Амелин
Максим Альбертович родился в 1970 году в
Курске. Учился в Литературном институте
им. А. М. Горького. Автор нескольких книг
стихов, статей о русских поэтах конца
XVIII — начала XIX века, переводчик Пиндара,
Катулла и «Приаповой книги». Главный
редактор издательства «О.Г.И». Лауреат
многих литературных премий. Постоянный
автор «Нового мира». Живет в Москве.
Максим
Амелин
*
В
ЖЕРНОВАХ БЫТИЯ И БЫТА
* *
*
El
mar es una espada innumerable y una plenitud de pobreza.
Jorge
L. Borges
Надрываются
в соснах чёрные
длинноиглых
ночью дрозды,
и орудий
немолчный рокот,
и протяжный
стон обездоленных
заглушая на
берегу
чередой
заёмных коленец.
Каждый тешащий
звук придирчиво,
что за ним,
проверив на слух,
различив
долготу и краткость,
между памятью
и забвением
обостряющийся
раскол
я нащупываю
вслепую.
Речь, положенная
на жертвенник,
на каком
языке ни будь,
обращаясь к
уму и сердцу
одинаково,
пробирается
сквозь
распавшийся Вавилон
и понятна
без перевода.
* *
*
Одни истошно
на футболе
орут, встречая
каждый гол,
другие,
корчась как от боли,
терпеть не
в силах произвол,
а третьи
свищут ветра в поле,
не выбрав ни
одно из зол.
Блажен, кто
знает, что не надо
земному
доверять суду,
что лучше
приотстать от стада,
чем вдаль
идти на поводу,
и что позорно
до упада
под общую
плясать дуду.
Опыт
о счастье
Перекрёстки
в Нью-Дели устроены
на британский
манер — торжество
кругового
движения против
часовой. На
переднем по левую
от водителя
в белом авто
я сижу.
Светофор. Остановка.
Впереди —
островок с олеандрами
и травой, на
которой лежат
вперемешку
с животными люди,
пробуждаясь
в начале девятого
ото сна средь
индийской зимы,
жаркой днями,
холодной ночами.
Шевелится
посконное рубище —
груботканый
мешок — я смотрю
на него —
голова с волосами —
не cыскать
ни грязней, ни всклокоченней —
приподнялась
— открылись глаза
и взглянули
сквозь дымку на солнце.
Как нашёл
миллион — и не верится,
уголки
снежнозубого рта
растянулись
в улыбке блаженства:
«Я живой! Мир
прекрасен!» — Я видывал
выражения
разные лиц —
не встречал
человека счастливей.
* *
*
В детстве в
Курском цирке я видел Карандаша:
вместе с
вечной Кляксой, лохматой мордой,
он
по-чарличаплински — в чём душа
держится —
выступал походкой нетвёрдой,
фокусникам
отстрелявшимся вослед,
в круг арены,
из темноты на свет,
где проверял
на прочность простые вещи. —
Помню, как
вынув — забудешь ли о таком? —
из-под полы,
«тарилька» кричал зловеще
и расколачивал
вдребезги молотком:
сыпался сор
в песок, — вот искусства сила! —
публика
рукоплескала и голосила.
Кланялся
клоун и за кулисы — стрик,
хлоп — и
назад, готов продолжать проделки…
Крепко,
болтают, закладывал за воротник:
запертому
до выхода — в той тарелке —
в щель под
дверью просовывали коньяк
добрые люди.
— Не без порока всяк,
кто заключен
в обличие человечье,
но посвящен,
что во благо, что во вред,
где найдёт
целение, где увечье. —
Лишь молотку
никаких объяснений нет. —
С Кляксой
сложней: неведомо в полной мере
ни чем живут,
ни за что страдают звери.
* *
*
Приближаться
к печам в Освенциме
и смотреть
не готов на них,
дабы души
сожжённых немцами
не мерещились
в снах ночных.
Впечатлительный,
с ротозеями,
нет, породы
я не одной:
над мучительными
музеями
трубы будто
дымятся мной.
Каллиграфы
Там, где
вместе, будто по принуждению,
сходятся
несхожих отроги гор:
терракотовых,
серебристо-пепельных,
ржаво-бурых
— на пятачке одном,
для утех под
ивами теннолистыми
поэтических
приготовлен стол,
кисти в ряд
разложены, тушь поставлена
в пластиковой
плошке, бумага — вот,
небелёная и
шероховатая;
возрастом
неравные знатоки
не спеша
сбираются вкруг ристалища,
оживляя
свиток эпохи Мин:
снова
начинается состязание
краснописцев,
как и полтыщи лет
допрежь,
сверху вниз на листе под пляшущей
без отрыва
кистью за знаком знак
старшие
(уверенны их движения
и легки)
являют — один, другой,
третий,
одобрения гул всеобщего
тишину
взрывает; за ними вслед
надписи
выводят сосредоточенно
и старательно,
дабы в грязь лицом
не ударить,
средние, ободряемы;
очередь
доходит до молодых,
неумело
писчие принадлежности
трогающих,
точно драконий хвост,
никогда не
виданный и не щупанный,
и, не вдохновив
приумолкший круг,
без употребления
оставляющих;
устарелых
знаний проводники
нехотя
расходятся, неподвижные
оставляя
гордых подножья гор.
* *
*
Я понял,
почему Царь-пушка не стреляла,
Царь-колокол
не бил:
один — без
языка, другая — без запала, —
с тем
укрощён их пыл,
чтоб на Москве
вовек ни по нужде, ни в шутку,
как
то случалось встарь,
не вздумал
никакой устроить ей побудку
звонарь
или пушкарь.
Как белы
голуби они, от лишних удов,
с
печатью на челе,
освобождённые,
обстав незримый Чудов,
безмолвствуют
в Кремле.
Строфы
о современности
Дауру
Начкебиа
Дряблое духом
чело-
вечество
накачать
тщетно силится
тело,
тленности
смыв печать,
скрыв сеть
морщин и проседь,
вырядясь как
петух,
груз тяжелящий
двух
тысячелетий
сбросить.
Памяти нет
— дыра
чёрная и
сквозная:
то, что ещё
вчера
было, уже не
зная, —
с прошлым
ему родство
бременем
стало, в стёклах
глаз недвижных
и блёклых
никого,
ничего.
«Будущего —
не надо,
всё дай здесь
и сейчас:
выворачивай
надо-
евший из недр
запас,
что достался
в наследство
от медвежьих
времён,
и, как дитя
умён,
трать не
считая средства.
Внятно не
говори,
видя не дальше
носа,
надувай
пузыри,
славь, что
криво и косо,
дивному не
дивись,
над великим
осмелься
насмехаться,
донельзя
низь парящее
ввысь».
Чем стращали
пророки
в древности,
всё сбылось —
пишущий эти
строки
сам пронизан
насквозь
гибельными
лучами
современности
тщей,
суть простейших
вещей
прозревающий
в хламе.
К Богу из
глубины
зов устремляю:
«Отче,
зришь ли,
погублены
алчностью
люди, отче-
го купивших
уют
тыщи любов
и ведов
на вопросы
ответов
никаких не
дают».
Опыт
об отрешенности
Ивану
Волкову
Четвёртого
января две тыщи
одиннадцатого
белым утром
за Вологдою
в Спасо-Прилуцком
завьюженную
два стихотворца
могилу
третьего посетили,
полжизни
промыкавшего в светлом,
вторые в
помрачённом рассудке,
чьи строки
вслух читали на память,
не чувствуя,
не видя, не слыша
вокруг
творящегося в природе:
поскрипывал
снежок под ногами,
прихватывал
мороз нос и щёки,
метались
птицы по небу с криком,
затмилось
солнце до половины —
поэзия важнее
гораздо!
* *
*
Всё же курские
соловьи
не чета
московским, свои
выдающим
темно и вяло
за коленцем
коленце то
без концовки,
то без начала,
словно вирши
в глухом ЛИТО,
плюсов смесь
и минусов: хоть
чан ума —
умений щепоть,
буря страсти
— стараний ведро,
тем соборность,
да все не в тям, —
всё, что дарит
природа щедро
стихотворцам
и соловьям.
* *
*
Проскакали
столетий всадники,
как античности
свет потух,
помрачённый
лампадой новой,
величавых
творений с малыми
плоть разъяв
и высквозив дух,
целым бывшие
им основой.
Всё почти
что ветром развеяно,
влагой слизано
и огнём
или чёрной
землёй покрыто
из вещей, на
поток поставленных,
изветшавшихся
день за днём
в жерновах
бытия и быта.
Утомлённое
человечество
спать и видеть
цветные сны
уплывает во
тьму ночную,
но и после
конца истории
не утрачивает
цены
прочно
сделанное вручную.
Есть в
Хайдельберге две Царь-бочки в замке
старом,
бывала,
и не раз, чтоб разливать задаром,
Сверкают
дважды в год для граждан, хмелем пузы
как
замок некогда, взорвав, сожгли французы,
—