Березин
Владимир Сергеевич родился в 1966 году в
Москве. Прозаик, критик. Автор нескольких
книг прозы и биографических исследований.
Постоянный автор «Нового мира». Живет
в Москве.
Владимир
Березин
*
ОНТОЛОГИЯ
КЛИМАТА
(«Метель»
Александра Пушкина)
Мчатся
тучи, вьются тучи;
Невидимкою
луна
Освещает
снег летучий;
Мутно
небо, ночь мутна.
Александр
Пушкин, «Бесы»
Метель
лепила на стекле
Кружки
и стрелы.
Борис
Пастернак, «Зимняя ночь»
В пушкинской «Метели»
загадочно все начиная с названия.
Известно, что Пушкин озаглавил повесть
«Мятель», и вообще это слово выглядело
по-разному в его рукописях. Он употреблял
слово «мятель» и в «Евгении Онегине».
В то же время и Даль делал между этими
двумя словами различие. А. Немзер в
комментариях к Владимиру Соллогубу
пишет: «Из двух форм написания слова
„метель” (через „е” и через „я”)
нормированной считалась первая, что
было отражено в Словаре Академии
Российской уже в 1816 году. Пушкин употреблял
обе формы, преимущественно „мятель”,
так, в частности, он писал это слово в
„Повестях Белкина”. Форма „метель”
появилась лишь в печатном издании,
вероятно, по инициативе П. А. Плетнева».
Блок тоже не думал, что эти слова
одинаковы: «После смерти поэта, беседуя
с А. Белым, Р. Иванов-Разумник вспомнил
об одном из своих разговоров с Блоком
— о родстве „Двенадцати” и „Снежной
маски” и, в частности, о связующем образе
метели. „Да, — заметил Блок, — но это
совсем другая метель: то была „метелъ”,
а в „12” уже „мятель”».
«Итак, обращение к авторскому написанию
слова мятель в повести А. С. Пушкина на
материале его Полного собрания сочинений
позволяет сделать вывод о значимости
внутренней формы слова-заглавия».
Орфография того
времени была не менее зыбкой, чем
отечественная погода. А уж погода
сохраняет это свое свойство всегда.
В 1828 году Петр
Андреевич Вяземский рассказывал про
предмет нашего повествования так:
Пойдешь
вперед, поищешь сбоку,
Все
глушь, все снег, да мерзлый пар.
И Божий
мир стал снежный шар,
Где как
ни шаришь, все без проку.
И, с тех пор как
появились восемь строф в третьем разделе
его «Зимних карикатур (Отрывки из журнала
зимней поездки в степных губерниях.
1828)» — «Русская луна», «Кибитка»,
«Метель», «Ухабы. Обозы», — метели завыли
по всей русской литературе.
Метель — это
онтологическая деталь русской литературы.
По поводу прилагательного
«онтологический» есть хорошая история,
рассказанная Александром Пятигорским.
Он вспоминал о похоронах Пастернака:
«Его похороны весною шестидесятого
показались мне последней „выставкой„
московской культуры: этюд Шопена, десятки
раз проигрываемый Рихтером, стихи,
читанные Голубенцевым, надгробная речь
последнего московского философа
Валентина Фердинандовича Асмуса, спина
Синявского... „Господи, да что же это
такое делается”, — простонала милая
пожилая дама, когда огромный грузовик
„случайно” загородил путь погребальной
процессии. — „Ровным счетом ничего,
мадам, — наставительно срезонировал
друг моего детства, врач-гинеколог
Андрей Иванович Архангельский. — Вы
просто не заметили, что грузовик стоял
здесь всегда. Я хочу сказать, что не было
времени, когда бы его здесь не было. Этот
грузовик — онтологичен”.
За дамой стояло лет
шестьдесят московской культуры.
За Архангельским —
тридцать лет поверхностной образованности,
легкого советского цинизма и... той
странной и случайной остроты проникновения
в невиденные и незнаемые им вещи, которой
иногда помогает необремененность
культурой.
При слове „онтология„
стоявший рядом профессор Асмус посмотрел
на Архангельского с таким изумлением,
как будто тот заговорил, по меньшей
мере, по-древнегречески. Ведь даже в
сороковые годы сказать что-нибудь в
этом роде уже означало принадлежность
определенному типу культуры и
образования».
Так вот, метель и
есть такой онтологический грузовик,
который оказывается на пути русского
сюжета.
Ее не объехать — в
разных смыслах этого слова.
Вышли мы все из
метели. Или «мятели».
Пушкинское стихотворение
«Бесы» написано 7 сентября 1830 года в
Большом Болдино, там же, где и «Повести
Белкина» («Метель» создана 20 октября).
История их создания
хорошо известна: осенью 1830 года Пушкин
едет в Болдино, куда добирается 3 сентября,
чтобы вступить во владение деревней
Кистенево. В Москве его ждет близкая
свадьба, но между ним и невестой встают
карантинные заслоны — началась холера.
(Он возвращается в Москву с третьей
попытки 5 декабря.) Самый знаменитый
карантин русской литературы приводит
к появлению множества произведений,
создание которых хронометрировано чуть
ли не по дням. Они созданы почти
одновременно и как бы отражают друг
друга.
«Метель» отражает
«Бесов», и сюжет ее только кажется
сентиментальным. На самом деле это
притча о русской судьбе.
Или о русской дороге,
что одно и то же.
Что происходит в
повести? А вот что: стоит зима двенадцатого
года, накануне войны. Дочь богатого
помещика Марья Гавриловна Р** влюблена,
но любовь ее выдумана. Любовь вычитана
девушкой в книгах, и ей семнадцать, как
Татьяне Лариной (только родилась Марья
Гавриловна на девять лет раньше).
Владимир, объект ее чувства, предлагает
бежать и венчаться тайно. Сам он неловок
и похож на пародию. Владимир
договаривается со священником и зовет
свидетелей — довольно нелепых, точь-в-точь
как выбор секундантов в «Евгении
Онегине».
Накануне побега ей
снится вещий сон. Этот сон Марьи Гавриловны
похож на сон Татьяны — в нем тоже все
сбывается: смерть Владимира на траве
Бородинского поля и «другие безобразные,
бессмысленные видения неслись перед
нею одно за другим».
В главную минуту
побега Владимир попадает в метель и
добирается к церкви, до которой «лишь
двадцать минут хода», под утро. Что
случилось, читателю пока неясно, ему
рассказывают только, что невеста
вернулась домой и слегла в горячке. (Это
спасительная литературная болезнь,
которая у нас всегда оказывается кстати
и всегда идет на пользу сюжету.) Владимир
уходит на войну и гибнет в Бородинской
битве. Следует пауза в хронологии, и вот
уже конец 1814 года. Героиня встречает
полковника Бурмина (ему всего двадцать
шесть лет), вернувшегося из заграничного
похода, и летом следующего года между
ними происходит объяснение (гусарский
полковник проходит к ней, как Онегин к
Татьяне, а она сидит «у пруда, под ивою,
с книгою в руках и в белом платье,
настоящей героинею романа»). Молодой
полковник признается, что уже три года
как женат. Заплутав в метели, он доехал
до какой-то церкви и из озорства встал
под венец с незнакомкой.
В конце, казалось
бы, уместны слова, которыми Пушкин
заканчивает другую повесть —
«Барышню-крестьянку», а с ней и все
«Повести покойного Ивана Петровича
Белкина»: «Читатели избавят меня от
излишней обязанности описывать развязку».
Про правдоподобность
этой сюжетной конструкции много спорят.
Необходимость понять
развязку и все происходящее приводят
к тому, что просьба автора об излишней
обязанности выглядит насмешкой. Нет,
Пушкин бросает своего читателя в
водоворот метели смыслов, как обреченного
на смерть ямщика.
Одни читатели находят
удивительные противоречия в истории
тайной свадьбы, другие — пытаются
придумать им объяснения.
Как могли венчать будущего полковника,
ведь во время обряда называют имена
(оппоненты спасительно предполагают,
что его к случаю тоже звали Владимир).
Что произошло с кольцами? (Они вообще
не упоминаются Пушкиным.) Действительно
ли венчание? Коли погиб несостоявшийся
жених и умер слуга молодого полковника,
то можно ли отыскать свидетелей? Как
объяснят влюбленные все с ними случившееся
свету? Предстоит ли им ужас многолетних
бюрократических мытарств? Все зыбко,
как путь в метели.
Жаловаться нечего.
Вам рассказывают притчу, а не представляют
на осмотр путевой лист.
Дело в том, что
«Метель» — модель русской географии,
подтверждающая, что Россия — пространство
неожиданностей. В «Повестях Белкина»
все вообще сдвинуто, и то, что кажется
реалистичной деталью, таковой не
является. Все не то, чем оно кажется.
Будто неясные значения и символы крутятся
во тьме вперемешку со снегом.
Проверка на
реалистичность «Метели» напоминает
споры о динамике полета шведского
человека Карлсона. «Всякий вертолет,
чтобы не крутиться в обратную сторону,
имеет два винта», — говорит досужий
обыватель, чтобы показать свою
образованность. Однако это бессмысленная
претензия: в мире, придуманном Астрид
Линдгрен, Карлсон не задумывается о
технике полета, и нам неизвестно —
приделан ли пропеллер к его штанам с
кнопкой или, будто андроид, он обладает
валом винта, выходящим из поясницы. Все
это должно быть выброшено прочь из
обсуждения, потому что в этом мире летают
именно так. Так и здесь — совершенно не
важно, тезка ли Бурмин несчастному
Владимиру, уезжает ли он с кольцом на
пальце или кидает его в снег, способен
ли он найти свою давнюю подорожную после
войны и может ли понять, где и на ком
женился.
Все в этой истории
скрыто метелью. Собственно, она и является
главным героем повести.
Люди хотят соединить
свои судьбы неправильно, но метель
ломает их планы и соединяет их судьбы
правильно.
Владимира метель
толкает прочь, Бурмина подталкивает к
церкви, в которой его ждет судьба.
Суженый всегда
появляется из метели, как князь Андрей,
вернувшийся из плена.
Или как Самозванец,
которому нужно подарить заячий тулуп.
Погода и климат
меняют сюжет. На войне такое случается
часто — Норфолкский полк исчезает в
турецком тумане, флот Нельсона встречается
в тумане с флотом Наполеона. Французские
моряки слышат звуки английских сигнальных
пушек в сером сумраке, и наконец корабли
расходятся, а история переменяет свое
течение. «В тумане лучше пробраться
мимо сторожевых судов», — говорят
контрабандисты, подслушанные Печориным.
Метель куда круче
тумана. А уж если это мятель, то возможно
все — и гибель, и счастье. И оба этих
состояния — опять не то, чем они кажутся.
Метель-мятель всегда
дает шанс избежать неприятностей,
отсидеться в тепле, в том доме, где печь
и свеча горит на столе.
А уж поехал вперед,
пеняй на себя:
«Вдруг ямщик стал
посматривать в сторону и наконец, сняв
шапку, оборотился ко мне и сказал:
— Барин, не прикажешь
ли воротиться?
— Это зачем?
— Время ненадежно:
ветер слегка подымается; — вишь, как он
сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А видишь там что?
(Ямщик указал кнутом на восток.)
— Я ничего не вижу,
кроме белой степи да ясного неба.
— А вон — вон: это
облачко.
Я увидел в самом деле
на краю неба белое облачко, которое
принял было сперва за отдаленный холмик.
Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало
буран.
Я слыхал о тамошних
метелях и знал, что целые обозы бывали
ими занесены. Савельич, согласно с
мнением ямщика, советовал воротиться.
Но ветер показался не силен; я понадеялся
добраться заблаговременно до следующей
станции и велел ехать скорее.
Ямщик поскакал; но
все поглядывал на восток. Лошади бежали
дружно. Ветер между тем час от часу
становился сильнее. Облачко обратилось
в белую тучу, которая тяжело подымалась,
росла и постепенно облегала небо. Пошел
мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями.
Ветер завыл; сделалась метель. В одно
мгновение темное небо смешалось с
снежным морем. Все исчезло. „Ну, барин,
— закричал ямщик, — беда: буран!..”»
Именно из этого
снежного сумрака появляется Пугачев.
Он — человек метели, снежный ворон или
вороненок, орудие перемены участи.
В русской литературе
после Вяземского и Пушкина возникло
несколько одноименных текстов.
Владимир Соллогуб
публикует свою «Метель» в удивительном
издании «Ведомости московской городской
полиции»,
и там все то же: «Летит метель на крыльях
вихря. Начинается что-то непонятное,
чудное, невыразимое. Земля ли в судорогах
рвется к небу, небо ли рушится на землю;
но все вдруг смешивается, вертится,
сливается в адский хаос. Глыбы снега,
как исполинские саванны, поднимаются,
шатаясь, кверху и, клубясь с страшным
гулом, борются между собой, падают,
кувыркаются, рассыпаются и снова
поднимаются еще больше, еще страшнее.
Кругом ни дороги, ни следа. Метель со
всех сторон. Тут ее царство, тут ее
разгул, тут ее дикое веселье. Беда тому,
кто попался ей в руки: она замучит его,
завертит, засыплет снегом, да насмеется
вдоволь, а иной раз так и живого не
отпустит».
Это история зеркальная
пушкинской: офицер встречает на постоялом
дворе женщину, к которой испытывает
мгновенное чувство, но они больше не
увидятся. Встреча происходит по правилам
путешествия, безо всякого обмана, но
продолжения не будет.
24 января 1854 года
Толстой возвращается в Ясную Поляну с
Кавказа и в ста верстах от Черкесска
плутает целую ночь в метели. Через два
года он пишет рассказ одноименный
пушкинскому, и вой зимнего ветра в нем
похож на звуки перемены судьбы в «Метели»
и «Капитанской дочке». Потом Тургенев
в письме Аксакову хвалит толстовский
рассказ, на что Аксаков ему отвечает,
что сам того же мнения и испытал ужас
зимних буранов и однажды потому только
остался жив, что попал на стог сена и в
нем ночевал.
В толстовском рассказе
тоже есть вещие сны, только обращенные
не в будущее, а в прошлое. Они еще раз
указывают на то, что пространство сна
в метели — это пространство недосмерти,
прикосновение к ней, шаг к точке перехода.
В 1894 году Толстой из
этой же истории делает знаменитый
рассказ «Хозяин и работник». (У него
есть другая сказка под тем же названием,
но сейчас речь идет именно о двух путниках
в метели.) Герой его — купец (это сословное
именование тут мало что прибавляет к
характеристике персонажа, но он именно
купец второй гильдии, церковный староста
и деревенский дворник; последнее приводит
школьников в недоуменное состояние,
меж тем деревенский дворник — не человек
с метлой, а держатель постоялого двора)
отправляется в путь по коммерческому
делу. Его везет работник, пьяница,
накануне бросивший пить. Несмотря на
то, что они начинают плутать, хозяин
настаивает на продолжении пути. У него
срывается сделка, а работник подчиняется
ему.
Итак, судьба несколько
раз дает им возможность выбора, шанс
остаться и не спорить с природной силой.
Они же продолжают путь навстречу метели.
Наконец путники окончательно теряют
дорогу, и их заносит снегом. Купец хочет
спастись, бросив своего дремлющего
работника, и пытается ускакать в ночь
на их единственной лошади. Сделав круг
в темноте метели, он снова попадает к
саням и тогда ложится в них, отдавая
последнее тепло своему работнику.
Работника, лежащего под телом купца, на
следующий день откапывают живым. Он
проживет еще двадцать лет и умрет в тот
момент, когда ему наконец станет «скучно
жить».
Рассказ этот, как
всегда у Толстого, назидательный, должен
поведать читателю о жизненной правде
и о том, что человеку на самом деле нужно.
При этом Толстой описывает смерть
страшно и натуралистично, как это он
умеет: конь у него стоит по брюхо в снегу
«со сбившимися со спины шлеей и веретьем,
весь белый, прижав мертвую голову к
закостенелому кадыку; ноздри обмерзли
сосульками, глаза заиндевели и тоже
обмерзли точно слезами. Он исхудал в
одну ночь так, что остались на нем только
кости да кожа. Василий Андреич застыл,
как мороженая туша, и как были у него
расставлены ноги, так, раскорячившись,
его и отвалили с Никиты. Ястребиные
выпуклые глаза его обмерзли, и раскрытый
рот его под подстриженными усами был
набит снегом».
Но, как всегда у гения, смыслов в рассказе
оказывается больше, чем задумано. Точно
одно: метель в нем — настоящая смерть,
и героям тоже снятся сны, где подводятся
итоги и делаются окончательные расчеты.
Парижский изгнанник
Шмелев пишет свой «Глас в нощи» в марте
1937 года — и там все то же: «За какие-нибудь
двадцать минут попали мы в ад кромешный,
в живую тьму. Как в театре: повернул
кто-то ручку, трык!.. — кончилось освещение,
тьма и тьма. Ночь — и грозящая музыка
бурана. Ну, будто сон…»
А в 2010 году выходит
повесть Владимира Сорокина «Метель»,
где уездный доктор едет по снежной
равнине, где из метели проступают образы
фантастической России. Мертвые великаны,
загадочные пирамиды, карлики и всемогущие
китайцы. Все это — будто сон героя
пастернаковского романа: «Придет зима,
пойдет метелица в поле вихри толпить,
кружить столбунки. И я тебе в тот столб
снеговой, в тот снеговорот нож залукну,
вгоню нож в снег по самый черенок, и весь
красный в крови из снега выну. Что,
видала? Ага? А думала, вру. А откеда,
скажи, из завирухи буранной кровь? Ветер
ведь эта, воздух, снеговая пыль. А то-то
и есть, кума, не ветер это буран, а
разведенка оборотенка детеныша
ведьменочка своего потеряла, ищет в
поле, плачет, не может найтить. И в нее
мой нож угодит. Оттого кровь. И я тебе
тем ножом чей хошь след выну, вырежу и
шолком к подолу пришью. И пойдет хошь
Колчак, хошь Стрельников, хошь новый
царь какой-нибудь по пятам за тобой,
куда ты, туда и он. А ты думала — вру,
думала — сходись ко мне всех стран
босота и пролета.
Или тоже, например,
теперь камни с неба падают, падают яко
дождь. Выйдет человек за порог из дому,
а на него камни. Или иные видеху конники
проезжали верхом по небу, кони копытами
задевали за крыши. Или какие кудечники
в старину открывали: сия жена в себе
заключает зерно или мед или куний мех.
И латники тем занагощали плечо, яко
отмыкают скрынницу, и вынимали мечом
из лопатки у какой пшеницы меру, у какой
белку, у какой пчелиный сот».
Это образ русской
географии — расстояния в ней приблизительны,
на белой плоскости нет дорог, а есть
лишь одни направления. Кругом — слоистая
и твердая вода, а счастье — когда ты
просыпаешься живым и видишь рядом
верстовой столб.
Метель — символ
перелома судьбы там, где степь да степь
кругом, путь далек лежит и чуешь смертный
час. И решается то, кому говорить «...жене
скажи слово прощальное», как передать
«кольцо обручальное».
Гусарскому полковнику
и богатой помещице повезло. Метель
переменила судьбы, но в итоге свела их
вместе. Они стоят у берега пруда, под
ивой, вокруг летний день, тепло, и снег
кажется выдумкой.
Не верится, что кто-то
погибает в метели, ведь у нас если не
лето, то жар печи, лампа под абажуром
или все еще горит свеча на столе:
Мело,
мело по всей земле
Во все
пределы.
Свеча
горела на столе,
Свеча
горела.
Как
летом роем мошкара
Летит
на пламя,
Слетались
хлопья со двора
К
оконной раме.