Кабинет
Ася Михеева

ЭТИКА И ЭТОЛОГИЯ СОВМЕСТНОЙ ЖИЗНИ

ЭТИКА И ЭТОЛОГИЯ СОВМЕСТНОЙ ЖИЗНИ


Линор Горалик. Все, способные дышать дыхание. М., «АСТ; Издательский проект Ильи Данишевского», 2019, 448 стр.


Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею,
то я — медь звенящая или кимвал звучащий.

Ап. Павел, 1-е Послание к Коринфиням


Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх.
Словно в лицо ему расхохоталась кошка.

А. Стругацкий, Б. Стругацкий. «Гадкие лебеди»


Как всегда, катастрофа произошла там, тогда и так, как никто не ждал. Осыпались в прах города, поднялись сдирающие кожу с костей слоистые бури, а границы Израиля закрылись на невидимый замок — ни въехать, ни выехать. Затянулись ядовитой радужной пеной моря Земли, покрылись скользкой пленкой деревья. Все животные обрели речь.

Нет, не разум (следите за руками!), не разум.

Рефлексия, мышление и даже культура у них остались ровно те, что были. Линор Горалик очень точна в воспроизведении психики животных. На фоне художественных и почти художественных книг Конрада Лоренца, Фарли Моуэта, Карен Прайор, Джейн и Гуго ван Лавик-Гудолл (и многих других) «Все, способные дышать дыхание» этологически вполне достоверны. Наши соседи по планете (во всяком случае, некоторые) способны делать логические выводы, соотносить свои действия с «так здесь принято», лукавить, обижаться и даже выполнять обещания. Или, когда это не наказуемо, — не выполнять. Граница между животными и нами, как-бы-уже-не-совсем-животными, заключается, с точки зрения науки, прежде всего в речи. Именно это показывают многие эксперименты не только с высшими приматами или дельфинами, но и с воронами или шакалами.

Вынужденное отступление. Речь[1] — сложная конструкция, основанная в норме вещей (то есть не на страницах книги, а на самом деле) на генетических предрасположенностях мозга и артикуляционных мышц. Нет зоны Брока — нет порождения сообщений, нет зоны Вернике — нет полноценного понимания услышанного. Нет артикуляции — человек может читать, писать — но не произносить слова вслух. Животные обмениваются более или менее сложными сигналами, но в основном (относительно китообразных уже есть сомнения) их сигнальные возможности не позволяют формировать символьную систему. Одна артикуляция, без поддержки мозга, позволяет не речь, а эхолалию, она же «попугайное повторение» — многие птицы произносят человеческие слова, если их этому научить. Ни одна птица не умеет разговаривать[2].

Особенности человеческого мозга уникальны. Даже обученные языку глухонемых обезьяны останавливаются на уровне двух- трехлетних детей как в вопросе понимания речи, так и в формировании самостоятельных высказываний. В связи с этим существует нелегкая с философской точки зрения проблематика проведения уверенной границы между братьями нашими меньшими и людьми, имеющими значительные коммуникативные дефекты; людьми, не имеющими речи или имеющими ее в сильно ограниченной форме. Носитель синдрома Каннера, не получивший серьезнейшего современного лечения, может в течение всей жизни оперировать меньшим количеством понятий, чем обученный шимпанзе. Но шимпанзе можно продать, усыпить, повязать с выбранной нами особью или взять у него генетический материал без его письменного согласия (разумеется, шимпанзе во всех этих случаях может пытаться возражать). По отношению к людям такие практики в цивилизованном европейском мире, по крайней мере в ХХI веке считаются неэтичными[3].

Линор Горалик одним фантдопущением ломает последнюю границу между нами и не-нами. Речь, наша драгоценность, уникальная особенность нашего вида, щедро выдана ВСЕМ. Всем, вплоть до насекомых. Они ведь тоже дышат воздухом, хотя и нет у них ни горла, ни легких, а трахеи расположены вообще в боках. И говорят они на страницах романа, честно сказать, хуже, чем млекопитающие или птицы, но даже они — говорят.

Больше, собственно, в животных не изменилось ничего: слон умнее верблюда, павлин может беспардонно льстить, псы — служить в ЧОПе, а коты — сколотить бандформирование. Но речь, внятная каждому, есть у каждого животного с момента рождения. Можете себе представить, что скажет котенок, родившийся последним, — предпоследнему, застрявшему на несколько часов.

Здесь, разумеется, остаются несколько скользких моментов. На каком именно человеческом языке говорят звери? Как получается, что человеческим детям по-прежнему надо учить язык, а птенец вполне способен внятно изъясниться, едва высунув клюв из-под скорлупы? Кто, в конце концов, обучил их всех так виртуозно ругаться? Ведь в реальном мире речь передается новому человеку вместе с системой понятий и правил в процессе первичной социализации. В книге Линор Горалик говорение и понимание речи никак не изменяют первичную природу животных. И их словарный запас, их мысли, конструирование фраз — по-прежнему соответствуют уровню развития, который эти животные имели — без речи. Енот остался енотом, короче говоря. Но при этом енот может сказать нам, что мы ведем себя как идиоты, или предложить недорого косячок. Енотам свойственна низкая законопослушность и высокая предприимчивость: такова енотность.

Выжившие в катастрофе люди точно так же ничуть не поумнели. Люди как люди — других не завезено; служат, любят, воруют, шантажируют, мастурбируют и сходят с ума, многим и идти далеко не надо. Как-то притираются к новым обстоятельствам, к новым правилам и живут дальше. Что характерно, людей всеобщее обретение языка не задело. Кто был глухонемым — глухонемым и остался, речь аутиста или носителя Д-синдрома не обратилась в коммуникативно полноценную, а младенцы по-прежнему пищат и кряхтят.

И вот в этих обстоятельствах происходит множество отдельных, иногда совершенно не связанных друг с другом событий. Каждое событие — зарисовка, микрорассказ со своим внутренним сюжетом. Читать эти зарисовки совсем не просто. Горалик давно известна умением загнать персонажей в ситуации, от которых затошнило бы и Чака Паланика, и она себе не изменила. Какое-то время даже кажется, что основная цель книги — это развить и отточить в читателе тонкости экзистенциального ужаса. Условно говоря, представьте себе, как Грегор Замза берет в одну лапку авоську, во вторую написанный матерью список покупок, в третью кошелек и привычно тащится на рынок, ну и все, что по дороге туда и обратно происходит. Торговки, еще не принявшие товар, подзывают его поближе, уже принявшие — отгоняют, покупатели пристраиваются ему в спину, а оптовики кроют его матом, и все почему? Потому что сяжки Грегора Замзы имеют чуткий нюх на гниль и весь рынок это знает.

С большой вероятностью многие читатели остановятся именно на этом впечатлении и отзовутся о романе как о тяжелой крипоте[4], однако густой дискомфорт, в который сталкивает читателя Горалик, как и в романе «Нет», является не самоцелью, а инструментом, механизмом избавления от уютных иллюзий в начале поиска чего-то настоящего. Если «Нет» рассказывал о силе человеческой любви на фоне технологизации и обезличивания сексуальных переживаний — то чему же должно служить фоном крушение иллюзии об избранности человека в животном мире?

Конечно, ситуация, когда жираф может не только пнуть, но и обматерить, сама по себе нервирует. Но ведь это только начало.

Во-первых, как уже упоминалось, дело во вроде бы написанной для русскоязычного читателя книге происходит в Израиле (точнее, на его руинах), и этому русскоязычному читателю хочешь не хочешь приходится продираться сквозь все эти буераки от кибуца по пути к Реховоту, симулев, дорогая. Реалии, вызванные катастрофой-асоном, получают тоже ивритские названия. На каждой второй странице — новые эксперименты на грани речи и языков. «Газоз[5] из речки не пить! Некошерно!» Арабские колыбельные, математичное ивритское словообразование, и все это густо обваляно в русской суффиксации. А что поделать? Они там так разговаривают. Вдруг! Внезапно! Глоток обычной наконец русской речи — ах да, это медведица Феврония откопала в России ржавый снаряд, а медведь Петр сказал на это… впрочем, эта история закончится быстро и на удивление хорошо — и опять потянутся километрами локации, где поди разбери между Йонахимом Киршем и Даниелем Тамарчиком, кто из них говорящий и кому какой паек полагается.

Во-вторых, в книге фактически нет персонажей, с которыми читателю можно было бы устойчиво себя отождествить. Гораздо чаще — такие, которых хочется придушить, и в идеале медленно. Того запаса леденящей ярости и сарказма, который автор потратила на одного Илюшу Ардельмана, бывшего программиста, Джонатану Литтеллу хватило бы на пару дивизий СС. И не то чтобы Илья Ардельман — противнее всех. Наряду с простительно бессовестными кроликами и козами в кадре оказываются взрослые и дети, ведущие себя так, как будто на них речь тоже свалилась пару месяцев назад, ничего не изменив в стерильно наивном подходе к жизни. Я ем — хорошо. Меня едят — плохо. Я вру — так надо, меня обманули — гевалт!

И в результате постепенно становится понятно, что степень читательского отторжения — это один из самых важных инструментов текста. Странно ведут себя все — ну что тут может быть не странным? Но иногда это странное как-то понятно и приемлемо. (Зачем неговорящему попугаю паломничество в Иерусалимский зоопарк? Ну как. Надо. Надо ведь.) А иногда — неприемлемо. «Так не играют», — говорит маленький воришка-енот и мы невольно соглашаемся. Так — не играют.

Линор Горалик словно ощупывает что-то, не имеющее в русском языке (а может быть, что и в иврите) подходящего имени, и каждое действие людей и животных, которое мы оцениваем как правильное/неправильное, хорошее/нехорошее, ставит опорную точку.

Но что же это НЕЧТО? В аннотации говорится про эмпатию. Но нет. Эмпатия — это чувство, переживание, а с ценностью чувств и переживаний Линор Горалик обходится весьма жестко. Примерно первую половину книги каждый человеческий персонаж и многие нечеловеческие испытывают фоновое омерзение, прежде всего направленное на себя… Стыд, тоскливое недоумение, вину — причем иногда на совершенно ровном месте. Ну, думаешь, они невротики, а кто ж там не невротик? А автор, конечно, нагнетает. Нагнетает… наверное, ради саспенса, и вообще боллитре свойственно… Как вдруг где-то мимоходом, пару раз, как о чем-то само собой разумеющемся — да, слоистые бури именно вот так воздействуют на психику, не забывайте пить таблетки, а то опять приложит… Это НЕ ИХ чувства. Это так, метеозависимое состояние. Не обращаем внимания. Несколько раз проходящие сквозь кадр психологи (куда в Израиле без психологов) проговаривают, что, ко всеобщему их профессиональному изумлению, никто из выживших не проявляет симптомов ПТСР. Коварная Линор Горалик ни разу не вкладывает в уста психологов развернутое, без аббревиатуры, определение («пост-травматическое стрессовое расстройство»), а ведь оно многое бы объяснило. Какое может быть вообще ПТСР, когда травма не кончилась? Мы все в шоке, господа. Мы будем в нем еще долго. Это нормально. Не забываем чистить зубы.

И выстраивается интереснейшая посылка. То, что мы чувствуем, — не имеет большого значения. Это все не вы сами, это просто наведенка. Кому-то бурей навеяло, кому-то гормонами, кого-то в автобусе укачало. Учитывайте. Если надо — не забывайте о таблеточках… Эмоции — всего лишь влияние внешних и внутренних обстоятельств. И для вынесения суждений о ком-то имеют значение не чувства, а действия и только они. И тогда получается, что совершенно не зря центром тяжести всей книги становится злющий, спивающийся дряхлый слон, который все свои связи с преступным миром потратил на то, чтобы нашли и спасли (вывели к людям) остро нелюбимого им медведя. Нет, слон не ждет от медведя благодарности. Он вообще не собирается с этим придурком общаться, большое спасибо. Но оставить его там, в токсичной радужной грязи, под смертоносными бурями — слон не может.

И потихоньку, на растянутом градиенте от крайнего уважения (это правильно, но я бы так не смог) к крайнему отторжению (нельзя жить на одной Земле с теми, кто так делает) выстраивается откалиброванная шкала поступков. И оказывается, что естественность, законность, приятность или даже необходимость действий персонажей совершенно никак не коррелируют с точкой на этой шкале. Но каждый раз мы непроизвольно судим о правоте или неправоте персонажей именно по этому измерению.

Судят они и друг друга.

Книга заканчивается убийствами. Люди убивают животных. Убивают не ради пищи или самозащиты. Это убийства от невозможности дальше сосуществовать, убийства, которые можно было бы назвать «казнями», будь эти казни процедурны хотя бы по суду Линча. Каждая «казнь» совершена именно за то, что животные проделывали миллионы лет, за то, что для них естественно. Ну, съел кого-то живьем, подумаешь. Изнанкой способности коммуницировать оказывается отъятие невинности и обретение способности грешить. Так и представляешь Адама, свирепо режущего плод познания добра и зла кремневым рубилом на мелкие, очень мелкие кусочки, и Еву, ворча раздающую эти кусочки длинной очереди райских жителей.

Познание… чего-чего? Можно ли назвать безымянную шкалу градиентом добра и зла? Возможно, не будь слово «добро» полностью вымыто, лишено смысла. Недаром одной из его распространенных форм в русском языке является слово «добряк» (синоним «хабар»): полезняшки, притащенные в личное пространство из пространства ничейного. Слово отрухлявело и сползло с этической детерминанты — может быть, время его и воскресит, но сегодня пользоваться им не получится. Вряд ли и ивритское «тов», который «Мазл тов», сможет нам помочь — склонность людей объявлять правильным приятное и полезное вовсе не монополизирована русскоязычной частью человечества.

Но всех ли можно, даже в рамках фантдопущения, считать способными к познанию добра и зла? Оказывается, нет. Есть животные (и люди), уровень мышления которых объективно таков, что от райского яблока нет проку и они вовеки остаются «невинными, бесстрашными и безжалостными»[6]. Казалось бы, чего проще, признать таких персонажей животным миром и пользоваться старыми нормами (напомню — вязать, усыплять, перевозить, использовать в пищу), но именно тут и лежит, кажется, главная ловушка книги. Вполне дееспособных, окончивших школу людей, степень этической наивности которых не превышает уровня крольчихи Шестой Бет, — в нашей реальности полно. Их… что? Тоже?... Как быть с теми, кто является гражданином, не отличим от мыслящего существа на вид, способен (возможно) взять пару производных, но кто не умеет оценивать свои действия и действия окружающих по этической шкале? Можно ли с ними жить рядом? Как от них защищаться, если что? Стоит ли иметь с ними общее потомство? Как их, в конце концов, пресекать, если мы все-таки договорились, что убивать — нельзя?

Прием использования говорящих, а порой и вовсе очеловеченных животных для отзеркаливания чисто человеческих проблем сам по себе не нов. От Рейнеке-лиса до свинки Пеппы, от культового комикса Blacksad до «Зверского детектива» Анны Старобинец, вроде бы какие только аспекты человеческой жизни уже не обкатывались на «котиках и собачках». Фокус в том, что книга Линор Горалик делает обратное движение — не вкладывает в уста и действия животных человеческое содержание, а демонстрирует наблюдателю, насколько животны наши собственные побуждения, ощущения и порывы. И именно хирургическая точность введенного фантдопущения делает модель удручающе реальной. Мы и они на страницах романа понимаем друг друга, но уровень сознания и мышления животных строго закреплен в пределах видовой нормы, а людей — в пределах личной социализации и органических возможностей мозга. Мы и они в книге — именно такие, какие есть. И оказывается, что граница человека и животного проходит вовсе не там, где есть речь или нет ее, хотя речь и мышление в целом, конечно, человеку нужны. Граница выше. И всегда есть ненулевое количество условно человеческих существ, которые с точки зрения оперирования добром и злом как кванторами выбора заметно уступают средней лошади, еноту и тем более слону. Хорошо, когда врач может описать это отставание как один из симптомов мозговой дисфункции. Но ведь далеко не всегда это так. Этическая глухота/немота может быть (и чаще всего бывает) последствием социальной запущенности. Это в романе Горалик новорожденный котенок сразу может и объяснить свое недовольство, и найти его причину, и даже объявить войну. А в реальности человек, развиваясь от мяукающего кулька до отвечающего за себя индивида, должен абсолютно все получить из опыта других — все нормы, правила. Всю лексику, грамматику, антонимы, цитаты. Понятия и «понятия». Винить же того, кто не социализован как следует, — бессмысленно. Остается лишь вопрос: а дальше что с ними (нами) делать? И, собственно, кто будет выносить решение?

С этой точки зрения кажутся относительно безобидными проблемы признания каких-нибудь еще Других, которыми полным-полно человечество. Священный ужас, который испытал Виктор Банев, был вызван всего лишь рассуждающим по-взрослому подростком. За последние лет сто были официально приняты «в люди» многие, но одно дело — выписать попугаю документы и паек, другое — примириться с ним, как с гражданином. Стон недогоревшей ксенофобии слышен и без всяких говорящих животных — то пожилой российский активист обличает феминисток, считающих, что их половые органы — их собственность (я не шучу), то группа фантастов публикует антиутопический сборник об ужасах толерастии…

Мы все в шоке, господа, это нормально, но не забывайте чистить зубы.

Вроде бы напрашивается вывод, что людьми надо объявить всех существ, способных к добру (тому самому добру, которое познается, но не причиняется). Но как, если даже само понятие толком не определяется? И как будем отделять агнцев от козлищ? Какую линейку прикладывать к выпускникам начальной школы?

И еще худший вопрос: как, не сползая в свидетельство Иеговы, хотя бы маркировать пределы шкалы правильного и неправильного? Хотя бы как заставить себя признать, что эти точки на шкале обладают идеально выраженными качествами, а значит, абсолютное Добро и абсолютное Зло вполне мыслимы? Что может сказать раввин змеенышу, который предпочел Крещение гиюру, но не умеет объяснить, почему? Ой-вэй, какие все же неприятные вопросы.

Поневоле жалеешь, что не хватило осторожности остановиться на первом слое романа. Сто раз бы ходить Грегором Замзой на этот чертов рынок, чем всматриваться во встречные лица, думая, кто здесь действительно человек, а кто инсект в человечьей шкурке. И человек ли вообще ты сам.

Познание добра и зла — действительно проклятый дар.

Может быть, и хорошо, что пока им обременены только те, кто обладает речью. Хотя бы обсудить можно попытаться.


Ася МИХЕЕВА


1 «Речь — исторически сложившаяся форма общения людей посредством языковых конструкций, создаваемых на основе определенных правил. Процесс речи предполагает, с одной стороны, формирование и формулирование мыслей языковыми (речевыми) средствами, а с другой стороны — восприятие языковых конструкций и их понимание» (Википедия).

2 В монографии «О чем рассказали „говорящие” обезьяны» (З. А. Зорина и А. А. Смирнова, М., 2006) есть раздел, посвященный говорящим попугаям, где, в частности, говорится, что у птиц высшие психические функции берет на себя гипер- и нео-стриатум и что попугаям (в частности жако) свойственно осознанное оперирование речевыми символами (стр. 246 — 255). В то же время высшие обезьяны, в частности знаменитый шимпанзе-бонобо Канзи, демонстрировали высокую степень понимания структурированной речи (искусственный язык йеркиш). Граница между животными и человеком, как всегда в таких случаях, достаточно расплывчата. Однако пользоваться чужими символьными системами и создавать свою — разные вещи (прим. ред.).

3 Насильственная стерилизация «неполноценных людей» практиковалась в ХХ веке в нескольких вполне «цивилизованных» западных странах. О социальных практиках, применявшихся к «неполноценным» расам или классам, и говорить нечего (прим. ред.).

4 Крипота (сленговое): термин был заимствован из английского языка, «creepy», и переводится как «жутко», «вызывающий мурашки», «вызывающий гадливость».

5 В реках асона течет сладкая газировка (привет «Шляпе Волшебника»).

6 Определение детства по Питеру Пэну.




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация