Кабинет
Андрей Пермяков

НЕЗАБЫТОЕ, НЕ ОЧЕНЬ СТАРОЕ

О современной «деревенской» прозе


Андрей Пермяков

*

НЕЗАБЫТОЕ, НЕ ОЧЕНЬ СТАРОЕ


О современной «деревенской» прозе


Самые распространенные в Северной и Центральной России ойконимы[1] связаны с личными именами: Александровка, Михайловка, Ивановское, Ильинский. Иногда деревеньки именованы в память основателей, чаще — в честь владельцев. Еще чаще — ради святых. Многие — по рекам, на чьих берегах расположены. Есть исключения: Черных рек и речек у нас много, а деревень и сел с подобными названиями относительно мало. Много Погорелых и Пожарищ. Редкие и дивные названия тоже обильны. Но, так или иначе, топонимы «Новое село» или «Новая деревня» — среди первых по частоте. Многим из этих новых — по нескольку веков. К примеру, из десятка населенных пунктов Ярославской области, в названии которых имеется слово «Новый», минимум два существуют уже более четырех столетий. Это ничего: у нас ведь и оба Новгорода — из числа самых древних.

Но мы сейчас о деревне действительно новой, нынешней. Живущей. Она вправду существует. Скажем, двигаясь из города Рыбинска вдоль Волги в сторону Углича, на протяжении 25 километров от Никольского до Учмы мы встретим примерно 25 же деревень. Местами они переходят одна в другую. В некоторых из них прописано три человека, в других — пять, где-то вообще по одному-двум. Это официально. А меж тем вполне присутствующую и порой бурную жизнь видно даже из окна автомобиля. Понятно: это летом и непоздней осенью. Зимой большинство местного населения оказывается неместным. И здесь все-таки особый регион. Дорога, вдоль которой стоят деревни, появилась задолго до прихода сюда славян. Больно уж места вдоль большой реки привлекательны. Так, конечно, не везде, но деревня, сто раз оплаканная и похороненная, жива.

Чем жива? Разным. Но, как ни пафосно прозвучит, словом жива тоже. Причем это не остаточная жизнь и не арьергардные бои. Несколько лет назад Ольга Славникова, говоря о литературе, представленной на премию «Дебют», отметила: «Деревенская жизнь снова оказалась востребованной»[2].


Интересное кино


В чуть более развернутом виде цитата звучала так: «И еще один интересный автор из Северодвинска — Михаил (Моше) Шанин. Свой еврейский псевдоним он заключил в скобки. По духу он абсолютно поморский мужик. Поразительно, два цикла его рассказов о русском севере, о маленьком городке и деревне, с их традициями, свадьбами, песнями, легендами, типажами — превосходны. Все узнаваемо. Эти рассказы в духе Шукшина. Михаил стал лауреатом. Возлагаю на него большие надежды. У Шанина в рассказе кипят просто шекспировские страсти».

С рассказов Шанина мы и начнем разговор о том, какой предстает деревня в теперешней молодой литературе. Впрочем, определение «рассказы» или даже «циклы рассказов» в случае Шанина требует уточнения. Дилогия, доставившая ему первую известность, состоит, как и положено дилогии, из двух частей: «Левоплоссковские» и «Правоплоссковские»[3]. Часть первая носит подзаголовок «Картотека-антиэпопея». «Правоплоссковские» более традиционно названы «повестью». А вместе они образуют сериал длиною в два сезона.

Именно сериал, где каждая новелла являет законченный сюжет, становясь при этом частью более крупного повествования. Как положено хорошему сериалу, главные линии определены первой серией. Правда, мы этого сначала не поймем. Сперва завязка покажется нам жутковатой, но тривиальной. Пошел человек по имени Петя и по прозванию «Радио» в соседнюю деревню снимать показания таксофона. По дороге встретил волков. Укрывшись от них на дереве и отсидев там три дня, погиб. При транспортировке на кладбище закрытый гроб с его телом уронили в реку Устью, и он некоторое время сплавлялся, заместо лесовины. Этакие «хохороны вторник», как было сказано в чеховской «Душечке».

Однако при повторном просмотре... извините, при втором прочтении, когда сюжет нам уже ясен, станет очевидно, что рассказ «Петя Радио» заключает в себе гораздо большее. Начнем с обстоятельств внешних. Когда происходит действие книги? Дату можно установить довольно точно: программу «Универсальная услуга», предусматривающую установку таксофонов в самых глухих населенных пунктах, стали осуществлять в 2003-м. Ко времени описываемых событий аппарат стоял уже «несколько лет».

С другой стороны, бизнес Надьки, покупающей днем в магазине водку по 39 рублей, а ночью реализующей ее по 40, возможен только в условиях ограничения торговли спиртным. Такие ограничения в стране массово стали устанавливать в 2006 году. А в 2008-м, тем более — поздней весной и летом, купить водку за подобные смешные деньги было уже нельзя. Даже и в отдаленной деревне: это ж не кофе, а продукт с чрезвычайно быстрым оборотом!

Допустимы варианты. В сельской местности ограничение на продажу алкоголя вводили и раньше. Особенно — в летне-осенний период, когда работы много. Но, так или иначе, события разворачиваются в самой серединке нулевых годов. Точные обстоятельства времени могут показаться маловажными, но это зря. У Шанина значительная часть эффекта держится именно на том, что при внешней бредовости все страшно-реалистично. Как у Гоголя, к примеру.

Но бредовость присутствует. И порой обманывает читателя. Среди многочисленных отзывов на книгу есть, например, такой: «Автору немного за сорок, представитель русского севера, откуда и советские классики Федор Абрамов да Василий Белов. В отличие от традиционалистов деревенской прозы, Шанин пишет рассказы о вымышленном селе Плосское, пишет на стыке Шукшина, Зощенко и тандема Ильф-Петров. При всей язвительности и безжалостности автора к своим героям, чувствуется, что он любит своих земляков, а при некотором даже зачаточного уровня анализе начинаешь понимать, почему в России все так»[4]. Реплика в своем роде совершенна: и автору далеко до сорока, и сельское поселение Плосское вполне себе существует на юге Архангельской области, и пишет Шанин уж точно без язвительности к героям, и, главное, книга совершенно не о том, «почему в России все так». Она на других уровнях. Явным образом она о том, почему все так было именно летом одного года и сугубо в одном населенном пункте. А вот через этот хронотоп открывается нечто важное не о современной России, но о природе человеческой. Скажем, «Твин Пикс» — это ж не кино о провинциальной Америке?[5]

С «Твин Пикс» у «Плоссковских» много сходства. Особенно во второй части, о правобережных жителях. Однако и там невероятное скорее мерцает, не проявляя себя явным образом. Вещи почти невозможные или совсем невозможные с обыденной точки зрения происходят в новеллах про Ивана Косоротика[6] и про Марью Зыбиху. Ну, так, в первой из них основная часть действия происходит «за кадром». Местные получают возможность наблюдать Косоротика, когда он уже явился к ним в деревню, принеся с собою табурет, а в том табурете — кучу денег, потребную для покупки дома. Часть же рассказа, предшествующую этому, никто не проверял. Стало быть, рассказчик волен врать. В свою очередь Зыбиха излагает апокриф о Прокопии Устьинском — весьма загадочном святом. Про его земную жизнь ничего не известно. Про смерть известно: утонул. Таких чаще закапывали вне кладбищ, приравнивая к самоубийцам, а Прокопию повезло. Не ясно, повезло ли с покровителем местным обитателям. Но зато жития блаженному можно сочинять в количествах.

Остальные рассказы из «Правоплоссковских», где мистика тоже мерцает, имеют более или менее рациональное объяснение. В них Шанин скорее чуть бравирует мастерством, показывая разнообразные варианты придания действию потусторонности. Новелла «Вова Сраль» — почти образцовый саспенс, где разгадка, по причине недоговоренности, непонятнее загадки. Шура Пятка от долгой и нескучной жизни, скорее всего, подвинулась умом, спутав живых с мертвыми. Анна Тяпта умерла с тоски в Новый год, подумав на покое о жизни минувшей…

Вернемся к левоплоссковским обитателям. Завязки действия сосредоточены в их трудовых, но непутевых руках. И, повторим, концы этих завязок упрятаны в новелле первой. Идет, значит, Петя Радио в деревню Окатовскую. Встречает волков, скрывается от них на дереве. Тут, пока мы еще не привыкли к манере изложения, автора хочется подловить на существенной неточности: «Так ведут себя только бешеные волки. Да что бешеные, если и здоровые совсем бесстрашные стали, повадились зимой в деревню бегать, сдергивать цепных псов — легкая добыча». Волки, бешеные в точном смысле слова, то есть больные бешенством, ведут себя ровно наоборот. Они уходят из стаи. Или стая прогоняет их. Дня три звери куролесят, хватая все живое бессистемно и не с целью насыщения, затем еще дня три пребывают в оцепенении, после чего гибнут. Далее их едят падальщики, тоже иногда заражаясь бешенством, но это иной сказ. Просто словообразование и словоупотребление у Шанина весьма нетривиальны. «Бешеные» в данном случае означает «дурные», «наглые».

К стилю писателя мы еще вернемся (в сущности, это главная тема разговора), а пока опять скажем про обстоятельства действия. В новелле «Петя Радио» появляется один из двух почти невидимых, но важных персонажей цикла. Это Город. Не Москва, она далеко. Не Архангельск, столица области, расположенный чуть же ближе. Город как безликая и многогранная сила. Город влияет не только напрямую, устанавливая таксофоны в пустых деревнях, но меняет и личности местных обитателей: «В дорогу Петя брать ничего не стал, пошел налегке: дело на пару часов да и инструменты не нужны». Давний-давний совет: «Идешь на час — готовься на неделю» был забыт с приходом городской цивилизации. Затем цивилизация отступила, а привычка осталась. Ну и вот.

Впрочем, сам факт, что Петя идет в свою последнюю дорогу, примечателен. На счетчике таксофона будет заведомый ноль, ничего другого там оказаться просто не может: деревня же пуста давно! То есть некоторая добросовестность, традиционно приписываемая сельским обитателям, у Петра сохранилась. Хотя он вообще жил странно. «Он единственный у нас с привычкой гулять просто так, без цели» — это участковый про него.

Нет, дурачком Петр не был, дурачок в деревне должность штатная и занимает ее другой персонаж. Петю любили, хохмил над ним разве что Мишка Сухарев — который затем с пьяных глаз уплавит гроб с лежащим внутри Петей вниз по течению. Да и то заглазно хохмил. Он бы на себя посмотрел, Михаил этот:


Мишка показался на улице. Дорога в сотню метров далась ему нелегко. Дорога несла его, как небо несет тучу, плавно и тяжело. Дорога несла его, как ручей несет щепку, крутя и болтая. Настежь раскрытый, беспомощно и бестолково устремленный вперед, он аккуратно вбивал в пыль иссохшие, карандашные ноги.

Плеснет кто? — спросил он, обессилев. — Спасу нет — как гвоздь вколотили.

Развели в ковше чекушку спирта колодезной водой. Мишка выловил коричневым пальцем соринку, выпил. Подали папиросу — закурил. В кислом глазу дрогнула и повернулась мутная блаженная слеза.

Встал сейчас, спросонья рубаху заместо штанов надел. Иду, а неудобье ж. У порога сунулся. Лежу и думаю: чего так жопе-то холодно?..


Этот фрагмент отлично передает атмосферу деревенских рассказов Шанина, где едва ли не главная оппозиция — это противопоставление категорий «смешное» и «веселое». Веселого мало, а смешного — хоть лопни. Это, кстати, понуждает вспомнить еще один кинематографический продукт. Несостоявшийся шедевр режиссера Юрия Быкова под названием «Дурак». Все в том фильме здорово и вечно, кроме одного: дурдом подобного рода сопровождается диким количеством смеха. Злого, цинического, какого угодно, но — смеха. Иначе никак.

Собственно, и рассказ Миши Сухарева про собственную жизнь состоит из подобного смеха. Из смеха, эгоизма и угара:


Мы неделю еще гуляли. Мы всех похоронили, всех. Славика, Толика — всех. Вот тебе моя неделя из месяца, а месяц из года. Сколько их было?

Вот так жить надо. Чтоб — до тошноты. Чтоб утром проснулся, солнце в темечко бьет, жив — да какая ж радость. Главное, чтоб мотор был работящий. Но и с одним лететь можно. А без одного — только фланируй носом вниз и приветствуй шахтеров да прочее подземное население.

Так и выходит, что ты мне про Петю Радио, а я — про себя.


Нет, тут «в кадре» никто не умер. «Хоронили» Славика, Толика и прочих понарошку. Миша рассказывает о своих похождениях в горбачевские еще времена, когда водку давали по талонам или на разные события вроде похорон. Зато липовую справку о смерти получить было несложно. В отличие от наших времен тотального учета. Иван Косоротик ведь бомжем сделался через аналогичный документ.

При своей живости, прямая речь Мишки — одна из самых стертых и невзрачных во всей книге. Это понятно: попивают тут более или менее все, но самоцелью алкоголь становится у него одного. Даже Коля Розочка, тоже создание небесное, признает некие абсолютные ценности. Хотя вот засыпает на могилке Василия Ротшильда, поддав и заболтавшись в праздник с покойником: «Ведь на могилах трава растет особенно густо». Засыпает, укрывшись велосипедом. А что такого? Как люди удочками, выпимши, укрываются или тумбочкой — я лично видел. Значит, и велосипедом можно.

И вот этот Коля, практически деклассант, в своей непрошенной и самооговорочной «явке с повинной», адресованной участковому Геннадию, достигает дивного словесного мастерства:


По существу дела могу сообщить следующее. Жизнь — это фрукт навроде репы или лука. Сок есть и мякоть в том фрукте, сладость и горечь есть в нем. Но горечи мы не желаем, а сладости нам только давай, мы до той сладости порато жадны. Пуще пчел мы жадны и краев не видим.

<…>

А если нет за человеком каким случая, поступка или подвига, так и нет человека, считай. Бродит по миру организм зряшный, рот едой набивает и под солнцем греется без толку. И много у него отговорок: то бисер ему не тот, то свиньи не те, то обстоятельства неподходящи. Я так скажу: нам войны не выпало, в этом счастье наше, и в этом наша погибель. Где нам познать друг дружку, где нам зеркало взять, чтоб рожи увидеть свои немытые без прикрас и искаженья?


Сосчитаем, сколько уже писательских фамилий мы (и не только мы) упомянули, говоря о прозе Шанина: Гоголь, Шукшин, Абрамов, Белов, Петров, Ильф. Речь Михаила Сухарева заставляет вспомнить Андрея «Литтл» Ханжина — только он от своего имени так писал. Бабеля тоже, понятное дело, придется упомянуть: по причине общей барочности и неожиданных метафор.

Но вот приведенный чуть выше образец Колиной письменной речи вызывает ассоциацию совсем неожиданную. Это даже не Борис Шергин, это Епифаний Премудрый: «...коль много летъ мнози философии еллински събирали и составливали грамоту греческую и едва уставили мноземи труды и многыми времены едва сложили пермьскую же грамоту единъ чрьнець сложилъ единъ составилъ единъ счинилъ единъ калогеръ единъ мнихъ единъ инокъ... единъ въ едино время, а не по многа времена и лета, якоже и они но единъ инокъ единъ вь единеньии уединяяся... И сице единъ инокъ, къ единому богу помоляся, и азбуку сложилъ, и грамоту сотворилъ, и книгы перевелъ в малыхъ летехъ... а они мнози философи, многими леты, седмь философовъ, едва азбуку уставили...»

Мастерство не пропьешь: этого даже у Коли Розочки не получилось, а традиции «плетения словес», где однажды употребленная единица языка требует непременного повтора и тянет за собой единицу другую, где непременны обращения к Писанию и силам вышним, — живы.

Вообще, перечисление знаменитых литераторов должно быть обидным для автора. Мол, отказ в самостоятельности. Но что поделать, если до Шанина про русскую жизнь было уже написано некоторое количество текстов? Нет, выход известен: работать по заветам Ролана нашего Барта, добиваясь «нулевой степени письма». Это возможно, но скучно. И сочинителю скучно, и читателю. Исключения редки. Второй вариант — достигать абсолютной личной узнаваемости. Вот прямо чтоб с одной строки. Но, кажется, это не метод Шанина. Он доверяет создаваемому миру, его обитателям и словам их. Иногда совершенно явным и предсказуемым образом, передавая речь бабули, получающей от почтальонки-синеглазки пенсию:


Девка, мой-то шулыкан с района вчера приехал, полохало полохолом, все на свете забыл, завара, даже катанцы. Тойды прошел как куимко, а паре шибко яро бранился на меня, красен, я ужо селянку сготовила. Дак нет, белую ставь. Ну, мол, жодай, так он так ободался — из избы в горницу с палкой мотался, а после на поветь уполз в клеть. Утром в сенцах нашла… Ой, Надя, и не бай, пошто только, когда аборапками были, ременницу не перешибли, мочи моей нет.


Прием красивый, но несложный. Труднее охарактеризовать человека «извне», минимально стилизуя рассказ под стиль речи персонажа, но создавая примечательный образ: «Малиновые реки его вранья вытесняли Устью из берегов. Вихри ошеломляющих нелепиц и искусное кружево брехни складывались в самую высокохудожественную небывальщину в мире, от которой перехватывало дух».

И да: при некоторой велеречивости, стиль Шанина в целом экономный. Скажем, о природе он говорит лишь когда та сходит с привычного круга и творит несусветное:


Жара стоит — земля полопалась, трещинами пошла. В земляных щелях в поле мыши прячутся: спинки черные, усики обвислые, животики от пота блестят. Небо пустое, да полукруглое, изнывает в сухоте и на месте дрожит. Трава влагой вышла, стала цветом исходить: желтая все и прозрачная. <…> Сжалась река, испрела, в помутнелой воде ребятня дерется и брызгается. Молчит птица, утих зверь, псы по дальним сырым углам забились, бока языками дерут.

Июль.

Кажется бесконечный, кажется смертельный, никогда никому не привычный, раз в тринадцать лет нестерпимо жаркий северный июль. Лопнула земля, изнывает небо и птица молчит….


Дело, напомним, обстоит за несколько лет до страшных пожаров 2010 года, следы которого по сей день приметны от Вологодской области до Урала.

Словом, действие «Левоплоссковских» неспешно катится, сообщая нам разнообразные сведения о местной жизни, обычаях и, к примеру, о взаимоотношениях с «понауехавшими»…

Продолжается и очень неожиданный кинематограф. Сцена из воспоминаний Светы Селедки — это ж прям Челентано и Орнелла Мути из «Укрощения строптивого». Годиков персонажам — ровно как героям фильма. Даже стиль общения схож. С поправкой на обстоятельства времени и места:


Мне двадцать пять, да ему сорок, в сумме шестьдесят пять — можно жить, есть куда. Пришел он ко мне, я в половинке жила, в учительском доме. Ужну я справила, вина поставила и сама тут. Поели, я и баю, и волосы ему треплю, рыжие его волосы:

Устал, Егорка? Пойдем спать.

Легли, значит, в кровать. Лежим. Луком от него несет, чесноком, потом, да мы привычные. Слышу — сопеть начал. Бью я его тогда в спину и говорю…


Потихоньку за обыденными делами сельчане забывают историю гибели Петра. От эпизода к эпизоду он все меньше присутствует в разговорах земляков. Появляются герои безусловно положительные. На фоне общего и тихого упадка, когда не разом все крошится, но постепенно ухудшается при внешней неизменности, эффектно выглядит хозяин лесопилки Дмитрий Бобин. Его речь тоже не самая яркая, но это от уверенности в собственной правоте: «Не хочу, говорит, учиться, хочу работать. Хочешь? Вперед. Год поработал, сейчас на красный диплом идет… А с нашими не так. Тут понять надо ритм: две недели до аванса работает, месяц отдыхает — хоть что делай, хоть грози, хоть бей».

Участковый Гена ведет дневник, внимательно и вдумчиво излагая события. Наблюдательный такой, как милиционер из советского кино. Только почти полиционер: их вскоре переименуют. И на последней из приведенных страничек дневника — взрыв. Точнее, пожар. Сериал вдруг оборачивается детективом. Становится ясно, отчего Петю Радио участковый искал без лишнего фанатизма. Они, два положительных героя, Геннадий с Бобиным, оказывается, наработали себе на статью 167 УК РФ, часть 2. Поджог то есть. Нет, с благой целью, конечно. Селу помочь хотели. Но получился такой Мефистофель наоборот: сила, желающая добра, натворила бед. А беспутный Петя оказался свидетелем и заодно спас еще более беспутного Колю Розочку. Бывает.

И еще очень киношный момент возникает ближе к финалу. В предпоследней новелле. До этого как минимум Селедка и Мишка Сухарев рассказывают свои истории, обращаясь к кому-то, расположенному «за камерой». Явно — не к участковому. Ибо истории эти к погибели Пети Радио отношения не имеют. Подробные такие рассказы о жутковато проходящей жизни. Наконец камера отъезжает. Новелла «Дмитрий Бобин» стилизована под пьесу. Только второй персонаж произносит здесь три короткие реплики, а в действии не участвует никак. Да и действия тут особого нет. Зато есть описание: «С л у ш а т е л ь — молодой человек лет 30-ти, городской житель». Это автопортрет? Неизвестно. Но, кажется, Шанин именно так и рассказывает о своих героях: присутствуя, но оставаясь чуть в стороне. Не набиваясь в родню и земляки. Это не плохо и не хорошо. Это особенность взгляда. Без оператора, расположенного по другую сторону камеры, актерского бытия мы не увидим.


Бедные, лишние


У Натальи Мелехиной[7] деревенская жизнь не то чтоб иная, но иначе представленная. Нам будто явлен остановленный во времени взгляд, охватывающий одновременно с настоящим и времена относительно давние. Точнее, взгляд не остановленный, а сильно замедленный — так, говорят, падает скорость света в некоторых плотных средах. Не считая экскурсов в эпохи совсем отдаленные, истории, рассказанные в «Железных людях», углубляются в ход деревенской жизни до послевоенных времен, когда самые старые персонажи были молодыми или вовсе маленькими.

Таков, например, герой цикла рассказов про дядю Гришу. Цикл этот расположен в финале сборника, и, добравшись до него, мы уже привыкаем к особенностям повествования. К примеру, обнаружив среди обычно сдержанного стиля красивость, начинаем ожидать подвоха:


И тут Гриша увидел того, кого люди не зря величают хозяином леса: огромный царственный зверь стоял у осины, поваленной бурей. Корни вывороченного ветром дерева вздыбились вверх, как волосы исполинской Бабы Яги, а рядом скромно притулилась молоденькая рябинка. Возле нее медведь топтался на месте, почему-то не рычал, не ворчал и не чавкал малиной, а что-то сосредоточенно вынюхивал на земле.


Точно. Медведь окажется ненастоящим. Корягу так извернуло ветром.

Эпизод смешной, а жизнь у героя вышла совсем несмешная. После войны его, маленького, родители свезли на Дальний Восток. Там и с заработками не сложилось, и папу убили старообрядцы. Пришлось возвращаться, долго обустраиваться на новом-старом месте без особой помощи от колхоза и государства. А края-то и в самом деле медвежьи: приехал Григорий с дитем за малиной, так им Хозяин мопед погнул, пока они ягоду собирали. Ладно — мопед. Мог и самих ведь.

Далее жизнь худо-бедно наладилась, домик вырос, дети тоже. Внуки появились. И снова все рухнуло. Пришлось собирать металлолом на бывших фермах и полях. Это было не капитуляцией, а странной формой пассивного сопротивления. Тогда ж действительно все перемешалось. И материальные ценности тоже:


Вот в Непотягшине, например, купила тетка Груня электрический самовар. В старом-то медном дырка у краника появилась, заклепать некому было, перевелись мастера. Тетка Груня снесла тогда негодный самовар под реку в ивняк. У дяди Гриши и сейчас всплывала эта картинка в памяти: вот идет кряжистая, приземистая тетка Груня, ни дать ни взять чугунок в красном платке. Она несет на вытянутых руках тяжеленный самовар, аккуратно ставит его под ивовый куст… И точно: в этом самом кусте спустя десятилетия дядя Гриша и обнаружил Грунин самовар, заросший осокой. Отчистил до блеска и продал его в антикварную лавку в райцентре за пятьсот рублей. Через месяц приехал: стоит самовар на полке, и ценник рядышком — десять тысяч пятьсот…


Показательный момент есть в рассказе, давшем имя книге. Там Григорий с сыном продавали металлолом таджику для дальнейшей реализации на «Северсталь». И таджик вдруг с деньгами пропал. А потом с деньгами же и объявился. Ездил к родне. Мужики его хотели бить, но передумали: сами не бывали у родственников по многу лет — за бедностью, внезапно наступившей. Да и выглядел стальной магнат лет на пятнадцать старше, нежели по паспорту. Видать, такая веселая жизнь у барыги.

Далее опять многое наладилось. Работы меньше не стало, но зато опять к родне можно ездить, зато дом большой-хороший; внук, хоть и жалуется на «ашанбайк» — мол, у ровесников велосипеды покруче, — похож на деда и характером, и всяко. Лес любит. Клумбу вырастили. А тут и умирать вдруг пора.

Я умышленно пересказал сюжет, возможно, главного повествования этой книги таким схематичным образом. Подробней — так проще перепечатать всю повесть. Там масса нюансов и нет почти случайностей. Даже искра, попавшая Григорию в глаз при разделке металла, летела будто по заданной траектории. Правда ведь — будто ослепление накатило в те времена. Разумеется, не произвольным образом выбрано и место действия. Кстати, а где оно?

Слишком доверившись автору, рискуем быть обманутыми. В текстах упомянуты поселок Первомайское и село Пожарища. Только Вологодская область вправду громадная: Первомайских там четыре, а Пожарищ — десяток. К счастью, Мелехина к мистификациям склонна минимально и за Паутинкой, где происходит значительная часть действия ее рассказов, скрывается родное для писательницы Полтинино. Это примерно 300 км от Плосского из шанинского детектива-сериала. По меркам не то что страны, но даже Архангельской и Вологодской областей, регионов, повторим, немаленьких, — совсем рядом.

Сложнее обстоит дело с Первачом-Первомайским. Это точно не Грязовец, городок вполне приличный. Это даже не Слобода, пригород Грязовца, менее приличный. Это нечто особое. При всем стилистическом разнообразии, проза Мелехиной большей частью окрашена в ностальгические тона. Нет, автор не занимается тем, что при коммунистах называли «лакировкой действительности». Но пьянство, работа на грани физических сил, элементарное неумение разговаривать и договариваться идут фоном. Даже больная тема перманентного морального и физического насилия в школе, передана, скорее, косвенно: «Собственная малость и незначительность так угнетали Витьку, что он мечтал как можно скорее вырасти и стать огромным и мускулистым, настоящим великаном, как старший брат Саня» — от хорошей жизни повзрослеть не захочешь. Однако на всем лежит легкий флер воспоминаний.

А вот с поселком Первач связаны два по-настоящему жестких рассказа. В обоих речь идет о современности. Из первого, «Забывай как звали», приведем две цитаты с комментариями:


Как только выходим из общаги, я задаю вопрос, который так и вертится у меня на языке все это время:

Саня, почему твой дядька сегодня трезвый?

Саня смеется:

Так у них сегодня «пересменка». У них же план составлен. Дядька летом работал в колхозе. Семнадцатого августа получил зарплату, до семнадцатого сентября ее пропивал с Галькой, подругой своей. Девятнадцатого сентября бабка пенсию получит, тогда начнут пенсию пропивать. Четвертого октября у Гальки тоже пенсия, будут на Галькины деньги пить. А сегодня как раз восемнадцатое сентября — «сухой день». Они всегда себе выходной устраивают, перед тем как им деньги выдадут.

Первач, нигде нет такой горькой, такой ядовитой водки, как в твоих магазинах…


Настолько прямые и однозначные высказывания у деликатной Мелехиной редки. Пьянка в Первомайском норма жизни, а трезвость — беда бедовишная. Хотя рассказ совсем не об этом, рассказ о стойкости весьма нездорового физически человека, выживающего в предивном окружении.

Уместность метафор в критических статьях — дело спорное, но от одной я не удержусь. Среди разнообразных методов обустройства русских изб, встречался такой, когда жилая горница и подклеть сообщались меж собой через холодные сени. В подклети крепкий запах, много тяжелой работы, свиньи мешаются. Зато вот теленок такой милый, зато под курями можно найти яйцо. Подклеть кормит. Это условная деревня. В горнице тоже навалом дел: постоянный ремонт, неизбежный в частном доме, воду носить надо, печь топить. Тут же — домашняя мастерская, перенесенная на зиму из холодной клети. Четверть с брагой бабахнула, наделав уборки. Зато настоящие ужины из русской печки и нескучные вечера. Это условный город. А меж ними — те самые сени. Они вроде поселка Первач, куда скидывают все ненужное: от поломанных санок до рваных штанов. И людей, выходит, тоже:


В Первач из окрестных деревень съезжаются доживать свой век старики и совсем уж беспомощные инвалиды, которые больше не могут сами топить печи и носить воду. Все жилье в Перваче благоустроено — центральное отопление, вода горячая и холодная. Это недодеревня и недогород, населенный пункт на границе миров. Из молодежи здесь оказываются только те, кому недостает способностей и таланта зацепиться в городе хоть за какую-нибудь работу, хоть за самое паршивое съемное жилье. Несмотря на молодость, они тоже в Перваче доживают.


Как в любых сенях, есть в Перваче самый непотребный угол. Это школа. Тут юные обитатели небогатого поселка унижают тех, кто кажется им еще менее удачливыми. Сельских то есть. Последние не могут дать отпора — по причине разобщенности и слабой социализации: их же возят из разных деревень, где часто живут по одному-два школьника.

И вот является в школу брадатый писатель, получивший квартиру в областном центре аж при советской власти. Заходит с козырей:

«— Что вы знаете о хлебе?»

Собственно, рассказ так и называется.

Писатель удачно спросил и кого надо спросил. Ребятки, живущие в оставшейся без присмотра деревне, знают о хлебе побольше него, выросшего в годы скудного, но относительно равного, хотя и дурно организованного распределения. Вот не худший вариант:


Восьмиклассник Женька Самсонов о хлебе знал больше других, хотя и учился из рук вон плохо. Все понимали, что он еле-еле дотянет до девятого класса, а потом станет тем, кем и положено стать мужчине по фамилии Самсонов, — трактористом. Его отец, дед, братья и племянники — все были трактористами и комбайнерами. А прадеду на юбилей даже собственный трактор от колхоза подарили, с именной табличкой: «Николаю Ивановичу — родоначальнику династии Самсоновых» <…> Женька в запахах, звуках, цвете, в движениях рук на руле и рычагах знал, как рождается хлеб. Но не мог рассказать. Его речь была неразвита, потому что, как говорила училка литры Татьяна Семеновна, за свою жизнь Женька прочитал три книги — «букварь, вторую и синюю». Зато он умел понимать знаки, которые оставляет природа на окрестных полях: когда пора начинать сев или выгонять скотину на пастбища, поздно ли в этом году созреет пшеница и каким будет урожай картофеля <…>. Он мог бы так сказать, но не умел. Он в буквальном смысле не имел слов, помимо тех, которые нужны для работы в поле.


Но ладно. Отключение пресловутых социальных лифтов пережить можно. В конце концов, не так долго эти лифты и катались. Можно пережить и раннее включение в работу. Это тоже долго было нормой. Только слушают писателя, к примеру, детки пьющих матерей-одиночек, слушают младшие сестры из больших семей, слушают мелкие и уже часто битые воришки…

И повторим: ценность товаров в городе и в деревне — разная совершенно:


Так часто бывало, что одни и те же вещи, попадая из города в деревню, меняли свое значение и предназначение. Будто они пересекали грань иной реальности, благодаря чему их скрытая суть становилась явной. В городе буханку «Дарницкого» можно было купить на каждом углу — в ларьке, тонаре, магазине, супермаркете. В деревне хлеб не покупали, его «добывали» — за ним приходилось ездить в Первач, в поселок городского типа за пятнадцать километров от Паутинки. И каждая корочка, любая крошечка шла в ход: плотью от «добытой» буханки бережно причащались и люди, и меньшие братья — животные и птицы.


Про абсурд, когда хлеб в городе доступней, чем в деревне, писали еще «деревенщики» первой генерации. С тех пор ситуация в этом смысле изменилась минимально. Разве что автолавки почти исчезли. А знаменитый писатель нашел, кому про знания о хлебе задвинуть речь.

Нет, Мелехина — совсем иной автор. Не поучающий. Однако есть момент, кажется, трудноуловимый и для нее самой. Деревня в ее рассказах выглядит уходящей, ушедшей почти. Старички из неимоверно трогательной «Паутинки любви» ревниво любят не друг дружку, а собственную минувшую давно любовь и себя прежних в ней. Бабулька из «Парасиного креста» вроде победила даже и самое время, сберегши колокольный крест до наставшего церковного возрождения, но вчитаемся:


Денечек добрый, батюшка! Сохранили, — ответила бабка. — Как не сохранить! Еще отец матери моей велел спрятать. Батюшка, да ты не помогай, то исть ты не мешай мне, не мешай! Я уж сама донесу! Я ить двужильная! Дай Богу послужить!

Во славу Божью! — отпрянул молодой священник, понимая важность момента.

И так она и тащила крест до самой церкви, пыхтя и отдуваясь, как маленький толстоногий буксир, а отец Димитрий послушной овечкой плелся за бабулей следом…


Будто и победа, а будто бы и почетная капитуляция. У времени можно выиграть битву, но войну с ним — нельзя. Словом, впечатление уходящей натуры только усугубляется.

К счастью, спасает мелехинская наблюдательность. Просыпается в деревне музыкант, приехавший отдохнуть от бурной гастрольной жизни и выздороветь от болезни, частично нажитой через эту самую жизнь:


Первое, что поразило Рудина в сельской жизни, — отсутствие тишины. Он откуда-то знал или прочитал где-то, что в деревне якобы должна «царить тишина». Но вместо этого днем работали трактора и бензокосы, кричали ребятишки, кудахтали куры, лаяли собаки и трубно мычали коровы на колхозной ферме. А вечером начинали петь птицы.


Птицы это ладно. Но ведь ребятишки, бензокосы, коровы, собаки — однозначные и безусловные маркеры живой человеческой жизни! Кстати, собаки в прозе Мелехиной — это какие-то специальные сущности, цементирующие повествование. Байкал, Тобол, безлапый Пунька, Пальма, Травка: всех не перечислишь. И отношение к собакам совсем не стандартно-деревенское, не функциональное. Собачьи поколения будто объединяют деревенскую жизнь во времени. Собаки, и еще музыка.

Многие рассказы Мелехиной так или иначе связаны с музыкой. И «По заявкам сельчан», и «День деревни», откуда и взята цитата о музыканте Рудине. Однако оба эти рассказа, в сущности, тоже о поражении и об уходе. Женя, сбежавший из психинтерната, исполняет поминальную песнь на месте бывшего своего места жительства. Рудин сотоварищи тоже устраивают своего рода прощальный, хотя и очень красивый концерт, посвященный закрытию клуба — последнего, так сказать, очага культуры в деревне. От этой грустной темы весьма отличается вещь «Оркестр играл». Повествование тоже не самое веселое, но иначе грустное.

Едут сельчане на юбилей родного колхоза, обозванного нынче трехбуквенным словом «ЗАО». Дамы приоделись, болтают о хозяйстве, ругают телевизор: «Вологодское оканье, звучавшее в их речи, только добавляло сходства с умиротворенным квохтаньем кур». Ожидают премии. Среди прочих собралась в райцентр Рита Коробова, начавшая жизнь не слишком удачно. Папа ее недавно замерз насмерть по пьяному делу, а сама она родила от сына экономистки из колхозного правления. У сына этого оказались несколько другие планы на жизнь. Не предусматривающие Ритки с дитем. Теперь надо ребенка кормить, отцу памятник с оградкой ставить. Однако это чуть потом. Пока сидит Рита в зале, где присутствует также и несостоявшаяся свекровь. Отношения понятно какие.

Дали премию. Не очень большую, но на оградку хватит. А потом со сцены заиграл оркестр «Надежда» из интерната для слепых и слабовидящих детей. Зал задумался. Под живую музыку это получается легко. Кто-то из крестьян ушел на боевом корабле своей молодости из могучего Северного флота, кто-то еще чего вспомнил. Ритка тоже задумалась. И под думы эти бросила в ящик для пожертвований половину своей не слишком большой, но и не копеечной премии. Жалела потом, конечно. А мегера-свекровка ей незаметно вложила в конверт недостающих денег. Просто, от себя. А кузнец согласился памятник сделать забесплатно.

Так бывает, и сюжет этот вечен. По схожим причинам у Лескова купцы уходили в запой, срывая контракты и угощая половину города. Или у Марка Твена ковбои возили по городкам мешок муки, регулярно продавая его на благотворительных аукционах и честно передавая деньги нуждающимся. Мешок им возвращали, конечно, для дальнейших продаж. И по этим же причинам крестьяне остаются крестьянами, ковбои — ковбоями, купцы средней руки тоже возвышаются не сильно, а богатеют совсем другие люди. Менее склонные к сантиментам.

Зато людям обыкновенным, то есть от музыки и прочих свойств мира действительно способным улететь, дадена возможность осознания и взгляда. Вот такого, к примеру:


За счет вращения Земли вокруг своей оси все мы ежеминутно смещаемся на двадцать пять километров и одновременно пролетаем около тысячи восьмисот километров вокруг Солнца. Вертится планета, вертятся вместе с нею Италия и Россия, вертятся город Флоренция и поселок Первач, вертится Сикстинская капелла, и вертится безымянный дом, где в угловой квартире на первом этаже сидит Гера. Мой брат летит во Вселенной, разрезая с огромной скоростью пространство и время. Он совершает путешествие, встав на колени, подобно паломникам.


Но вернемся-таки к вопросу земному. Отчего в прозе Мелехиной деревня представлена чем-то уже почти минувшим, и насколько такой взгляд справедлив? Начнем издалека. Постараемся при этом не быть уж совсем наивными читателями: не будем полностью отождествлять шебутную Дашку, охотницу на монстров из колодца, с автором времен раннего-прераннего детства. Однако кое-какие наблюдения, очевидно, не случайны:


Дашке почти исполнилось шесть лет, и она знала поименно всех своих соседей по деревне. В каждой из двенадцати изб жила-была бабушка, а у трех бабушек даже были и дедушки. Еще в деревне водились овцы, свинки, корова Звездка (ее держали Дашкины родители), собаки Умка, Пальма, Каштанка и Травка и много кошек — Мусек, Мурок, Васек и Барсиков.


Судя по некоторым приметам, действие происходит в восьмидесятых годах ХХ века. А деревня уже сжалась количественно и сильно постарела.

Детство писателя Мелехиной пришлось на финал предыдущей волны миграции из села в город. Разразилось аж в 1960 году постановление очередного пленума об укрупнении и всякой индустриализации. С перерывами кампания эта продолжалась до 1974-го. Изначально хотели сократить число сельских поселений в семь раз: с 705 до 114 тысяч. А в Нечерноземье из 143 000 деревень собирались оставить 29 000.

Если придет враг и скажет, что хочет уменьшить число населенных пунктов на захваченной территории семикратно, такого врага обвинят в геноциде. А своим ничего, своим можно. Кстати, уничтожение деревень происходило под предлогом снижения миграции колхозников в город. Причина, по которой крестьянин должен променять свой обжитой дом на клетушку во вновь построенной Центральной усадьбе, а не, скажем, на город Ленинград, оставалась загадочной. Ну, начальственная голова, как мы знаем, предмет темный.

Чуть позже начался следующий этап выдавливания людей из деревни. Экономический. Дело не только в том, что городе больше платят. Ситуация еще сложнее. В книге Мелехиной упоминается «шестисотник». Коровник на шестьсот голов. Чуть южнее есть комплексы и на три тысячи животных. Вспомним книгу В. Солоухина «Владимирские проселки», написанную в 1958 году. Тогда, шестьдесят лет назад, крупным считалось колхозное стадо из 50 коров. Каждая из них давала литров по пять молока. Нынешние, породистые, выдают в сутки по 20. Только чего? Тоже молока? Можно, конечно, этот продукт назвать и так. Но когда буренка всю свою и так не особо насыщенную событиями жизнь проводит в стойле, питаясь силосом и синтетическими витаминами, а растущего клевера не видит в принципе и воды из речки отродясь не пивала — молочко у нее становится тоже немного специфическим. Потому, наверное, в Сибири и на Алтае, где коров летом пасут старинным образом, на травушке холмов, сметана, купленная в обычном магазине, напоминает фермерский продукт. Эту сметану можно ножиком резать.

Увы, но подобного рода мысли — и вправду плач по давно минувшему. Сельское хозяйство превращается в очередную отрасль индустрии. И многие занятые в нем становятся не нужны. Уточню: это «не нужны» не означает «не нужны в деревне вообще», но «не нужны в интенсивном сельскохозяйственном производстве» — точно. При этом жизнь оставшихся легче не станет. Придется получать больше продукта меньшими силами. Да, на более технологичном производстве, да, может, в более комфортных условиях. Но интенсивность труда будет только расти. А вот доходы — не очень. Ибо конкуренция и капитализм, каким мы его построили. То есть по большому счету Наталья Мелехина права: деревня в том виде, в каком мы ее знали и любили, доживает свой срок. Прежней ей более не бывать.

Парадокс, но сельское население у нас практически не уменьшается: до 1989 года шло непрерывное сокращение, а затем все стабилизировалось на уровне 25-27% от общей численности населения страны. Это по официальным данным. А ведь многие не спешат отказываться от городской прописки, обитая при этом отнюдь не в мегаполисе. То есть поток людей перестал быть односторонним: из деревни в город. Теперь движение идет на параллельных курсах. И на перпендикулярных тоже. Вот об этом мы далее и поговорим. Приведя напоследок совсем еще одну цитату из «Железных людей». Совсем короткую: «Витек недолюбливал дачников».


Не-дачники [8]


Наталья Ключарева присутствует в литературе замечательно и давно. Настолько давно, что уже вполне можно говорить о ее писательской стратегии. Упаси Бог, мы не имеем в виду «стратегию продвижения»! Этим занимаются сочинители иного складу. Мы о стратегии освоения мира. То есть многие прозаики, тоже интересные и талантливые, на протяжении всего творческого пути обращаются внутри одного и того же круга идей, так или иначе их развивая и разглядывая с различных сторон. У Ключаревой все иначе. Подробно рассмотрев те или иные варианты обустройства актуальной действительности, она движется дальше.

Тут проще объяснить на примере. В опубликованном двенадцать лет назад романе «Россия: общий вагон»[9] деревня представала местом возможного убежища от ужасов бытия. Только убежищем довольно абстрактным. Будто герои разом ускользали из мира книжного и мира реального. А куда ускользали — не очень понятно. Соответственно, книги, написанные сразу после «Общего вагона», исследовали тему возможного обустройства подальше от городов довольно подробно.

Цикл коротких наблюдений-вспышек «Деревянное солнце»[10] посвящен скорее изучению локации. Итоги получились такими, что, скорее всего, деревню придется не поддерживать, но заселять и обустраивать заново. Вот очень верная миниатюра:


День выборов.

В день выборов в деревнях возникают люди, словно вызванные бюллетенем из небытия. Странные, невиданные даже старожилами, они и сами удивляются своему проявлению в яви и спешат поскорей из нее уйти. Благо на участке буфет работает.

Черные косматые фигуры медленно, на четвереньках, расползаются по белому снегу. В магазине у батареи спит страшный старик в шкуре и с палкой из толстого сука. Продавщица косится испуганно, говорит вполголоса, будто к ней под прилавок залег медведь.

В день выборов на платформе появляется древняя бабка с мешком семечек. На газетных кулечках слово «Перестройка» мелькает. Сядет на подоконник у запертого вокзала, нахохлится и заснет. Воробьи налетают, галдят, дерутся.

Если женщины заметят ее следы, то придут, сунут в ладонь десятку, повздыхают. Вечером проснется: мешок почти пустой, в руках — деньги. Радуется: наторговала. И плетется прочь, смеркается бабка, исчезает — до следующего бюллетеня или навсегда. Поезда тут не ходят уже лет десять.


При этом заметки из «Деревянного солнца» совершенно не претендовали на объективность. Скажем, я очень удивился, прочтя в начале одной главки такое:


Кострома — самый безнадежный из всех провинциальных городов России, если знать его чуть больше, чем позволяет экскурсия в Ипатьевский монастырь или песня «Кострома — mon amour».

Кострома предстает передо мной некой внегеографической точкой, местностью, которой нет места на карте мира, черной воронкой на обочине Вселенной, разверстой пастью, где без вести пропадают даже те, кто никак не должен погибнуть, кому так щедро, с лихвою отмерена жизнь.


Все-таки Кострома была милой даже и в годы чрезвычайной бедности. Уж точно лучше многих иных областных центров. Но все просто, хоть и печально: у автора в Костроме погибли два друга-поэта. Молодых совсем. Говорю ж: «Деревянное солнце» — очень личная книга.

Следующей попыткой исследовать возможность устроения городского человека в деревне была маленькая повесть (или большой рассказ) «Один год в Раю»[11]. Там некто, находившийся в состоянии полного раздрая, уехал в первую попавшуюся деревню:


Всю дорогу я пил, чокался со столбами, разговаривал с дедом и орал, что «нам нужна одна победа». В общем, вел себя смешно и глупо, как всегда. В поезде моментально отключился. А утром с любопытством увидел за окном слово «Смоленск» на серой стене вокзала.


Состояние у персонажа действительно было так себе. И не только физическое. Депрессия, в данном случае вызванная разводом, не способствует радостному принятию мира («Погулял по городу. Кремль и хрущевки. Как везде. Наткнулся на автовокзал»)... Посчитать красавец Смоленск с его собором и самой большой крепостью России непривлекательным и типичным можно только в очень плохом настроении. А вот про автовокзал все точно: переходя по мосту совсем узкий в тех краях Днепр, на него наткнешься непременно.

Далее протагонист по абсолютной случайности покупает дом в деревне Рай, живет как может, знакомится с немногочисленным местным населением, две трети которого обитают в деревне только летом, хоронит единственного постоянного обитателя — тетю Мотю, узнает о смерти одной из веселых дачниц, дивится бессилию местного участкового в обуздании мелкого жулика по кличке Черенок и встречает натуральный конец света: Черенок или кто-то из его дружков срезают единственную линию электропередач, ведущую в Рай.

В Рай мы еще вернемся, совсем скоро. Но сперва поговорим о другой книге Натальи Ключаревой. Все-таки, повторим, персонаж «Рая» уезжал в деревню от отчаяния. Да и, в сущности, подчиняясь внешним обстоятельствам:


Ведь втайне я давно думал о чем-то подобном. О бегстве. О другой жизни, где все по-настоящему. Но это казалось чем-то невозможным. И сознательно я бы никогда не решился на такой шаг. А тут все случилось само. Помимо моей воли. От меня требовалось только согласиться и не противиться судьбе.


Но есть варианты совсем иные. Вот приезжает в деревню Митино человек по имени Митя. Дело происходит в книге «Деревня дураков»[12]. Здесь место действия определить сложно, ибо Митиных в Ярославской области не меньше, чем Пожарищ в области Вологодской, но события разворачиваются недалеко от известного поселения Пустое Рождество. Время же вновь то же самое: серединка нулевых. Это легко вычислить по возрасту старичков, приютивших Дмитрия:


— Он — Ефим, я — Серафима.

— Какие имена старинные.

— Так и мы живем на свете давно. Фим еще при царе родился. А я уже — под Лениным.

— Сколько же вам лет?

— Фиму той зимой девяносто исправили. А мне, даст Бог, в сентябре восемьдесят пять стукнет. Ложкой по лбу. На ка, сударь, похлебай.


Митя приехал не просто так, а дабы работать учителем в местной школе. Школа нормальная, деревенская, малокомплектная («Митя, хмурясь, листал учебник английского языка. Они с Евдокией Павловной разделили расписание по братски: ему — все гуманитарные, ей — точные дисциплины и физкультуру»). Полугодом раньше нового учителя в деревню прибывает молодой батюшка, и примерно в то же время — волонтер Настя, ухаживающая вместе с немецкими благотворителями-экологами за инвалидами, обитающими в той самой «деревне дураков». То есть в приюте, обустроенном более или менее по-человечески.

Неожиданно Митя находит себя («Не имевший ни одной свободной минуты, он впервые в жизни был совершенно свободен. И однажды ночью проснулся оттого, что смеется во сне»). Только ощущение это временное. Доминирует в его деревенской жизни чувство тревоги. Благо пищи для такого чувства предостаточно. Село Митино еще ничего, а со всех направлений подступает разруха. Приезжают откуда-то в село вот такие персонажи:


Деревня, чьими единственными обитателями оставались старуха с сыном, уже не значилась на картах. Детина в одиночку громил брошенные избы и продавал еще крепкие бревна на лесопилку. А старуха торговала добром из домов, где не раз бывала в гостях при жизни хозяев.

<…>

Порой Митя невольно представлял, что будет дальше. Когда немой распродаст по бревнышку все дома, похоронит свою старуху — и останется один на голой земле. Думать об этом, как и вообще о будущем, было страшно. Наверное, поэтому Митя и стал историком: прошлое, конечно, тоже наводило жуть, но оно уже не могло случиться.


Чутье учителя не обманывает. Все оканчивается крахом. Так, собственно, и названа финальная, семнадцатая глава. Впрочем, «Деревня дураков» вещь достаточно известная, сюжет мы пересказывать не станем, но обратим внимание на одну существенную особенность. Деревня, где не скучал Дмитрий, есть место тотальной дискоммуникации. Полного неумения общаться. Вроде живут все рядом, а как чужие. Добрые отношения у стариков Ефима и Серафимы да у ребят-младшеклассников. Факт, что в чуть более старшем возрасте начинаются влюбленности, самоосознание и контры, вполне объясним, хоть и стал этот факт одной из причин слома деревенской жизни. Но ведь и взрослые люди коммуницируют на уровне жителей разных планет!


— Кузьма Палыч, ты, значит, жену бьешь?

— Бью! — с неподдельной горечью воскликнул Палыч. — Бью, отец! Да разве до нее достучишься!


Это касается не только местных жителей, но и приезжей интеллигенции. Нет, меж собой учитель и батюшка общаются неплохо, хотя и выставив предварительные барьеры:


— Только сразу оговорюсь: я — агностик.

— Замечательно! — возликовал отец Константин, тоже отвыкший от подобной терминологии.


А вот с большинством местных — просто никак. Понятно: и поп, и учитель люди не последние. Им даже надо держать определенную дистанцию с окружением. Скажем, категорически не рекомендуется совместное распитие спиртного с родителями и паствой. За исключением, может, выпускных, Дня учителя и церковных праздников. Но в данном случае дистанция мешает осознать опасность, исходящую от среды. Нашелся один кляузник Гаврилов — и началось. Глупость ведь хитрости не помеха.

В подтверждение сказанного выше можно привести множество цитат, где, скажем, отец Константин пробует учить местных жизни. Но это ни к чему. Повесть, повторим, вполне известна. Мы лучше еще раз обратим внимание на особенность прозы Натальи Ключаревой. Есть в ее наблюдениях, в заметках и примеры обустройства школ силами небогатых сельчан, и создания частных музеев, и многого разного хорошего. Но в целом все — о разобщенности и о поисках человека. Еще цитата из «Деревянного солнца»:


Кто то, кажется, Чехов, говорил, что в России все держится на одиночках. Добавлю от себя: сами эти одиночки едва держатся. И в чеховское время, и сейчас. И подкашивает их не только сопротивление среды, но и огромное непонимание, среди которого так легко усомниться в себе, поверить, что правы все остальные, а ты — просто сумасшедший, как тебе не раз говорили…


Думаю, мотив этот так и останется одним из доминирующих в дальнейшей работе Натальи Ключаревой. Ибо вечен мотив сей, практически неисчерпаем. Но деревенскую тему она оставила (может быть — временно)...

Вернемся в Рай. Бывали мы в этом самом Раю Смоленской области. Ну, что сказать? Если герой «Одного года» благополучно вышел из депрессии и не продал избушку, то вложился он как минимум неплохо. Все-таки восемьсот рублей, уплаченные им за надлежащим образом оформленный дом с огородиком, и в 2007 году составляли не более одной пятнадцатой части средней зарплаты. А теперь пустые участки в Раю стоят от 230 000 рублей до миллиона и более. В зависимости от близости к озеру. В двух километрах смоленская объездная, дорога вполне проезжая. Магазин давным-давно тут же, в Раю. Бегать никуда не надо. Есть новенькая гостиница. Мы туда зашли, а потом уехали ночевать в Смоленск. Ибо отель отнюдь не придорожный, дороговатый и предназначенный скорее для выездного отдыха.

Словом, в диагнозе, поставленном слабеющей и стареющей деревне, Ключарева оказалась права, а насчет прогноза были варианты. За минувшее десятилетие в деревню пришли не только люди, потерявшие себя, но и граждане с внятными коммерческими интересами. Мелькнул в «Деревне дураков» толстяк Докукин, личность малоприятная. Но так Лопахин тоже не был самым обаятельным персонажем. Такие люди большей частью и командуют теперь заново капитализирующейся деревней. Они, в сущности, не злые. Им прибыль нужна.

В этом есть плюсы. Скажем, полегче стало с преступностью. Нет, полиция тут почти ни при чем. Ее даже и посокращали в нижнем звене — знаю места, где на 7 000 населения участковый приезжает два раза в неделю. Просто организованный капитал мелкой уголовщины не любит. Да и сам народ стал чуть организованней. Кое-где линию непосредственной защиты от шпаны держат таксисты. А чего такого? Ребята собранные, привыкшие общаться с разным контингентом. Монтировки опять-таки. Понятно, тут ситуация неоднозначная: во-первых, влияние самообороны на бытовой, внутриквартирный слой преступности минимально. Во-вторых, от самоуправления до беспредела — один шаг в наших условиях. Но доброе о переменах сказать можно. Только доброе мы и в телевизоре услышим. Остановимся лучше на моментах иных.

Прежде всего, тотально рухнуло здравоохранение. Даже и не на сельском уровне, а на районном. Вроде и закупки нового оборудования показывают, и ремонт кое-какой, но вот и батюшки на селе хорошие нередки, и учителя, и директора музеев, а врачи за редчайшим исключением — неудачливые.

Далее. Вложения в деревню предельно неравномерны. Рай, расположенный под Смоленском, относительно расцвел, а его тезке из Вохомского района Костромской области повезло куда меньше. Причем неравномерность развития регионов постоянно колеблется. Лет восемь назад Калужская область, где уже тогда устроили сборочное производство иномарок и телевизоров, была не в пример богаче соседней Тульской. Теперь скорее наоборот. Даже городок Белев, совсем было лежавший на боку, разбогател на местной пастиле. Там сейчас далеко-далеко к югу тянутся новые яблоневые сады. Огороженные колючей проволокой и подписанные «Частная территория». Это, может, и правильно, но пока непривычно. Но о разных методах общественного устройства мы как-нибудь в другой раз. Мы пока о неравномерностях развития.

А приведут эти неравномерности (да и приводят уже) к ожидаемой, но очень непростой вещи. К горизонтальной миграции. То есть люди часто едут не в столицы, не на севера, но туда, где есть работа. Тут возникает принципиальная разница с типичными героями прозы Ключаревой:


— Да да! — подпрыгнул Митя, меньше всего ожидавший разговора об истории здесь, в этом жутком месте. — Я давно это чувствую. Как бы сказать… Страшную ложь исторической науки. Любое обобщение неминуемо подчинено идеологии. Факты — вещь совсем не упрямая, а насквозь подлая: куда потянут, туда и нагнется. Там недоговорить, тут округлить — и готова новая концепция. Если где то и есть правда, то только в простых человеческих свидетельствах.


То есть Митю в деревню привели личные проблемы нематериального характера. В этом смысле он ничем не отличается от философа Витгенштейна, поехавшего когда-то учительствовать в одну из начальных школ Нижней Австрии. Или хотя бы от немцев-волонтеров, обслуживающих ту самую «деревню дураков», прежде чем начать карьеру на своей германской родине. А батюшка Константин перебрался в Митино по службе. Ни этим людям, ни типическим обитателям Митина от прихода капитала в их или в иной регион ни жарко, ни холодно не станет. Они с буржуазией взаимно неинтересны.

Но есть люди другие. Может, менее рефлексивные, может, более открытые переменам. Или просто неприкаянные. Готовые к смене места жительства. Им предстоит обустраиваться на новом месте. Что их там ждет, сказать трудно, но можно предположить, посмотрев на регион, где взаимодействие местных и приезжих происходит уже сотни лет. А в последние несколько десятков лет это взаимодействие идет совсем особым образом.


Рубеж обороны


Тут мы немного скажем об авторе и о его подходе к представлению своей прозы читателю. В данном случае это очень взаимосвязанные вопросы. Едва не самым заметным и печальным литературным событием 2018 года стала приостановка работы портала «Журнальный зал». В масштабах страны данный ресурс действительно был одним из наиболее заметных. Но почти одновременно прекратилась работа еще нескольких площадок. С чем такая ситуация связана — сказать трудно. Когда возник «Интернет 2.0», многое изменилось явным, позитивным и предсказуемым образом. Теперь же механизмы перемен по большей части скрыты. А результаты неблагоприятны.

Среди окончивших виртуальную жизнь порталов был «Пермский литературный центр». Существовал он весьма давно, отлично отражал не только локальный литературный процесс, но также массу интересных явлений Урала и всей страны. Теперь какие-то его подобия в Перми есть, однако пока не того уровня. Или просто не привыкли к ним еще.

Так вот: едва ли не с первых дней существования «Пермского литцентра» там присутствовал цикл коми-пермяцких рассказов Алексея Транькова. Назывался цикл проще некуда — «Пять рассказов»[13]. Тут же была размещена текстовая запись обсуждения. Обсуждение это вышло заинтересованным, обильным и положительным. Так нечасто бывает — обычно многословным образом любят поругать. Написано все было в самом начале нового века. Буквально — в 2001 году, по следам работы Транькова фольклористом (или этнографом, тут я не разбираюсь) в Коми-Пермяцком автономном округе.

Затем известность цикла вышла за пределы региона. Ссылки на рассказы можно найти в Сети до сих пор. А сами рассказы — почти нельзя. Не были они опубликованы на бумаге[14]. Немногим позже Коми-Пермяцкий округ ликвидировали, объединив с Пермским Краем, а Траньков занялся разными успешными интернет-проектами. Пишет ли прозу — сказать не могу. Но в любом случае, созданный уже скоро двадцать лет назад цикл следует рассматривать как вещь завершенную и заслуживающую близкого знакомства.

Начнем с общего впечатления. В каком-то плане «Пять рассказов» можно сравнить с рассмотренной ранее прозой Моше Шанина. Здесь мы тоже видим эпизоды, связанные меж собой довольно прихотливым образом; наблюдаем некоторое количество труднообъяснимых вещей, встречаем все новых персонажей, идем от внешней деревенской простоты к сложности. Но на этом сходство повествований, пожалуй, заканчивается. «Плоссковских» мы постоянно сравнивали с кинофильмом, а у Транькова — принципиальная, я бы сказал, сугубая проза. Нет, экранизировать «Коми-пермяцкие рассказы», разумеется, можно. Экранизировал же Куросава совершенно замечательным образом рассказ Акутагавы Рюноскэ «В чаще». Мы к этой теме вернемся, но пока нужна маленькая ремарка: сказанное выше совсем не означает, что я предпочитаю рассказы Шанина рассказам Транькова или наоборот. Я скорее пытаюсь сказать об удивительно разнообразных возможностях и о неисчерпанности такого, казалось, закосневшего жанра, как деревенская проза.

Еще ремарка: в цикле Транькова есть тонкий момент, связанный с перестановкой внутренней хронологии. Исполнено мастерски. Но мы в своих целях последовательно изложим нарратив. Начало такое:


В деревне было много незамужних девушек, а парней было мало. Это было давно, сразу после войны. Потому сейчас тут живет немало безмужних бабок, так и не игравших свадьбы. У них дурная репутация. В бабах их ругали русским словом на букву «б», и на родном языке тоже. Потом, состарившись, бабы стали вредными бабками, суеверные женщины даже прятали от них детей — боялись, что старухи наведут порчу.

По молодости этих старух недолюбливали замужние — за то, что сманивали мужиков на легкую любовь, потом — сами мужики, за дурной язык. Особенно не любили двух из них, самых вредных. Даже дали им прозвища — Пекля и Секля. По коми-пермяцки это очень неприличные слова.

Из Перми к дяде Андрею приехал недели на три внук, только после армии парень, литой, стройный, девкам понравился. Дядя Андрей горделиво ухмылялся, когда говорили про внука.

Он такой! — и хвастливо кивал при этих словах. — За него тут любая рада. — Потом, помолчав, добавлял: — Только он городской, тут не будет жить...

Гриша, городской внук, скучал с деревенскими парнями, с их «примитивными» интересами: дом, хозяйство, девки местные, мотоцикл сломался... Он плохо понимал по коми-пермяцки и потому много молчал, больше занимаясь с дедовым ружьем. В лесу ему было намного спокойнее и уютнее, где его никто не разглядывал и не рассказывал несмешных анекдотов, от которых все почему-то смеются, а он — нет. Изнутри лес был нежно-зеленый и солнечный.


Очень характерный и постоянный у Транькова момент: вот как соотносятся меж собою вредные бабки из первых абзацев и дед с внуком из следующих? Никак вроде. Но ничего, в итоге все свяжется. Так свяжется, что мало не покажется. Бабки эти погибнут от заговоренного топора, а в их гибели обвинят Гришу. Перед этим Гриша встретит в «нежно-зеленом и солнечном» лесу некую странную сущность — Ындю, девушку, якобы убитую Пеклей и Секлей много лет назад. Выпущенный под подписку, Гриша покончит с собой, утопившись.

Судья, ведший дело Григория, пытается найти разумное объяснение. Скажем, последствия психической травмы, полученной подозреваемым в армии. Тем более, основания к этому есть («Он не верил в мужскую дружбу после двух лет армейского скотства, и в женскую честность после того, как вернулся, тоже. И в лесу только успокаивал душу»).

Этот судья, как и положено ему по профессии, человек рациональный. Дивится местным суевериям:


То есть? — испугался я всей этой шизофрении. — У него и одежда с этим? Приворотом?

Ну, типа, — ответила журналист. — С покойника.

Зачем?

Так принято. Если с покойника одежду наденет, никто не засудит.

Помните, на прошлом заседании на столе земля была, вы еще ругались? — вступила в разговор психиатр. — Это с могилы земля. Тоже сыплют, чтоб не засудили.


При некотором усердии в случае с Григорием логическое объяснение принять можно. Как можно его принять и в случае параллельной истории о приехавшем после отсидки Рынде. Этот Рында, трудившийся водителем, нашел себе невесту. Совершенно равноангельское создание по имени Сима. К Симе, несмотря на ее активное сопротивление, полез бывший ее одноклассник, давно женатый. Рында, человек так-то неплохой, воздал как умел, заодно обозначив свое место в тутошней иерархии: покрошил однокласснику фасад дома, спилив, в частности, сосну так, чтоб та упала на крышу избы, переломав многое. А через неделю самого Рынду убило в лесу деревом. Сосна, спиленная им, оказалась священной.

Вроде опять легко обойтись без мистики: лесоповал и его окрестности — места опасные. И несостоявшийся любовник Серафимы мог отомстить. Однако есть третья сюжетная линия. В ней Карась, отбывавший срок вместе с Рындой, едет к живому пока другу. Сбившись с дороги, ночуют с водителем в деревне Шойнагорт:


Старая уже деревня, лет сто? — спросил Карась.

Тут таких нет, — ответил шофер. — Тут или после войны построенные поселки, или деревни, по четыреста лет которым. А некоторым еще больше.

Ух ты! — присвистнул Карась. — И что, так на одном месте четыреста лет стоят?

А куда тут им перемещаться? — обвел руками шофер. — Лес кругом.


Важный момент: послевоенные поселки, то есть леспромхозы, перемещаются с места на место ровно по той же причине — лес кругом. В одном месте вырубили, на другом построились заново. Опыт взаимодействия местного населения с приезжими богатый:


Тебя боятся, — сказал шофер Карасю. — Меня бы одного запросто ночевать пустили.

Что так?

Да в тебе сразу тюремщик чувствуется.

Кто?!

Ну, кто в тюрьме сидел, они тут так называют — тюремщик.


Далее заблудившихся пускают-таки на сеновал. Там появляется мальчик Петра и советует быстро-быстро отсюда бежать. Отчего-то его хочется послушать. Добравшись до места, гости узнают: никакого Шойнагорта там нет. А есть важ Шойнаыб — старое кладбище. Оно и вправду там есть. Как известно, вдвоем с ума не сходят. А мальчика Петру, пропавшего перед войной и с тех пор не выросшего, видят далеко не только эти двое.

Словом, если в фильме «Расемон», снятом по рассказу «В чаще», мнения и видения отдельных участников удается свести вместе, то в данном случае — определенно нет.

Можно списать ситуацию на экзотику малознакомого финно-угорского народа коми-пермяков. Но это будет упрощением. Въезжая в бывший Коми-округ со стороны Карагая, особой разницы в населении не заметишь. Выговор смешной? Так над нашим говором москвичи начинают смеяться еще на пермском вокзале. И вообще — вятские еще причудливей говорят.

Нет, с виду в Коми-округе почти все как в деревнях средней полосы. Даже нравы помягче. Все в том же начале ХХI века приехали мы выдавать молодую и красивую родственницу замуж. Дело было в деревне далеко за Кудымкаром, столицей Коми-округа. Одному нашему родственнику, тоже молодому и красивому, свадьба показалась скучноватой. Он пошел на местную дискотеку, продолжив там барагозить. Так ничего в итоге — вывели, надели шапку, к нам привели. Дескать, ваш дурак, вы и бейте. Говорю ж: у них богатый опыт общения с приезжими.

Более того, коми-пермяки в большинстве своем — народ православный. Причем давно и прочно. Вот и у Транькова загадочный мальчик Петра просит через Серафиму, чтоб батюшка помолился Стефану Великопермскому.

Православие, впрочем, отлично сочетается с суевериями и заговорами. Кроме того, есть совершенно специфический для коми феномен: икотки[15]. Говорят, будто местная бабка может навести на человека специальную порчу. После этого человек начинает или говорить бабьим голосом, или заговариваться, или чувствовать лягушек в своем животе, или всякое может случиться. Русские в это не верят, однако некоторые из них к гадалкам-икоткам ездят.

С этого «верю-не верю» начинается самое интересное. К примеру:


Шойнагорт? — испугалась Сима, побледнев. — Сказки это все, про шойнагорты все эти. Я не верю.


В неприятности, грозящие Рынде за порушенную сосну верит, а в шойнагорт — не верит. Или вот еще:


Ты, в следующий раз когда будешь квас пить, дуй на него прежде.

Зачем? — удивился Карась.

Ну, просто. Для оберега. Я, конечно, не верю в это все. Но — на всякий случай.


Впрочем, чего далеко ходить? Многим известен расположенный рядом с Москвой регион Мещера. Вернее, даже не рядом. Москва, Владимир и Рязань формируют треугольник, Мещеру и образующий. Так вот, барышня 1996 года рождения, живущая во вполне крупном поселке, расположенном на большой федеральной трассе, сплетничала мне о подружке из мещерских краев:

К ее бабке, говорят, огненный змей летал. Я, конечно, в это не верю…

То есть как все это происходит — в смысле взаимодействия человека с иными сущностями? Да, есть места, куда, говорят, лешие и прочая нечисть людей просто не пустили. Опять-таки та самая Мещера заселена крайне слабо. Может, тут дело в непредсказуемом характере Клязьмы и прилежащих ей рек, может, действительно в чем-то непонятном, однако ни русские, ни предшествовавшие им финские племена, ни совсем уж загадочные протобалты этот край толком освоить не смогли.

Чаще, однако, бывает по-иному. Когда человек долго, веками, живет в прочной близости с природой, возникает странное взаимодействие. Вроде пакта о ненападении с периодической взаимопомощью. Как зовут вторую сторону этого пакта? По-разному. Священники называют их бесами, книги — духовными сущностями, очень умные книги — эгрегорами. Создает ли их сам долго живущий в природе человек, вопрос спорный. Но, так или иначе, местный житель приспосабливается, знает, чего можно делать, а чего нельзя. Приезжий же чудесит, либо напрямую игнорируя сказанное ему, как дембель Гриша, либо с психу нарушая пределы, как Рында. Один сразу гибнет, другой чуть позже. Хотя это экстремальные варианты, конечно. Обычно недавно обосновавшимся просто сильнее прилетает. К примеру, про тот же Коми-округ в конце девяностых рассказывали, что в брошенных государством леспромхозах и поселках при опустевших колониях люди с голодухи ели комбикорм. Хотя заметим: Рында занимался бизнесом, скупая по дешевке шкуры у здешних охотников. И он такой не один. А все равно приезжим в какой-то момент было очень плохо. Местные же как жили, так в целом и жили. Понятное дело, коми тут для примера. У нас ведь почти вся страна по большому счету, «…если сверху посмотреть, то лес до самого края земли». Так что в той или иной степени ситуация столкновения коснется любого переехавшего из одной местности в другую.

Траньков просто рассказал об этом интересно, на относительно экзотическом материале и с применением необычного ракурса. Впрочем, мы Алексея уже хвалили и сетовали на слабую доступность его прозы, так и не изданной правильным образом.

Сколько у нас жизней в этой игре?


Придется просить у автора прощения. Заметка об Ольге Гришаевой будет самой краткой в этом обзоре. Ибо в противном случае пришлось бы повторяться. Действие большинства ее рассказов происходит в крупном селе Седельниково, расположенном на юго-востоке Омской области, далеко от региональной столицы. Тут снова можно было б говорить о взаимодействии периферии и центра, о жизни ни в деревне и ни в городе, о разных типах обустройства жизни на переломе времен… Мы об этом поговорим, но вскользь. Насколько позволит разговор непосредственно об особенностях манеры писателя. Или скорее о мировоззрении.

Прочитав рассказы «Приходил Валерка Бородин», «Невеста» и «Вера и смерть»[16], образующие краткий, но очень внятный цикл, я испытал довольно редкое в зрелом возрасте чувство: вот долго чего-то не понимал, не понимал, а тут раз — и понял. Скажем, до знакомства с книгой Стентона Гланца я не разбирался в медицинской статистике, а затем стал разбираться. И тут аналогично. Только не про цифры, а про девочек. Сперва приведем начало последнего из упомянутых рассказов:


Готовиться к смерти Вера начала с пяти лет, вместе с бабушкой. В разговоре с соседкой та жаловалась на боли в спине и причитала, что ждет — не дождется, когда ангелы протрубят ей отходную и унесут на заслуженный отдых в Небесное Царство. Вечером бабушка взялась за блины, а Вера, наматывая круги около табурета, остановилась и поинтересовалась, в какое-такое царство она собралась. Старушка махнула рукой в сторону позолоченного солнцем подоконника, сказала, что «там, на небе, никто не болеет и все есть» и «скорее бы смерть пришла, а то сил никаких не осталось вас, оглоедов, воспитывать». Вера подбежала к окну, забралась под тюлевую занавеску, чихнула от осевшей на ней известки, и, глядя на заходящее солнце, спросила, будет ли на небе велосипед. Получив в ответ утвердительный кивок, она всем сердцем пожелала умереть как можно скорее.


Помните, в детских рассказах Натальи Мелехиной повествование тоже шло от внешнего повествователя и героиней была некая Дашка? Тут можно иронизировать на тему, мол, это типично для девушек — вместо прямого разговора о себе писать: «У моей подруги с ее парнем…» Можно иронизировать, а можно и анализировать. Кажется, дело в более остром и прочном соотнесении себя со временем. Сейчас попробуем развить эту мысль.

Два самых знаменитых «Детства» русской литературы написаны Львом Толстым и Максимом Горьким от первого лица. При этом Толстой еще и выказывал раздражение в письме: «Какое кому дело до истории моего детства»? Две других книги со сходными названиями — «Детство Никиты» Алексея Толстого и «Детство Темы» Гаршина, написанные от лица третьего и во времена расцвета «психологической прозы», гораздо менее психологичны. Там речь идет о влиянии крупных или мелких событий на формирование характера. И рубежи отмечаются действительно существенные, вроде перемены места жительства или чьей-то гибели всерьез.

Или вот еще более показательное «Лето Господне» Шмелева. Здесь определенный и важный рубеж созревания героя вновь определяет физическая смерть отца. После этого жизнь отчетливо меняется и в материальном плане, и в духовном. А прежде были сплошные колебания, надежда и, в принципе, — нежелание меняться, стремление остаться внутри комфортного и малого мира.

Утверждаю: это очень важное и специфическое различие мужского и женского мировосприятий, проявляющееся в крайне нежном возрасте. К примеру, было мне когда-то шесть лет, умерла моя бабушка. Хожу, грущу. Понимаю, что расстались насовсем. Подходит соседка-ровесница Аня и натуральным образом рыдает! Хотя бабушка-то моя. Спросил: чего ревешь? А она объясняет — понимаешь, мы все умрем! Все! И ты тоже! Я вроде и понимаю, но это когда еще будет, и вообще, как смерть бабушки связана с моей — загадка.

Или в том же году выходим мы довольно дружно из детского сада. А на крыльце хозяйственного магазина поскользнулся местный алкаш. И так удачно, что сразу о каменную урну виском. Посинел мгновенно, а убирать нельзя — надо ждать милицию. На следующий день мы с парнями кратко обсудили ситуацию: когда вырастем, пить не будем и вообще станем на машинах ездить. Больше об этом не вспоминали. Девочки же несколько дней подряд хоронили куколок, а на прогулке — даже голубя. И цветов на могилку ему сложили.

А у Веры из рассказов Гришаевой все очень серьезно. Тут понимаешь, отчего она воспринимает сидевшего по нехорошей статье Валерку Бородина не в качестве угрозы или любопытного объекта, как воспринимали б его абсолютное большинство пацанов, но в качестве эпизода собственной биографии. Тут понимаешь, отчего она так относится к невесте из рассказа «Невеста». Знает, что ей такой же быть! В одной из жизней, возможно, — непрожитых. Она б, наверное, сформулировала «в одной из параллельных вселенных», если б умела в пять-то годиков. И тем более понимаешь, зачем девочка сделала себе гробик, легла туда и «умерла». Впрочем, финальное слово можно писать и без кавычек: прежней Веры больше нет. Теперь она — новый человек с оставшейся базой памяти и чувств. Такая научная фантастика на бытовом и тщательно описанном материале. Для нас, для мальчиков, фантастика. У нас жизнь связная, однообразная, нерефлексивная. Какими были, такими и остались, ухудшившись внешне. А у барышень все иначе. Они время чувствуют. Примерно так же осязают его, как мы осязаем жар костра. Но от костра руку отдернуть можно, а от времени — нет. Вот и смотрели мы на одноклассниц как на инопланетянок. А они на нас — как на бесчувственных улиток, наверное. Потом ничего, привыкли.

Вторая тема, о которой хочется сказать в связи с рассказами Гришаевой очень близко связана с первой. Насколько автор внимательно говорит о чувствах своего alter ego, настолько (по внешнему впечатлению) она не рефлексирует по поводу душевных метаний других героев. Олег просто мстит Юсупу из одноименного рассказа, а затем просто отказывается от мести; Петрович из «Протопи ты мне баньку» просто идет домой, невзирая на сезон, обстоятельства, зверей и потенциальную возможность не спешить; герой рассказа «Окно» позволяет себе высказаться об окружающем бреде, но тоже разово и лаконично:


Противоестественно как-то… — пробормотал Щербак и заскрипел по снегу вдоль дороги, навстречу бледному свечению Млечного пути. — Красота где?[17]


Конечно, в каждом случае психологические мотивы у персонажей есть, но автору до тех мотивов как будто дела нет.

Наконец, вот перед нами герой цикла, названный «отец». В очередной раз не будем вдаваться в подробности реальной жизни. Назвала его так писательница — и назвала. Персонаж довольно симпатичный, необычный. Вот начало одного рассказика:


Этюд о красном BMW


В 90-е у нас в Седельниково многие брали кредиты на фермерство. На заемные средства люди обычно покупали уазики с кузовом, чтобы возить картошку с поля, или сенокосилки.

Но не таков был мой отец. Он тоже зарегистрировал фермерское хозяйство, оформил в банке кредит и потратил всю сумму на красный лакированный БМВ. Спортивного типа, с торчащим на заднем бампере антикрылом, импортированный прямо из Германии. Правда, с десятилетним пробегом, но, тем не менее, выглядевший очень эффектно.


Финал окажется немного предсказуем: явятся судебные приставы, будет суд и срок. Кредит-то мы и не думали платить. Но это будет финал одного этюда, а для отца — совсем не финал. Он еще займется таксидермией, карате, изготовлением обреза, подготовкой в наемники… Все это — уже будучи отцом. Да и не вовсе молодым. Каждый раз успех окажется примерно одинаковым.

Тут бы подумать о мотивах героя, рассказать о его действиях как о протесте против дурацкого существования. Только Гришаева все это оставляет читателям, сама вроде бы излагая простую историю о жизни человека, доставляющего окружающим немало беспокойства.

И это не от черствости, скорее — наоборот. Есть неожиданно вновь вошедшее в моду понятие «феноменологическая редукция». Восходит оно, конечно, к Эдмунду Гуссерлю. Только, как и всякая мудрая идея, с годами данное понятие максимально вульгаризировалось. Исходно предполагался поиск сути вещей такими, каковы они есть, в очищенном от влияния среды и внешних обстоятельств виде. В актуальном же изводе предполагается исследование «подлинных желаний и намерений человека». То есть залезание этому человеку под ногти: «А зачем ты так сделал? А что ты при этом думал?» Ну, сделал и сделал. Можешь помочь — помоги. Стало быть, феноменологическая редукция возможна по отношению к себе, к предметам неодушевленным, к высказанным идеям. А возможна ли к ближнему своему — не знаю. Сурово это как-то слишком.

На этих вот качелях — отличном понимании психологии и нежелании ломать чью-то жизнь, влезая в душу, и построена во многом проза Ольги Гришаевой. Мне такой подход кажется очень интересным; обещающим многое. Может, для совмещения точек зрения понадобится написание длинной вещи… Хотя тут мы начинаем уже заниматься тем, от чего только что себя и прочих предостерегали.


Как-то так


Вот. Поговорили. Прогулялись от Смоленска до половинки Сибири. Статья получилось большой, а сказать удалось мало. Во-первых, упомянули очень не всех. Нет, эти пятеро остались бы при любых раскладах, однако ими перечень авторов, интересно и актуально написавших о деревне важное, не исчерпывается. Но, конечно, очень многие аспекты затронуть не удалось. К примеру, феномен переезда литераторов из столиц в село. А тут варианты дальнейшей жизни и работы крайне различны: от Михаила Тарковского до Дмитрия Горчева, допустим.

Только ведь каждый раз, готовя статью, надеешься на продолжение разговора. А в одиночку говорить не получается. Вдруг кому станет интересно уточнить что-либо из сказанного выше или серьезно возразить — буду рад.

О чем бы точно хотелось поговорить, так это о проблеме, витающей в воздухе, но однозначно сформулированной годиков десять назад тем же Алексеем Траньковым. За давностию лет и зыбкостью электронных носителей информации точная дефиниция потерялась, но смысл в том, что феномен влияния города на село описан тщательно, многократно, хотя, может быть, и чуть однобоко. А вот на тему противоположную, о том, как село повлияло и продолжает влиять на город, сказано в нашей литературе куда меньше. И еще хуже проанализировано — что именно сказано на эту тему. Меж тем миграция, повторим снова, долго была односторонней, а сейчас продолжается совсем разнонаправленно. Кстати, у каждого из авторов, кому посвящена эта статья, темы обустройства провинциалов в крупных городах как минимум затронуты. И, разумеется, не только у них.



1 Ойконим — частный случай топонима; собственное имя населенного пункта.

2 Волшебница «Дебюта» любит изумруды. Интервью с О. Славниковой. — «Московский комсомолец», 16.01.2015.

3 Моше Шанин. Левоплоссковские. — «Октябрь», 2014, № 5; Моше Шанин. Правоплоссковские. — «Октябрь», 2016, № 2.

4 Сайт Брестской областной библиотеки им. М. Горького. Рубрика «Книга недели» <brl.by/bukvoed-online/kniga-nedeli-moshe-shanin-pravoplosskovskie>.

5 Забегая вперед: каждый из представленных в статье авторов, основываясь на крайне локальном материале, говорит нечто важное и новое о человеческой сущности. В противном случае сочинять и разбирать прозу смысла нет.

6 Моше Шанин. Иван Косоротик. — «Новый мир», 2014, № 12.

7 Мелехина Наталья. Железные люди. М., «Эксмо», 2018, 288 стр.

8 При желании «-» тут можно читать как «у», конечно.

9 Ключарева Наталья. Россия: общий вагон. М., «Лимбус-Пресс», 2008.

10 Ключарева Наталья. Деревянное солнце. — «Новый мир», 2009, № 5.

11 Ключарева Наталья. Один год в Раю. — «Новый мир», 2007, № 11.

12 Ключарева Наталья. Деревня дураков. М., «АСТ», «Астрель», 2010, 320 стр.

13 Траньков Алексей. Пять рассказов (коми-пермяцкий цикл). — Пермский литературный центр, 2001.

14 Тут в очередной раз вспомнишь правоту Виталия Кальпиди, уже много-много лет издающего (в последнее время — в сотрудничестве с Мариной Волковой) бумажные книги, альманахи и антологии уральских писателей, рассматривая типографский продукт как основной, а сетевые публикации — как поддерживающий аппарат.

15 См., в частности, монографию О. Христофоровой «Одержимость в русской деревне». М., «Форум/ Неолит», 2016 (прим. ред.).

16 Гришаева Ольга. Невеста и другие рассказы. — «Волга», 2012, № 5-6.

17 Кстати, на «Окно» и «Баньку» можно слегка и поворчать. Все-таки они «немножко очень» похожи на Шукшина. Эти и другие рассказы см. в журнале «Литосфера», 2019, № 2.




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация