*
ОТОРОПЬ
Олег Лекманов,
Михаил Свердлов, Илья Симановский.
Венедикт Ерофеев: посторонний. М., «АСТ;
Редакция Елены Шубиной», 2018, 464 стр.
(«Литературные биографии»).
Самые
тягостные биографические книги в моей
жизни — это истории из мира рок-звезд. Истории
бессознательного, но в то же время
отчетливо целенаправленного и заданного
уничтожения себя и окружающих. Садомазохизм
в цвету. Иногда счастливо выруливающий
в тихие заводи позднего ЗОЖ, как у Эрика
Клэптона, но чаще, гораздо раньше всего
того, что можно назвать поздним, да
просто зрелым, выводящий фатально и
окончательно на пепелище. Как у Кита
Муна.
Чего-то подобного, мучительного
и бесконечно депрессивного ожидаешь
интуитивно, просто по сумме заранее
известных как основополагающие, а также
привходящих обстоятельств, и от
жизнеописания Венедикта Ерофеева.
Венедикта Васильевича. Чего-то совершенно
убивающего, лишающего сна и воли,
подобного уничтожению бахтинского
карнавального канона, совершенного
самим объектом описания в его бессмертном
тексте «Москва — Петушки». В котором
подначивание и глумление над собою и
временем не ведут, как в парном для эпохи
тексте Василия Аксенова «Затоваренная
бочкотара», через классическое
раблезианское движение — убийство
смехом ради возрождения, к счастливому
— и вожделенному, и новому ЗОЖ. Смерть
смертью поправ, смех сам в себе и остается.
Просто самым жутким и необъяснимым
образом перестает выходить из горла. И
пепелище, и потоп в одном флаконе —
огнетушителе «Зубровки». Или «Кориандровой».
Не хочется, короче, браться за
труд трех авторов Олега Лекманова,
Михаила Свердлова и Ильи Симановского.
И это зря. Совершенно напрасно. Потому
что его очень занятое устройство и
организация снимают то главное и
неизбывное, что фатально и неумолимо
детерминирует обыкновенно любую
популярную биографию. Нет вольной или
невольной череды причин и следствий,
сюжета, нет и фабулы, того, что обычно и
ведет читателя одним-единственным
путем, готовит к ужасному концу или
настраивает на ужас без конца. Как в
романе. Дело в том, что в отличие от
продукции авторов традиционных популярных
биографий, метод, используемый соавторами,
больше похож на кубизм Пикассо или
Брака, чем на линейное традиционное
письмо а ля Репин. Трехмерный, четырехмерный
или, возможно, еще более сложный и
непостижимый в смысле измерений объект,
ну, как все тот же Ерофеев, представляется
на двумерной книжной страничке набором
всех своих граней и элементов. Всех
сразу, что только заметны глазу. И
одновременно.
Проще всего и легче показать это
на одном фрагменте. Описывающем не
событие, а состояние. Решающем вопрос
— была или же не была, существовала ли
на свете или нет как физический объект
рукопись романа «Шостакович»:
Рукописи «Шостаковича»
до сих пор не найдены, что, вместе с
отсутствием у автора видимых попыток
его восстановить, заставляет заподозрить
очередную ерофеевскую мистификацию.
После смерти Ерофеева Владимир Муравьев,
которому писатель доверял и с которым
почти всегда советовался, отрезал: «Всё
это ерофеевские фантазии. Не было
никакого романа „Шостакович”, никогда
не было! А вам он мог что угодно наплести».
«Никакой рукописи романа „Шостакович”
не существовало, только несколько
наметок», — уточнила эти слова Муравьева
в разговоре с нами Ирина Тосунян. С
Муравьевым, однако, согласились не все.
Рассказывает Сергей Шаров-Делоне:
«Насколько я знаю от Вени, „Шостакович”
был. И я ему говорил: „Веня, а написать
еще раз?” А он мне: „Невозможно. Я его
неделю писал и ржал. И я даже боялся, что
соседи на меня пожалуются”. А жил он в
какой-то коммуналке в этот момент — это
было еще до переезда их на Флотскую. Он
говорил, что забил на работу, ходил, ржал
и писал. Он написан был за неделю. И такое
нельзя повторить».
Сам Ерофеев в
автобиографии писал, что «Шостакович»
создавался «с 3 февр<аля> 72 г<ода>
по нач<ало> апреля 72 г<ода>», а
несколько «почти клятвенных заверений
восстановить оказались неисполнимо
вздорными: т. е. сюжет и буффонада еще
по силам, а все остальное — нет». «Он
его все-таки писал, — полагает и Борис
Сорокин. — И рассказывал мне некоторые
вещи. Он мне говорил: „Я, Сорокин, задумал
одну вещь. Я прочитал Муравьеву два
листа, он захохотал и бросился к машинке
печатать”. И еще он мне сказал: „Сорокин,
ты меня прости, я хотел посвятить
‘Шостаковича‘ тебе, но Муравьев сказал,
что надо продолжать традицию и посвятить
‘любимому первенцу‘”. „Шостакович”,
во всяком случае, писался Ерофеевым,
это ясно. Вряд ли он стал бы все это
выдумывать». А Игорь Авдиев даже
утверждал, что «в электричке и во
Владимире, в доме Андрея Петяева» Ерофеев
читал ему «гладкий, законченный текст»
произведения, «потерянный на обратном
пути» в Москву, — «общую тетрадь,
исписанную каллиграфическим почерком».
Мы тем не менее вслед
за Муравьевым склонны считать, что
«Шостаковича» в виде законченного
текста никогда не существовало, а легенда
о нем была придумана Ерофеевым для
гипотетического пополнения своей не
слишком обширной библиографии. Бесспорно,
впрочем, и то, что замысел такого
произведения у Венедикта был — в его
дневниковых записях, сделанных за четыре
года до смерти, находим аккуратно
выписанные в столбик награды, звания и
прочие отмеченные достижения композитора.
Есть мнение пятерых. Муравьев,
Тосунян, Шаров-Делоне, Сорокин, Авдиев.
Равно дается слово и самому Ерофееву,
а также выражено мнение авторов. Но при
этом нет никакой определенности, есть
представление, есть все проекции. Углы
и грани многоугольника. Фигуры. Но само
целое так и оставлено в своем таинственном
третьем, четвертом или каком-то еще
более сложносочиненном и составленном,
непостижимом объективно измерении.
Читатель, подобно Лобачевскому, в такой
ситуации исходной и неизменной
амбивалентности реальности волен сам
решать, пересекаются ли параллельные
прямые в бесконечности тьмы низких
истин. Или спокойно махнуть на тьму
рукой. И на прямые. Тьма — да, что с нее
возьмешь? Себе дороже нос совать и узелки
вязать.
Эта возможность для читателя с
тьмой сосуществовать и примиряться —
методически очень характерная для всех
без исключения биографических работ,
написанных к настоящему времени в
составе авторских коллективов или
единолично Олегом Лекмановым о ком бы
ни было. Есенин, Мандельштам, Олейников,
а в данном конкретном случае Венедикт
Васильевич Ерофеев — не просто храброе
и кроме того весьма успешное перенесение
научного, исследовательского инструментария
в то море безбрежное, стиль-ЖЗЛ, где по
определению традиционно бал правит
беллетристика с ее сюжетом-фабулой,
завязкой и развязкой, читай предвзятостью
и одномерностью, но и возможность не
думать, не концентрироваться на том,
что взятая в сухом остатке история-то,
собственно, — это история целенаправленного
убийства себя и окружающих. Не менее
тоскливая и депрессивная, чем жизнеописание
рок-звезды. Кита Муна или же Дженис
Джоплин. Что правильно, наверное,
поскольку жизнь и сложнее, и многограннее
стакана водки, в нее порою заключенного,
как в эталонный советский мерный шкалик
работы Мухиной.
Слишком много прекрасных уровней
и плоскостей в книге соавторов Олега
Лекманова, Михаила Свердлова и Ильи
Симановского, разнообразно связанных
и так сложно, красиво пересекающихся,
что можно счастливо и скользить по ним,
не думая, ну, или же прогоняя от себя,
почти что без усилия, мысль в общем-то
очевидную и страшную, что под тобою
ежеминутно, ежесекундно глубина,
буквально бездна. С блевотиной, мочой
и прочей мерзостью непрекращающихся
поисков своих «я» и «мы» в контексте
трех семерок — портвейна, пива и политуры.
И это счастье, что можно, позволено, дано
не думать о конкретном утре, о пробуждении
вполне вещественного и телесного
Венедикта Васильевича Ерофеева, а можно
о пробуждении сознания вообще. О том,
что опыт коммунизма не просто опыт
социальный, но и культурный. И уникальная
энергия открытия христианства, Евангелия,
не истрачена, не выработана за два
тысячелетия всеми и возможными уже
маховиками, а может снова и снова, если
с нуля, взрывать мир, пусть и в одной
отдельно взятой стране. Как в очевидном
случае Венедикта Ерофеева, да и, к слову
сказать, Саши Соколова. «Москвой —
Петушками», «Школой для дураков» в
компании с уже упоминавшейся аксеновскою
«Бочкотарой», совместно уничтоживших,
смести сумевших с парохода современности
весь морок соцреализма с его романами
в трех книгах, двенадцати томах и сорока
восьми частях. Для моего поколения уж
точно.
И в этом смысле параллельная в
книге трех соавторов канве хронологической
(собственно жизнеописательной)
литературоведческая образная ветка
(анализ «Москва — Петушки»), неотвратимо,
неумолимо и неизбежно вовлекающая в
контекст помимо Писания еще и сотни
других, но с прописной уже буквы, при
всей ее несомненной и увлекательности,
и изобретательности, все-таки кажется
избыточной. Необязательным подарком.
Зато действительно сюрпризом оказывается
попросту жизнь. Включение в текст книги
«Венедикт Ерофеев: посторонний» (что,
кстати, вновь заставляет вспомнить о
столь характерном и индивидуально
опознаваемом кубистическом подходе)
наряду с продуктом интеллигентным и
рафинированным совершенно неинтеллигентного
сырого мяса не предназначенных для
публикаций и огласки строк. Вроде вот
таких вот баснословных писем Венедикта
Васильевича родной сестре Тамаре
Васильевне — Гущиной (Ерофеевой).
А если учесть, что у
меня на банкете 21/II будут Евг. Евтушенко
(натура, мягко говоря, импульсивная и
без единого царя в голове) и Вл. Высоцкий
(его присутствие, правда, проблематичное,
в связи с субботними спектаклями и пр.),
не считая многих других... <…> Мне
сейчас приходится (и придется, если Бог
милостив) жить вот где: самый центр
Москвы, через дом от Колонного зала Дома
союзов, в тридцати секундах ходьбы от
театра оперетты, в тридцати пяти от
Центрального телеграфа, в сорока от
МХАТа <…> С Запада обнадеживающие
новости.
Мысль приносящих, откровение,
вполне достойное, быть может, именно
автора и именно бессмертной поэмы 1968 —
1969-го. Ту самую его «бездну», до которой
умри, но поднимись! А что, друзья, ошиблись,
может быть, провидцы, отцы наши и деды,
вовсе не Александр Сергеевич, а Иван
Александрович Хлестаков — это как раз
и есть наш человек в его развитии, в
каком он, может быть ,явится через 200
лет? И станем мы на него равняться. Или
уже?
Впрочем, с возрастом Венедикт
Васильевич Ерофеев не стал похож на
артиста МХАТа. И свидетельствует об
этом еще одна из познавательных, вполне
на этот раз, правда, традиционных граней
и плоскостей замечательной книги Олега
Лекманова, Михаила Свердлова и Ильи
Симановского, что завершается вполне
канонически для жанра — не словами, а
образами, картинками — десятком страниц
с фотографическими, черно-белыми
карточками. Так вот, на склоне дней,
приятно и благородно поседев, Венедикт
Васильевич Ерофеев и в самом деле стал
похож на кумира Запада. Буквально на
поп-звезду. Правда, не с музыкального
небосклона, а с небосклона живописи и
ваянья. Вылитый Энди Уорхолл. Что не
заставило его, однако, воздерживаться
как в устной речи, так и на письме от
употребления словечка ….. На книжке
«Венедикт Ерофеев: посторонний», на
обложке, есть даже предупрежденье «18+».
Примером это вряд ли может ныне послужить.
Тем более, похвальным. Но уваженье к
принципам внушает. И оторопь, конечно.
А как же без нее. Такой уж предмет.
Сергей СОЛОУХ
Кемерово