Роман Сенчин
НЕМУЖИК
рассказ

Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов» и др. Лауреат премий «Эврика», «Венец», «Ясная Поляна», «Большая книга» и др. Живет в Екатеринбурге.



Роман Сенчин

*

НЕМУЖИК


Рассказ



1


Аркадий боялся родного города — сразу все вспоминалось. Он был особенным ребенком, и его часто били, теперь он стал особенным человеком, и его уважали. Уважали во многих городах России и мира, были те, кто гордился им в родном городе, но, как только Аркадий попадал сюда или хотя бы представлял, что попал, сразу начинало потряхивать от воспоминаний. Нехороших.

А город тянул к себе. Тянул так сильно, что приходилось срываться и ехать.

Он находился на Урале. Принято уточнять — на Среднем Урале. Считался старинным, хотя от старины — восемнадцатого-девятнадцатого столетий — сохранился лишь пятачок на берегу запруженной речки Капухи. Заводское управление, склады, сам завод из багрового кирпича — все это теперь превращено в музейный комплекс. В основном же были дома сороковых и пятидесятых годов. Огромные, облицованные керамическими плитами, с лепниной, статуями на крышах.

Многие статуи разрушились, и торчали лишь ноги с частью туловища, и это пугало еще в детстве, рождало в воображении жуткие истории про окаменевших людей. Эти люди хотели жить вечно, забрались на крыши, чтоб ближе к небу, стали каменными, но дождь, мороз, ветер оказались сильнее камня…

Улицы непомерно широки для размеров города. Не улицы, а настоящие проспекты. Правда, короткие. В центре площадь с памятником Ленину, от которой расходятся в четыре стороны света четыре проспекта. Проходишь по любому из них буквально пятьсот-семьсот метров, и вот вместо красивых домов гаражи, ангары, ремонт машин… Проспекты превращаются в трассы, по обочинам которых тайга или болота.

При Петре Первом на месте будущего города поставили медеплавильный завод, Капуху перекрыли плотинами; вокруг завода, конечно, настроили жилищ для рабочих.

В те времена подобных заводов по Уралу было чуть ли не сотни: железоделательные, чугунолитейные, медеплавильные, металлургические. Появился даже термин — горнозаводская цивилизация; писатель Иванов написал о ней книгу-путеводитель.

Многие заводы зачахли еще в позапрошлом веке, исчезли, теперь вместо них лишь горки битого кирпича да изржавевшее до полной непригодности железо, но несколько заводов стали городами. В том числе и их.

Медеплавильный завод был закрыт при Николае Втором, зато в окрестностях перед самой войной выросли два огромных — металлургический и машиностроительный. А после войны принялись за перестройку города. Появились проспекты, необъятная площадь, дворцы с колоннами и статуями на крышах.

Город должен был стать одним из воплощений советского рая, но к концу восьмидесятых этот недовоплощенный рай стал ветшать. Заводы работали вполсилы, здания потихоньку разрушались, магазины пустели, люди уезжали… Аркадий родился в восемьдесят первом, застал самый краешек расцвета. А потом наступил вечный сумрак.

Все было пропитано памятью о героических стройках — заводов, железной дороги, театра, Дворца пионеров, Дворца металлургов. Разговоры велись о выполнении и перевыполнении плана не только на собраниях, но и на свадьбах, днях рождения… Пацаны с детского сада мечтали стать похожими на отцов. Даже их, отцов, болезни, заработанные в горячих цехах, воспринимались как признак героизма.

Аркадий выделялся — о заводах не мечтал, по стопам отца идти не хотел. Да и отца не знал. Может, потому и вырос таким…

Правда, у Юрки, старшего брата, отца тоже не было, вернее, он никогда его не видел, но Юрка не выделялся. Ни характером, ни внешностью, ни поведением. Крупный, широкий, задиристый, а когда требовалось — послушный и терпеливый. А Аркадий, непоседливый на уроках, мог подолгу смотреть на пруд, на всегда зеленые из-за сосен гривы за ним, на облака; читал книгу за книгой, не отличая в то время хорошую от плохой, скучную от увлекательной.

Ты учебники давай открывай, — сколько раз требовала мама. — Опять вон химию запустил, физику. Скажу библиотекаршам, чтоб не выдавали. Мозги только засорять…

Мама тоже работала на заводе — плела и плела на своем станочке металлосетку для воздушных фильтров; продавщиц и прочих из сферы обслуживания не уважала.

Точные науки Аркадию давались плохо, да он и не особо стремился их постигать. На уроках труда был вялый и равнодушный. С неохотой участвовал на физкультуре в командных играх, зато с удовольствием бегал, прыгал, подтягивался, отжимался. Хотя крепким не становился — скорее гибким.

В их городе жили съехавшиеся из разных мест огромного Союза. Были и блондины, и смуглые, и рыжие, и монголистые. Многие переженились, и их дети часто имели очень странную внешность. Но всех объединяло нечто такое, что сразу указывало: это уральцы. У Аркадия этого нечто не было. Пацаны, да и девчонки — девчонки, кстати, особенно — с детского сада воспринимали его как чужака. Презрение девчонок ранило сильнее пацанских тычков и подножек.

Мама не защищала и не жалела — ласковость была ей не свойственна, — но иногда смотрела на Аркадия с такой какой-то грустью, не печальной, а светлой, что ли, доброй, что у него становилось горячо под горлом и хотелось заплакать. Она словно бы видела в Аркадии следы чего-то хорошего и безвозвратно потерянного.

Как-то раз, когда он прибежал из школы заплаканный и бросился к ней, прижался, потрепала по голове и сказала:

В честь Гайдара тебя назвала… Фильм был такой, когда он еще красный командир, за бандитами гоняется. Его Ростоцкий играл, мы все в него тогда влюблялись… А ты вот Аркадий, но не Гайдар совсем… Не Гайдар.

Юрка, брат, относился почти так же, как и пацаны. Разве что когда травля готова была перерасти в избиение, останавливал особо жестоких:

Хорош, хватит ему. Еще из окошка спрыгнет.

Дома они почти не разговаривали, общих увлечений и дел не было.

Впрочем, Аркадий ничем особо не увлекался. Если бы хорошо рисовал, пел, танцевал, любил бы шутить, балагурить, его наверняка бы не воспринимали чужаком, не выпихивали прочь. Но он не удивлял, никак не пытался войти в мир тех людей, среди которых родился и рос.

Он любил читать, много смотрел телевизор, учился средне, держался в стороне от групп сверстников, и эти группы, устав от вражды друг с другом, то и дело нападали на него, иногда объединяясь. Часто словесно, а иногда — с кулаками.

Изучая себя как бы посторонними глазами, стараясь быть объективным, Аркадий приходил к выводу, что он не урод. Невысокий, но с тонкой костью, стройный, волосы почти черные, глаза темные, выразительные — не какие-нибудь там щелочки или прозрачные кружочки, как у многих; нос, правда, крупноватый, зато с тонкой переносицей, губы пухлые, яркие. Парни и мужчины с подобной внешностью часто появляются в иностранных фильмах, и там они — герои, в них влюбляются, а здесь он удостаивается в лучшем случае как-то с сожалением произносимого слова «смазливенький». Вроде — бракованный…

Юрка, окончив девять классов, поступил в училище, а после него ушел в армию. Попал в ВДВ. По комплекции подходил, да и по характеру тоже — этакий солдат от природы. Слал домой короткие, зато радостные письма, жалел, что война в Чечне кончилась — призвали его в декабре девяносто шестого, а то бы «показал этим шавкам, как на Россию наезжать».

Мама читала эти письма вслух и Аркадию, и соседям, и наедине себе самой. Гордилась. Но все-таки переживала. И младшего решила учить до полного среднего, а потом — в какой-нибудь институт. Аркадий не протестовал, хотя в то, что станет студентом, не верил — в их городе из местных мало кто имел высшее образование. В основном — приезжие.

Призывного возраста ожидал со страхом, его начинало мутить, когда думал об армии. Конечно, пугала дедовщина, о которой слышал с детства, но по-настоящему ужасало это существование в казарме, где нет своего личного места, где все время на виду, даже в туалете.

Ремень на шею — и в позу орла, — смеялся Юрка. — Как птицы на проводах.

У них с братом была одна комната на двоих, и лет в двенадцать Аркадий при помощи шкафа — небольшого и легкого — выгородил себе отдельный уголок с кроватью и столиком. Мама сначала была против: «Темнота ведь тут, нора мышиная», — а потом махнула рукой. Брат тоже вскоре привык, да и дома бывал редко — кружки, улица, компания…

В выпускном классе Аркадий словно очнулся от того тревожно-сонного состояния, в каком жил. И экзамены сдал отлично, хотя специально не готовился — просто все то нужное, что услышал на уроках, вычитал в учебниках и книгах, увидел по телевизору, вспомнилось, превратилось в некие кристаллики знаний и выплескивалось в ответах учителям.

Аттестат получил вполне приличный для попытки поступления в вуз.

Поступай, поступай, — говорила мама, — что тебе еще делать такому. В армии задавят как пить дать. К тому же опять война вон…

В их городе были два филиала известных в стране университетов, но учили там на технических специалистов — чтоб выпускники пополняли кадры местных заводов. И Аркадий отправился в областной центр.

Запомнил в момент прощания на вокзале взгляд брата, к тому времени уже два с лишним года как женатого, работавшего машинистом завалочной машины. Юрка вслух не осуждал его, но глаза говорили: ошибку ты совершаешь, чумачача, непоправимую ошибку, откалываешься окончательно. Аркадий отворачивался, будто провинившийся щенок…

До того в областном центре бывал два раза. Первый — лет в десять: мама получила какую-то премию или, может, денежный подарок на день рождения и решила показать сыновьям столицу их края.

Аркадию казалось, что едут очень долго, хотя путь на самом деле занял чуть больше четырех часов. Но он не привык к поездкам и изъерзался, замучил маму вопросом: «Скоро?» За окном поезда было скучно — лес, лес, лес… Потом же ударили шум, мелькание людей, какофония музыки из привокзальных киосков, голова закружилась, глазам стало больно наблюдать постоянно сменяющуюся картинку… У них в самые людные часы, в самые большие праздники такого никогда не бывало.

Потом гуляли в каком-то парке, катались на каруселях, ели вкусное и сладкое, но ничто не радовало. Ни Аркадия, ни Юрку, ни саму маму. Вечером еле живые от усталости попадали на полки в поездке, а ночью проводница еле добудилась их: «Ваша станция!»

Второй раз приехали всем классом. С ночевкой. Было им лет по четырнадцать. В плане значились музеи, театр, обзорная экскурсия. Ребята ходили как каторжники, еле передвигая ногами, угрюмо и затравленно озирались, на спектакле многие спали…

Но Аркадию в тот раз город понравился. Вернее, не так ошеломил и придавил. Он увидел, что областной полуторамиллионник и их стодвадцатитысячник похожи. Дома такие же, и проспекты, и памятники, и выражение лиц прохожих: какая-то на них мрачная сосредоточенность. Не враждебность, не злоба, а именно сосредоточенность. Но мрачная. Будто каждый точит, скребет слабым инструментарием мозга твердую, как гранитный камень, проблему.

И еще Аркадию открылось тогда, что и его родной город, и этот — не просто скопление домов, автомобилей, человечков на освобожденном от чащобы пространстве, а нечто живое, мыслящее, страдающее и иногда радующееся. С душой. Но души у обоих городов строгие, недобрые. Они не распахиваются каждому, не согревают, хотя притягивают, как магнит металлическую пыль на уроках физики, этих самых человечков. И чем больше город, тем сильнее он притягивает…

Пылинки-человечки один за другим прилипают к магниту-душе, но внутрь попасть суждено единицам. Это нужно заслужить, что-то такое сделать. Большинство же облепляет ее — душу — снаружи и висит гроздьями, давясь и задыхаясь.

Конечно, открылось это Аркадию не словами — слова, да и то не совсем подходящие, не совсем те, нашлись много позже, когда стало необходимо объяснить другим, что он делает, что стремится создать.



2


Поступил в недавно открывшийся Социогуманитарный университет, о котором узнал еще дома. Его хвалили: прогрессивный вуз, новые программы, выпускников расхватывают работодатели… Выбрал отделение психологии и сдал экзамены с блеском. Преподаватели так и говорили: «Блестяще!» Баллы позволили занять одно из немногих бюджетных мест.

Почему психология? Позже Аркадий часто пытался найти для себя самого точное, внятное объяснение. Мол, нужно было разобраться, из-за чего к нему так относятся, он ли виноват или окружающие, как устроено сознание людей, что побуждает их совершать определенные поступки. Но сам по-настоящему не верил в эти доводы. Скорее на его выбор повлияла тогдашняя мода на психологию и сопутствующие ей науки и лженауки. Была уверенность, что с дипломом психолога можно легко найти денежную и несложную работу. Сложной работой Аркадий всегда считал физический труд. Удивлялся, почему большинство выбирает его. Выбирает и украшает романтикой.

Однокурсницы поначалу проявили к нему явный и откровенный интерес. Его поразила их раскованность — в родном городе девушки с детства вели себя как тетки, относились к мальчикам-парням словно старые жены: командовали, помыкали, фыркали, досадовали, ни капли не уважали, но боялись, когда напарывались на ответ.

Поначалу Аркадий бросился сокурсницам навстречу: в компаниях был открытым и светлым, разговорчивым, остроумным — часто слишком, будто наверстывая годы одиночества, изгойства, — а когда оказывался с девушками один на один: терялся и костенел. И они, такие желанные, милые среди других девушек и парней, становились пугающими, их страстность казалась опасной. В чем опасность, Аркадий не понимал, но это чувство было таким сильным, что он ничего не мог — ни говорить, ни обнять. Девушки сначала недоумевали, потом злились, потом или уходили, или требовали, чтобы ушел он.

И очень быстро потеряли к нему интерес. Точнее, перестали слать сигналы, что готовы быть с ним, а лишь как-то насмешливо поглядывали. Наверняка рассказывали друг другу о его так называемых осечках.

Он покупал порножурналы в магазинчике возле вокзала, иногда смотрел с парнями порнуху по видаку, и возбуждался, и никаких осечек потом, когда запирался в душе или туалете, не было. Но с реальными девушками — не получалось. Даже не доходило до поцелуев. И с ужасом, таким сильным, что возникала мысль не жить, тянула к окну, заставляла разглядывать крючки на стенах и потолках, он понял, что не получится уже никогда.

Странно, но, готовясь стать психологом, сам Аркадий к ним за помощью не обращался. Обращаться казалось глупым и унизительным. Да и к девушкам тянуть вскоре перестало — они все сильней напоминали ему одноклассниц. Пугали, а не манили.

Отношения с парнями сложились лучше, чем дома. Появились приятели, товарищи. Многие были по-настоящему увлечены учебой, читали книги одну за одной, обсуждали их, заочно спорили с лекторами, а очно — друг с другом. Девушки приходили на такие посиделки редко, да и, кажется, не затем, чтоб поговорить о пирамиде Маслоу, «Человеке в поисках смысла» Франкла; даже Фрейд с Юнгом их мало интересовали — в отличие от прилежных и строгих одноклассниц, однокурсницы Аркадия явно хотели лишь весело выпить, потанцевать, а потом заняться сексом.

Гадал, почему так, ведь эти девушки по большей части съехались из таких же городов, что и он… В его городе не было особых развлечений. Один ресторан, который обыкновенно пустовал, — там отмечали юбилеи, гуляли свадьбы и справляли поминки по знатным покойникам, но это случалось далеко не каждый день. Еще — два кафе, и они использовались для тех же целей: жители города ели и пили дома. Многие служащие ходили домой и в обеденный перерыв, рабочие брали бутерброды и кашу в стеклянных банках на заводы, и не только из экономии — в столовых питаться было просто не принято.

Дискотеки и в свободные девяностые устраивались лишь по субботам, в воскресенье народ отдыхал перед трудовой неделей и пять дней напряженно работал. Включая школьников.

Примерно те же традиции существовали и в других небольших городах их области. Здесь же, в облцентре, с его кабаками, ночными клубами, роскошными, построенными в позапрошлом веке для уральских миллионщиков ресторанами с лепниной на потолках и позолоченными дверными косяками, девушек понесло.

Не каждая могла позволить себе часто ходить в кабаки и клубы, но устроить маленький кабачок в общаговской комнате казалось вполне возможным. Главное — выпивка, закуска и кавалер…

С парнями Аркадию было интереснее и легче. Таких, что населяли его город и травили с детского сада, в универе он почти не встречал. Да и те, поступившие в основном на платное, очень быстро уходили: «Эт не мое». Их не держали.

И все равно найти настоящих друзей не удавалось. В определенный момент в мозгу будто щелкал рубильник: дальше нельзя, и опускалась решетка. Приятели, товарищи — это не друзья. Им многого не расскажешь, а если расскажешь, будешь потом дрожать, что они начнут передавать другим. С приятелями и товарищами все равно держишь дистанцию.

И на первом, и на втором курсах он продолжал, по сути, оставаться одиночкой. В комнате общежития, рассчитанной на четверых, отгородил, как и дома, уголок слева от двери. Даже шторку повесил между стеной и шкафом. Соседи покосились недоумевающе, но приняли это без подзуживаний и шуток.

На каникулы приезжал в родной город. Куда еще было ехать? И на что?.. Стипендию выплачивали символическую, подработки — примитивные вроде раздачи объявлений, флаеров, колки наледи на тротуарах, для которой жилищники нанимали студентов, — приносили копейки, мама присылала переводы редко и скупо. Сколько могла… На море или Питер скопить не получалось, да он и не особо пытался копить.

О доме тосковал. Заставлял себя не тосковать, старался убедить, что ничего там не было хорошего и ничего дорогого не осталось, что это дыра, в которой можно пропасть, но мозг оказывался слабее того, что называется душой. Иногда так там скребло, жгло, царапало, что Аркадий не мог уснуть, ворочался на панцирной кровати и боялся — парни решат: подрачивает наш монах…

Тоска казалась тем более неприятной, досадной, лишней, что тосковать-то на самом деле было не по чему. По наездам пацанов, издевательствам девчонок? По брату, которого он никогда настоящим братом не чувствовал? По огородику на краю города — этим трем соткам земли с постоянно зарастающими грядками? По квартирке, из которой с детства хотел исчезнуть, даже боженьку об этом молил?

Любимых мест на родине не появилось — горка, с которой часто смотрел на пруд, на лес вдали, на небо, была не любимым местом, а… Наверняка и в тюремной камере, где торчишь много лет, появляется пятачок, на котором предпочитаешь находиться. Но это не значит, что пятачок этот любимый.

И все же — тянуло. Воображение, опять же какое-то не мозговое, а душевное, что ли, — ни один из терминов, услышанных на лекциях, не подходил, — рисовало город светлым и мягким, их панельную пятиэтажку свежей, узкий прямоугольник их с Юркой комнатки — самым уютным и надежным местом на свете… Аркадий понимал — это простая идеализация. Объяснял себе: когда не живешь в том месте, где родился и вырос, оно кажется лучше и лучше; когда не видишь людей, с которыми провел рядом много лет, они в воспоминаниях становятся добрее и дороже, даже враги…

Однажды в общежитии Аркадий услышал песню.

Вообще пели часто, разное, и он всегда с интересом слушал, но эта песня проколола так, что он съежился, будто действительно раненный в грудь, рядом с сердцем, чуть не заплакал. Выбрался из-за стола в той комнате, где сидели, ушел к себе. Потом разузнал, что это за песня, чья. Оказалось, Егора Летова. Нашел запись и часто слушал через наушники-«пуговки», таращась в потолок, перебирая прошлое, сожалея, мечтая.


Мама, мама — мы с тобой

Над землею — под луной.

Тихо-тихо снег идет,

Кто-то плачет и поет.


Тихо слышен тихий смех,

Белый-белый, словно снег.

Кто-то плачет, кто-то спит.

Тот, кто плачет, — не убит.


Снег закроет нам глаза,

Там, где память, — там слеза.

Мы забудем свою боль,

Мы сыграем свою роль…


Слова, может, и не такие уж сильные — Аркадий вообще относился к русскому року равнодушно, предпочитая англоязычный блюз, — но в сочетании с мелодией, спетые как-то особенно, они, слова, рождали тоску совсем другого свойства, чем донимавшая его обычно. Эта тоска была острее, болезненнее, но она не прибивала, а толкала вверх. Из душного мрака к кислороду и свету… Если бывает угнетающая тоска, то должна быть и возвышающая.

Мама редко проявляла свою материнскую любовь. Любовь заменялась заботой. Вспоминая их жизнь дома, Аркадий видел, что достатка никогда не было — мама экономила, выкраивала рубли на подарки ко дням рождения, Новому году. И всегда подарки были полезные: новый портфель в школу, новая рубашка, новые кроссовки. Игрушки, велик доставались и Юрке, и Аркадию от других выросших детей.

Мама заботилась. Кормила, стирала, гладила — гладила даже трусы и носки, видимо, то ли помня по детству, то ли зная от своей мамы, что горячий утюг убивает прячущихся вшей, клещей; она водила в парикмахерскую, к зубному, проверяла домашние задания, сама в свободное время читала учебники сыновей, чтоб понимать, что они проходят; она укладывала спать, а утром будила, пусть не ласково, но без визга и упреков. Мама поддерживала в квартире порядок и старалась создавать какой-никакой уют.

Да, заботилась о них с Юркой, и это немало. Изо дня в день отбивалась от лезущей в дом бедности, не успевая целовать и ласкать, не имея возможности баловать. И ее саму вряд ли баловали родители — о них, оставшихся где-то в степях между Омском и Новосибирском, она за все время упомянула раз пять… Кажется, ее просто выставили за дверь и сказали: взрослая, теперь кормись сама.

Получила профессию, заняла место за станком и принялась плести сетку. Появлялись и исчезали мужчины, от каких-то из них появились сыновья. И она старалась их вырастить, вывести в люди, как она это понимала.

Мама, мама… Слушая эту песню, Аркадий представлял их вдвоем в ночном заснеженном поле. Они не идут, а скользят в нескольких сантиметрах от земли. Они куда-то крадутся, к какой-то цели — наверное, к свету и теплу, — а вокруг во тьме посмеиваются завистливо-зло, тихо плачут те, кто не выдержал и опустился, увяз в топких сугробах.

Песня кончалась так:


Мы покинем этот дом,

Мы замерзнем и заснем.

Рано утром нас найдут,

Похоронят и убьют.


Но Аркадий редко дослушивал до этих слов — нажимал «стоп». Последний куплет — вернее, три последние строки, казались ему нелогичными, не соответствующими предыдущим куплетам. Ведь куда правильней, что мама и сын, покинув старый дом, долетают до того райского места, где забывают свою боль и совершают что-то такое, для чего созданы. «Мы сыграем свою роль».

И как-то ночью в своем крошечном закутке, с заткнутыми «пуговками» ушами, в очередной раз остановив песню, Аркадий поклялся маме, что изменит ее жизнь. Она покинет эту пятиэтажку, она поселится в просторном, с большими окнами доме, она не будет больше экономить на всем подряд вплоть до спичек, не будет ездить на завод, чтобы потом, когда заводу перестанет быть нужна, ждать почтальонку с жалкой пенсией. Он сделает маму счастливой.

Поклялся, конечно, себе. Но был уверен, что мама почувствует его клятву. И примет.



3


В начале третьего курса у него появился друг. Неожиданно, сразу. Но, наверное, так и должно происходить — долгое знакомство вряд ли может перерасти в дружбу; дружба, это как любовь — с первого взгляда, слова. Будто некая сила берет и соединяет двух людей. Или для дружбы, любви, или для лютой вражды.

Его звали Машак, но здесь он стал Михой, Мишей. На два года старше Аркадия, но только-только поступил в Архадемку — Архитектурно-художественную академию. До этого дважды штурмовал московский архитектурный, между попытками отслужил в армии.

Миха родился и до восемнадцати лет жил в крупном райцентре, расположенном, правда, далеко в горах. Впервые в городе оказался подростком.

Ущелье, а на дне сотни полторы домов, один-два этажа. Даже минарет у мечети коротенький, такой вот. — Миха показывал кончик мизинца. — Как, скажи, все боится с горами спорить, к земле жмется. В старые времена наоборот вверх тянулись — у нас там такие башни есть! Как ракеты на старте. Но это прошлые люди строили. Той говзанч — мастера камня. А теперь… Скучно строят, прячутся, что ли…

Миха говорил без акцента, даже интонация была не кавказская. Только если сильно волновался, проскакивало что-то такое джигитское.

С детства он собирал картинки дворцов, небоскребов, замков, смотрел передачи, где показывали Ленинград, Москву, Париж, Венецию. Любимым занятием было лепить из пластилина или глины красивые дома. Занимался этим даже в старших классах под ухмылки ребят.

Лет в четырнадцать решил стать архитектором. Готовился к поступлению в институт, но больше в мечтах. В селе не было учителя черчения, библиотека скудная, про интернет у них только слышали, на уроках информатики компьютеры изучали по учебникам, верхом прогресса были калькуляторы… Да что там — свет давали по два часа утром и три часа вечером: электричество вырабатывали дизели.

В общем, в Москву Миха приехал с огромным желанием, но почти без знаний.

И хорошо, что не поступил, — с чем-то похожим на благодарность в голосе признавался позже. — За это время столько узнал, увидел. Идей появилось — полная голова. Особенно в армии. Казарма очень способствует развитию фантазии — и вполне искренне смеялся.

Аркадий и Миха познакомились в «Аленушке» осенью две тысячи первого. Это было хорошее время — девяностые кончились, многое как-то обновилось, жизнь ощутимо пульсировала свежими токами…

Официально «Аленушка» имела статус рюмочной — исчезающего советского аналога капиталистических пабов и баров. На деле же это был клуб, где собиралась творческая, интеллектуальная молодежь. И не только молодежь: всяких прочих посетителей было предостаточно — от малоимущих бизнесменов до бомжей, насобиравших мелочи на стопарик. Но каким-то чудесным образом и бомжи, и футбольные фанаты, и бизнесмены, и студенты мирно уживались в этом небольшом пространстве с десятком высоких столов, вели беседы обо всем на свете. От бесконечности Вселенной до повышения акцизов…

Кажется, в первую встречу Аркадий с Михой не обменялись напрямую ни словом, зато с интересом слушали друг друга, внимательно друг друга рассматривали.

Аркадий в тот момент был увлечен взаимосвязью работы человеческого мозга и окружающей среды и пытался всем рассказать, что спокойная, умиротворяющая среда усыпляет мозг. Строчил цитатами из Джеймса Гибсона, не всегда, правда, дословными… А Миха говорил об аскетическом комфорте, функциональном минимализме.

Поведать о своих теориях подробно ни тому, ни другому не удалось — рядом было еще несколько ребят тоже с теориями и потребностью ими делиться.

Заодно опрокидывали рюмочки, жевали кисловатые бутеры, запивали пивом, и как разошлись, Аркадий помнил смутно… Вообще-то он не был любителем алкоголя, но иногда в то студенческое время перебирал.

Несколько следующих дней ему как-то упорно — будто зажигали внутри экранчик — вспоминался тот вечер в «Аленушке», и неизменно в центре экранчика был парень, которого называли Михой.

Невысокий, широкий, в каком-то лохматом пальто, напоминающий медведя; глаза темные, блестящие азартом, крепкие скулы двигаются, играют — Миха ожидает короткой паузы в галдеже за столиком, чтоб продолжить свое — о пространстве, в котором человеку будет не просто удобно, а а где он сможет проводить время с пользой. Не только для самого себя, но и для общества…

Эти слова о пользе, обществе не казались смешными и наивными. То ли Миха произносил их по-настоящему искренне, то ли — и скорее — действительно атмосфера была такая: тогда еще верили, что вот-вот начнется некая новая эра, что они в самом деле первое поколение новой России. Вот окончат институты и войдут в большую, взрослую жизнь хозяевами, произведут ремонт, расчистят кучи хлама и мусора.

Да, подъем был мощный, энергия захлестывала. Ее и сейчас хватает — и это отлично, — но Россия уже давно не видится единственным местом приложения своих сил. Вернее, прикладывать здесь силы стало рискованно, да и попросту слишком много их нужно приложить, чтоб сделать даже самое малое, пустяковое…

В Михе Аркадий сразу узнал друга, соратника по будущему делу. Потому, наверно, и не гас этот внутренний экранчик, не давая сосредоточиться на другом, — светил, убеждал: найди, познакомься как следует. И Аркадий пошел в комнату к парню со второго курса, Сергею, который тоже был тогда в «Аленушке», общался с Михой как с давним приятелем.

Как и Аркадий, он приехал из какого-то периферийного городка, поражал начитанностью, кругозором. Казалось, все знал. С Сергеем советовались пятикурсники насчет дипломов, преподаватели предрекали ему большое будущее. Ходили слухи, что ректор хочет оставить его при универе.

Позже Аркадий часто о нем вспоминал, пытался найти через соцсети, общих знакомых, но никто о Сергее ничего не знал. Даже не могли вспомнить, окончил он Гуманитарку или нет. Потерялся, растворился — и все. Такое случается.

В общежитии Сергей уже на втором курсе находился в привилегированном положении — ему дали отдельную комнату. Не совсем это была, конечно, комната — изначально наверняка нежилое помещеньице, склад для каких-нибудь тумбочек-полочек, инвентаря уборщицы, но там были оконце, батарея, место для кровати, стула, стола. Так что Сергею завидовали — готовиться к зачетам, читать, когда у тебя соседи, невозможно. Оставалось или болтать, выпивать, или идти в библиотеку, искать пустую аудиторию в университете. Благо общага находилась от него через квартал…

Чувствуя странную, какую-то новую для себя неловкость, хотя чего проще спросить контакты такого-то чувака, Аркадий, стоя в дверях, понес что-то про связь психологии с архитектурой, потом как бы случайно вспомнил о разговоре в «Аленушке» и между прочим о Михе.

Кстати, — вывернул на цель прихода, — ты не знаешь, кто это? Интересные у него мысли, кажется, хотя и странные.

Сергей, явно удивленный всей этой речью, ответил, что знает Миху — познакомились с месяц назад в дискуссионном клубе.

По субботам в главном корпусе госа собираемся. Базар, понятно, но взбадривает. Даже бред ведь полезен — есть от чего отталкиваться. — Второкурсник Сергей говорил тоном пожилого профессора. — Есть Михин пейджер, могу дать.

В то время почти все носили пейджеры. В карманах, футлярах, пристегнутых к ремню. Это изобретение казалось чудом: где бы ты ни был, где бы ни был нужный тебе человек — можно послать несколько слов, решить проблему, договориться о встрече. Конечно, у некоторых уже появились мобильники, но стоили дорого. Нет, на саму мобилу можно было скопить, а вот оплачивать связь — нереально… Если б тогда кто сказал, что года через три о пейджерах и не вспомнят, мало бы кто поверил.

Теперь Аркадий слышал это слово разве что на радиостанциях — «эфирный пейджер». И начинали накатывать, как мелкие волны на пляже, воспоминания о студенческом времечке. Но иногда приходила такая, что накрывала с головой, заливала уши, перекрывала дыхание, и Аркадию требовались усилия, чтоб вернуться в разговор в студии…

Получив номер Михи, еще дня два не решался послать сообщение. Выстраивал мысленно текст, и все казалось то наглым, то двусмысленным… Другим парням отправлял запросто, первыми пришедшими в голову фразами, а тут застопорился. Но в конце концов послал — напомнил про «Аленушку», предложил в ней же встретиться. Очень быстро пришел ответ: «Конечно! Тоже хотел».

Еще по одному сообщению — уточнение времени. Потом встреча. Так началась их дружба.

Учеба быстро отошла на второй план. Главным стало общее дело — антропологическая архитектура и дизайн. Звучит и теперь странновато, а тогда однокурсники попросту хмыкали и пожимали плечами: фигня какая-то. Одно дело поболтать под рюмку, а другое тратить многие часы.

Это было новое направление. Не направление даже, а философия. Молодые ребята в разных точках мира пытались создавать здания и пространство внутри и вокруг них такие, чтобы человек был по-настоящему счастлив. Не в узком смысле, а в глобальном. Счастье, это ведь не валяться сутками перед плазмой, счастье — желание что-то делать с удовольствием. «Деятельность души в полноте добродетели», как сформулировал Аристотель. В трущобах или заваленных дорогим хламом дворцах душа не хочет жить, и человек или впустую злится, или впадает в тяжелую, бесплодную дремоту.

Конструктивисты тоже добивались того, чтоб душа действовала, — объяснял Аркадий, часто пересказывая слова Михи. — Для двадцатых годов их идеи были прогрессивными, и люди с радостью селились в домах, создаваемых ими. Или взять американскую традицию коттеджей на одну семью. С лужайкой, садиком… Жить в квартире на каком-нибудь тридцатом этаже там признак бедности… Деревья в парках, цвет мебели, расположение окон — все это очень важно.

А ты-то здесь причем? — спрашивали однокурсники. — Ты ж психолог, а не архитектор, не этот… не дизайнер.

Слово «дизайнер» тогда еще у многих вызывало иронию.

Вот поэтому у нас столько уродливого в архитектуре, что психологи к ней не имеют отношения. — В таким разговорах Аркадий постепенно оттачивал дикцию, учился выражать мысли стройно и внятно. — Вернее, их не очень-то пускают… Но цивилизация пришла к мысли, что в разрешении каждой проблемы должны участвовать представители разных профессий. А среда обитания человека — не только в экологическом смысле среда — это проблема. Психологическая среда, наверное, проблема еще большая, чем экология.

Кроме недоумевающих, готовых крутить пальцем у виска, находились и поддерживающие, и те, кто видел в их с Михой идеях способ заработать.

Начали поступать предложения от строительных, дизайнерских фирм проконсультировать, спланировать. Платили неофициально, в конвертах. Деньги были невеликие, да и работа не такая уж сложная, главное — по душе… Количество предложений росло, стало ясно, что вскоре пойдут и настоящие заказы.


4


Раньше, сдав летнюю сессию, Аркадий ехал домой на два месяца — до сентября. Теперь же, после третьего курса, лето обещало быть насыщенным делами. Но маму навестить он считал необходимым. Хоть неделю провести с ней.

Без всяких опасений позвал с собой Миху. Тем более тот на свою родину вроде не собирался, да и вообще о семье говорить не любил.

Поехали. У меня там комната отдельная. Посмотришь на наш город. Там пруд — покупаемся.

Да, — Миха согласился без показушного стеснения, — поедем. А потом в Москву.

В Москву собирались не просто так — там появились заинтересовавшиеся их работой, наметились соратники и клиенты…

Мама встретила Аркадия с другом растерянно, даже ничего сказать не могла. Потом отвела сына на кухню, закрыла дверь.

Думала, невесту привезет, а он вон чего! — стала жаловаться, глядя не на него, а в сторону, словно там стояла соседка, или Юрка, или кто-то еще. — И что теперь? Позор-то-о…

Мама, — вставил Аркадий, — это мой друг.

Знаю я таких друзей, с первого взгляда вижу. Ой, позор-позор!.. Ну а что, этого и следовало ожидать — яблоко ведь от яблони… Господи-и…

В каком смысле — яблоко от яблони?

А в таком… — Мама повернулась к нему, распалялась стремительно и все сильнее. — В таком!.. Папуля твой таким же был. Красавчик порченый… Поэтовал тут меня, а потом — извини, я вообще-то не женщин люблю. И — ту-ту. Командировочный, опыт передавал…

Что? Не понимаю. — От таких новостей Аркадий забыл про Миху и всю эту ситуацию.

Я чуть не повесилась тогда… Черноглазый, белозубый, улыбка как у Челентано, а сам… И ты теперь, оказалось, такой же…

Ничего я не такой. Я ничего не понимаю, объясни.

Да нечего объяснять… Мы тогда с итальянцами дружили, вот и приехала делегация. И он… Не могу я сейчас. Всё. Потом. Выпроваживай этого своего.

Мама, Миша мой друг, у нас общее дело. Зарабатываем уже…

Угу, угу, знаю я.

Что ты знаешь?! — Кажется, первый раз Аркадий повысил на нее голос.

Но голос оказался не твердым, а каким-то тонковатым. И мама, на мгновение вроде бы усомнившаяся, что ее младший «такой же», испугавшаяся своих обвинений, после этого вскрика окончательно поняла — Аркадий увидел по ее глазам: нет, такой же.

И она зашипела страшно, как змея, готовая укусить:

Ты тут мне повизжи-ы! Повизжи-ы-ы еще… Отправляй его обратно сейчас же. Из моего дома.

Три дня поживем и поедем.

Сейчас же, сказала. Сейчас Юрка придет. Ты крови хочешь?

Тогда я тоже…

Не смей. А на огороде кто будет? И ремонт надо делать — обои вон падают. Тебя ждала… — и у нее запрыгал подбородок. Теперь не от злобы.

Аркадий уступил. Вошел в комнату — бывшую их с братом спальню, — где Миха разглядывал небогатую библиотечку, и стал натужно выдавливать междометия, стараясь отыскать в опустевшей или, может, чудовищно перегруженной голове нужные слова. Такие, чтоб Миха не обиделся, понял.

Он понял без них:

Нужно уйти?

Ну-у, мать что-то… Ты, пожалуйста, извини.

Не парься. Все нормально, — поднял с полу сумку. — Жду тебя, а потом — в Москву.

Аркадий молчал.

Да?

Конечно, Мих, конечно!

Проходя через зал, Миха кивнул маме Аркадия:

До свидания, Ирина Анатольевна.

«Запомнил», — отметил Аркадий, и волна тепла и уважения к другу обдала изнутри, и следом — волна стыда за произошедшее.

Мама не отреагировала, механически передвигала посуду на раздвинутом праздничном столе — Аркадий сообщил, что приедет не один, но не сказал, с кем…

Давай, дружище, взбодрись, ведь домой вернулся, — сказал Миха на прощание и обнял Аркадия, погладил по спине, словно жалея.

Потом пришел Юрий с женой Светланой и детьми — пятилетним сыном и трехлетней дочкой. Все плотные, приземистые, надежные. Сидели за столом, ели тушеную капусту с мясом, салат мимозу, нажаренные мамой пирожки с луком и яйцами; Юрий разливал детям морс, женщинам крепленое вино, им с Аркадием водку… Аркадий пил мало, оставляя в стопке.

Ну, эт некрасиво! — в конце концов возмутился брат. — Допивай давай.

Не хочу.

А-а, чумачача.

Так Юрка называл его с детства. Непонятно, откуда выкопал такое словцо и что оно вообще означало. Но произносил с таким презрением, что Аркадия обжигало. Даже теперь. Хотя ведь так, по сути-то, просто: иронично посмотреть на брата, так как-нибудь, чтобы он понял, что выглядит глупо со своей чумачачей и другими подколами.

Да, вроде бы просто, а вот не получалось. Наоборот, Аркадий почувствовал, как стало печь щеки, а в глубине горла, между ключиц, заплясал горьковатый сгусток.

Кстати, а где подруга-то? — спросила Светлана и даже огляделась, будто кого-то здесь могла до сих пор не заметить. — А, Аркаш?

Не получилось у нее, — быстро и тоном, отсекающим дальнейшие вопросы, ответила мама. — Накладывайте салат давайте. Для кого я столько наделала…

Только это, и уже все? — Юрка посмотрел на Аркадия не с издевкой, а с чем-то типа сочувствия.

У них все нормально, — еще строже сказала мама. — Не получилось, говорю.

Как хоть зовут?

Понимая, что отмалчиваться — только множить число вопросов и вызвать подозрительность, Аркадий бормотнул:

Маша.

Брат кивнул, Светлана одобрила:

Хорошее имя.

Некоторое время ели молча. Дети не торопились из-за стола — сосредоточенно жевали, время от времени бросая на Аркадия угрюмые взгляды. Так смотрели на него одногруппники в садике, одноклассники… «Мнюха, что ль, накрывает, — поддел себя. — Просто редко видят дядю, вот и смотрят так, привыкают».

После самовнушения стало полегче. Но тут брат ковырнул новым вопросом:

Что после универа-то делать думаешь?

Вообще-то нормальный вопрос, но вот интонация…

Работать думаю, что еще.

И куда ты со своей психи… психологией. Так?.. Нам, трудягам, будешь впаривать: работайте, работайте и не думайте ни о чем.

Во-первых, психологи не впаривают. А во-вторых, на завод я не собираюсь ни в каком качестве. Мы с… — вовремя осекся, поняв, что произнеси «с Михаилом», начнутся расспросы о нем, да и мама наверняка рассердится. — Мы с моим знакомым один проект начали. Может быть, раскрутимся.

Проектеры. У всех счас проекты.

Погоди, — остановила Юрку Светлана. — И что за проект?

Объяснять очень не хотелось. Но было надо — не сидеть же так, нахохлившись. И Аркадий, сначала с усилием, а потом увлекшись, рассказал об их с Михой концепции новой среды обитания, синтезе архитектуры, дизайна и психологии.

Светлана, в отличие от остальных, слушала внимательно, задавала уточняющие и дельные вопросы, и Аркадий опасался, что она попросится в их команду. «Возьмите, я рисую неплохо, вкус имеется…» Частенько подобное бывает — найди идею, расскажи о ней, и тут же начнут прилепляться.

Светлана работала учительницей начальных классов, уставала от детей, все собиралась найти новое место.

Не попросилась. В тот раз.

Вряд ли мама рассказала Юрке про то, что Аркадий приехал вместе с каким-то парнем и она того выпроводила. Скорее всего, соседи увидели, передали, напридумав кучу подробностей. И когда снова встретились через пару дней на огородике, брат смотрел на Аркадия с явной брезгливостью, кривился, наблюдая, как тот полет грядку, и в глазах читалось: поганишь морковку.

До разборок не дошло — все время поблизости находилась мама, которая тоже заметила перемену в старшем, давала понять, что настороже.

Аркадий пробыл дома немногим больше недели. Несколько раз пробовал расспросить маму о своем отце. Она сразу каменела, выставив предупреждающе вперед руку… Удалось выяснить, что он итальянец, приезжал на их завод для обмена опытом в составе делегации. Мама была одинокой, у них закрутилась любовь — по крайней мере она так решила, — а потом он сказал, что любит мужчин, извинился и уехал.

А как его звали?

Мама нахмурилась, делая вид, что вспоминает. Потом вдруг — коротко, но ясно — улыбнулась:

Вико.

Вико? А почему я Андреевич?

Что — Виковичем тебя надо было записать?

Ну, хотя бы Викторовичем.

Слушай, это мое дело. И не лезь.

Дома было тяжело. Каждый день начинался и тек словно со скрипом. Утром ржавые шестеренки приходили в движение, вращались медленно, натужно, обдирая кожу, зажевывая мясо… Аркадий собрал сумку, но еще день боялся сказать. Наконец решился.

Надо ехать.

Мама дернулась:

Как это? До учебы еще два месяца.

У меня дела. Я говорил, что мы работать стали…

К этому своему?

Мама, я работать.

Он ожидал, что она встанет перед дверью и не даст выйти. Уже планировал, что дождется, пока уснет, и тихонько сбежит. Но мама, после нескольких секунд какой-то внутренней борьбы, отмахнулась. Медленно, устало.

Иди.

И он в первый раз увидел ее старой. До этого была такой же, к какой он привык с детства, с того момента, когда начал осознавать и запоминать этот мир. И вот мгновенно изменилась — не крепкая женщина, а почти старушка. Хотя ей слегка лишь за сорок…

Шагнул, обхватил, зашептал:

Мама. Мама, я стану богатым, успешным, известным. Я куплю тебе большой дом, ты будешь покупать самое лучшее. Лучшую еду, одежду. Будешь отдыхать на море. Теплое море… Мама, мы с тобой будем самыми счастливыми. Честно.

Она не отозвалась ни словом, ни малейшим движением. Просто стояла внутри его рук. А когда он их опустил, повторила бесцветно:

Иди.

Мама, поверь мне — я еду работать. У нас дело. Настоящее, большое.

Все, иди, ради бога.

5


С тех пор прошло много лет. Аркадию тридцать семь. Он стал богатым, успешным, известным. Вместе с Михой они ездят по всему миру — их приглашают планировать виллы и парки, они читают лекции, консультируют, дают мастер-классы. Их агентство стабильно в мировых рейтингах. До вершин далеко, впрочем, само попадание в них значит очень много.

Под Петербургом, в Берлине и Бильбао у них свои дома. Не роскошные, но просторные, удобные, с кусочками земли.

Два-три раза в году Аркадий бывает в родном городе. Обязательно в апреле — на дне рождения мамы, часто летом, иногда — на Новый год.

Чем старше становится, тем сильнее тянет не только к маме — зовет к себе сам город. Аркадий боится его, собираясь, вспоминает неприятное, обидное — и все-таки едет. Те несколько дней, что проводит на своей родине, где был и остается чужаком, давно стали как допинг, что ли, заставляющий двигаться дальше. Допинг горький, укол им болезненный, но он необходим.

Наверное, не будь там мамы, Аркадий бы не приезжал. Заставил бы себя забыть, вычеркнуть, стереть. Но мама продолжала жить в той же двухкомнатке, в окружении той же мебели, носила такую же одежду — удивительно, она находила халаты, вязаные шапочки, сапоги, юбки точно как тридцать лет назад.

В каждый приезд, во время каждого телефонного разговора Аркадий предлагал ей переехать. Сначала, когда агентство только разворачивалось, когда очень многое было лишь в перспективе, покупка дома или квартиры лишь планировалась, мама отказывалась уклончиво: «посмотрим», «пока ведь неясно», «надо подумать, взвесить», а потом стала отвечать твердо: «нет, никуда не поеду», «дело решенное», «я ведь уже сказала».

Аркадий продолжал уговаривать, приводил новые и новые аргументы, расписывал удобства свежего, не заросшего хламом дома, красоту природы, показывал фотографии.

Вот это под самым Питером. Официально — Петербург, Курортный район, но уже не город. Еловый лес вокруг, триста метров до Финского залива. Часть земли под солнцем, можешь огородничать… Или вот — Берлин. Далем, это район такой, в основном виллы. Парки, сосны. У меня сад, беседка в плюще… А это Испания, Бильбао, сказочный город. Прямо из центра за полчаса можно до моря доехать. На суставы жалуешься, а морская вода в этом случае — лучшее лекарство.

Она как-то слепо смотрела на фотографии в планшете, а потом говорила:

Нет, не поеду.

Сначала ссылалась на внуков, а когда внуки выросли — на привычку:

Как я там на новом месте? Не приживусь. Не хочу, боюсь.

Когда, как показалось Аркадию, он почти уговорил, убедил маму, в тот момент разболевшуюся, злую на то, что лекарство, которое ей помогало, исчезло из аптек — не прошло какую-то сертификацию, Юрка ушел от жены, поселился в маминой квартире.

Аркадий решил, что эта перемена может наконец столкнуть ее с места, но оказалось, она даже рада… Нет, не радовалась открыто — горевала, даже плакала, жалела о распавшейся семье и в то же время тепло говорила о Юрке, который с ней, нуждается в заботе, внимании, домашнем питании. И оправдывала его уход от жены и детей:

А что, ребята выросли, оба — взрослые люди. Светлана себя независимой считает — ну и пускай. Юре отдых нужен, не мальчик ведь. Вот пусть отдыхает. Заслужил.

Пусть отдыхает, — соглашался Аркадий, — но и тебе отдых нужен. Поехали. Я все оформлю. Там море, пальмы прямо на улице, каждый дом — произведение искусства, глаз не оторвать… Мама, поедем, пожалуйста.

Мама морщилась, будто Аркадий делал этими словами ей больно.

А Юре кто будет готовить? Стирать? Мужчинам в этих делах помощь нужна.

Аркадий вспоминал себя. Если приходил из школы и мамы не было, то, поев, мыл посуду, прибирал на столе. Бывало, варил, жарил что-нибудь простое — картошку, яичницу. И маму это не умиляло. Потом пять лет в общаге сам себя обслуживал и опять же не замечал, чтобы мама этой его самостоятельности радовалась, волновалась, как он.

А тут сорокалетний мужик ушел от жены, вернулся к матери-пенсионерке, и она должна с ним нянчиться… Нет, главное — мама действительно с ним нянчится, причем с удовольствием.

В этот раз, в июле, Аркадий приехал домой уже без всякой надежды уговорить ее изменить жизнь. Понимал: не сдвинется, даже в каким-то чудом построенный в их вымирающем городе новый дом, с большими окнами, улучшенной планировкой, не переберется. Будет здесь, в квартире, перегруженной совершенно ненужными вещами, пропитанной пылью, которую не выскоблить никакими щетками, затхлостью, перед которой бессильны самые мощные моющие средства.

И серьезный ремонт, с бригадой рабочих, заменой провисших антресолей, мутных окон на стеклопакеты, не разрешит сделать — Аркадий не раз заикался, но получал резкое, грубое «нет».

Поразительно, что мама не соглашалась даже облагородить огородик — забетонировать дорожки, поставить сарайчик для инструментов и навес, где можно посидеть в жару, обнести вместо бортов от грузовиков и сеток от кроватей нормальной изгородью. «Пусть так остается».

Это, конечно, вызывало досаду, обиду — ведь стать нынешним его заставило желание помочь ей, клятва, данная тогда, под горькую песню «Мама, мама, мы с тобой…» И вот он готов понести ее над землей в ласковые края, поселить в светлом, свежем доме, окружить заботой, кормить самой вкусной едой, которую только придумало человечество. А она не хочет. Ей немного за шестьдесят, но она давным-давно поставила на себе крест. Быть может, еще когда они с Юркой были маленькими.

И вместе с досадой и обидой росла любовь к ней. Не жалость, а именно любовь, и мама, особенно когда долго ее не видел, не разговаривал по телефону, представлялась Аркадию какой-то святой. Мученицей, которой нужно поклоняться… Во время общения, правда, это чувство слегка пригасало…

Вылетел из Берлина, в Москве пересел на самолет в областной центр, а оттуда на такси «Яндекс» рванул в родной город. Недешево, но Аркадий может себе позволить.

С собой вез большой чемодан, набитый одеждой для мамы и продуктами. Знал, что одежду она наверняка отдаст Светлане и внучке, и большую часть еды тоже раздаст или скормит Юрке. Впрочем, какое его дело. Его дело — подарить ей, а она пусть поступает как хочет.

Магазинов с качественными продуктами в их городе давно немало, но покупает мама по-прежнему самое дешевое. И с годами эта привычка переросла в настоящую манию. Вместо того чтоб идти в ближайший «Магнит», она отправляется в «Дикси» за несколько кварталов, потому что там то-то и то-то на два-три рубля дешевле. Хотя Аркадий каждый месяц переводит ей немалые суммы.

Да и качество, конечно, сомнительное — российские продукты с европейскими не сравнить. Вроде одно и то же, судя по упаковке, но сорт здесь всегда второй, если не третий.

Такси въезжает в город. Трасса превращается в один из четырех проспектов — проспект Труда. Сначала за окнами «шкоды октавии» тянутся длинные склады за заборами из бетонных плит, мелкие предприятия, ангары и боксы, гигантские бочки нефтебазы. Вдалеке видны трубы машиностроительного завода, благодаря которому город еще населен.

Лет десять назад возникли — именно возникли, сперва как шепоток, потом все громче — разговоры о том, что он нерентабелен, необходима оптимизация — страшное слово для рабочих, — но затем главный человек в стране объявил: никакого закрытия не будет, назвал завод стратегическим, даже побывал на нем. Люди ликовали, благодарили главного человека, до сих пор он чуть ли не небесный покровитель для них… А может, и стоило оптимизировать — покатились бы отсюда жители и маму бы удалось увезти…

Гаражи личных автомобилей — постройки разной высоты, ширины, напоминающие Город мертвых в Каире. Ворота зеленые, коричневые, синие или просто ржавые, а кое-где ворот нет вовсе и видно черное нутро брошенного жилища для машины… За гаражами ветхие фанерные будки с яркими вывесками «Шиномонтаж», «Масла, антифриз», следом — строительные магазины, «Оптовая овощебаза», а после начинаются жилые дома.

Конечно, ни один населенный пункт не открывается сразу дворцами и фонтанами, и любимый, пожалуй, город Аркадия Бильбао тоже окружен складами, заводиками, в нем тоже есть спальные районы, но здесь все это было каким-то сгущенным, утрированным, особенно резким — режущим глаза и душу.

Каждый раз, въезжая сюда, Аркадий надеялся, что за три — шесть — десять месяцев что-то изменилось. Нет, унылость заборов, тоска одноцветных пятиэтажек становилась только сильнее… Сейчас, летом, листва деревьев, трава, высокое небо слегка разнообразили палитру, а осенью, зимой, ранней весной хотелось завыть, забиться, закричать водителю: «Не хочу! Поворачивай! Обратно!»

Нельзя, что ли, выделить совсем небольшие средства и хотя бы раскрасить дома в разные цвета? Конечно, по науке, желателен подбор цветов, создание благоприятного для психики спектра, но можно и наугад — один дом салатовый, другой розовый, третий пусть останется серым, четвертый — голубой, пятый — оранжевый. А если у властей нет средств, обратиться к жителям: давайте сделаем наш город красивым. И наверняка они откликнутся.

Но даже в областном центре огромные массивы такие же, как лет тридцать назад. Нет, хуже, мрачнее, конечно, — стареют, тускнеют. Есть, например, район Молодежный, который в народе называют «Панелька». Строили для себя молодые семьи — было такое движение в советское время: МЖК. Десятки абсолютно одинаковых панельных девятин-«свечек».

Может, в то время казались прогрессивными, симпатичными, квартиры в них — пределом мечтаний, но сейчас они вызывают ужас и панику: не «свечки» это, а гигантские обелиски, в которых легко заблудиться, глаза слепнут от серого цвета — цвета не бетона, а сухого цемента. Действительно, словно кладбище, а не часть города, населенного живыми людьми, рожденными для радости, красоты, любования миром…

Не так давно в областном центре появилась строительная компания «Кандинский». В разных микрорайонах она возводит веселые, с большими окнами, пестрые многоэтажки. Но они, к сожалению, только подчеркивают главенствующую, властвующую серость.

Здесь налево, пожалуйста, — сказал Аркадий; даже с навигатором многие водители пропускают этот узенький, один из многих, переулок.

Машина свернула и сразу заскакала по колдобинам. Асфальт на проспектах содержат в относительном порядке, а большинство улочек и переулков как после бомбардировки.

Тряслись недолго — вот уже родная пятиэтажка: бетонные панели с черными швами, забитые всякой всячиной балконы, крошечные и хлипкие, два подъезда, выщербленные козырьки над ними. Внутри — сорок квартир. В одной из них он вырос.


6


Привет, — зашептала мама, — заходи. Тише только — Юрка спит с дежурства.

Тут, как назло, чемодан ударился о тумбочку.

Ну не греми ты, говорю!

Уже такой встречи Аркадию хватило, чтоб раскаяться. Зря приехал. Помешал…

Стало неловко за себя, за маму, за громоздкий чемодан, наполненный ненужными, по сути, подарками. Даже за это ласково произнесенное «Юрка». Его мама никогда «Аркашка» не называла, в последние годы только «Аркадий». Ни нотки теплоты. Как к чужому обращалась.

Обнял маму, она тут же попятилась:

У меня там варится…

Но не ушла на кухню.

Как дела? — спросил Аркадий. — Юра все с тобой?

А куда ему? И зачем? Нормально… Живем.

В этих коротких фразах слышалось: не лезь не в свое дело.

Аркадий пожал плечами, вошел в зал. Постоял, потом сел на диван. Пружины со скрипом сжались, и скрип тоже был враждебный, недовольный.

Голодный? — спросила мама.

Да так…

Юрку тогда дождемся и поедим.

Хорошо…

Она чем-то занималась на кухне, а он сидел и ждал. Начать сейчас разбирать чемодан — значит производить звуки и тем самым раздражать маму. Книги были в той комнате, где спал Юрка. Телевизор включать не стоило даже без звука, да Аркадий и не смотрел его.

Зал с каждым приездом становился все меньше. Будто съеживался, ссыхался. Может, из-за вещей, которые старели, темнели, а скорее Аркадий просто отвыкал от подобной планировки, такой мебели, ковра на стене, съедающего пространство. И жил, и бывал в основном в домах светлых, свежих, с продуманной цветовой гаммой, правильным освещением. Даже самое маленькое пространство можно сделать просторным, если подойти к его устройству с умом. А тут… Мебель не подбиралась, а поступала по случаю, предметы не соответствовали друг другу. Ковер…

Этот ковер Аркадия раздражал больше всего. Глупый советский ярлык того, что квартира не из бедных. Теперь же он давно демонстрирует, что в таких жилищах обитают отсталые, безвольные, косные люди.

Мама звякнула крышкой кастрюли и тихо, но зло заругалась на себя. И Аркадий мгновенно тоже наполнился злобой — она словно втекла в него бешеным потоком, забурлила, утопила сердце, мозг едким ядом. Злоба была не на маму, а на брата. Брат сейчас мирно спал, а Аркадия колотило от ненависти.

Представилось, что Юрка вышел из спальни. Да нет, Аркадий увидел его отчетливо, будто в реальности. В широченных клетчатых шортах до колен… Толстые волосатые голени… Застиранная домашняя майка… Мускулы давно спрятались под слоем сала… Кожа бледная, рыхлая, с веснушками… На левом плече расползшаяся по лишней коже татуировка — парашют, самолет и буквы «ВДВ»… Волосы редкие, недлинные, но при этом спутанные, над висками торчат в стороны, как у клоуна… Глаза маленькие, сонные, на подбородке и щеках седоватая щетина… Майку задирает круглое тугое пузо, темнеет ямка пупа…

Злил не сам вид стареющего брата, а эта его вопящая о себе запущенность. Этакий пупс, но не пятилетний, а на пятом десятке. Сейчас раскроет пасть и тонким голосом потребует: «Мама, ням-ням». И мама, забыв о другом сыне, который давно привык сам о себе заботиться, сам себя кормить, бросится к этому пупсу с тарелкой и ложкой…

Пупс нажрется и плюхнется перед теликом. И, поглаживая пузо, порыгивая и попукивая, станет комментировать происходящее на экране, то и дело переключать каналы, ни на одном не находя для себя интересного. И бубнить, бубнить.

Отвратительное это действо прошлым летом Аркадия взбесило. Брат наткнулся на репортаж с гей-парада в Киеве.

Выковыривая спичкой из дуплистых зубов остатки хамона, тяжело выдыхая пары граппы, Юрка отложил пульт и заворчал:

О, пидоросня веселится. Хе-хе… Да мордой об асфальт и яйца вырвать… Твар-рюги, а…

Вроде ворчал, но так, чтоб слышали. Наверняка обращался к Аркадию. Аркадий молчал. Брата его молчание распаляло — голос стал громче, с окраской:

Ненавижу! Животные! — и оглянулся, затеребил взглядом: ну давай, чумачача, скажи что-нибудь, скажи.

Аркадий смотрел на него и продолжал молчать — не хотелось грызни. А Юрка не унимался:

А вы-то с этим как? Как его? Вы-то не ходите на такое? — подмигнул с усмешкой, мол, не стесняйся, поведай.

Аркадий надеялся на защиту мамы. Но она, словно ничего не происходило, собирала в стопку пустые тарелки. И тогда Аркадий ответил.

За минуту сказал брату все: про его никчемную жизнь, паразитство на материнской шее, показательную тупость, все эти идиотские словечки, которые произносит с таким удовольствием, — «зашквар», «бетонить», «не отразил», «чуры», «ватокаты».

Ты и есть животное, Юрий. Бесполезное и агрессивное.

Ожидал, что брат вскочит и кинется в драку, но тот не двигался. На широком мятом лице сохранялась усмешка, точно был рад, что Аркадия прорвало.

Да и случись драка, вряд ли бы старший победил — вялый, размякший, потерявший здоровье в этом продавленном кресле. По три-четыре раза в неделю посещавший фитнес-залы Аркадий теперь наверняка был сильнее. Никогда не дрался, но грушу бил так, что в ней надолго оставались вмятины от его шингарт. Так что вломить, особенно в таком состоянии, мог прилично. Был готов, глазами звал Юрку. Разобраться, расставить точки…

Но Юрка продолжал сидеть. Держал губы в усмешке. Зато накинулась мама. Не буквально — словами, но хлесткими, как пощечины:

Прекрати сейчас же! Ишь ты! Чего разошелся-то, а? У тебя одна жизнь, у него — другая. И нечего судить. Еще посмотреть надо, кто полезный, а кто нет. Он столько лет на заводе, двое детей — род наш продолжил. А ты чего? Ты-то чего?.. Мне тоже эти, — мама кивнула на телевизор, — поубивала бы.

Аркадий ушел в соседнюю комнату. Взял первую попавшуюся книгу, сел на свою кровать. Делал вид — для самого себя делал вид, — что читает. А на самом деле невидяще смотрел на страницу, стараясь унять колочение, проглотить сгусток обиды. Но он, этот сгусток, прыгал и прыгал в горле, и во рту стало кисло… Ночью долго лежал с открытыми глазами, прислушивался, ждал, что брат налетит, станет бить или душить начнет. Обычно раздражающий храп Юрия в эту ночь был приятен — означал, что тот спит, и Аркадий тоже засыпал под храп, а просыпался от тишины.

Ссора на другой день не продолжилась, но обстановка была натянутая. Особенно в отношении мамы к Аркадию. Она не разговаривала с ним, не смотрела на него; Аркадий не решался обсудить вчерашнее, боясь нового потока обидных слов. Юрка же, помалкивая, явно торжествовал от того, что мама заступилась за него, а Аркаша-какаша остался виноват.

Через два дня Аркадий уехал, потом побывал на мамином дне рождения — всего сутки, — а теперь приехал, как думал, недели на полторы. Но сейчас понял, что вряд ли выдержит так долго. Его откровенно не хотят здесь видеть. Нет, увидеть, может быть, хотят, а видеть изо дня в день — нет.

И он, тридцативосьмилетний человек, известный, успешный, уважаемый и любимый многими тысячами, почувствовал себя здесь, в родной квартире, на том диване, где играл первыми кубиками и погремушками, обложенный подушками и свернутым одеялом, чтоб не свалился на пол, таким маленьким, одиноким, беззащитным, что захотелось забраться на диван с ногами, свернуться, спрятаться в себе самом. Тихо, без всхлипов заплакать.

Выскочило воспоминание и сразу отодвинуло это желанье. Оно когда-то уже выскакивало из глубин памяти, очень глубоких глубин, но это было давно, в дошкольном детстве: он, Аркадий, просыпается, он еще не умеет вставать и ходить, поэтому лежа зовет маму, зовет не словами, а крикливым плачем — слов он тоже пока не знает.

Но не подходит ни мама, ни брат, которого она часто оставляла с ним. И Аркадий — сколько ему было тогда, он теперь боялся даже гадать, чувствуя, что это будет возраст, от которого не может оставаться воспоминаний, — Аркадий осознает: он один. Один. Никто не накормит, не согреет, не скажет хороших слов, и он не улыбнется в ответ и не забьет ножками и ручками… Обрушился страх — тот страх, какой не дает даже плакать, — и Аркадий чуть не захлебнулся им.

Кто в конце концов подошел, кто стал успокаивать, гладить, он не знал. Да и не хотел знать ни тогда, ни теперь — главное, кто-то появился. Родной, чужой… И страх сменился тем, что принято называть счастьем, и воспоминание обрывалось на этом. На ощущении счастья.

Но воспоминание выскакивало потом не раз. Года в четыре, в пять, в семь — в тот период, когда Аркадий еще не свыкся, не сросся со своим «я», со своей отдельной жизнью, не научился быть один. Когда был зависим от других, ближних, и боялся возможного одиночества. Не какого-нибудь там душевного, духовного, а самого настоящего. Простого и по-настоящему жуткого, когда ты — один.

Потом приучился быть один, даже стремился к этому — окружающие чаще всего обижали, а одиночество подсовывало ему интересные книги, передачи в телевизоре, учило фантазировать, мечтать. И вот сейчас, спустя годы, этот страх навалился снова, схватил так, что стало невозможно дышать…

Вскочил, потер горло, сдирая с него клешни, пошел на кухню.

Там что-то жарилось, тяжело пахло жирным и несвежим. Мама скоблила картошку.

Мама, — хрипло, сквозь удушье, спросил, — почему ты меня не любишь?

Она с готовым, словно отрепетированным недоумением глянула на него.

Как не люблю — люблю.

И снова стала царапать ножиком угреватый клубень. Но царапала торопливее.

Нет, мама, не любишь. Я… я вот там сижу, и ты даже… — Хрип исчез, вместо него возникло повизгивание; Аркадий прокашлялся громко и некрасиво. — И ты даже ни о чем меня не спросила, ушла сразу… а я там…

Чего спрашивать? Все ведь знаю. Готовлю вот… Юрка встанет, сядем за стол и поговорим.

Он слушал эти слова, вроде бы здравые, справедливые — ну да, сядем за накрытый стол и будем разговаривать, — но уверенность, что прав, только крепла. И вместе с этой уверенностью чувствовал, как слабеет. И снова захотелось лечь на диван, свернуться, сжаться…

Неправда. Когда любят — не так все… не так встречают, смотрят… Я раньше думал, что у тебя времени не хватает меня любить, что устаешь, что постоянно ищешь, чем нас кормить, одеть… — Аркадию было стыдно это говорить, но не говорить он не мог. — Мечтал: вот я заработаю много, и изменится, будем путешествовать, и ты изменишься… Твое отношение. Я ведь для тебя все это делал, чтоб ты по-другому жить стала, в другом во всем… А потом понял, не в этом дело — что б я ни сделал, ты такая же… Ко мне… Думал, ты Юру слабым считаешь, хотя он такой… крепкий… был, поэтому так его… как с маленьким. А я сильный, дескать… Нет, не так, не это… Просто его ты любишь, мама, а меня — нет. Видно же, когда любят, а когда не любят. Терпят. Меня ты терпишь. Но я ведь не этого… Мне не это нужно.

Да люблю я тебя, господи! — Мама бросила картошку в раковину. — Что за истерика? Люблю. А Юрка — у него видишь, как все случилось. Ему действительно поддержка нужна. А кто его поддержит?

Поддержка — это одно. Это другое совсем… Я просто вижу, как ты на него смотришь, как всегда на его сторону, если что… Ты с ним всегда.

Аркадий привалился к стене — боялся, что упадет. Ноги сделались совсем слабыми. Мама снова взяла картошку, заскобила; нож сдирал и шкурку, и уже очищенное.

Ну да, — согласилась, — с ним. Он здесь всю жизнь. Рядом.

Я не про то.

А про что?

Про любовь.

Заладил. Мне никто про любовь эту не говорил, так с чего я должна…

Не обязательно говорить. Любят и без слов. Я вижу, что Юрия ты любишь, а меня…

Что-то не позволило ему договорить, повторить это «нет». Наверное, лицо мамы — такого выражения Аркадий еще не видел… Она отчетливо и мучительно пыталась проникнуть в то, о чем говорит младший сын, в чем ее упрекает. Может, копалась в себе, ворошила прошлое, чтобы ответить — не отмахнуться словами, а действительно ответить. Объяснить ему и себе, почему же так. И Аркадий замолчал, боясь разрушить это ее состояние.

Ты другой, — сказала. — Юрка — он мужик. И всегда им был, даже когда в пеленках лежал. А ты, Аркаша…

«Аркаша» упало ему на душу, как горячая капля.

Другой ты, не такой. Чужой какой-то. Как… ну, как не мой сын. Но, — мама спохватилась, — мой, я знаю, вижу. Ты на своего отца очень похож. И он другой был, не как все, и ты… И взгляд другой, и все. Движения, запах. Немужик, понимаешь? Немужик… И я не знаю, как с тобой. Как относиться, говорить что. Юрка понятный, свой, а ты… И ни семьи, ни детей. И вот я не знаю… сердцу, народ правильно говорит, не прикажешь. Уж извини, но не прикажешь себе ведь.

Последних слов Аркадий уже не слышал — в голове билось это «немужик». Странное, непривычное, уродливое. Билось, постепенно входя глубже и глубже, как тупой гвоздь. «Немужик… немужик… немужик… немужик…»

Вышел из кухни. Постоял, часто моргая оглядел зал, будто видел его первый раз. Тесный, убогий, нечистый. Подумалось: «Что я требую от них, какой любви?» Шагнул широко, как через яму, в прихожую. Снова постоял, потрогал высокий — ему почти по пояс — чемодан. Там сыр, колбаски — надо их в холодильник…

Стал обуваться.

Ты куда? — за спиной оказалась мама.

Я… пройдусь немного… посмотрю…

Недолго только давай. Юрка встанет — и сядем.

Да.

Снял с вешалки куртку. Нащупал в одном кармане бумажник, в другом — плашку айфона.

Зачем куртка-то? Там жара такая — спечешься.

Так… Пусть будет, — открыл дверь.

Задержался на пороге, ожидая, что мама еще что-нибудь скажет. Одернет, сделает замечание… что-нибудь. Молчала. Чувствовал — она здесь, смотрит на него. Наверное, мысленно торопит, чтоб скорей вышел…

Во дворе было тихо, безлюдно. Взрослые на работе, дети на прудах.

Медленно, как старый или больной, Аркадий добрел до скамейки. Сел, потер ладонями виски, пошлепал по щекам. Хотелось как-то проснуться, что ли. Очнуться.

«И чему ты так поразился? — спросил себя. — Ты про это всю жизнь знал. Чего теперь разыгрывать трагедию? Сам маму вынудил сказать. Заставил. Она сказала, а ты расстрадался».

Правильно, — ответил вслух и повторил тверже: — Все правильно.

Рефлекторно вынул айфон, зажег дисплей. Коснулся пальцем зеленой иконки с белой трубкой. Появились столбиком имена тех, кому он недавно звонил. Выше всех «Машак». Да, разговаривали сегодня утром, когда прилетел в область.

Миха сейчас в Кракове, занят новым проектом, их совместным проектом, но Аркадий сорвался сюда. На несколько дней. Миха отпустил, конечно, он понимает, что значит мама, семья. Он давно лишен этого. Ему нельзя домой. Со своей мамой виделся несколько раз, тайком от отца и братьев, то в Геленджике, то в Анапе.

И сюда Михе нельзя… Вот кто по-настоящему может остаться одиноким. А у него, Аркадия, это все ерунда. Семейные терки, хе-хе… У него ерунда.

«Переоформи билет и лети сегодня. Завтра к обеду будешь там, — велел тот же голос, что минуту назад объяснял: ты сам вынудил, а теперь страдаешь. — Лети, увлекись работой».

Действительно — вызвать такси. И все. Сразу в аэропорт. Рейсов в Москву вечером несколько. Там пересадка до Варшавы, оттуда — в Краков. И отсечь вот это все. Иногда звонить, присылать деньги, но убедить себя, что в родной город больше не попасть — он в другом измерении, на другой орбите… Да, звонить, переводить деньги, но не приезжать. Отсечь и перестать мучиться.

Аркадий убрал айфон, снова пошлепал себя по лицу. Глубоко вдохнул и выдохнул, поднялся и пошел домой. К маме и брату.




 
Яндекс.Метрика