МАРИЯ
ГАЛИНА: HYPERFICTION
Нечисть
в городе
В прошлом
уже, 2018 году вышел первый номер журнала
«Фольклор и антропология города»
(главный редактор С. Ю. Неклюдов, научный
редактор Лета Югай, неоднократно
публиковавшаяся в «Новом мире» — и как
поэт, и как исследователь).
Фольклор
— казалось бы, безобидная вещь: ну
изучают там люди что-то, изучают. Но вот
одна из статей называется «Смерть от
фольклора».
Но начнем
не с нее.
Современный
городской фольклор включает в себя
массу самых разнообразных сюжетов, от
историй о призраках и гигантских крысах
в Московском метрополитене (еще одного
нашего автора — Ирины Богатыревой)
до «он-лайн призраков» и «поминальных
нарративов» в социальных сетях.
И хотя их ядро почти всегда восходит к
интерпретации сюжетов старых, конкретное
содержание все-таки подгоняется под
современные реалии. К тому же такие
сюжеты, кажется, универсальны, хотя
имеют местную специфику. Скажем, истории
про «отравленные конфетки» были
распространены и в СССР, и в Штатах, но
в Штатах они сопрягались с совершенно
определенным праздником — Хэллуином,
Днем всех святых, он же — День Мертвых
(дальше начитанный читатель может
разворачивать эту тему сам). Но как
возникают и как (главное — почему)
распространяются такие бродячие сюжеты?
Конечно,
всегда есть соблазн приписать некое
целеполагание тому, у чего целеполагания
может и не быть: людям просто нравится
рассказывать истории, вызывающие у
слушателя сильные эмоции. Но сам сюжет
городской легенды и правда может нести
на себе некое «спрятанное сообщение»,
«закодированный мессидж о психологическом
состоянии распространяющей его группы»,
который может быть связан с социальными
факторами, «создающими в обществе
психологический дискомфорт — вызывающими
агрессию, состояния страха, тревоги или
вины» (Анна Кирзюк, «Сюжет — это
симптом?...»).
Иногда
распространение определенного,
конкретного сюжета напоминает эпидемию.
Если посмотреть, например, на частоту
и интенсивность переживания того же
сюжета про «отравленные конфетки» в
СССР, уверена, можно увидеть четкие
историко-политические закономерности
— так же, как и сюжета с видимыми на
просвет свастиками в школьных тетрадках
или же всякими зловещими зашифрованными
сообщениями. Иными словами, возникновение
и распространение определенного сюжета
все же нечто означают.
Так, та
же Ирина Богатырева впрямую пишет, что
основная функция городских легенд —
сублимация страха (в ее случае — страха,
связанного с потенциально опасным видом
транспорта, но я бы рискнула сказать,
что все еще сложнее: любой вид транспорта
потенциально опасен, и автомобиль
гораздо опаснее метро, но подземный мир
вообще-то есть мир хтонический, опасный
уже изначально, добровольное ежедневное
схождение туда противоестественно).
Сюжеты с «зараженными СПИДом иглами»,
втыкаемыми в сиденья автобусов и спинки
кресел кинотеатров манифестируют страх
перед нераспознаваемой внешне и
смертельно опасной болезнью (а заодно
и снимают «претензии с новоинфицированных,
которые представлялись анонимными
жертвами в руках анонимного вредителя»).
К тому же косвенно распространение
этого сюжета может указывать на невроз,
вызванный атомизацией общества,
предполагающий немотивированность и
размытый адресат разрушительного
действия (автор недаром возводит сюжеты
с зараженными СПИДом иглами к сюжетам
с отравленными уколами и «делу врачей»).
Добавим сюда социальную незащищенность
распространителей сюжета и реальные
случаи, когда заражение происходило в
силу медицинской небрежности. Доходило
до того, пишет автор, что из-за боязни
такого вот злонамеренного заражения
опасными инфекциями обыватели избегали
посещать врачей — бродячий сюжет
непосредственно влиял на их способ
поведения. О том, как бродячий сюжет
буквально и фатально повлиял на судьбу
фигурантов «дела врачей», я уже и не
говорю.
Отсюда
мы естественным образом перейдем к
остенсии.
Остенсия
(термин позаимствован фольклористами
у семиотиков) — это «демонстрация самой
реальности вместо использования любых
способов означивания»
— то есть физическое осуществление
какого-либо действия под влиянием
бродячего сюжета. Причем далеко не
всегда это действие безобидно. Для нас
не будет новостью, что толчком к
насильственным действиям, ритуальным
жестким убийствам (не только животных),
асоциальным поступкам и т. п. может
оказаться городская легенда (в двух
классических материалах этого выпуска,
посвященных остенсии, как раз и
рассматривается история взаимодействия
реальных и вымышленных сюжетов с опасными
хэллоуинскими угощениями). Иными словами,
бродячая легенда подпитывает остенсивные
действия, а те — в свою очередь — бродячую
легенду.
Интересно,
как пишет автор вот этой самой статьи
«Смерть от фольклора…», то, что «большая
часть таких действий происходила в
небольших городах и сельской местности,
а не в крупных городах, где можно было
ожидать распространения городских
легенд». Понятно почему — прежние
ценности в силу объективного исторического
процесса отбрасываются или дискредитируются,
а новые еще не наработаны, соответственно,
население оказывается наиболее уязвимо.
Как это
звучит применительно к нам? Ну, если
вернуться к нашим отравленным конфеткам
— ох уж эти отравленные конфетки! —
психоза не избежали большие города. Но
вспомним о том, что в СССР в результате
форсированной индустриализации огромный
процент населения представляли горожане
в первом поколении, насильственно
перемещенные лица.
Остенсия
— попытка изжить травматическое
переживание его повторением или
символическим копированием, часто
опасным как для самого носителя, так и
для окружающих. Но проживать травматическое
переживание можно в самых разных формах,
и не все они опасны. Мало того, безопасные
формы как бы подменяют собой опасные,
вытесняют их.
Игра
(подчеркиваю — именно игра, а не
буквальное, дотошное воспроизведение
травматической фольклорной ситуации)
может оказаться полезной, предложив
безопасное психотерапевтическое
проживание травмы. Причем к такой «игре»
далеко не всегда прикладывается
определение «детская». Скажем, популярные
мистические экскурсии по «тайным
местам», посещение «домов с привидениями»,
интерактивные театральные постановки
и прочие приятно щекочущие нервы вещи.
Потребность в страшном и человечность
идут рука об руку, безопасное проживание
страха — разрядка и психотерапия.
Проживание
фольклорного сюжета в его авторской
художественной версии — тоже своего
рода игра с сильным психотерапевтическим
компонентом (тем более, тут нам как
правило автор все-таки предлагает выход,
катарсис). Притом, уже опираясь на все,
сказанное выше, можно предположить, что
в таких текстах будут элементы хоррора
и что их авторами, скорее всего, будут
писатели «нового поколения» — носители
фольклора люди немолодые, но к переживанию
бродячих сюжетов склонны как раз дети
и подростки (все эти ночные лагерные
страшилки про черную руку, красное пятно
и подпольный колбасный завод), о всяких
сетевых страшилках, о сетевых «клубах
самоубийц» я уж тут и не говорю.
Тут
давайте кое-что уточним. Это не «магический
реализм», а скорее что-то вроде современной
городской сказки с фольклорными
персонажами (в книгах, которые мы
рассматриваем ниже, фольклорные персонажи
настоящие, но почему бы в какой-то
из них не появиться и подпольному/подземному
колбасному цеху?). В современной городской
сказке вторжение фантастических
элементов воспринимается действующими
лицами как чужеродное и — часто —
враждебное, тогда как магический реализм
относится к странностям и чудесам как
к естественной составляющей миропорядка
(то, что в России магреализм стал в
основном «литературой фронтира», нет
ничего удивительного, на культурных и
географических границах может происходить
все, что угодно, — это в какой-то мере
границы миров).
Итак. Одна из этих
книжек — уже замеченные критикой
«Вьюрки» Дарьи Бобылевой.
Здесь — все по прописи — дело происходит
не в большом городе, а в садовом
товариществе «Вьюрки». Но населяют-то
его временщики-горожане — вот отсюда,
как мы чуть позже увидим, все беды.
Разношерстному населению дачного
товарищества, оказавшемуся в
пространственно-временном мешке, откуда
нет выхода, кроме как в замкнувший
поселок лес, приходится добрым словом
поминать Проппа и вообще фольклористов.
Не знай ключевая героиня этого пестрого,
как лоскутное одеяло, повествования
всяческих отговоров и наговоров и других
эффективных методик обращения с нечистью,
трупов в мирном поначалу дачном поселке
было бы несравненно больше, хотя их и
так достаточно — и нечисть атакует, и
в людях, оказавшихся в ситуации, когда
спадают цивилизационные ограничители,
просыпается темное начало, до той поры
загнанное вглубь социальными условностями.
Лес — место темное,
хтоническое, неудивительно, что дачники
Бобылевой если и возвращаются, то, скажем
так, странноватыми (на самом деле, как
выяснится позже, возвращаются вообще
не люди, а подменыши). Из леса таким же
вернуться нельзя — тут, конечно,
уместно вспомнить и лес Мифаго (одноименный
роман Роберта Холдстока),
снаружи — небольшой островок когда-то
могучих, покрывающих всю Британию лесов,
изнутри — бесконечное и загадочное
лесное пространство, где воплощаются
национальные архетипы. Хтонические
существа выползают и из «Вьюрков» — и
они отнюдь не романтические Боудика
или король Артур, как в «Лесе Мифаго»…
Лес (в широком смысле,
природа вообще) выступает силой,
материализующей архетипы, этаким океаном
Солярис, но производят архетипы-то люди.
Те, кого уклончиво принято называть
«соседи»,
тоже предпочитают копаться в головах
у людей, принимая и перенимая личины, —
кто знает, как на самом деле выглядят
те же русалки? Соседи эти — перечисляет
одна из героинь, та самая, что когда-то
так удачно изучала фольклор, — кикиморы,
шишиги, лешие, игоши, шуликуны… Те, кто
издавна жил рядом с человеком, покуда
человек жил рядом со страшной и непонятной
природой, покуда помнил, что можно, а
чего нельзя, как обращаться с «соседями»,
как не злить их...
А потом оторвался от природной,
естественной среды и позабыл.
Показательно, что
все описываемые события «Вьюрков»
происходят в дачном поселке. Советская,
а потом и постсоветская дача по отношению
к деревне (где все зависят от сил природы
и потому еще помнят, как надо) и большому
городу (где лесным, древним силам не
очень-то находится место) — пространство
промежуточное, несколько межеумочное,
транзитное; к тому же сезонные, временные
жители-дачники здесь не связаны меж
собой никакими прочными социальными
связями, атомизированы. Они и предпочитают
отсиживаться во Вьюрках потому, что в
социум не очень-то вписались (те, кто
вписался, отдыхают где-нибудь в других,
более приятных местах — дача, дачное
сообщество в современной России биотоп
несколько архаичный, ностальгический).
Понятно, что и для нечисти соседство с
такими, неправильными трансляторами
архетипов не очень-то приятно, а иногда
и попросту травматично — оттого все и
беды.
С героями «Вьюрков»
произойдет еще множество странных и
страшных историй — иногда с перебором,
отчего страшно, как ни странно,
делается меньше (хотя, по идее, должно
быть больше). Вообще умножение сущностей
опасно. Тот же «Лес Мифаго», вещь уже
ставшая классикой, честно говоря, к
концу становится невыносимо скучной,
поскольку обрушивается в то, что
культурологи называют «дурной мягкой
связанностью». Если у читателя выбивают
из-под ног последние камешки, по которым
он перепрыгивает через водовороты
сюжета, то какой интерес узнавать, а что
там вообще случится дальше, поскольку
с героем может произойти все что угодно
(в том числе и сам герой может
трансформироваться до неузнаваемости).
Во «Вьюрках» все в конце концов выясняется,
путем сложных экскурсов в прошлое и
бурных и кровавых эпизодов «настоящего»,
и кое-как развязывается, но это именно
тот случай, когда избыточность скорее
вредит; слишком много всего — действующих
лиц, невероятных событий, родового
проклятия, утопленников, крови,
самовозгораний, растерзанной плоти,
чудовищ и подменышей, говорящих чучел,
чревовещающих мобильников и так далее.
В какой-то мере
понятно, почему в премиальные списки
прошлого года (в частности в короткий
список премии «НОС») попал другой
образчик современного фольклора —
повесть «Калечина-Малечина» Евгении
Некрасовой.
Здесь, чтобы вызвать читательское
сочувствие и интерес, оказалось достаточно
одной-единственной кикиморы, поселившейся
в малометражной квартире некоего
маленького городка и одной-единственной
несчастной девочки, чьей одной-единственной
подругой и стала эта самая кикимора.
Безымянный городок
здесь — такая же неуютная, полуобжитая
локация, как дачный поселок Вьюрки у
Бобылевой; там — маргиналы, неудачники,
гастарбайтеры (один-единственный «новый
русский» был, и того, извиняюсь, превратили
в заложного покойника). Тут — мертвечина
маленького городка, из которого все
силы, все жилы тянет находящийся
поблизости большой — «гулливерский».
Туда ездят на работу родители малолетней
Кати, возвращаясь совершенно вымотанными,
выжатыми — силы на любовь у них уже не
остается.
«Вьюрки» позиционируются
как хоррор и выпущены в серии «Самая
страшная книга». Тем не менее облепленный,
обсиженный нежитью, как гнилое мясо
мухами, дачный поселок менее страшен,
чем вот эта — реальная, в общем, бытовуха.
Именно потому, что там — чистой воды
выдумка, а тут все как оно есть. Иногда
внутри атомизированных семей возникает
какое-то подобие нормальных отношений
(подобие, потому что есть еще и школа,
агрессивная городская среда) — как в
случае с Ларой, соперницей и подругой
главной героини. Но чаще то, что тут
происходит между людьми, можно обозначить
названием звягинцевского фильма —
«Нелюбовь». Не ненависть, на которую
все-таки нужны силы, а вот эта отупляющая
и вызванная отупением нелюбовь — недаром
кикиморы, по утверждению главной героини,
девочки Кати, получаются из детей,
которые никому не нужны. Катя не то чтобы
дурочка, она даже талантлива, рисует,
что-то сочиняет, фантазирует… Но в любой
сложной ситуации она впадает в ступор,
а сложная для нее — почти любая ситуация,
потому что за спиной нет никакого тыла.
Не то что крепкого, вообще никакого. Вот
и неудивительно, что ее шпыняют все кому
не лень. Соответственно, не обойдена
вниманием и модная тема школьного
буллинга, поощряемого, как это обычно
бывает в таких случаях, учительницей —
сигнал «можно» обычно дается сверху.
Неудивительно и то,
что, как и Алеша из «Нелюбви», Катя
предпочитает радикальный способ
избавиться от неприятностей и сует
голову в газовую плиту. Тут и появляется
эта самая Калечина-Малечина, до сих пор
тихонько пакостившая в доме, но более
никак себя не проявлявшая, вытаскивает
бессознательную Катю на свежий воздух
и становится ее раскованным, свободным,
злобненьким и абсолютно безбашенным
альтер эго.
Мы, конечно, можем
предположить (хотя автор, кажется,
уверяет в обратном), что никакой
Калечины-Малечины нет, что это такой
воображаемый друг, а все, что делает,
чтобы отстоять себя, Катя, делает она
сама, без помощи нечисти (в этом смысле
там только один момент сомнительный —
с покалеченным педофилом дядей Юрой, у
которого Катя пришла отбирать принадлежащие
ее семье деньги за проданный бабушкин
дом). Ну и, конечно, тут на ум сразу
приходит другой классический персонаж
— тот самый Карлсон, который живет на
крыше, возможно, тоже порождение фантазии
бедного Малыша, персонификация его
разрушительного начала. На первый взгляд
Карлсон, по сравнению с Калечиной,
существо вполне плюшевое, или, как теперь
принято говорить, ламповое, но, если
задуматься, его поступки столь же
разрушительны и асоциальны. Путешествие
по крышам, в которое он втянул Малыша,
тоже, знаете ли, опасная штука. Скандинавы
вообще народ мрачный (одни их детективы
чего стоят), и умиление, с которым первые,
советские еще читатели встретили
человечка с моторчиком, относилось в
основном к недоступному и налаженному
шведскому быту, ко всем этим плюшкам с
корицей и черепичным крышам… Хотя, если
вдуматься, жизнь у Малыша не сахар, и
если не школьный, то семейный буллинг
наверняка был — одна жестокая шутка
старших брата и сестры с плюшевой собакой
чего стоит.
Пережив символическую
смерть и получив поддержку хтонического
существа, Катя проходит своеобразную
инициацию — все у нее в конце концов
налаживается, мама все-таки находит в
себе силы уйти от токсичного папы и
переезжает в тот самый «гулливерский»
город (кому-то, может, вот эти все
«гулливерский», «лилипутский» города,
а также «выросшие» и «невыросшие» —
определения, которыми применительно к
взрослым и детям пользуется Катя, кажутся
авторской находкой, мне же скорее —
излишне вычурными, ну и привет «разумным»
и «неразумным» Мариам Петросян, впрочем,
это, повторюсь, дело вкуса). Важно другое
— почти безвыходная, безнадежная и
притом абсолютно реалистическая ситуация
разрешается только при помощи
волшебного помощника. Иначе Катю ждала
бы участь маленького героя «Нелюбви»
(они почти ровесники), у которого вот
этого самого волшебного помощника не
нашлось.
Надо бы тут как-то
связать все вышеизложенное и поставить
диагноз, с эдаким социальным
обличительным подтекстом. Но, как ни
странно, при том что вся описываемая у
двух таких разных авторов нечисть сугубо
наша, местная, ситуации, честно говоря,
универсальны. Атомизация, разобщенность
— ну да, жители Вьюрков если и кооперируются
как-то, то только под влиянием экстремальных
обстоятельств и очень неохотно, и то не
все; а жители «лилипутского города»
вообще, кажется, обречены — из него
можно только вырваться, выдраться с
мясом, уехать, и тем спастись. Да, конечно,
fly, you fools, мол, — а куда? И как? Если все
силы уходят только на то, чтобы выжить?
Но это, честно говоря, специфика любого
маленького города «с ограниченными
возможностями» — вон Стивен Кинг тоже
любил писать про школьный буллинг и про
то, как обиженный (обиженная) наконец-то
со всеми разделывается при помощи
паранормальных способностей. Про
Карлсона уже говорилось выше. Дети и
подростки везде страшно уязвимы, а еще
в силу специфики возраста страшно
одиноки. Кстати, традиционный,
патриархальный уклад с его раз навсегда
расписанными ролями, как ни странно, в
этом смысле безопасней, но он начал
разрушаться не сейчас — Ванька Жуков,
насильственно вытолкнутый любимым
дедом в страшный чужой город (для его
же пользы, понятное дело), тоже бы с
удовольствием метнул файерболл в хозяина
трактира, что тыкал ему в лицо селедкой
(опять же исключительно для его пользы).
Суперсила — оружие слабых.
И Вьюрки, и вот этот
город, где живет Катя, и многоквартирный
дом с лифтом, который (лифт), в сущности,
опасный портал из опасного домашнего
пространства в не менее опасное наружное,
все это, как ни странно, порождение
любого урбанистического социума. Мертвая
зона, ну да. Слепое пятно, не жизнь
большого города, жесткая и безжалостная,
но со своими возможностями, но и не
традиционный, патриархальный уклад.
Тут я задам несколько
идиотский вопрос: ну ладно, худо-бедно
какие-то компенсационные механизмы
таких социальных неврозов работают
(успех этих двух книг как раз и есть
косвенное свидетельство их действенности),
ну а излечимы ли они вообще, эти неврозы?
Тут у меня есть некоторые сомнения.
Похоже, стоит только людей (в широком
смысле слова, как биологический вид)
загнать в определенные условия, как эти
неврозы и манифестирующие их былички
начинают продуцироваться сами собой.
Порождает их не столько даже скученность
и социальная незащищенность, но —
возможно — отсутствие ощущения полноты
и правильности проживаемой жизни,
неукорененность в ней и — главное —
вполне имеющее под собой основание
подозрение в иррациональности,
немотивированности и вездесущности
зла, которое человеческая природа
пытается вычленить из своей натуры,
персонифицировать и пустить по миру в
качестве самостоятельного, независимого
и непредсказуемого начала.
Собственно, что
такое мистер Хайд доктора Джекила, как
не своего рода остенсия?