Полина Лубнина
ВИЖУ
рассказы

Лубнина Полина Андреевна родилась в 1996 году в Бобруйске. Учится в Литературном институте А. М. Горького. Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.


Полина Лубнина

*

ВИЖУ


Рассказы



Место для удара головой


Такое чувство, будто вышел на свадьбе покурить.

Иду, называю вещи на земле: вот круглое бумажное конфетти, вот золотое, вот целлофановое разноцветное, вот железные кружочки, вот раковина с моря. Откуда она здесь? Бог с ней, с раковиной. Все сияет, как в играх, — по волшебному полю идешь (они же всегда там намеренно сияют).

Ноги… — … — удар об лед. И какой ты вдруг покорный на груди лежишь земной. Что там — небо Аустерлица? Оно. Череп ноет, как живой. Кто-нибудь подходит? Не подходит никто. Собака подошла, осмотрела врачебно, понюхала мясо мое. Голова — А. Точно с кровати — не встать. Я сияю. Паршиво-то как. Хоть в лед обратно бейся и просись. От удара так что-то исчезло, отобралось… способность? магическая? Да не то. Будто мясо любви вышибло, кус, ракушку. Цвет твоих глаз разбился о стук денег — и я стою на спине по колено в траве, зимой.

Обниму собаку и полежим. Вот что, поле, скажи мне, чего я, собственно, жду?

Я на свадьбе была один раз, по молодости, еще нельзя было курить, но я представляю себе.

Бывают дни, нет, не так, все дни какого-то цвета. Самые поганые — цвета засохшего репейника. В такие мы ездили на рынок покупать туфли к школе (когда рынок — непременно репей). А и сегодня такой. Вот цвета луча, проходящего через лед. Это Дажынки, конечно, или в парк на каруселях скользить (все равно рассоримся, мы не умеем жить друг с другом, опять будет репей).

Цвета сиропа в моей голове, такого дня не существует: но я же поднимаю в нем глаза, а ты идешь ко мне навстречу и заступаешь в круг голубей — они улетают. Открывают опять тебя. Нету такого дня.

Собака лежит, как на съемках. Что я ей скажу? Что мое любимое стихотворение — человек? Ерунда какая. Забираю ракушку в карман.

А ты там выбегаешь. И выбегаешь. А не выходишь.

И выбегаешь.



В ожидании голом


У нас в машине потеют стекла, и становится опасно ехать — как бы мы тоже остывающий снег, остающийся. Я больше не дядя Ваня, потому что, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!

Знаете, есть ожидание Набокова. Это — почти ожидание Несбывшегося, это его же, Грина, сердечная мигрень. Я — знаю, где проходит торжество: там же, где и пятница; я всегда полна тобой — носитель темной материи, расширяюсь внутри себя. Глупости, да.

Но я представила столько, ставшего дорогим (опасным), что времени делать это друг с другом — нет. Его — не существует.

Приклеила крышу домику, даже если она снова съедет, то это — не считается; у меня едет крыша вместе с той машиной, где я за рулем и я же сзади, а ты спишь на моих коленях (сползаю на этом моменте со всего ума); глажу твои волосы, ты тяжелая, но на мне так еще никто не лежал, ты мой самый бесценный камень, и я хочу забрать все, что беспокоит тебя из грешной надтрещины, и забрать все топливо грусти, которое катит тебя около меня (я за рулем); заплетаю свои фантазии вокруг твоей красивой головы аккуратно, пальцы дубенеют: зима проезжает рядом. Я расчесываю толстый слой белой гуаши вместо твоих волос, пытаясь тебя рисовать; ты просыпаешься (мой домик не выдерживает снега — и все внутри), я до этого пыталась тебя разбудить, а ты сказала на «еще 10 минут?» свой белый кивок, мы едем — мы скоро приедем, говорю, поспи еще немного. Ты просыпаешься, говоришь, что хочешь воды, я озабоченно достаю ее из багажника, перегнувшись, и, пока ты пьешь, я тебя обуваю. Я трогаю языком зуб мудрости, говорю: он у меня растет, но это не значит, что ты должна говорить мне о том, что тебе больно. Тебе должно, чтоб больно не бывало. Я для этого здесь; я забираю у царевны то, что ей некому отдать, то, что ее уже растрепало — и волосы во все стороны прожитого. Мы приедем к снежному озеру, мы выйдем, а под ногой земля дрогнет — все знает — ей стыдно. Разденусь и буду ждать тебя голой, как яблоко, в снегу, пока ты что-то делаешь, я не знаю, что; ты специально, это я знаю.



Исполняется на концертах


Если не куртки, то кажется, что жара. Нерешительный воздух подрагивал над Алиной. И началось: залетные женщины с клумками1 в транспорте, деньги верните, дышите не дышите. Под левую под лопатку стукнуло морозом, за углами — сплошной Аронзон.

Так бывает, что ты то ли свидетель, то ли отчаянный гость — и Алина раскачивалась на сидении, как на качели около дома. Если влево крутиться на ней, тогда цепь завьется. Грусть — это лишь неупотребленная нежность, ты особенно осторожен в обращении с собой в такие дни.

Обниматься — либо с Пушкиным, либо с Жаданом, Алина так и живет. Они будут последними, кого она забудет. Алина села на кухонный стул, как на качели, и все предметы сделались бесконечно далекими. Не дотянуться рукой — они улетают.

Ты покупаешь нежность у себя за доллары.

Проникать рукой по волосам на музыку Маноцкова, слова А. Тарковского. Долго Алина поет одно место, но борется; но открывает текст.

Ты покупаешь ее у себя для себя же.

Камень лежит у жасмина, под этим камнем — клад. Он может обнять голову изнутри, а может и бросить на пол ночной кофе. И красивое слово кофейник.

Ты берешь ее в дивных перчатках, чтобы никто не увидел и чтобы не намочить рукава, иначе потом ходить с длинными мокрыми руками.

И рта не раскрыть от песни.



Вижу


Бомж целует бомжиху на трубе, голова у нее качается. Стою курю. На них золотые куртки. Как же неловко, хоть отвернись, бросаю бычок, дверь.

Однажды меня целовал человек, и в коридоре завыла собака. Я сразу же чуть не заплакала, потому что вой закрался в меня. И теперь я живу с этим воем внутри.

Игорь делает странности всю неделю. Он всегда был угомоненным и скромным актером, хоть из другой вселенной, но оттуда пришли все актеры. Садится на корточки, дергает за рукав и просит меня распечатать текст. Говорит много глупостей, называет себя дебилом:

Игорь, уходи из профессии, иди обратно в грузчики, все.

Я хожу за Игорем, как за сыновьями. Наверное, Игорю хочется целоваться.

Он любит все делать за остальных, то есть для. А для себя он только родился и переживает, хорошо ли оно вышло, что так?

Стоит и хочет приладить кружку на кружку.

Не надо, наверное.

И знаете, как разливается юмор: вроде кипятка из электрического чайника. А чайник завыл, пора делать пакетный чай.

Это вроде зверей внутри, например, собаки (которой боится Миша, это не Игорь) или робкого петуха (их никто не боится).

Но все животные на внутренней работе чего-то боятся — и начинают там копошиться и бить по животу ногами.

Мы случайно толкаемся, если собака залаяла и побежала на петуха. Я пока не вижу, хочет она его съесть или нет.

Я сделаю тебе чай, а ты распечатай тексты, хорошо?

Ничего плохого, только милые звери воют в моей конуре, что пора распечатать себя. Но я не хочу. А вот Игорь послушался.

Я с чаечком курю у обочины внешней работы. И люблю свой труд. Бомжи — не бомжи, а воздушные шарики. У собаки плохое зрение.



Иван и другое


Да и как? Это больше меня. Я умею вытягивать только то, что размером с меня.

Не надо, пожалуйста. Вывезешь, Оля!

Она открыла Коваля, но пришлось аннулировать: там ее страх написан, он сразу закрался — пришлось закрыть самую легкую книгу в мире. Аннулировать — это почти стилистический прием, когда ты проговариваешь для ужасной своей головы, что не сварить ей этого страха сегодня, — и будто вычерпываешь его. Теперь уже вилкой, время не щадит стилистических приемов.

Олю сегодня как бы прострелили — в такой пустоте плавали ее органы внутри, каждый раз, как первый: отчим опять намеревается делать с ними развод. Захотелось перечитать «Голубую чашку» или целый семестр по букве глотать (еще раз) детскую литературу.

На этих семинарах жизнь обходила ее почетным кругом и осматривалась, потом бросала на зеркало старый взгляд: казалась себе неплохой, эта жизнь.

Добрые люди, хорошая жизнь, плохая Оля. Она вот уже на себя и смотреть не может, из разу в раз все меньше стыда. Оля — плохой католик. Но этого мало, такого признания себе самой.

Злые люди, погода была прекрасная. Нет, чудо-человек, ее преподаватель по детской литературе, просто не должен стоять в одном абзаце со словом «злые». Переносим его в другой.

Александр Яковлевич ставит «хорошо» и «супер-отлично» даже за взрослые чьи-то слова. И смеется он, склоняя голову себе на грудь, самый добрый шорох в мире. Но на пару Оля сегодня не пошла. Хотя иногда начинает смеяться, как он, чтобы мир сдобрить.

Когда ехали трахаться с Иваном прямо туда, где живет детская литература, Оля подумала, что с ее везением за стенку от секса окажется он (А. Я.). Соседом. И что надо делать тогда? На губах непонятные имена.

Но это все не причина. Нет никаких причин. И детская литература не переборет горящий секс внутри и снаружи.

Только этого мало. Самая средняя лодка в мире. Вот так не страшно.



Сожрать алфавит


Мучительная погода, как первого сентября в таком-то году: я купила на харьковском рынке каблуки и решила надеть их в школу. Дороги в наших городах — считай что тропины.

Лешенька около моего стола.

Кофе мой пьешь?

Да! Вот сейчас подолью. — А у него чаек.

Не надо, не надо! Но я все видела.

Да, вот досюда было.

Я села, а он ушел.

Вот так, значит, бросаешь меня!

Уже писать идем просто.

Он очень плохо пишет, буквы не выговариваются, падают от подножек. И фильм говорливый, много ему приходится.

(Да, ты пишешь, а прочитать тебя нельзя.)

До этого я иду, а он впереди, обращаюсь, мол, извини, что ночью тебе позвонила, пыталась отправить твой номер, надеюсь, твоя жена меня не убьет (последнего не говорю, нельзя поверх его реплики читать свои мысли). У него было: да нет, все нормально, звонок не прошел.

Иду мыть посуду, чашки, он там, я ему:

А говорил, что писать пошел, ну ладно-ладно!

Давай я за тебя помою. Чтобы тебе стало хорошо.

Ну…

Тебе же станет от этого хорошо?

Ну давай попробуем. Я кофе тут попью, посмотрю. Плохо моешь, а внешнюю сторону, где моя помада?

Еще и помада?

Смотри, и на тебе может быть! — И жена убьет, только в скобках, не произношу.

Актеры только создают видимость. Делают вид, что переживают, я делаю вид, что мою. Ну вот же чистая? — Неправда, он нервный, и нервические сцены идут на ура.

И вторую.

И какой-то уроненный в раковину разговор о средстве для мытья посуды, мое запланированное «сто лет не гуляла, про личную жизнь молчу» аккуратно бросаю в ведро за спиной.

Представляешь, я до сих пор не ушла!

Надо уходить!

Ты до метро?

Нет, мне там надо еще.

Ну ладно, давай. Надо же, а было так хорошо, когда шла сюда.

Ну пока, ты держись!

А за что мне держаться — не дал.


По уху попало монеткой, решаю, что это на удачу, и стараюсь не уснуть.

Я тут споймала одну.

Хорошо.

Другая упала.

Ничего.

Да, все, упала.

Ничего.

Мы едем в такую синь, где нетрудно погибнуть или жениться.

Раз словила, значит ловкий! — говорит водитель. И через паузу в десять секунд: — Да?

Да, — говорю я уменьшительным голосом.

Другой водитель потом спросил, как муж относится к моей работе. Хороший муж, говорит, раз нормально относится.



Большая вода


Я проснулся, как мне показалось, от Большой Воды, зашумевшей за новостройками. И в момент гулкого пробуждения я решил, что еду домой на маршрутке, но глаза говорили другое — в метро на учебу. Да и откуда в Москве взяться Большой Воде. Из-за ноющего чувства, когда солнце светит прямо в лицо, а ты сидишь у окна маршрутки, я Ее жду за домами: где-то, не видно, где, неслыханно заскрипит Вода.

В мой вагон зашел Ленин и сел напротив меня (я сразу подумал, что хоть раз в жизни перед каждым из нас садится Ленин). Кроме меня его будто никто не замечал. Он был измученным, со сломанным на правую сторону носом (значит били левой), сразу закрыл глаза.

А ведь есть у него свое имя, своя жизнь, ну и всякое сострадательное. Может, он даже молится на портрет Ленина за то, что тот дал ему работу. Он полез в карман. Я уже было подумал, что за телефоном, а он достал клетчатый стариковский платок.

Но есть у него и своя жизнь; вот приходит домой, утомленно вздыхает, садится на тумбочку или просто, наступая на задники, снимает обувь, ставит на кухне чайник, чешет за ухом, садится на табуретку или прислушивается к Москве, потом сплевывает в раковину остаток дня…

На станции «Ленинский проспект» у него дернулось что-то внутри. Наверно, он на «Площадь Революции». Как только он вошел, его стало слишком много, поэтому весь воздух вышел на той же станции. Даже не воздух, а — дыхание.

Бабка вперилась в него взглядом, как только уселась около меня. Я не смог бороться с желанием — и несколько раз подсмотрел за нею, но не узнал в лицо то ли восторг, то ли ужас.

Мне пора, а Ленин все сидит. Да, я ошибся, ему не со мной. Он первый раз на меня посмотрел.

А после того, как сплевывает, заваривает чай, переодевается, а может, и не чай, может, водку заваривает, в голове все равно шумит, смутные голоса тонут, дома растут, из помехи выходит Ленин, протягивает руку, а за плечами его далеко разливается усталость и широкая голубая Большая…

1 Клунка (белорус.) — сумка.




 
Яндекс.Метрика