Александр Гоноровский
СОБАЧИЙ ЛЕС
повесть

Гоноровский Александр Александрович родился в 1961 году в городе Раменское Московской области. Окончил Московский институт стали и сплавов, ВГИК. Прозаик, сценарист. Автор сценариев к фильмам «Первые на Луне» (в соавторстве), «Железная дорога», «Край», «С пяти до семи» (в соавторстве), «47» («Цой»), романа «Книги Хун-Тонга» (2016), сборника рассказов «Русский чудесник» (2004). Публикации в журналах «Новый мир», «Киносценарии», «Искусство кино», «Новый берег», «Новая Юность». Лауреат премии на всероссийском сценарном конкурсе «Зеркало», главного приза на Венецианском кинофестивале в конкурсной программе «Горизонты», национальной премии кинокритики и кинопрессы «Белый слон» за лучший сценарий, первой премии на всероссийском сценарном конкурсе «Наш современник», первой российской сценарной премии Cinemotion Screenplay Awards CSA’11 — победа в четырех номинациях из восьми. Лонг-лист «Оскар»-2011. Шорт-лист «Золотого глобуса»-2011 — номинация «лучший фильм на иностранном языке». «Ника» за лучший фильм. Первое место в конкурсе рассказа имени Дмитрия Горчева. Ведет сценарную мастерскую с индивидуальной методикой обучения. Живет в городе Жуковский.


Александр Гоноровский

*

СОБАЧИЙ ЛЕС


Повесть



736


Александрина Ирена, принцесса Прусская, или Адини, как ласково звала ее мама, была особенной. Врачи говорили, что у нее монголизм. Давным-давно его открыл и описал доктор Даун.

Это Адини назвала подаренную ей на девятый день рождения куклу Гретель. Адини плохо выговаривала букву «р». Совсем не по-немецки эта буква дрожала у нее на небе, от этого кукольное имя звучало по-птичьи нежно.

Подарить Адини большую вязаную куклу решил известный архитектор Пауль Людвиг Троост. Позже его ценил сам Адольф Гитлер. Это Троост сделал так, что дом Адини, дворец Цецилиенхоф, изнутри стал похож на огромный океанский корабль.

— Кукла должна быть очень большой, — говорил Пауль Людвиг Троост, — чтобы ребенок мог видеть ее, в какой бы части детской он ни находился.

Кукла, сделанная по эскизам Трооста, вышла милой, но слишком большой игрушкой. Гости посматривали на куклу с иронией.

В девятый день рождения Адини окружали удивительные подарки. Музыкальная шкатулка из бисквитного фарфора. Цветные мелки. Красная металлическая тележка. Конструктор, из которого можно было складывать бревенчатые домики. Был даже подаренный папой американский электрический паровоз LIONEL — черный, деловито спешащий по настоящим, но очень маленьким рельсам. Пауль Людвиг видел, что его кукла выглядит громоздко и архаично рядом с обыкновенными игрушками, которые делали на обычных фабриках. Но как художник он знал: очень важно вовремя произнести слова, которые будут следовать за тем, что ты создал.

Стараясь не обращать внимания на ироничные взгляды гостей, Троост наклонился к девочке. Теперь его могли услышать лишь Адини и ее мать принцесса Цецилия:

— Знаешь, Адини, это не простая кукла.

— А какая? — Голос Адини осип от волнения. Зашуршав праздничным платьем, она подалась вперед, рот ее открылся, а глаза широко распахнулись.

— Она будет знать и чувствовать все, что знаешь и чувствуешь ты, о чем думают и что помнят твои папа, мама, братья и младшая сестра. И если вдруг даже на самое крохотное мгновение ты останешься одна и тебе станет грустно, то стоит лишь посмотреть на куклу, и с тобой рядом окажется тот, кого ты любишь и ждешь.

«Так себе сказка», — закончив, подумал Троост. Но Адини и ее мать улыбнулись. И Троост понял, что его кукла принята.

Адини поверила Паулю Людвигу Троосту. Она верила всем. Гретель действительно оказалась волшебной куклой и стала для Адини главным подарком в жизни, настоящей подругой, которой можно было доверять свои и чужие тайны.

Гретель удивлялась чужой памяти и мыслям, которые потекли сквозь нее. Поначалу память не покидала стен дворца, но постепенно она росла: от клумбы за окном до чопорных улиц Потсдама, по которым любила гулять мама, до грязных замерших трупов солдат на полях Вердена в печальных воспоминаниях отца, кронпринца Прусского Вильгельма.

Взрослые не могли заглянуть в память Гретель. Им, наверное, хватало своей. Даже дети старались не заходить в детскую Адини. У одного из старших братьев Луи Фердинанда сразу начинала болеть голова, Губерт лишался чувств, Фридрих писался, а у младшей сестры, которую назвали в честь мамы Цицилия, шла носом кровь.

Но Адини была особенной. Она с любопытством разглядывала чужую память и кивала важно. Так кивают маленькие девочки, когда с ними говорят о серьезном. В эти минуты от умиления на вязаной спине Гретель вставали дыбом крохотные волоски.

Адини не боялась увидеть плохое. Она научилась менять память Гретель к лучшему. Для этого надо было зажмуриться, вытянуть губы трубочкой и подумать о хорошем. И тогда холодная зима превращалась в ласковое лето, погибшие солдаты оживали и возвращались домой, предатели становились образцом честности, а палачи — врачами. Этот мир Адини называла своим добрым королевством. А Гретель радовалась переменам и жалела, что сама так не умеет. В конце концов она была лишь куклой — отражением всего, что увидела и узнала.



ВАЛЬКА


Летом тысяча девятьсот шестьдесят первого мне исполнилось шесть лет. Я выходил во двор и оказывался в самой сильной, самой огромной стране, какую только можно придумать. Путь от подъезда до мусорных ям, где сжигали забракованных на фабрике кукол, был настоящим путешествием. Мимо старой яблони, песочницы, покосившегося ряда сараев, клуба, в котором по вечерам крутили фильмы или устраивали танцы, мимо продуктового магазина, где на заднем дворе на опустевших хлебных лотках лежал дядя Гоша. Выпив, он ругался с моей теткой и уходил навсегда из новенькой котельной, где работал кочегаром. Уйти дальше лотков у дяди Гоши не получалось. К утру от всех его желаний оставались лишь протрезвевший потерянный взгляд и хлебные крошки на щеке.

За магазином, за мусорными ямами начинался не понять какой огромный Собачий лес. За лесом растекалось озеро Гидра. Называлось оно в честь построенного за пляжем забора, на котором висела табличка с надписью «Управление гидромеханизации». Но я еще не умел читать и думал, что в озере живет та самая Лернейская гидра, про которую рассказывала моя тетка.

Москва была еще дальше — за темными досками перрона железнодорожной станции. Она растворялась в радиоголосах и газетах. В Москве жила моя мать — двоюродная сестра моей тетки.

Когда мне было три с половиной, то за мать я принял Зою Михайловну, которая на Новый год наряжалась Снегурочкой и поздравляла фабричных детей. Тетка говорила, что Зоя Михайловна еле отбилась и оставила в моей руке лишь звездочку из фольги, со своего пальто. Тетке не очень нравилось это воспоминание, а мне нравилось.

Мне нравились солдатики и пластмассовые пистолеты, но ни военным, ни даже Гагариным я быть не хотел. Бегать от настоящих взрывов и пуль или кувыркаться посреди космоса в консервной банке дураков нет. А еще я умел шевелить ушами.

Через десять дней после вашего приезда я увидел тебя в песочнице и изо всех сил зашевелил ушами, чтобы понравиться. Мы бы и раньше познакомились, но поначалу ты боялась выходить. После пустыни, где ты раньше жила, двор казался опасно маленьким и зеленым. Девочка, которая даже песочницы никогда не видела и думала, что это специально отгороженный от травы последний островок нормальной земли.

— Папа странный и дочка со свистом, — сразу сказала про вас тетка.

Она все про всех понимала, но иногда говорила так, будто я сам должен догадаться о чем-то еще.

Я же думал, что ты просто везде суешься, как дурканутая Ленка, которая жила надо мной на втором этаже. Вообще-то раньше ее звали просто Ленка. Но этим летом она разучилась спокойно сидеть. Я всегда знал, в какую часть комнаты она забежала. Бежит-бежит, остановится, топнет: «Валька, ты тут?!»

Ленку вытаскивали то из канализационного люка, то из закрытой трансформаторной будки, то из погреба какого-нибудь сарая, где хранили морковь и картошку. Ей все было интересно. Ленку водили к доктору Свиридову для опытов.

Юрка Смирнов говорил, что к врачам лучше не ходить. Когда у Юрки от грязи начинали чесаться глаза, то его отец дядя Коля для излечения плевал в них. А дяде Коле плевал в глаза его отец. А его отцу — его. Эти плевки в семье Смирновых передавались по наследству. И никаких докторов не требовалось.

Я знал всех ребят и девчонок, что жили в нашем дворе. Они хотели играть со мной, потому что у меня были модные короткие штаны с косыми кармашками и восемь с половиной солдатиков. Тетка рассказывала, что и штаны, и солдатиков по десять штук в коробке можно было купить только в Москве в магазине «Детский мир». Первого солдата я сразу потерял, ноги второго растаяли от огня в котельной. Я думал, что солдатик победит огонь, но он не победил.

Тем утром в песочнице я закопал безногого в могилу и поставил над ним кулич-памятник. Вчера тетка водила меня на взаправдашнюю могилу. На ней стояла бетонная пирамида со звездой. Мы мыли ее с мылом.

— Хм, — сказала ты, глядя на кулич-памятник.

Ты говорила: «Хм», когда тебе было интересно.

— Это братская могила, — сказал я.

— Почему же он там один, если она братская?

— Потому что у него нет братьев.

— Давай остальным тоже ноги отломаем, — предложила ты. — Вот тебе и братья. И скучно ему не будет. И на тебя будут похожи.

— Чем же они на меня будут похожи? — удивился я.

— А у них будут такие же, как у тебя, короткие штаны, — сказала ты.

Ты точно была со свистом. Но слова вылетали из тебя так легко, как зверьки из фотоаппарата дяди Гоши. Его двуглазый фотоаппарат назывался «Любитель» и был похож на упавшего очкарика. Перед тем как сделать снимок, дядя Гоша говорил: «Внимание, сейчас вылетит птичка». На фотографиях тетка никогда не улыбалась, а вместо птички вылетала стрекоза. Но крылья у нее вращались так быстро, что видно было лишь тонкое серое облачко.

Чтобы отломать ноги солдату, надо было вставить его в щель между кирпичами на стене сарая и изо всех сил стукнуть по нему каблуком. Один солдат сопротивлялся дольше остальных. Он вылетал из стены, смотрел с ненавистью и даже поцарапал мне ногу. А ты сказала, что среди игрушечных солдатиков всегда есть один настоящий.

Потом мы с тобой бросались песком и засохшими кошачьими какашками. Они отскакивали от меня, как пули от танка, но песок щекотал нос. Потекли сопли. Я ладонью растирал их по щекам, и ты сказала, что мне надо умыться. Так мы оказались у тебя на кухне. Ты долго терла мое лицо и шею посудной тряпкой. От нее пахло тухлым яйцом и хозяйственным мылом. Щеки у меня горели, как будто я стеснялся. Но я не стеснялся.

Ваша комната оказалась самой маленькой в мире. И я сразу стукнулся мизинцем о ножку старого платяного шкафа. Между шкафом и письменным столом были втиснуты две раскладушки. На столе сверкал черным бакелитовый телефон и стояла фотография прожженного насквозь южным солнцем твоего отца. Он был в фуражке пограничника. Он не снимал ее — даже когда в полосатой тельняшке и широких, как Черное море, трусах выходил покурить в сад под окном. С самого вашего приезда я хотел фуражку. Она мне даже снилась со всех сторон.

На шкафу лежали книги. Я столько нигде не видел.

— Мой папа только про войну читает, — сказала ты. — Он и мне читает. Это лучше любой сказки, между прочим.

— Не может быть, что лучше.

— Тогда почему ты в солдатики играешь, а не в аленький цветочек?

Это был хороший вопрос. Несмотря на любовь к литературе, которую пыталась привить тетка, самой интересной для меня книжкой оставалась выданная работникам фабрики брошюра «Это должен знать и уметь каждый». В ней было подробно разрисовано, где нужно лечь, когда рванет атомная бомба, как жить под землей в бункере, дышать через песок и добывать электричество из велосипеда.

Из игрушек у тебя было только несколько обгоревших тряпичных кукол с мусорки. Во время войны с фашистами на нашей фабрике производили что-то секретное для пушек, а потом стали шить кукол, но они тоже походили на снаряды.

— Во что будем играть? — спросил я.

Ты сразу предложила соревнование — чья раскладушка сильнее скрипнет. Мне досталась раскладушка твоего отца. Она почти не скрипела, как бы я ни елозил на ней, а твоя орала.

— Папа тяжелый и большой, — сказала ты. — Он на своей раскладушке пружины заменил.

— Значит, ты сжулила, — сказал я.

— Ничего не сжулила, — ответила ты. — Просто надо уметь добиваться своего.

Ты умела говорить почти так же непонятно, как моя тетка. Сашка Романишко сказал весной, что нам никогда не понять женщин, что с головой у них всегда какая-то хрень.

Мы лежали с тобой на раскладушках и смотрели друг на друга. Под левым глазом у тебя оказались три веснушки, а во рту, как и у меня, не хватало зубов.

Ты протянула руку и легко взяла меня за нос. Пальцы у тебя были холодные и в цыпках. Тетка говорила, что цыпки бывают у тех, кто не моется. И я подумал, что они теперь переползут мне на щеки.

— Скажи что-нибудь, — попросила.

— Где твоя мама? — Из-за зажатого носа голос вышел писклявый и смешной.

Глаза у тебя вдруг стали немного косить. Тогда я еще не знал: если они косят, значит ты что-то задумала.

— Дай слово, что никому не скажешь.

Ты достала из шкафа цветной потрепанный журнал с иностранными буквами. Раньше я никогда не видел таких ярких журналов.

— Вот моя мама.

С обложки смотрела женщина без трусов. Между ног у нее лохматились волосы. И это мне не понравилось. Женщина вызывала любопытство, но во всем этом я почувствовал какою-то лабуду.

— Где же твой папа с ней познакомился?

— На границе. Раньше он служил на пятнадцатой погранзаставе в Таджикистане. — Ты легко выговаривала трудные слова. — Таджикистан находится в пустыне.

— А почему она голая?

— Потому что в пустыне! — На последнем слове ты сделала ударение.

Картинка наводила на непонятные мысли. Но виду, что мне интересно, я не показал.

— Подожди. — Ты принялась листать страницы.

Мы легли ближе. Твои волосы приятно щекотали ухо.

— Видал?

На новой картинке твоя мама держала во рту чужую писку и прикрывала от удовольствия глаза.

— Это что за глупости несусветные? — спросил я.

Так говорила тетка, когда еще не понимала, что я натворил.

— Это тоже игра, — сказала ты.

— Странная какая игра.

— А ты что хотел? Чтобы моя мама твоих обгрызенных солдатиков по могилкам распихивала?

Наверное, за обгрызенных солдатиков я должен был обидеться, но в руках и ногах уже появилась уютная тяжесть. Глаза закрылись сами собой. Ты листала журнал, что-то говорила. Я слушал тебя как через подушку. Из окна тянуло горячей от солнца листвой, умирающим дымом с подожженных мусорных ям. Треща пересохшим горлом, покрикивали друг на друга вороны. Огонь в топке котельной. Зеленое яблоко, которое поставил на песочную могилу вместо звезды. Твоя голая мама в песочнице. Но я не заснул.

Ты стукнула меня журналом по голове.

В замке звенел ключ. Открылась входная дверь. Загудел сквозняком воздух. Будто кто-то вдохнул в комнату в три раза больше, чем она могла вместить. Ты закинула журнал под шкаф, потянула меня к раскрытому окну. Мы выпрыгнули в сад и замерли, прижавшись спиной к стене. В комнату вошел твой отец. Я понял это по тяжелым, прогибающим скрипучие половицы шагам. Скрип половиц приблизился — твой отец подошел к окну.

— Миаааа! — Это был крик шепотом. Низкий сиплый голос походил на свист крана, когда в поселке отключали воду.

Твое волнение передалось мне. Я задержал дыхание.

Окно захлопнулось. С рамы посыпались хлопья белой выгоревшей краски.

Ты снова схватила меня за руку и потащила за собой. Я все еще боялся заразиться цыпками, но руку не отпустил.

Во дворе никого, кроме нас, не оказалось. Сашку Романишко отправили к прабабке Розе в Новое Село. Маргаритка со своей мамой Зоей Михайловной отдыхала на далеком Азовском море. Где оно находится, я точно не знал. Океаны я уже выучил, а моря еще нет. Юрка Смирнов точил в сарае украденный у отца длинный немецкий штык-нож. Он собирался срубить под самый корень нашу старую яблоню. Знакомить тебя с Юркой не хотелось. Ты бы стала дружить с ним, а не со мной. Юрка был старше на год и любил подносить кулак к моему носу. В детском саду, в который мы все ходили с осени до весны, он уже обсуждал с пацанами, как незаметно изнасиловать воспитательницу Регину Анатольевну. Что такое изнасиловать я не знал, но звучало здорово.

У Юрки имелась огромная рогатка, которой он одним выстрелом снес три ветки с нашей яблони. В черных кудрях, длинноносый с коротким подбородком, Юрка стоял посреди падающих на него сучьев, камушков яблок, безвольных листьев и был похож на мертвого Пушкина из теткиной книжки. Юрке всегда хотелось с кем-нибудь повоевать.

В песочнице сохла и рассыпалась братская могила. Ты сказала, что раскапывать ее сейчас нельзя.

— А когда можно? — спросил я.

— Никогда, — ответила ты.

Я уже вовсю жалел, что переломал солдат, и даже придумал, как с помощью спичек и ниток прикрутить им ноги обратно.

Из окна выглянула тетка в цветастом, чуть распахнутом на груди халате. Раньше я не замечал в ней такой небрежности. До журнала с твоей мамой я много чего не замечал. Тетка была самой красивой во дворе. У нее первой в поселке появились туфли на высоких каблуках. Даже у Зои Михайловны не было таких туфель. Каблуки были очень высокие. И я боялся, что тетка как следует с них навернется.

Посмотрев на меня, тетка сощурила левый глаз, что означало — я тебя и все твое баловство вижу. Ужин был не близко, и домой она меня не позвала.

Дядя Гоша вешал на ворота котельной большой черный замок. Котельная была только что отстроена — одноэтажная, кирпичная, полная темных закоулков с запахом угля и свежего цемента. Правая створка ворот, отделявших котельную от наших сараев и домов, погнулась еще в начале июня. Дядя Гоша мне уже раз пять рассказал, как въехал в ворота на угольном грузовике, когда засмотрелся на мою тетку. Как она несла мусорное ведро, как наша дворовая яблоня качала ветками в такт ее бедрам и еще долго не могла успокоиться. Кривые ворота дядя Гоша оставил на память. Когда они были на замке, прореха казалось совсем маленькой, и только я мог в нее пролезть.


Ты затащила меня на яблоню, думала, что я испугаюсь высоты. Но я на нее всю жизнь лазал и не испугался.

Кирпичные двухэтажки нашего поселка были накрыты серым волнистым шифером. Кое-где он треснул и потемнел от воды.

— Эй! — под деревом стояла дурканутая Ленка. Она все время подпрыгивала и засовывала пальцами в рот непослушный язык. — Давайте играть! Вы на меня будете ссать, а я буду уворачиваться.

Твои глаза снова стали косить:

— Води давай, — сказала мне.

— Еще чего.

— Боишься?

Чтобы не отвечать, я полез выше. Под ногами опасно трещали сучья.

Ты полезла за мной.

— Боишься-боишься.

— Что, у меня сто рук — и за дерево держаться, и за все остальное?

С высоты дурканутая Ленка выглядела совсем маленькой. Вместо ушей — коричневые сандальки с кривыми рисунками, которые она сама нацарапала гвоздиком для красоты.

— Сто рук сокращенно — срук! — крикнула она и убежала за сараи.

Читать и весело корежить слова она научилась сама неизвестно как.

Ты уселась поудобнее, перестав держаться за ветки, сорвала зеленое яблоко, укусила, выплюнула кислятину:

— Бояться вообще нельзя.

— А кто своего собственного папу боится?

— Я?

— Ты!

— Я к своему папе с детства привыкла. — Ты наклонилась ко мне и для большего страха округлила глаза. — А вот ты попробуй встать к нему близко-близко. С тобой такая обоссака случится, что никакая Ленка не увернется.

— А у тебя имя глупое — Миа, — только и смог ответить я. — Мяу какое-то котячье.

— Я сама его себе придумала. — Ты хотела сказать что-то обидное, но потеряла равновесие.

Твой рот широко открылся, а пальцы больно впились мне в бок. Поселок стал медленно заваливаться в небо, но яблоня подхватила нас толстыми сучьями и прижала к стволу.

Над крышами пыхтела труба кукольной фабрики.



848


Когда Адини исполнился двадцать один год, ее было решено перевезти подальше от Потсдама — в Баварию. Для переезда Адини собирали долго и обстоятельно.

— Штарнбергское озеро — это большое прекрасное озеро, Адини, — сказала мама. — А твой домик стоит на самом берегу. Волшебно, когда домик стоит на берегу.

— Оно больше, чем наше озеро? — Адини легче было говорить про озеро с таким сложным именем «оно».

— Оно намного, намного больше. — Глаза мамы заблестели. Они блестели точно так же, когда Адини, делая домашнее задание, ошибалась при счете.

Адини всегда старалась правильно посчитать окна, в которые глядела, двери, через которые прошла, деньги в лавке господина Хиппеля, чтобы расплатиться за бесконечность пухлых в глазури пирожных. Адини любила слово «бесконечность». Оно легко справлялось с любым счетом, как и слово «любовь» справлялось со всеми чувствами. Адини уже давно решила, что любовь — это прежде всего точный счет, и, чтобы не расстраивать маму, следовало все верно посчитать.

О причине отъезда мать не говорила. Но Адини, заглянув в Гретель, знала, что родителей давно беспокоили известия из Берлина. Еще в июле 1935 года в канцелярии фюрера были собраны известнейшие профессора-психиатры, которым объявили о необходимости проведения эвтаназии детей с пороками развития. И хотя папа Адини был почти император и всегда поздравлял Гитлера с днем рождения, уверенности, что семья сможет защитить дочь, не было.

Мама не разрешила Адини взять Гретель с собой.

— Твой новый домик, дорогая, будет мал для нее, — сказала она. — И ты уже совсем взрослая девочка для таких игрушек. Зато с тобой поедет замечательная воспитательница фрау… фрау… — Мама защелкала пальцами, пытаясь вспомнить новое имя.

Для перевозки куклы пришлось бы нанимать еще один грузовик, но мама Адини не могла позволить подобные траты.



ВАЛЬКА


Наконец ты отпустила меня, поудобнее уселась на суку:

— А там что за деревья?

— Лес.

— Лес?

— Ты не знаешь, что такое лес?

— Подумаешь.

— Это пострашнее твоего папы.

— Значит, мы туда пойдем.


В нашем лесу хоронили собак. Поэтому он и назывался Собачий. Тетка говорила, что все деревья в нем, белки, совы, кроты выросли из собак и переняли их привычки, что все в лесу лаяло и выло.

— Непослушные дети из него не возвращаются. — Тетка сидела перед столиком со смешным названием туалетный и выщипывала бровь. — Вот пойдешь в него без спроса, и мертвые собаки мне все расскажут.

— Если я не вернусь, то какая разница — расскажут они или нет? — спросил я.

Да чтобы остаться правой, тетка взяла меня за подбородок так, чтобы я смотрел на нее. Выщипанная бровь выгнулась тонкой дугой, а глаза стали как два темных от дождя камня.

— Без взрослых нельзя! — отчеканила каждое слово.

Иногда мы с ней приносили на опушку одеяло, бутерброды, лимонад, что продавался в нашем магазине, и играли в шашки. Тетка всегда выигрывала. Я обижался и как-то назвал ее за это Медузой Горгоной. Тогда подул сильный ветер. Лес разозлился, захотел дотянуться до меня, но у него ничего не вышло. Он лишь размахивал своими лапами и гудел.

— Скажи спасибо, что мы сейчас не в чаще, — сказала тетка.

Ветер поднял ее волосы, превратив в длинных тонких змей. Ногти на ее пальцах вдруг стали расти в три раза быстрее. И улыбалась она так, будто все вокруг действительно случилось из-за нее.

— Сам леса боишься, — сказала ты с издевкой.

— Ничего я не боюсь.

— Хм.

На этот раз твое «хм» мне совсем не понравилось.

Идти в Собачий лес дураков не было. Но ты опять взяла меня за руку, и они появились.

При тебе лес притворился добрым. Солнце шуршало в соснах, возилось в кустах. Кричали неизвестно какие птицы. Здесь нельзя было отделить один звук от другого. У леса было что-то общее с морем. В одном фильме я видел, как его волны накатывают на берег, и сразу вспоминал наш лес. Только в лесу этот звук шел сверху. Казалось, что ты находишься на самом дне зеленого моря.

Узлы корней на тропинке. Она петляла и куда-то делась. Под ногами захрустели прошлогодние шишки. Между сандалиями и пальцами забивалась теплая трава. Ты сказала, что можешь идти задом наперед, потому что у тебя на попе невидимые глаза, но сделала пять шагов и грохнулась. Лес засмеялся, и ты вместе с ним.

Скоро мы вышли на поляну, где хоронили собак. На поляне было семнадцать холмиков, поросших травой. Я уже умел считать до много. Над холмиками дрожал и жужжал нагретый солнцем воздух. Они неровно дышали, будто волновались из-за нашего прихода. А ты вдруг легко и ловко поскакала между ними на одной ножке. И я подумал, что стоило бы обменять свое умение считать на умение проскакать вот так на одной ножке.

— Почему твой папа ушел из пограничников? — спросил я.

— В ми-ли-ции е-му луч-ше. Он фрон-то-вик и по-сле вой-ны бо-ле-ет. — Ты остановилась, перевела дух. — Все фронтовики болеют.

— Дядя Гоша тоже фронтовик, но он здоровый.

— Значит, он неправильный фронтовик.

Теткин муж полковник Лапин остался на войне и, наверное, тоже был неправильным фронтовиком. На стенке висела его молодая фотография на фоне бомбардировщика, в котором он летал. Тетка говорила, что если долго смотреть на фотографию пропавшего человека, то он обязательно вернется. Однажды я смотрел на полковника Лапина с завтрака и до обеда. Даже в туалет не ходил. Но он не вернулся.

— А где твои родители? — спросила ты.

— Мама в Москве. Но на лето меня тетка забирает. Она меня еще на осень забирает, весну и на зиму.

— А ты давно в Москве был?

— Наверное, никогда.

Ты подошла и встала так близко, что я почувствовал запах редиски:

— У тебя писка большая?

— Не знаю. А у тебя?

— Хочешь посмотреть?

Твои глаза косили особенно сильно. Я даже не знал, с каким из них разговаривать. Поэтому опустил голову и отрицательно покачал головой.

— Врешь. Хочешь, — сказала ты. — Давай попробуем как взрослые в том журнале.

— Чего-то не хочется.

— У меня еще и пупок правильный. Он правильно завязан. А у тебя правильный пупок?

Про пупок я вообще никогда не думал.

— Ну... — Твой левый глаз совсем съехал к переносице. — А я тебе свой журнал с мамой отдам.

— Не надо мне никакого журнала.

— Чего же ты хочешь? По глазам вижу, что хочешь.

— Фуражку.

— Хм. — Ты часто заморгала, как от пыльного ветра.

Но ветра не было.

— Ладно, — сказала наконец.

Лесу твой ответ не понравился. Он сунул солнце в дупло и зашумел. В соседних кустах кто-то заворочался, затрещал сломанными ветками. Я подумал, что это проснулась мертвая собака.

Мы побежали. Я еле успевал за тобой. Там, где было светлее, мы остановились и долго не могли отдышаться.

Ты спустила с меня штаны, встала на колени, нечаянно ткнулась щекой в писку, и я почувствовал, что щека у тебя теплая.

Писка моя была совсем не такой, какую мы видели в журнале. Маленькая, холодная, висевшая неулыбчивым хоботком. Подавив колебания, ты взяла ее в рот и тяжело выдохнула носом.

Твое дыхание холодило яички. Мы чего-то ждали. Попу кусали комары, но я терпел. К твоим пяткам прилипли серые сосновые иглы.

Ты подняла глаза.

Иногда я замечал такой взгляд у тетки, когда она кормила дядю Гошу щавелевым супом с яйцом и сметаной. Сидя за кухонным столом, она смотрела на него, как будто должна была открыться какая-то тайна. Но дядя Гоша ел суп, потом курил и ничего не замечал.

В общем, у тебя был дурацкий вид. И я усмехнулся.

Ты отстранилась и, отряхнув подол платья, сказала:

— Фигня.

Теперь я вел тебя по лесу. Ты была тихой и больше не скакала на одной ножке. А я думал, что сделает тетка, если мертвые собаки расскажут ей обо всем? Очень неприятно, если кто-то знает о тебе больше, чем нужно.

— Когда фуражку принесешь?

— Завтра, наверное. Папа в ней на службу ходит. А больше фуражки у него нет.

Внутри меня шевельнулся маленький стыд. Если нет другой фуражки, то забирать последнюю нельзя. Может быть, ты ждала, что я так и скажу. Но я не сказал.

Вечером я вспоминал твои серые от пыли пятки с прилипшими к ним сухими сосновыми иголками. Думать о них хотелось все время. Еще я долго рассматривал свой пупок — маленький узелок посреди живота. А у тетки вместо узелка была аккуратная воронка. Какой из наших пупков был правильным, я не знал. Что делать тому, у кого пупок неправильный, тоже было непонятно. Я вообще не смог бы рассказать толком, о чем думал. Дошло до того, что тетка заметила неладное, села рядом. Даже на потрепанном молью трофейном ковре, который мы купили на раменском рынке, она ухитрялась сидеть так важно, будто вокруг нее снова шевелил ветками Собачий лес.

— Рассказывай, — сказала.

— Чего рассказывать?

— Чего... — передразнила. — Я же вижу.

Никакие мертвые собаки ей не доложились. Я сам зачем-то все рассказал. И про солдатиков, и про журнал, и про то, что мы с тобой делали в лесу.

Тетка повертела меж пальцев отломанные солдатские ноги. Иногда она так рассматривала кольца, когда не знала, какое надеть. Мы поставили ноги в шеренгу, но зрелище вышло странное. Как играть в это, было неясно.

— Миа — красивое имя, — сказала тетка.

Я тоже подумал, что красивое.

— А ты что делал? — спросила тетка.

— А что надо было делать? — спросил я.

Сашка Романишко сказал, что если вовремя заглянуть человеку в рот, то можно увидеть, какие внутри него мысли. Но рот у тетки был закрыт, а взгляд был — как будто она сейчас скажет: «Это еще что за глупости несусветные?» Тетка не знала ответ на мой вопрос.

— Надо было, наверное, ее по голове погладить, — с сомнением сказала она.

— Зачем? — спросил я.

Тетка выдохнула как продырявленный мяч:

— Затем, что человек всю жизнь с благодарностью помнит каждое доброе прикосновение, — сказала и тут же засобиралась неизвестно куда.

С улицы прилетел привычный крик. Мать Ленки бродила вдоль сараев, искала дочь.



856


Куклу нашли в июле тысяча девятьсот сорок пятого года, когда проверяли подвалы дворца Цецилиенхоф. В нем должна была пройти послевоенная конференция союзников. Кукла лежала в намертво забитом ящике из темных от влаги досок. Генерал Воскобойников распорядился просушить ее, очистить от плесени и доставить к себе. Через неделю Воскобойников должен был лететь в Москву. Куклу он решил подарить дочери.

Из дворца ее, завернутую в ковер, везли на полуторке. Кукла была велика, и ковра не хватило, чтобы укрыть ноги и глаза. Дразнили пыльной зеленью приступившие к дороге деревья. На ухабах прыгали облака.

Потсдам еще нес в себе едкий химический запах взрывчатки и трупной гнили. Горожане разбирали рухнувшие после ковровой апрельской бомбардировки дома. Извлекали из-под завалов бывших людей, собак и кошек. Целые кирпичи отделяли от битых, аккуратно складывали на уже выметенный от щебня тротуар.

Война отпускала. На разрушенные улицы уже можно было смотреть как на ландшафт.

— Ну и наворотили мы, — сказал маленький солдат, сидевший у ног куклы. — Весь город в кашу.

На самом деле он думал о гречневой каше и молоке. Как оно течет из глиняной крынки где-то в деревне под Могилевым.

— Не мы. — Седой солдат положил свои ноги туда, где под ковром тянулся кукольный рот. — Англичане бомбили — союзники.

У седого болели колени, распухшие от сырости дворцового подвала. Но он думал о странном свойстве человека, который, уничтожая все на своем пути, вдруг легко мог ужаснуться разрушению, происшедшему без его участия. О том, что человек совсем не умеет обращаться с собственной памятью и не хочет жить тем, что натворил.

— Надо помнить хорошее, — ответила ему Адини. — Мы то хорошее, что мы помним. Мне так папа сказал.

Но седой солдат, конечно же, ее не услышал. Взрослые не слышали ее голос.

С тех пор как Адини уехала, даже Гретель слышала ее еле-еле.

Адини не умела менять память куклы на расстоянии. Гретель давно была наполнена до краев чужим горем, разрушением и смертью. Но слова Адини, движение, пронизанный солнцем воздух вызвали улыбку на вязаном лице. Под ковром и тяжелыми сапогами седого солдата ее никто не заметил.

Потом была темнота упаковки. Полет. Гул двигателей Ли-2. Влажный после дождя московский воздух и полные ожидания волны памяти. Здесь жили, будто на днях наступит всеобщее и равное счастье. Прошлое здесь пугало, а представление о завтрашнем дне не имело четких очертаний.

Девочку звали Лара, и ей было восемь лет. Она стояла посреди пронизанной лучами комнаты и была рада подпиравшему потолок подарку.

— Это Гретель, — сказала Лара.

— Как же ты узнала ее имя? — спросил Воскобойников. Ему надо было что-то спросить.

— Папа, я же вижу.

Лара видела, что больше всего на свете Воскобойников жалеет о том времени, когда не мог быть рядом с ней. Скоро Лара знала про отца все — и самое хорошее, и самое стыдное, которого было намного больше. И ей хотелось его утешить.

Гретель не понимала, что делиться с обыкновенным ребенком чужими воспоминаниями очень опасно, что от них он неправильно взрослеет, теряет желание жить и видит такое, что обычный человек даже представить себе не может. Но Гретель была всего лишь куклой — отражением чужой памяти. Через полгода Лара неожиданно умерла. Надо было быть особенной, как Адини, чтобы выдержать большую память Гретель.

Жена Воскобойникова хотела сохранить комнату дочери. Но он вынес из детской все, распорядился побелить потолок, отциклевать паркет и поклеить новые обои.



ВАЛЬКА


Утром, неся перед собой запахи гуталина и тройного одеколона, к нам пришел твой отец. После каждого шага он раскачивался всем телом — искал равновесие. Новенькая милицейская форма. Темные круги под мышками. Фуражка чиркнула по дверному косяку, но он успел придержать ее рукой. Сел за стол, заполнив собой всю кухню и коридор, достал из планшета, разложил на клеенке листки с ветхими краями и мутными печатными буквами.

— Я ваш новый участковый капитан Рубан. — Твой отец казался медведем, который съел человека и теперь пытается говорить животом. — По профессии вы переводчик с немецкого?

— С немецкого, английского, венгерского, польского, — ответила тетка.

— …И работаете бригадиром на кукольной фабрике? Странное занятие для переводчика.

— Хотите пристроить по специальности?

Я не смотрел на тетку, но знал, что она опять изогнула бровь. Она всегда так делала, когда отчитывала меня. Но твой отец не обратил внимания на ее бровь и говорил так же ровно, как мелочь в магазине отсчитывал.

— Год осуждения?

— Сорок девятый.

— Освобождения?

— Пятьдесят пятый.

— Амнистия?

— Да.

— Судимость снята?

— Нет.

— Муж на фабрике работает?

Тетка стояла перед ним расправив плечи, задрав подбородок.

— Он не на фабрике.

— Где же?

— Первый Белорусский, сорок четвертый.

— Где похоронен?

— Первый Белорусский, сорок четвертый.

— Что ж — познакомились. — Твой отец вернул листки в планшетную сумку. — Ищу свидетелей. — Не вставая с табурета, он вдруг взял меня за плечи, придвинул к себе. — Ты вчера Лену видел?

— Не видел, — зачем-то соврал я.

Твой отец крепче сжал мои плечи. Лицо передо мной увеличилось, дыхнуло больницей.

— Кочегар наш Перегудов…

— Дядя Гоша?

— Дядя… видел, что вы с Мией пошли в лес. А Лена пошла за вами. Это правда?

Из-под козырька фуражки сквозь меня внимательно смотрели глубоко запавшие неживые глаза. Кто-то управлял телом твоего отца и крепко меня держал. Нельзя было убежать, даже отвернуться.

Сначала мне расхотелось фуражку. Потом по ногам поползло теплое. Штаны потемнели.

— Вот тебе и Первый Белорусский, сорок четвертый, — сказал твой отец.

Наверное, его слова должны были прозвучать как обидные. Но он произнес их с сочувствием.

Тетка легко отобрала меня, прижала к себе.

— Не видел, значит не видел. — Так строго она даже со мной не разговаривала.

Нам пришлось пятиться, чтобы твой отец смог выйти и закрыть за собой дверь.


Я стоял без штанов посреди кухни в наполненном водой тазу. Тетка мыла меня с мылом, которое вкусно пахло клубникой. Даже у Маргаритки мыло пахло так себе, а наше хотелось съесть. Я думал, что тетка начнет спрашивать про лес и дурканутую Ленку, но она лишь сказала, что сегодня я посижу дома. Я не спорил. Мне и так было видно все, что происходило во дворе.

Твой отец допрашивал дядю Гошу на скамейке у нашего дома. Дядя Гоша смотрел на папиросу, а твой отец, откинувшись на прогнувшийся под его тяжестью щербатый забор, медленно шевелил губами. О чем они говорили, я не слышал. Но разговор обоим не нравился. Огонек в пальцах подрагивал и ярко вспыхивал, когда дядя Гоша втягивал в себя дым.

Появился сутулый человек в остроносой кепке. Он вел на поводке старую овчарку со впалыми седыми щеками и провисшей от времени спиной. За всю их общую розыскную жизнь и погони собака вытянула человеку руки длиннее рукавов пиджака. Такую собаку я тоже хотел.

Из подъезда вышла мать Ленки — коренастая, с румяными, как пирожок, руками. Очки с толстыми линзами делали ее глаза огромными, как у кукол. Она нащупала на бельевой веревке дырявый девчачий носок. Все по очереди понюхали носок и остались недовольны. Собачник сказал что-то доброе. Мать Ленки сняла очки, чтобы никого не видеть.

Собачник сунул овчарке под нос подол ее платья:

— Кунгур, след, — сказал громко.

Кунгур улыбнулся и лениво замельтешил пятками. Собачник, следуя за слабо натянутым поводком, тоже замельтешил пятками. Твой отец и дядя Гоша не торопясь двинулись следом. Им было неохота идти рядом. Они делали вид, что каждый сам по себе.


В тот день я придумал игру для солдатских ног. Теперь это были футболисты. Четыре в каждой команде и один запасной. Ворота сделал из пустых спичечных коробков, а мячик скатал из желто-красного фантика карамели «Хаджи-Мурат». Мячик вышел слишком большим, но рвать фантик не хотелось. Мне нравилась картинка, на которой был изображен человек в халате. Тетка говорила, что в Ленинграде до сих пор прячут его голову, что, обложенная ватой, она лежит в коробке, как наши елочные новогодние шары. Я представлял, что взрослые перед Новым годом достают ее и показывают для праздника своим детям.


Не нашли. — Ты села на деревянный край песочницы, расправила платье на криво заточенных коленках. — Папа до ночи по лесу ходил. Я проснулась, а он спит весь в земле, иголках и с открытыми глазами.

— Как это с открытыми?

— Он всегда спит с открытыми глазами, когда преступника ищет. — Всем своим видом ты пыталась похвастать, что у тебя самый страшный папа в мире.

— По нашему лесу сто лет ходить можно и ничего не найти. — Я как раз выкопал солдат из могилы и разозлился. Вместо девяти нашлось восемь. Еще раз перерыл всю могилу — восемь. — Ты солдатика украла?

— А вот и нет.

— А вот и да!

— Наверное, тот, который больше всех сопротивлялся, взял и воскрес, — сказала ты. — Потому что его убить нельзя.

— Что это еще за «воскрес»? — Как же мне надоели эти новые слова. Их говорили все: тетка, твой отец, Юрка и даже ты. Только у меня одного все слова были старые.

— Воскрес — это когда твой солдат встал и ушел.

— Без ног?

— Без всего.

Мы первый раз ссорились. Наверное, потому, что с утра уже было жарко. Хотелось закопаться в еще влажный песок и так просидеть весь день.

— Фуражку гони. — Про фуражку от злости вспомнил. О ней не хотелось думать ни мне, ни тебе.

— Видел, как Ленка за нами кралась? — вдруг спросила ты.

— Нет. А ты?

— Нет. Слууушай. Если она за нами шла, то надо просто пойти той же дорогой, и мы ее найдем.

— А твой отец разве не так ходил? Ты же ему все доложила.

— И ничего не доложила.

— Врешь.

— Ну и что?

— И про нас доложила?

— Про что? — хитро спросила ты.

Я вдруг представил, как весь мир знает уже про спущенные штаны, кусачих комаров на жопе, иглы на твоих пятках и как все показывают на меня пальцем.

— Про то самое!

— Про это точно не доложила. А вот ты тетке своей все разболтал.

— И ничего не разболтал.

— Разболтал-разболтал.

— Я же слово дал, когда ты своим голым журналом трясла. — Врать иногда было неприятно.

Ты ковырнула в носу.

— Давай лучше пойдем в лес Ленку искать, — сказала. — И больше вообще никому ничего не скажем.

Я сдувал с солдат песок, прятал в карман.

— Как хочешь, — сказала ты. — Я сама пойду. Еще Юрку позову. Он сразу сказал, что ты хомяк. Так и сказал: «Валька тот еще хомяк». Мы с ним вчера познакомились, пока ты под домашним арестом валялся. Вот мы найдем Ленку и будем герои, а ты будешь навсегда хомяк.

От тебя было одно сплошное беспокойство. От сотни дурканутых ленок такого беспокойства не было. Короче, мы воскресли и отправились ее искать.

Прежней тропинкой мы не пошли и попали неизвестно куда. Долго брели вдоль заросшего малиной оврага. На дно его стекались тени и шорохи. Многие зверьки жили в нем только потому, что не могли выбраться.

Ты топала впереди. Вокруг твоей головы облаком суетились мошки. Я старался идти за тобой след в след, чтобы не наступить на змею. Странно, что в прошлый раз я не вспомнил про змей, а в этот вспомнил. Ты была выше, и мне приходилось шагать широко. Наверное, поэтому я быстро устал.

— Не было здесь Ленки, — сказал я.

— Почему?

— Потому что нас тоже здесь не было.

Хотелось есть. Тетка уже приготовила щавелевый суп с яйцом и сметаной. До ужина, укутанный в большое полотенце, он будет томиться на подоконнике. Щавель тетка собирала в садике под нашим окном, а яйца и сметану мы покупали в Новом Селе. Их привозили на телеге, в которую была запряжена большая, как наш клуб, лошадь без имени. Я так и называл ее — лошадь без имени, потому что молочница его не придумала. Я всегда брал для лошади кусок черного хлеба с солью. Она тянула его к себе волосатыми губами и думала, что я тоже лошадь без имени. Вот бы сейчас ее сюда и ехать на телеге навстречу щавелевому супу.

— Домой хочу, — сказал я.

— Нытик.

— Сама нытик. А здесь змеи.

— Врун.

— Ты леса не знаешь.

— Ой, ты знаешь. Просто трусишь больше меня. А вот Ленка часто в лес бегала.

— С чего вдруг она в лес бегала?

Ты пожала плечами. Мошки смешно поднялись над твоей головой и снова опустились к ключицам.

— Мне Юрка сказал, что бегала, — ответила ты. — А ему — Сашка Романишко. Давно — на той неделе еще. Пока в Новое Село не уехал.

Сашка дружил с Ленкой и верил любой ее глупости. Однажды она сказала, что доктор Свиридов может проглотить любого мальчика или девочку, если они будут плохо себя вести. И что у него во рту для этого есть специальный серебряный зуб. И тогда Сашка посыпал себя перцем, чтобы доктор Свиридов не мог его проглотить. Так и ходил, пока все не исчихались.

На полянку с собачьими холмиками мы вышли, когда тени деревьев плотно придавили траву. На этот раз холмики замерли без движения — боялись пропустить интересное. Стало так тихо, как будто мы оказались под землей. Куда идти дальше, мы не придумали. Глядя под ноги, ты стала кружить по поляне. А я снова принялся считать холмики. Но на этот раз их было не семнадцать, а восемнадцать. Лишний холмик хотел казаться старым, но был совсем свежий. Под набросанной прошлогодней листвой и сосновыми иглами темнела сырая еще земля.

Я не успел понять, что это значит, как остался один. Деревья заскулили по-собачьи. Или это ветер качнул тяжелые ветви. Кто-то следил за мной из-за деревьев, из-за кустов, из-под земли.

— Эй! — позвал я, но крик закончился у рта.

Надо мной нависали кусты, от которых мы в прошлый раз убежали. Плотные листья складывались в высокую мрачную стену. Она вздрогнула, затрещала. Ветки потянулись ко мне, хотели схватить за уши, и из кустов выбралась ты, испуганная не меньше моего. В руке ты держала сандальку дурканутой Ленки. Ее нельзя было спутать ни с какой другой из-за нацарапанного на мыске кривого рисунка.

Мы заблудились. Шли то в одну сторону, то в другую. Лес отворачивался, как будто ему не было до нас дела. Потом мы сидели на берегу ручья со скользкими черными корягами на дне. Тетка говорила, что любой овраг рано или поздно превращается в реку. Может, это был тот самый овраг, мимо которого мы так долго шли днем.

— Надо найти тропинку, — сказала ты. — Тропинки всегда куда-нибудь ведут.

У тебя на коленях лежала Ленкина сандалька. С нее на платье сыпалась сухая земля. Теперь я разглядел, что вместо узора на сандальке среди прямых линий была нацарапана большая кукла и переломленная пополам сосна. Кукла и сосна были такие огромные, что на мыске больше ничего не уместилось. А прямые линии казались линиями горизонта, которые Ленка рисовала то в одном месте, то в другом, но все они вышли косо, будто кукла, сломав сосну, принялась раскачивать и подбрасывать небо.

Я хотел рассказать тебе про новый собачий холмик, но вспомнил, что ты меня обозвала хомяком, вруном, и передумал.

— Сколько человек может прожить в могиле? — спросил я.

— День или два. Я бы прожила три.

— А дышать как?

— Надо просто не дышать.

Не сговариваясь, мы вдохнули поглубже и замерли. Я чуть не умер и первым изо всех сил втянул свежий воздух.

— Побеждает сильнейший, — сказала ты словами из радио. — А я так могу сколько хочешь сидеть.

— Просто кое-кто носом по-подлому дышал, — сказал я.

— И хитрейший, — добавила ты.

И вдруг случилось то, что потом будет случаться со мной и с совершенно разными людьми — моей теткой, дядей Гошей, твоим отцом… Тело, чувства, мысли, воспоминания другого человека я ощутил как свои. Они возникали в моей голове отчетливо и ясно. Я стал тобой от макушки до пяток.



1


От речки к твоим ногам тек холод, от страха чесалось в носу, в бедро впивалась жесткая кора еще живой сосны, а под платьем на груди мерзла тонкая кожа. Еще ты думала, что я совершенно не приспособлен к жизни и кроме тебя за мной некому присмотреть.



ВАЛЬКА


Я погладил тебя по волосам.

Ты положила голову мне на плечо.

— Чего? — спросил я.

— Еще погладь.

Почесал тебя за ухом, как иногда чесал лошадь без имени в Новом Селе. Только уши у вас были разные. Ухо лошади было как кулек для подсолнечных семечек, а твое как холодный пельмень.

Ты обняла меня за плечи:

— Но папину фуражку я тебе все равно не принесу.

— Почему? — Чудесное кончилось, и я снова чувствовал только себя.

— Дай честное-распречестное, что никому не скажешь.

— Ладно.

— И даже тетке не скажешь? И пусть тебя тогда не примут ни в октябрята, ни в пионеры.

Давать слово не хотелось, хотя от Юрки мне были известны и более страшные клятвы: «Чтобы я сгорел» и «Зуб даю».

— Честное-распречестное, — сказал я наконец.

Собирая в себе решимость, ты несколько раз вдохнула. А я подумал, что сейчас ты мне опять нагородишь всяких врак.

— Все равно не скажу, — сказала ты. — Давай лучше поклянемся, что никому никогда не отдадим эту сандальку.

— Почему?

— Потому что это будет нашей общей тайной. Клянешься?

— Поклялся же.

— Лишняя клятва не повредит.

— Ладно. — Наверное, я хотел тебя успокоить, и ты немножко успокоилась.

Лес терял дневные звуки. Вместо криков птиц накатывало тихое морское шипение. Его можно было потрогать и раздвинуть, как занавеску.

Ты вытянула вперед палец:

— Смотри.

Неподалеку на елке сидела фабричная кукла и, как белка, пучилась на заходящее солнце. У нее были оплавленные огнем глаза и темные от гнили ноги.

— А вон еще... — Ты взяла меня за руку. — Пойдем, пока солнце светит.

Куклы сидели на деревьях. И я почему-то вспомнил путеводные хлебные крошки из какой-то немецкой сказки. Мы шли навстречу кукольным взглядам. С наступлением темноты куклы оживали — медленно поворачивали головы нам вслед. За деревьями послышались шаркающие шаги и треск раздавленных прошлогодних шишек. Трава прихватывала ноги, примеривалась, чтобы в нужное время цапнуть и утянуть под елки.

— Тебе страшно? — спросил я.

— Ни капельки, — ответила ты.

— И мне ни…

Кто-то схватил меня за шиворот, сдавил ворот рубашки. Я захрипел. Это была сидевшая на толстом суку кукла. Она с осуждением покачала головой, и сук сжал мое горло еще крепче. Я дернулся. Колени подогнулись. Расплылись и придвинулись стволы деревьев. Но вдруг черная, в полнеба, пахнущая сырой шерстью тень нависла надо мной. Казалось, что она вот-вот плюхнется и раздавит. Блеснули огромные, как тарелки, глаза, в которых мерцал огонек летящего над лесом месяца. Треск показался выстрелом — тень легко переломила сук, на котором я висел. Фабричная кукла упала. Тень подтолкнула меня вперед мягкой, огромной, как таз, лапой. Я не успел закричать — ты потянула меня за собой:

— Хватит придуриваться. Пошли.

Мы крепко держались за руки. Когда кто-нибудь из нас падал, то руку не отпускал. Ног было не разглядеть, зато шелест позади стал громче.

От страха я принялся икать. Теперь весь лес знал, где мы.

— Не бойся. Никого там нет, — прошептала ты. — Мы просто очень быстро идем. И звук наших шагов немножко от нас отстает.

Мы пошли еще быстрее. Я думал, что если выберусь отсюда, то стану лесорубом и обязательно вырублю весь Собачий лес до самой Гидры, что настало время кричать-плакать и звать тетку. И тогда сквозь деревья блеснул тусклый огонек. Это было окно проходной кукольной фабрики, что стояла на дороге между нашим поселком и Новым Селом. Она чернела высоким кирпичным забором и пахла едкой краской. Больше никогда в жизни меня так не радовал этот запах. Мы бежали домой, кто быстрее. И уже не замечали друг друга.

— Опять в лес ходил?

— Нет.

Вместо ремня тетка взяла бельевую веревку и принялась гонять меня по квартире. Раньше такого наказания не было. В тесноте коридора и кухни оно требовало от нас особой ловкости, внимания и холодного ума. Потом тетка прижала меня к себе и долго не отпускала.

Потом ей стало плохо. Ей часто становилось плохо, если она сильно переживала. В такие моменты она лежала на диване и смотрела в потолок.

Я налил в оловянную тарелку немного щавелевого супа и поставил ее на огонь. Мне тоже хотелось есть, но я решил, что поем после тетки. Тарелку надо было нести обмотав полотенцем, иначе можно было обжечься. Я поставил ее на табуретку рядом с диваном, взял ложку, зачерпнул немножко зеленой жижи, поднес ее к теткиным губам. Она не открыла рот, и суп потек по щеке. Я вытер мокрую дорожку ладонью и зачерпнул еще. Тетка проглотила немного и моргнула.

Пора была растирать ее левую, сломанную когда-то руку. Рука всегда немела после приступа. Она срослась не очень хорошо, и если мять ее, то можно было почувствовать чуть заметный изгиб кости там, где раньше был перелом. Я старался изо всех сил, а тетка строго смотрела сквозь меня.

— Завтра на Гидру прогуляемся. — Голос ее все еще был слаб. — Хочешь на озеро?

— Через лес не пойду, — сразу ответил я.

— А мы не через лес. Нас Перегудов повезет по шоссе.

— Дядя Гоша? На грузовике?

— На грузовике.

Я не стал рассказывать тетке о том, что было в лесу, и о разрисованной Ленкиной сандальке, которую засунул поглубже в ящик для старой обуви. Тетка складывала в него все, что я когда-то носил. Совсем маленькие боты, в которые было трудно вложить даже три пальца, черная, когда-то блестящая калоша, из которой этой весной я сделал парусный корабль, чтобы пускать по ручьям. Но корабль вышел большой, а ручьи были мелкие. Я просто ставил в бегущую воду свой парусник и представлял, что он плывет против течения.

Тетка уже спала. Я снял тапочки с ее ног и натянул простыню до подбородка, чтобы ее не продуло теплым сквозняком из окна.



2


Лагерь, где она отбывала срок за измену Родине, считался в читинском управлении образцовым. Имелся даже медпункт, двери и окна которого были плотно заколочены еще не потемневшими от времени досками. Раз в две недели — баня. Зимой выгоняли на костяной холод. Выстраивали в колонну по четыре. И так держали несколько часов. Первыми проходили бригады, которые перевыполнили план. Доходяги оставались в хвосте. Зимой после бани умирал один или два человека. По меркам Читлага это было немного. В предбаннике раздевались догола и сдавали все на дезинфекцию. Взамен получали сырое продезинфицированное белье — кому что достанется. Хорошо, если оно было велико, а если мало…

В предбаннике она всегда думала одно и то же: до какой равнодушной плотской некрасоты может дойти женское тело. С детства ее приучали ловить и узнавать эту красоту. Как нежно поводила плечом девушка на открытке, которую подарил ей папа, как изгибалась, изображая страсть, Вера Холодная в фильме «Миражи». Но больше всего ей нравилась фотография мамы, когда та была сестрой милосердия на Русско-японской войне. На фото жили глаза — внимательные и добрые. Глаза людей в лагере становятся похожи на мутное бутылочное стекло.

Вода в шайке со льдом и двадцатилитровый бидон с кипятком на бригаду. Один ковш кипятка на человека. Заместитель начальника лагеря капитан Мухин следил за этим лично. Это он сломал ей руку, когда она попыталась налить в свою шайку лишний ковш. Для наказания у Мухина была специальная палка, сделанная из черенка лопаты.

Тетка упала и завыла от боли. Рука пухла на глазах. Мухин больше не замечал ее.

— Проходим, проходим!!! — у него был мягкий отеческий бас. — Один ковш на человека, если здесь такие имеются!

Она понимала, что будет лежать на обледеневшем полу, пока все не помоются. Темные от грязи ноги переступали через нее, спотыкались. Поднятая черными ступнями замерзшая пыль резала глаза. Сломанная рука каменела от холода. Становилось легче. «Ну и пусть, — думала она. — Ну и пусть».

Кто-то схватил ее за затылок, легко поднял. Она увидела на плечах человека по-летнему жаркие майорские звезды.

Начальник лагеря майор Перегудов тоже никого не жалел. Однажды на построении он двумя пальцами вывернул нос Евдокии Харлаховой, самой опасной на зоне бабе. Но рядом с ним можно было ощутить уютное тепло, запахи кожаной портупеи и леденцов. Забыв про боль, она вдыхала этот запах, когда Перегудов вез ее в читинский госпиталь. Она ждала, что сейчас он начнет говорить что-нибудь про врагов народа, какую-нибудь очередную речь, которая зычно раскатывалась по плацу вслед за его голосом. Но Перегудов молчал. От этого молчания стало спокойно, и она выключилась.

В госпитале руку закатали в гипс, и врач, пряча глаза, сказал, что ей надо проверить сердце. Эти слова вызвали боль в губах. Она поняла, что улыбается.

Потом по лагерю прошел слух, что у Перегудова роман с одной из лагерных шалав. Одни рассказывали, что ее освободили и она до сих пор живет с ним в читинской квартире на улице Ленина, другие, что ее придушили во сне из-за тюбика помады, который потом долго еще переходил из рук в руки.

А она сидела за столом в кабинете Перегудова, выскребала ложкой из скользкой, покрытой машинным маслом банки тугую, как резина, тушенку.

Перегудов устраивался в кресле, что стояло у дальней стены кабинета, и читал книжки. «Робинзон Крузо», «Легенды и мифы древней Греции», «Алые паруса»… Читал много, но, когда она спрашивала о прочитанном, замыкался, как двоечник у доски, и называл чтение детской шалостью. Слово «шалость» совсем не подходило ему. Оно выплывало из светлой памяти, по полу которой были разбросаны игрушки, из строгого и ласкового голоса матери, что требовал их убрать. Эти воспоминания смущали его. Они казались началом другой, упущенной им жизни.

Она облизывала ложку и, если день был ясным, пускала в Перегудова солнечный зайчик. На его гимнастерке серпом и молотом вспыхивали начищенные до золота пуговицы. Чтобы скрыть растерянность, Перегудов поднимал книгу к лицу.



ВАЛЬКА


Утром я уже не так удивлялся тому, что во второй картинке непонятно как увидел в читинском лагере тетку и дядю Гошу. Теперь мне казалось, что это был сон или возникший в моей голове фильм, за который не надо платить десять копеек, как в клубе. Из-за всего этого за завтраком я вдруг по-взрослому задумался о том, что пора начать жизнь заново, выкинуть из головы все эти глупости: лес, беготню в темноте, большие тени и прочие враки, что пора повзрослеть и понять: лето проходит зря и следует наконец признаться кому-нибудь в любви. Кому признаться — тебе или тетке, я не знал. Но потом решил, что тетка со своей бельевой веревкой и так никуда не денется.

Подходящего момента для объяснения пока не случилось. Мы с тобой построили крепость и навтыкали в нее солдатиков, от чего она стала похожа на квадратного ежа, у которого выпали почти все иголки. Но зато теперь казалось, что у солдат есть ноги. Когда мы ровняли стены, ты касалась меня рукой или плечом. Екало сердце, но это совсем не пугало меня, а наоборот, успокаивало.

Юрка наточил штык и крошил для тренировки дальние кусты, а потом правил лезвие специальным кирпичом, который выковырял из стены котельной. Прямо из Азовского моря в самом настоящем купальнике во двор вышла Маргаритка. Большая, вытянутая, загорелая она была похожа на копченую колбасу.

— Привет, бледные. А я только с поезда, — сказала и, чуть не развалив нашу крепость, брякнулась в песочницу, растопырилась, как на пляже, и уснула.

«Тысячи москвичей на аэродроме в Тушино. На празднование дня воздушного флота СССР прибыли руководители коммунистической партии и советского правительства, почетные зарубежные гости, военные атташе иностранных государств, дипломаты. В небе дорогое всем имя „Ленин”. Над аэродромом вертолеты-знаменосцы». Из открытого окна Маргариткиной квартиры толкалась бравурная музыка, ревели авиационные моторы, чеканил слова строгий голос телевизора, перед которым дулась пузырем блестящая водяная линза. Все самое интересное в стране, кроме Мавзолея, у Маргаритки и Зои Михайловны было.

Мы играли, забыв, что нас стало меньше на целую Ленку. Было легко и свободно. Но вдруг телевизор испуганно смолк. Исчезли звуки, руководители партии и правительства. На песочницу надвинулась тень. Это был доктор Свиридов. Тонкие волосы на его голове светились от солнца. Сухой, строгий, в летних брюках, когда-то белой рубашке, он чем-то походил на старый побитый ветрами пиратский парус. Края тщательно застиранных манжет были затерты, с них свисали нитки. У левого кармана брюк чернела не до конца прожженная папиросой дырка. И глаза у него тоже были как дырки.

— Стены лучше делать покатыми, — сказал доктор Свиридов. — Так врагу будет труднее их разрушить.

Места в песочнице ему не хватило. Не боясь запачкаться, он сел на траву и принялся ровнять крепость на свой лад:

— Кто у вас враг?

— Он пока не пришел, — ответил я.

Свиридову понравился мой ответ. Он улыбнулся, и я увидел у него во рту серебряный зуб для глотания детей. Теперь Ленкина неврака про зуб нравилась мне гораздо меньше, чем если бы это была врака.

— Расскажите-ка мне, други, как вы вчера Лену в лесу искали, — не прекращая работу, спросил Свиридов.

— А вы откуда знаете? — удивился я.

Ты толкнула меня в бок, чтобы я помалкивал, но доктор уже ухватил меня за лодыжку. «Сейчас сожрет», — подумал я и задергался, как муха в паутине. Но доктор не обратил на это никакого внимания и принялся рассматривать пупырышки на моей ноге:

— Сильно чешутся?

Я кивнул, а ты натянула платье на свои расчесанные колени. Пупырышки навели меня на мысль о цыпках и скорой смерти.

— Вы с Мией ноги крапивой обстрекали, — сказал Свиридов. — Судя по раздражению, это редкий вид очень жгучей крапивы Киевской — Urtica kioviensis. У нас она только в лесу на берегу ручья растет и в низинах, где сыро. Сами бы вы в крапиву не полезли. Наверное, шли без дороги или бежали. Испугались и не почувствовали, как обожглись. — Глядя на наши удивленный лица, доктор еще раз блеснул зубом. — Нашли что-нибудь?

Мы не ответили. Со взрослыми всегда надо держать ухо востро. Ляпнешь не то, а они потом будут бегать за тобой с бельевой веревкой и серебряным зубом. Но Свиридов не уходил. Казалось, что ему было интересно возиться в песке и без нас.

— А хотите, посмотрим, кто прячется в крепости? — спросил он.

— Мы не мелюзга какая-нибудь, чтобы в такое верить, — строго сказала ты, хотя еще вчера распиналась про воскресшего солдатика.

— Конечно, вы уже достаточно взрослые дети. — Доктор Свиридов взял толстый сучок и аккуратно проткнул крепость до самой земли. — Но интересно же посмотреть.

Первой над дыркой наклонилась Маргаритка. Смотрела то правым глазом, то левым.

— Никто там не прячется, — сказала.

— Надо немного потерпеть и посмотреть подольше, — посоветовал доктор, но Маргаритка терпеть не стала.

Ты долго глядела в дырку и отодвинулась, не сказав ни слова.

Настала моя очередь. Сначала я видел просто песчинки, которые от моего дыхания срывались в темноту, потом на самом дне что-то тускло блеснуло, как свет луны на крохотном бутылочном осколке. Из дырки дыхнуло лесом. Блеск закруглился, нахохлился и превратился в зрачок кукольного глаза.

Я отпрянул.

Теперь доктор смотрел на нас как доктор. Однажды, забравшись на яблоню, я видел, как он посадил дурканутую Ленку к себе на колени и дал куклу. Не с мусорки какую-нибудь, а новенькую из настоящей подарочной коробки. Ленка сразу перестала дергаться и елозить, как будто ее выключили. А мне не хотелось, чтобы меня выключали.

— Никого там нет, — сказал я.

— Тогда почему ты и Миа испугались?

— Еще чего! — ответила ты.

— Мы таких глупостей не боимся, — добавил я.

— Каких глупостей? — усмехнулся Свиридов.

И я понял, что опять сказал не то, что нужно. Все, что я говорил, оказывалось не тем, что нужно.

— Хотите, угадаю, что вы видели? — Не дожидаясь ответа, доктор Свиридов придвинулся ближе и, рассматривая нас, медленно заговорил: — Темнота. Огонь. Пустота. Кошка. Собака. Кукла. Черный человек. Та-ак. — Перед моими глазами, в такт словам, вороньим клювом качался его нос. — Маленький. Большой. Безногий. Безголовый. Мертвый. Живой.

— Так ничего узнать нельзя, — сказала ты.

— Иногда мысли людей на их лицах написаны, — ответил доктор. — Стоит лишь произнести правильные слова — лицо на них отзывается. И чем больше найдено правильных слов, тем точнее отгадка. Валька, например, видел большую живую куклу.

Девчонки посмотрели на меня и поняли, что Свиридов угадал. А на их лицах, сколько я ни смотрел, ничего написанного не увидел. К ушам Маргаритки прилипли песчинки и неизвестно откуда взявшаяся стружка. А на твоих щеках, кроме румянца, вообще ничего не было.

— А Миа, например, ни за что и никому не скажет, что видела. — Доктор Свиридов смотрел в один из твоих косивших глаз.

— Если вы такой умный, может, знаете, что с Ленкой случилось? — Такой злой и одновременно испуганной я тебя еще ни разу не видел.

Свиридов провел рукой по стене крепости, и дырка исчезла:

— Полагаю, у нее сломана шея.

Когда дети рассказывают про черную руку в темноте или гроб на колесиках — это одно, а вот когда взрослый доктор говорит такое, то рука, гроб или еще что-нибудь выглядят гораздо страшнее. Крапивные пупырышки на моих ногах зашевелились, и я подумал, что твой отец, конечно, еще тот Бармалей, но доктор вроде как собирается его догнать во что бы то ни стало.

— Детей пугать нельзя, — сказал я.

— Доктору можно, — ответил Свиридов. — Так что, други мои, — продолжил он как ни в чем не бывало, — в лес вам пока лучше не ходить. — Доктор поднялся, отряхнул брюки. — А я, как говорится, не прощаюсь.

Несмотря на обещание не прощаться, он помахал нам и пошел со двора.

Ты так и не рассказала, что видела внутри крепости, да еще развалила ее, перемешав песок и солдат.


После обеда дядя Гоша вез нас с теткой на Гидру. То по асфальту, то лесом, то как придется. На тетке было новое почти прозрачное платье и любимые каблукастые туфли. Из-за них ее коленки поднимались над приборами угольного грузовика и вместе с нами глазели на дорогу.

— Вот здесь можно срезать. — Для общего веселья дядя Гоша громко сигналил, когда нас трясло особенно сильно.

Когда он переключал скорость, то костяшки его пальцев как бы случайно касались теткиной ноги. Тетка задирала подбородок, и шея ее становилась похожа на тонкую вазу.

Думаю, теперь она не любила дядю Гошу и даже в своих мыслях не пускала в него солнечные зайчики. Я помню, как она разозлилась, когда этой зимой он приехал из Читы и поставил посреди нашей комнаты большой, с обгрызенными углами чемодан. Дядя Гоша был в щеголеватой форме с орденскими планками на груди. Сапоги его лаково блестели, и я сразу встал на четвереньки, чтобы увидеть в них свое отражение. Тогда дядя Гоша снял сапог, протянул его мне и строго сказал:

— Не ползай.

Тетке не понравились его слова, но больше всего ей не понравился чемодан, и мы с ней отволокли его ближе к входной двери.

С тех пор дядя Гоша жил в котельной, но тетка все равно пыталась прогнать его. Правда, у дяди Гоши не получалось уйти дальше продуктового магазина.

— Валька, ты что бормочешь? — спросила тетка.

— Ничего не бормочу.

— Нет, бормочешь.

На самом деле я шептал: «Темнота. Огонь. Пустота. Кошка. Собака. Кукла. Черный человек. Маленький. Большой. Безногий. Безголовый. Мертвый. Живой». Еще во дворе я понял, что это специальное заклинание вроде детского, которое знали все: «Колдуй баба. Колдуй дед. Колдуй серенький медведь». Но детское заклинание было неизвестно для чего нужно, а вот заклинание доктора Свиридова помогало читать написанное на лицах. Пока мы ехали на озеро, я повторил его про себя раз сто и заучил наизусть.

Дядя Гоша резко затормозил у нырнувшего вниз берега.

— Красота, — сказал.

Мы с теткой удивленно переглянулись.

Я надеялся, что Гидра будет не меньше Азовского моря. Но вблизи озеро оказалось обмелевшей за жаркое лето лужей. Из воды шишками торчали мели. А до противоположного, устеленного сухими водорослями берега можно было добросить камень. Я даже подумал, что все самое большое находится там, где я живу. И чем дальше уехать, тем меньше окажется все, что ты увидишь. Может, поэтому Гулливер плыл-плыл и оказался в стране лилипутов? Ведь чем дальше от тебя находится человек, тем меньше и бесполезнее он кажется.

На берегу по-елочному празднично блестели фольга от шоколадок, пустые бутылки из-под лимонада «Дюшес», валялись выгоревшие от летнего жара обрывки газет.

Тетка сбросила туфли, сняла платье и осталась в купальнике, который был во сто раз красивее, чем у Маргаритки. Даже ценник, что болтался на ее спине, был красивее. Мы с дядей Гошей замерли, наблюдая за ее жирафьей повадкой изгибаться при каждом шаге.

Она уселась на одеяло, вытянула чуть ли не до противоположного берега свои ноги и принялась руководить дядей Гошей, который собирал мусор в специально принесенный мешок из-под угля. Она хотела, чтобы вокруг меня было чисто, и громко указывала:

— Вон там… там… осколок. Да вон же… Не хватало, чтобы Валька порезался.

Дядя Гоша старательно выполнял все теткины команды. Песок, пытаясь удержать какую-нибудь никому не нужную стекляшку, выворачивался наизнанку, сиротливо смотрел сырой ямкой. Вокруг нас рос веснушчатый островок чистоты.

— Ты же хотел научиться плавать? — спросила меня тетка.

Посреди воды кто-то плеснул мелким ржавым хвостом и камнем пошел на дно.

— Третьего дня передумал, — ответил я.

Тетка любила, когда я отвечаю не просто вежливо, а очень вежливо и даже как-то старорежимно. Иногда так можно было отказаться от чего-нибудь, чего делать не хотелось. А плавать мне расхотелось сразу, как только мы выбрались из грузовика.

На этот раз моя вежливость не сработала, и тетка сказала:

— Это не дело, Валентин. Решил учиться, надо учиться. — Она легла на одеяло и закрыла соломенной шляпой глаза. — Перегудов, помоги! — Дядю Гошу она называла только по фамилии.

Дядя Гоша скинул штаны и оказался в плавках такого же цвета, что и купальник тетки. Его вид доверия не вызывал. Руки, шея и лицо были серые из-за въевшейся в кожу угольной пыли. А грудь оказалось бледной, как размякшее в кастрюле тесто. В глазах дяди Гоши пряталась непонятная мне настороженность.

Я вдруг подумал, что в выученном заклинании доктора Свиридова дяде Гоше подходят слишком много слов. Темнота (котельной). Огонь (в топках). Черный человек (перепачканный угольной пылью). Ну и, конечно, дядя Гоша был живой. Все это указывало неизвестно на что, но мысль о том, что дядя Гоша может быть разный, а не только такой, каким я его вижу, сильно обеспокоила меня, и идти с ним в воду расхотелось еще больше. Зачем ему топить меня, я не знал. Но и Ленке свернули шею непонятно за что. Мог ли дядя Гоша прибить Ленку? Да все он мог.

Я задрал майку, посмотрел на свой неправильно завязанный пупок и снова ее опустил.

Дядя Гоша без особой охоты стащил с меня и майку, и модные штаны:

— Совсем плавать не умеешь?

— Совсем, — ответил я. — А ты?

Дядя Гоша крепко сжал мою ладонь:

— Я же тебя учить буду.

Ответ мне не понравился.

Спугнув мальков, мы ступили в воду. Она была серая и теплая. Ил мягко забирался между пальцев. В воде наши ноги сделались маленькие и кривые, но чем дальше мы шли, тем меньше меня это волновало.

— Дядя Гоша, а почему ты в носках?

Дядя Гоша не ответил.

— А где надо учиться плавать? — спросил я громче, чем хотел.

— На глубине! — не переставая спать, сказала тетка.

Я подумал, что учиться плавать надо там, где не жалко утонуть. А утонуть в Гидре было обидней некуда. Я чувствовал, что дядя Гоша тоже не рад, но перед теткой и особенно передо мной ни за что в этом не признается. Он осторожно передвигал уже невидимые ноги по невидимому дну и делал вид, что ему пофиг.

Вода прибывала.

— Уже совсем глубина! — крикнул я.

Такой мой крик тетка называла голосом оперной мышки.

— Не бойся, ты же большой паца… — почти бодро начал дядя Гоша и с головой ушел под воду.

Руку мою он не отпустил. А даже наоборот — ухватился за меня второй. Я закричал, стал лягаться. Но вода залилась в рот, и мы вместе погрузились в темноту. Тетка рассказывала, что перед смертью человек видит всю свою жизнь. Я же видел лишь цеплючие руки дяди Гоши и волоски на них, которые уже колыхались, как водоросли. «Хороша жизнь, нечего сказать», — только и успел подумать я. Мы погружались все глубже, становились маленькими и кривыми, как ноги в воде.

Дышать оказалось невозможно. Вода заполняла рот, нос и все внутри. Кто-то из глубины лизнул меня огромным скользким языком. К нам подплыла Лернейская Гидра. Ее тень закрыла последние лучи солнца, а щупальца крепко обвили меня. Я кричал, махал руками, может быть, даже плыл, пока сквозь капли на глазах не пробился свет.

Рядом стояла тетка. Она все еще крепко держала меня за плечо. Вода ей доходила до пояса, а мне — до подмышек. Мы с дядей Гошей еще пометались, но быстро затихли, потому что тетка смотрела на нас с нехорошей усмешкой.

— Ну вот, — сказала. — Из-за вас новый купальник испачкала.

Дядя Гоша не хотел мне ничего плохого. Он просто сам не умел плавать.

Мы разожгли костер, чтобы просушить его носки.

Тетка попросила дядю Гошу снять ценник от купальника, который болтался у нее на спине. Веревочка оказалась прочной и рваться не хотела. Тогда дядя Гоша придвинулся, чтобы перекусить веревку зубами. Тетка поежилась от колючих волосков на его подбородке и улыбнулась. Раньше она никогда при дяде Гоше не улыбалась.

Мы долго смотрели на пар от растопыренных на ветке носков и больше ничего не хотели делать.


Тетка открыла окна и, выключив свет, разделась у своей кровати. Темнота вокруг густо пахла озером. Засыпал я плохо. Было жарко даже под простыней. Перед глазами еще прыгал свет фар грузовика дяди Гоши, превращавший самые небольшие рытвины на дороге в черные бездонные дыры. Время тянулось и никак не хотело остановиться. Сквозь первые капли сна я услышал сухой шелест травы. Кто-то подобрался к окну и замер. По стене поползла и выросла тень. Она была похожа на гигантскую куклу с круглой как шар головой. Чтобы кукла не услышала меня, я тихонько набрал в легкие воздух, медленно задышал носом. На диване, прижав к груди одеяло, села тетка и посмотрела на тень. Днем скрип диванных пружин почти не слышен. Но сейчас это был самый громкий и острый звук.

— Илья Андреич? — тихо спросила тетка, чтобы не разбудить меня.

Трава зашелестела и стихла. Тень исчезла.

— А кто такой Илья Андреич? — спросил я.

— Никто.

— А куклу могут звать Илья Андреич?

— Не говори глупости.

— А кукла может картинки показывать?

— Что ты изъелозился весь?

— Мне страшно вообще-то.

— К утру пройдет. Спи.


Утром твой отец нашел вторую Ленкину сандальку. Не левую, спрятанную мной в обувном ящике, а правую. Она лежала в пяти метрах от нашего окна. Там, где садик упирался в забор котельной. Здесь забор был пониже. У дяди Гоши на него не хватило кирпичей.

Под стеной котельной пинал лопухи высокий тощий милиционер — спина дугой, застиранная гимнастерка. Рядом дымил папироской твой отец и мыкался собачник со старым толстокожим портфелем. Собаки при нем не было. Он сам нюхал и рассматривал со всех сторон находку, которую держал на одном мизинце.

Ты, я, Юрка и Маргаритка прятались неподалеку в разросшихся кустах жимолости. Сколько я в них прятался от тетки, и она ни разу меня не нашла.

— Чего по садам сегодня поперся? — спросил собачник твоего отца.

— Соседка сказала, что ночью под окнами шастал кто-то и племянника испугал. А он у нее всего боится, полночи рыдал.

Я чувствовал, как вы все смотрите на меня, и очень разозлился. Потому что не так уж я и испугался. И плакал всего чуть.

Собачник поднес сандальку ближе к глазам.

— Пацан какой-то нацарапан.

Твой отец наклонился к сандальке.

— Черт, мелко.

— Один глаз закрой. Так удобнее.

— Пацан, да, — подтвердил твой отец. — А в руке у него что?

Собачник снова поднес санадальку к глазу.

— Коробка?

— Что еще за коробка?

— М-да… Слишком схематично. Не сорок пятый размер обуви.

Я тихонько развернул и сунул в рот карамельку «Хаджи-Мурат».

Маргаритка показала пальцем на свои губы — заняла очередь на досос. Мать не разрешала ей досасывать чужие карамельки, но досос был вкуснее. Часто конфеты были покрыты белесой сахарной коркой. Тетка говорила, что эта корка от старости, хотя на ней такой корки не было.

Юрка показал, что он следующий. Но ты открыла мне рот, выковыряла из него карамельку и сунула себе за щеку. Руки у тебя были грязные. На зубах заскрипел песок. Я сплюнул и попал себе на коленку. Юрка и Маргаритка подло заулыбались, хотя «Хаджи-Мурат» им теперь не светил.

— Кроме сандальки, ничего. — Тощий милиционер привалился к каменной кладке.

— Возможно, слетела с ноги, когда он тело к забору тащил, — сказал собачник.

Твой отец глубже натянул фуражку на мокрый лоб:

— Отпечатки надо снять.

Ты подняла палец и чмокнула леденцом, будто знала, о чем говорят взрослые.

Собачник аккуратно опустил сандаль в кожаный портфель:

— Вряд ли что найдем. Он же у нас мужик с подковыкой.

— Воевал? — спросил твой отец.

— Смерш, — ответил собачник. — В прифронтовой зоне диверсантов ловил. Потом был начальником лагеря под Читой. Его в Нальчик переводили на подполковничью должность, а он вдруг со службы уволился и сюда в кочегары. Странно, да?

Только сейчас до меня дошло, что говорили они про дядю Гошу.

— Человек разным с войны пришел, — сказал тощий. — Кто начальником, а кто с финкой.

Собачник передал тощему портфель.

— Свободен, Грымов.

Милиционер обиделся и, помахивая портфелем, пошел прочь.

— Не стала бы девочка наполовину босая по лесу бегать, — сказал собачник. — А здесь бы Кунгур сандаль вынюхал.

Твой отец сощурился от табачного дыма:

— Фабричный сторож Камиль Култаев показал, что Перегудов на лотках хлебных курил, когда дети мимо него проходили. Култаев хлеб в магазине купил и на фабрику возвращался. И еще. В такую жару котельную не топят, а дым из трубы тем вечером шел.

— М-да… Алиби у мужика нет, — сказал собачник. — Следует подвал в котельной осмотреть, пепел просеять. Мог сжечь.

— Пошли, прижмем.

— Не гони, Илья Андреич. Не на Берлин. — Собачник снял кепку, загладил к затылку мокрые от пота волосы. — Сначала ордер.

Мне совсем не понравилось, что твоего отца зовут Илья Андреич.

— До сих пор, когда кто-то из наших в криминале замешан, — продолжал собачник, — смотрю на него и думаю: «Подвел ты нас, брат. Подвел». Хотя, конечно, мы и в европах много чужой крови даром пролили.

— Кто даром, кто заплатил. Теперь не разберешь. — Твой отец щелчком отправил догоревший бычок в кусты и попал Маргаритке в лоб.

Она вскрикнула, и мы ломанулись через ветки, через забор по садам. Собачник вложил два пальца в рот и оглушительно свистнул нам вслед.



3


Собачник часто вспоминал немку с игрушечным пистолетом в руке. После он понял, что пистолет игрушечный. На войне не бывает игрушечных пистолетов. Он выбил оружие и сдавил ей горло. И она поддалась, раздвинула ноги, закрыла глаза. Иногда он хотел вспомнить ее лицо, но не мог. В памяти всплывали только закушенная губа и ямочка на подбородке, в который он упирался левой рукой. Пробитое осколком пианино. Посудная горка, все тарелки в которой на удивление были целы. Фарфор сиял.

Фотографии на стенах: полная старушка в задорной шляпке, врач в сером кабинете топорщил седые усы, два молоденьких лейтенанта вермахта у магазина колбас — форма на них и колбасная вывеска, казалось, оправдывали любые действия собачника. А вот дети в резных рамках на каминной полке пугали. С улицы от осевшего в щебень дома тянуло пылью. Через стену было слышно, как вскрикнул и радостно залопотал по-калмыцки рядовой Хошуда Монгна Ким. Он нашел отрез живого шелка.

Пришел лейтенант Назимов. Солнце светило красным сквозь его уши. Лейтенант хотел посмотреть строго, но у него вышло совсем растерянное мальчишеское лицо. Молодой, только после училища, он стоял в дверях и хлопал глазами. Собачник надел штаны, пошел из квартиры. В паху стало мокро. Уже на лестничной клетке он услышал выстрел. Назимов нагнал его на первом этаже. Он еще не попал в кобуру теплым стволом пистолета — руки, не имевшие привычки к расстрелу, подчинялись скверно:

— Когда же вы, гады, научитесь за собой убирать?



ВАЛЬКА


Третья картинка была отчетливее и резче остальных. Я чувствовал мозоли на руках собачника, сквозняк на голой его пояснице, мокрый пах. Мне почему-то стало не по себе из-за того, что мои модные короткие штаны остались сухими. Я не мог объяснить себе это чувство. И не знал, что с ним делать.

Мы сидели на ящиках между сараями и котельной, по очереди рассматривали куклу, нацарапанную на найденной нами сандальке. Каждый, подражая собачнику, хотел подцепить ее мизинцем как крючком. Но она была тяжелой, и только Юрка смог ее удержать.

— А это что за линии? — спросил он.

— Какие линии? — Маргаритка придвинулась ближе.

— Да вот. — Юрка ковырнул сандаль ногтем. — Как будто мимо нее пули свистят.

— Какие в лесу пули? — спросил я.

— Обыкновенные пули, — сказал Юрка. — В общем, ее надо поймать, и все дела.

— Поймала одна такая, — усмехнулась ты.

— Что-то дерево больно маленькое, — с сомнением сказала Маргаритка.

— Это не дерево маленькое, а кукла большая, — сказал я.

— Я тоже деревья валю. — Юрка замахал рукой, будто это не рука, а немецкий штык-нож. — Вот так! Так! Жжих! Жжах!

— Хоть с ножиком, хоть без, кое-кому куклу сроду не поймать, — сказала ты. — Кое-кто еще ни одного нормального дерева не свалил, а уже воображает.

— Кто это воображает? — насупился Юрка.

— Кое-кто! — еще раз отчеканила ты.

— Если все вместе пойдем, то поймаем запросто. — Юрка хотел, чтобы слушали только его. Он любил командовать и второй день называл себя кем-то вроде первопроходимца. — Еще Сашку Романишко возьмем. Он точно знает, где Ленка эту куклу видела. Стырим из дома бельевые веревки, чтобы куклу связать, и пойдем.

— И будем дураки, — сказал я.

На этот раз терпение Юрки кончилось, и он встал против меня на расстоянии вытянутого носа:

— Кто дурак? — спросил.

Я разглядывал его коленки и никак не мог заставить себя посмотреть Юрке в глаза. А еще подумал, что хорошо бы стукнуть Юрку палкой по руке, как били в лагере тетку. Но палки рядом не было. Пришлось отвечать:

— Не знаю.

Ответ прозвучал уверенно, с железом в голосе, но так тихо, что никто не услышал.

— Чего сказал? — Юрка поднял кулак.

— Ничего, — ответил я еще более вызывающе, но, наверное, тихий голос случился у меня из-за того, что вчера под водой наорался, а может, это надвигалась какая-нибудь ангина.

— Тааак, — протянул Юрка.

Это означало скорую оплеуху и поджопник.

— Если будете валяться, — Маргаритка стала заплетать косичку, — то тут говна полно.

— Интересно, зачем здесь какают, если у каждого в доме туалет? — спросила ты.

— Это новосельские после танцев. Им от клуба до дома долго терпеть, — ответила Маргаритка.

— В клубе тоже туалет есть, — сказала ты.

— Он маленький, и в него всегда очередь. И вообще — какать лучше всего на свежем воздухе.

Вы беседовали так, как будто нас с Юркой вообще не было. От такого женского невнимания драться Юрке расхотелось, и он опустил руку:

— Я тебя запомнил, слабак.

Будто раньше он меня все время забывал.

Повернувшись ко мне спиной, Юрка противно загундосил:

— Бабуска, бабуска, там кто-то под окнами ходит. Я боюсь, бабуска.

Я надеялся, что все уже забыли слова твоего отца. А оказывается, не забыли. Маргаритка и ты смотрели на меня с жалостью. Это уже совсем никуда не годилось. Напасть на Юрку все равно что самому о стену стукнуться. Раньше я никогда такого бы не сделал. А теперь, неизвестно почему, сделал. Я подбежал к Юрке и, как собачник немку, что есть сил его обнял. Мое изобретение было что надо. Мало кому придет в голову обниматься в такой момент.

Потом мы упали. Потом он мне все равно накостылял. Зато от него теперь пахло говном. И от меня тоже пахло. Но ты все равно взяла меня за руку, когда мы шли домой. Ты незаметно щекотала пальцем мою ладонь и говорила, что я очень смело и ловко напал на Юрку, что у него от удивления тут же срослись брови и он теперь всю жизнь будет так ходить.

Осталась лишь одна неудобная мысль — что теперь будет с дядей Гошей? Я все-таки любил, когда он приходил к нам в гости, ел теткин щавелевый суп с яйцом, мне нравилось вспоминать, как мы вместе чуть не утонули. Однажды дядя Гоша подарил мне игрушечную мандолину. Она была сделана из дерева и гудела как настоящая. Одно время я складывал в нее фантики «Хаджи-Мурата». Стоило лишь встряхнуть ее, как внутри начиналась нешуточная возня. Хаджи-Мураты выясняли, кто сильнее.

— Что такое абили? — спросил я.

— Алиби, — поправила ты и с подозрением понюхала свою руку.


Вечером я рассказал дяде Гоше про тень куклы на стене, про доктора Свиридова, про холмик в лесу, про сандальку и даже нарисовал на полу то, что нацарапала на мыске Ленка. Только про картинки не рассказал. Было непонятно, к чему они и как о них говорить. Еще в начале лета у меня не было тайн. А теперь они копились изо всех сил. Я даже стал путаться, для кого какая тайна — тайна, а для кого какая тайна — не тайна.

Мы сидели на табуретках под единственной горевшей в котельной лампочкой. Дядя Гоша курил. Сильная затяжка осветила его лицо.

— Она так и сказала: «Илья Андреич»? — спросил дядя Гоша.

— Она просто так сказала. Она же не видела, кто за окном стоит.

Иногда взрослых интересует всякая фигня. Дядя Гоша не смотрел на меня, и лицо его стало острым, как немецкий штык-нож.

— Забор котельной из белого кирпича сложен — он свет хорошо отражает. Вот тень у вас в комнате и оказалась. — Страшно, как на озере, ему не было. Только любопытство и внимание к непонятному. — Тот, кто под окнами шлялся, хотел, чтобы вы его тень заметили и сандаль нашли. Потому и травой шуршал. Если ноги поднимать и аккуратно на землю ставить, то от травы шороха нет. — Дядя Гоша бросил окурок в печь. — Сандальку, которая у тебя, в мусорку выкинь. Слово?

— Слово. А почему?

— Если тот, кто сандальку к котельной подбросил, узнает, где вы вторую нашли, то подумает, что вы что-то про него знаете. Убийцы не любят, чтобы про них знали.

Сандальку выкидывать было жалко, но я решил, что обязательно выполню обещание, когда будет не жалко.

— Значит, дядя Гоша, не ты Ленку убил?

— Дурак ты, Валька.

— Но ты убежишь?

— Давно пора.

Было здорово бояться рядом с дядей Гошей. По углам ползли шорохи. В печах гудел ветер. Хотелось есть. Дядя Гоша догадался покормить меня черным хлебом с подсолнечным маслом. И темнота вокруг уже не была такой темной.

— А поехали, Валька, на озеро, — сказал он вдруг.

— Прям щас?

— Прям щас.

— Зачем?

— Плавать научимся. Вот приедешь ты с Галей на озеро. Она в своем купальнике фартовом на берегу сядет, посмотрит на тебя как на телка, а ты возьмешь и поплывешь.

— Давай не сегодня, — мне совсем не улыбалось после всех испытаний лезть в темную воду.

— Когда же? — грустно усмехнулся дядя Гоша.

— Когда ты назад прибежишь. Ты же прибежишь?


В восемь часов утра, спугнув тащившую яблоко крысу, во двор въехала потрепанная милицейская «Победа». Красная полоса тянулась по синему борту от носа до багажника. На крыше лопухами торчали два громкоговорителя. В котельной дяди Гоши не оказалось. Милиционеры засуетились по двору на еще не размятых после сна сапогах. Далеко дядя Гоша не убежал. Через пять минут твой отец нашел его спящим на пустых хлебных лотках около магазина. В новеньких блестящих наручниках дядю Гошу усадили в «Победу». Но машина все стояла посреди двора. Тетка заторопилась. Натянула платье. Надела туфли. Не на каблуке, а простые с мятым задником, в которых ходила на фабрику. Вытаскивая из волос бигуди, пошла к двери и вдруг села на табурет. Я помог ей снять еще один последний бочонок, про который она забыла. Тетка послушно наклоняла голову, пока я скручивал с него жесткую прядь.

Из котельной вышли два ничего не нашедших милиционера. Руки их были черны. Хлопнули блестевшие синим двери. Посреди двора остался стоять твой отец. В «Победе» ему не хватило места. Я высунулся из окна. Твой отец и дядя Гоша тут же посмотрели на меня. Как будто ждали, когда я выгляну. Твой отец сразу отвернулся, а дядя Гоша еще смотрел. Потом он откинулся на спинку сиденья, и я перестал его видеть. Сыто заурчал двигатель. Пыль опережала машину — указывала ей путь.


Дядя Гоша меня не выдал. В управлении ему показали сандаль, найденный у стены котельной. Следующей ночью дядя Гоша пытался бежать и даже, говорят, оторвал охраннику палец. Но дядю Гошу поймали и палец отняли. Тогда он рассказал про восемнадцатый холмик в Собачьем лесу, под которым, как он думал, спрятана дурканутая Ленка. Холмик разрыли и нашли Кунгура. Овчарку можно было узнать по седой шерсти на щеках и впалой спине. Собачник сам ее закопал. Она умерла от старости, когда искала Ленку. Все знали, что живым собакам в лес нельзя. И собачник знал.


Поминки по Ленке случились, когда ее матери вернули сандальку. Надо же было ей что-то вернуть. Сандалька лежала посреди накрытого стола в старой обувной коробке. Мы с теткой хранили в такой письма и фотографии. Гости старались коробку не замечать.

На поминки навалило старух в одинаково веселых кофтах. Материю в мелкий кукольный цветочек воровали на фабрике. И кукольные платья от этого становились короче.

Мужики с красными от солнца затылками передавали друг другу вареную картошку, наливали водку и, не чокаясь, выпивали. Среди них я знал лишь фабричного сторожа Камиля Култаева и доктора Свиридова. Мать Ленки ела как заведенная. На толстых очках ее блестели капельки подсолнечного масла.

Между теткой и Зоей Михайловной сидел твой отец. Им пришлось отодвинуться, чтобы дать место его плечам. Рядом с Зоей Михайловной устроился собачник в новой рубашке. Накрахмаленный ворот упирался углом ему в подбородок, отчего собачник по-воробьиному вертел головой.

За столом говорили, что Ленке повезло, потому что застала полет Юрия Гагарина, о денежной реформе и о том, что скоро обязательно будет дождь. А нам с тобой очень хотелось заглянуть в коробку и посмотреть рисунок на мыске сандальки. Но тетка навалила мне в тарелку столько, что из-за еды даже коробки видно не было.

Не вытерпев, я с коленками забрался на стул, лег на тарелку грудью. Сандалька стояла на специально подстеленном платке, разрисованном травой и грибами. Казалось, будто нога Ленки все еще идет по лесу. Но на мыске не было рисунка. Когда я царапал руку, то кожа на ней без следа заживала. Может быть, сандалька была живая и кожа на ней выздоровела? Но тогда почему та, что нашли мы, не выздоровела?

Ты тоже залезла на стул и сказала свое «хм».

Я решил вытащить сандальку из коробки и рассмотреть ее поближе, но получил от тетки подзатыльник.

— Ешь, Валентин, — с ненастоящей любовью сказала она.


По своему развитию Лена существенно опережала одногодок, — говорил доктор Свиридов.

Все посмотрели, как мы с тобой, демонстрируя отсталое развитие, наперегонки ели квашеную капусту.

— Лена весь лес куклами утыкала, — сказал Камиль. — Сам видел, как она брак из ям таскала.

— Это не признак заболевания, — ответил доктор. — Психика ребенка незрела и более восприимчива. Грань между фантазией и патологией у него не столь четкая, как у взрослого.

— Отсутствие достаточного количества разнообразных игрушек действует на ребенка отрицательным образом, — сказала Зоя Михайловна словами из новостей.

— Как хорошо вы говорите, Зоя Михайловна, мне бы в тетрадку записать. — Собачник опасно улыбнулся прокуренными деснами.

Зоя Михайловна смущенно прикусила кусочек черного хлеба.

Не отводя от нее кривой улыбки, собачник спросил:

— А зачем вы, доктор, на днях в Новое Село ездили и там тоже детей опрашивали?

— Хотел понять, что произошло с Леной, — ответил доктор. — Решил отделить фантазию от патологии.

— Мы-то больше с патологией работаем, — заметил собачник. — А что ж взрослых не опросили?

— С ними вы и сами разберетесь, — ответил доктор.

— Детей я всех опросил. — Твой отец налил себе водки. Бутылочное горло тонко звякнуло о край стакана. — Ничего важного.

— Для бесед с детьми нужно отдавать себе отчет, что они знают гораздо больше, чем понимают. — Доктор Свиридов положил себе в тарелку вареную картошку и принялся мять ее вилкой. — Они верят в то, чего не видят, и видят то, во что не верят. Собственно, всем первобытным народам были свойственны подобные отношения с реальностью. Разговаривая с ребенком, вы будто расшифровываете миф до обычного бытового сюжета.

— Что же вы расшифровали? — не унимался собачник.

— Я понял, например, что Перегудов не виноват, — не сразу ответил доктор Свиридов.

— Кто же виноват? — спросил твой отец.

Шелест за столом стих. Только Ленкина мать все так же звякала вилкой о тарелку. Зоя Михайловна поперхнулась хлебом, и собачник нежно похлопал ее по пухлой, как стеганое одеяло, спине.

— Ну доктор, доктор дорогой, говорите уже. Что же мы из вас тянем-то все? — радушно повысил голос собачник. — Народ сидит, переживает.

— И беседа cтала походить на допрос, — заметила тетка.

Ты наклонилась и, горячо дыша квашеной капустой, зашептала мне в ухо:

— Сейчас он про куклу скажет.

Доктор достал из кармана платок, тщательно вытер губы. Собачник терпеливо ждал. Доктор засунул платок в карман и принялся доедать картофель.

— Таким образом вы, может быть, покрываете убийцу, — сказал собачник. — А это уже статья.

— Невидимый он, — встряла в разговор одна старуха.

— И пройдет где хочет, и утащит кого надо, — сказала другая.

— Если солью порог посыпать, то не пройдет, — отозвалась третья. — Потопчется, животом заурчит и до утра уснет.

— Кто же это? — Я не узнал свой осипший от страха голос.

Старухи посмотрели на меня с превосходством.

— Понятно кто — Нетрись, — сказала первая.

И старухи согласно закивали платками в мелкий кукольный цветочек.

Эти слова, казалось, рассмешили доктора. Над столом блеснул его серебряный зуб.

Нелепости разговору добавил маринованный опенок, который Камиль Култаев уронил в обувную коробку и теперь возил в ней вилкой, пытаясь его достать.

Опенок и история про Нетрись всех успокоили.

Старухи затянули: «Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный». Эту песню в начале лета нам с Юркой заводила Маргаритка. Тогда больше всего мне понравилась сама пластинка. С мутного самодельного кружка, который когда-то был рентгеновским снимком, на меня глядел настоящий череп. Может быть, поэтому я не удивился, когда на поминках запели про чужое небо. Ленка, дядя Гоша, моя мать — все заканчивалось, и начиналось что-то другое.

Твой отец, будто нечаянно, коснулся пальцев моей тетки. Она нахмурилась, и он положил руку рядом.


Ну взял за руку и взял, — сказала ты, когда мы вышли во двор. — Чего, маленький совсем? Не видишь, что твоя тетка в моего отца втрескалась? Вот куда она сейчас его поволокла? А?

— Это он ее поволок, — сказал я. — И сама ты втрескалась.

— Она с фабрики все время нам домой звонит: «Илью Андреевича позовите, пожалуйста. Фи-фи-фи-сю-сю-сю…» А сама старше папы на семь с половиной лет. Она старая, как наша яблоня!

— Сама ты старая, а отец твой…

— Кто?

Я не знал, как обиднее его обозвать.

— Дед Пихто!

— Дурак!

— Фуражку гони!

— Фиг тебе!

— Это еще почему?

— Потому.

— Вот твой папочка будет без фуражки, и все от него разбегутся.

— Все разбегутся, а тетка останется.

— От него даже твоя голышовая мамка убежала! И волосы у нее не там, где надо, растут!

Мимо сараев мы шли по отдельности. От злости я принялся считать кривые деревянные двери. На девятой ты преградила мне дорогу:

— Теперь я тебя даже не замечу.


Тетки все не было. Я лежал, смотрел в темный потолок. Руки и ноги не хотели двигаться. В животе урчало, как у Нетрися. В голове шумел лес. А я думал, что вот сейчас закрою глаза и больше не захочу их открывать. Думал, что заболел и больше никогда не выздоровею и даже умру, что ты и тетка заскучаете без меня дней на семь или даже на девять, если сильно повезет. Пролился первый за месяц дождь. По окну защелкали, обращаясь в пар, крупные капли.

Я представил тетку и твоего отца в лесу. Как вода с веток течет им за шиворот, как он показывает ей намокший журнал с голой матерью и жалуется, что его бросили. А тетке холодно и скучно от этого гундежа. Она уже жалеет, что не пошла домой. И волосы змеи недовольно шевелятся над ее головой. Я представлял внутри себя самые злые картинки, чтобы отомстить тебе, чтобы тетке в моих мыслях стало совсем неудобно и чтобы она быстрее вернулась.


Днем по двору прошел слух, что доктор Свиридов уехал неизвестно куда. Об этом загадочном отъезде ты рассказывала Юрке и Маргаритке, а на меня даже не смотрела:

— Мать Ленки видела, как доктор на станции билет покупал. Ее папа допросил. А теперь кто в квартиру доктора входит, тот пропадает! Сначала медсестра пропала. Потом собачник за ней пошел. И с концами. — Глаза твои, как обычно, глядели в разные стороны. — А в квартире ни одежды, ни шкафа, ни кровати. Все пропало.

— Ты бы еще про черный гроб на колесиках рассказала. — Мне очень хотелось с тобой поговорить.

— А ты пойди и посмотри, — ответила тут же. — Что? Испугался? Иди-иди. Там только тебя ждут.

Юрка по-подлому усмехнулся. Выходило, что вы с ним такие смелые, хотя никуда сами идти не собирались, а я один испугался.

— Если медсестра и собачник насовсем пропали, — сказал я, — то откуда ты узнала, что там ничего нету?

Ты подошла ко мне так близко, что от твоего дыхания у меня в носу задрожала козюлька.

— Оттуда.

Я понял, что сейчас случится что-то нехорошее, но все равно сказал:

— У доктора письменный стол был и стул. Их с яблони видно.

— Ну и сиди на своей яблоне. — Ты двинула меня по уху.

Тогда я применил свой коронный прием и крепко тебя обнял. Падать на землю нам не хотелось. И мы простояли так какое-то время. Хмурилась Маргаритка. Лыбился Юрка. Ему было смешно, что мы с тобой вот так посреди двора застряли по-глупому. Наверное, я побеждал, и от этого тебя стало очень жалко. Я чувствовал, как бесполезно дергаются твои руки, как на теплой шее пульсирует жилка, а щека становится горячей и мокрой. Я подумал, что чем дольше тебя держу, тем дольше ты меня не простишь. А может, и вообще не простишь. Чтобы совсем не расстроиться, я стал обниматься еще сильнее. Но ты двинула меня коленом по писке и оттолкнула:

— Тебе только с девчонками драться. А этому приемчику, — повернулась к ребятам, — меня папа научил.

Из-за боли я никак не мог разогнуться. Мои щеки от такой подлости тоже стали горячими и мокрыми.

Маргаритка подошла к Юрке и двинула ему коленом.

— Ты чего? — Юрка согнулся так же, как я.

— Ничего, — ответила Маргаритка. — Просто захотела попробовать.

— Такой, как ты, — сказал мне, не разгибаясь, Юрка, — в пустую комнату ни за что не пойдет.

— А вот и пойду! — ответил я и тут же пожалел о том, что сказал.

Мы стояли у забора и смотрели на окно комнаты доктора Свиридова. Оно было плотно зашторено. Даже если кто-то прятался внутри, то с улицы этого разглядеть было невозможно.

— Не ходи, Валька, — сказала вдруг Маргаритка.

И от этого стало еще страшнее.

— Ха! — Я бодро вошел в подъезд и оказался в сухой, с запахом мертвого дерева темноте.

Единственное окно в подъезде на втором этаже было забито фанерой. Сквозь щели проникали тонкие полоски света. Они были так малы, что я не видел ступенек.

Дверь в квартиру доктора была не заперта, а заклеена тонкой бумажкой с синим кружком печати. Глупость взрослых удивила, и я ногтем сковырнул полоску.

Дверь громко заскрипела. Я оказался в обыкновенной квартире с обыкновенной мебелью, которая никуда не пропала. Я нащупал выключатель, зажег свет.

Полотенца, простыни в платяном шкафу, врачебный халат на крючке, две чайные чашки на столе и новенькая кукла, которой Свиридов успокаивал дурканутую Ленку, — вещи в доме были аккуратно разложены. На полу валялись прошлогодние сосновые иглы.

Я отдернул занавеску, приоткрыл окно, чтобы показать тебе фигу, но вас на улице не оказалось. Я подумал, что вы испугались и убежали.

Что-то блеснуло на подоконнике. В моей руке оказался прохладный кусочек металла. Я подошел ближе к свисавшей с потолка лампе, чтобы внимательнее рассмотреть его. Это был серебряный зуб доктора Свиридова. Я знал, какие бывают зубы. Тетка давала мне по копейке за выпавший.



4


— Валька за нами следит. — От солнца затылок у Ленки стал горячим. Она сидела на коленях доктора Свиридова, мяла в руках фабричную куклу.

— Как же он следит? — спросил доктор.

— На яблоню забрался, — ответила Ленка.

Свиридов посмотрел в окно и увидел меня.

— Я картинки вижу про всех, — сказала Ленка.

— И много таких картинок? — спросил доктор.

— Уже девятьсот девяносто восемь, — ответила Ленка.

— Как же ты их посчитала?

— Они сами считаются. Очень опасно, когда их больше тысячи.

— Ты умеешь считать до тысячи?

— Могу, если вам угодно, взять интеграл. Не хочу быть взрослой. — Ленка поставил куклу на стол. — И ваша игрушка мне надоела.

— Ты не взрослая, — сказал Свиридов. — Ты еще очень маленькая.

— Ну да, — усмехнулась Ленка.

Доктор Свиридов уловил в ее голосе не свойственный детям сарказм.

— Что же ты видела про меня? — спросил он.

— Она не будет с вами дружить, — не сразу ответила Ленка.

— Кто?

— Зоя Михайловна. Два дня назад она приходила к вам с кашлем. Вы не стали ее слушать через стетоскоп. — Ленка легко выговорила сложное слово. — А приложили к ее спине ухо, потому что вам так захотелось. Вы подумали, что у Зои Михайловны нежная кожа и ее непременно следует касаться ухом.

Пальцы доктора дрогнули, и Ленка от этого еще больше расстроилась.

— Что же случилось дальше? — спросил Свиридов.

— Надо было ей сказать, что она красивая, например.

— Но я так и сделал, — ответил Свиридов.

— Ага, — усмехнулась Ленка. — Вы сказали, что кашель ей к лицу. Но это не совсем то, что было нужно.

— Тебе Зоя Михайловна рассказала?

— Как она могла рассказать, что вы думали?

Вместо того чтобы удивиться ее словам, Свиридов стал вспоминать Зою Михайловну. Тогда он просто хотел одновременно пошутить и сделать комплимент. Он стремился быть легким и нескучным собеседником. Но Лена оказалась права — вышло действительно не очень ловко.

— Все, что ты рассказала, это… это странно, — наконец сказал доктор Свиридов.

— Вы сейчас пытаетесь поставить мне верный диагноз, — нахмурилась Ленка. — Дело не в шизофрении и подобных патологиях. Все гораздо хуже.



ВАЛЬКА


У каждой картинки в моей голове тоже был свой порядковый номер. Чем больше было число, тем больше беспокойства пряталось внутри. Как-будто тебя пускали туда, откуда сроду не выбраться. В углах комнаты блестела пыль, бессмысленно улыбалась фабричная кукла, может быть, радовалась тому, что мне отсюда не выбраться. По полу потянуло холодом. Зашелестела занавеска. Комната доктора наполнилась шорохами и скрипами.

Окно резко распахнулось, вспыхнуло дневным солнцем, осыпало мелким стеклом. Я побежал. От бега все вокруг зашаталось. Засвистел плотный как картон воздух. И уже нельзя было отличить свист ветра от моего топота.

В темноте подъезда на меня набросились три тени, но я растолкал их и запрыгал по ступенькам вниз. Лестница загрохотала — меня догоняли.

Первым из подъезда выскочил Юрка. Маргаритка тонко визжала и была второй. А ты обогнала всех уже у песочницы. На улице был тихий и жаркий день.

— Окно открыл? Вот, — сказала ты, когда отдышалась. — А когда дверь и окно открыты, то получается сквозняк.

Мы тебе не поверили. Ты сама себе не очень поверила.

На моей ладони блестел серебряный зуб доктора Свиридова.


В четверг я как-то сам собой выучил дни недели. Не то чтобы я их раньше не знал. Просто они не всегда вставали на правильное место. За средой могла последовать суббота, за субботой — четверг. Раньше можно было называть день как тебе хочется. Тогда он дарил чувство послушности времени и всего, о чем я думал и где был.

В первую правильную пятницу жизни, которую я бы раньше назвал никакой понедельник, Юрка собрался рубить яблоню. Мой геройский поход в квартиру доктора Свиридова и серебряный зуб, который я носил с собой в спичечном коробке, не давали ему покоя.

Я не знал, как защитить яблоню. Многие взрослые в таком случае уговорили бы себя, что это всего лишь еще одно дерево и ничего особенного не произойдет, если его вдруг не будет.

— Хватит телепаться, — сказал мне Юрка. — Садись.

Немецкий штык-нож опасно блеснул лезвием.

Ты и Маргаритка расположились на гнилом бортике песочницы. Я послушно сел рядом с Маргариткой. Наверное, это было первое тихое презрение к себе, которое я испытал.

— Дорогие друзья, — подражая голосу Гагарина перед стартом, сказал Юрка. — Я думаю, что сила и упорство…

Что думал Юрка про силу и упорство, мы не узнали.

Рядом с ним как-то сам собой появился его отец дядя Коля и вложил всю силу и упорство в пинок по Юркиной жопе. Штык остался в руках дяди Коли, а Юрка, чуть пониже Гагарина, полетел головой в кусты. Дядя Коля был добрый, поэтому сказал:

— Вы чего придумали, сволочи? Будете потом всю жизнь вспоминать, какое были дурачье.


5


В детстве дядя Коля резал кошкам хвосты, чтобы они походили на рысей. Эта память беспокоила его, потому что ничего другого важного про дядю Колю никто вспомнить не мог.



ВАЛЬКА


Дядя Коля еще раз пнул колупавшегося в кустах Юрку и понес штык домой. Он не умел, как моя тетка, одновременно драться и вежливо говорить с ребенком.

Маргаритка готовилась зарыдать. Она испугалась, что ей тоже сейчас наваляют. А ты лыбилась во все свои двадцать три зуба. Это ты наябедничала дяде Коле про штык? Очень хотелось спросить. Но у нас с тобой вышло уже три никаких понедельника подряд — ты не замечала меня и все равно не ответила бы из вредности. В этот день мне впервые по-настоящему захотелось погладить тебя по голове. Не как лошадь без имени, а просто так. К вечеру я уже погладил нашу, оставшуюся в живых яблоню, скамейку у подъезда, на которой мы болтали ногами, дворовую кошку Феньку, даже загнутую створку ворот котельной, в которые дядя Гоша въехал на своем грузовике, но все было не то. И я решил, что тоже, как и ты, кого-нибудь спасу — дядю Гошу, например. Если он не знал, где закопали Ленку, значит, не он ее закопал. Спасти дядю Гошу была самая легкотня, чтобы снова с тобой подружиться. Надо было сходить в Новое