Кабинет
Андрей Краснящих

ПИСАТЕЛИ В ХАРЬКОВЕ. СЛУЦКИЙ

Краснящих Андрей Петрович родился в 1970 году в Полтаве. Окончил Харьковский государственный университет, кандидат филологических наук, доцент кафедры истории зарубежной литературы и классической филологии. Автор книги «Харьков в зеркале мировой литературы» (Харьков, 2007; совместно с К. Беляевым), сборника рассказов «Парк культуры и отдыха» (Харьков, 2008; шорт-лист Премии Андрея Белого). Сооснователь и соредактор литературного журнала «©оюз Писателей». Живет в Харькове. В этом и следующем номерах четвертая часть авторского проекта «Писатели в Харькове». Первые три — в «Новом мире», 2016, №№ 10 — 12.



Андрей Краснящих

*

ПИСАТЕЛИ В ХАРЬКОВЕ. СЛУЦКИЙ



Сто лет со дня рождения Слуцкого — 7 мая этого года. К вышедшей на девяностолетний юбилей второй биографии — «По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)»[1] друга с детства и публикатора Слуцкого[2] Петра Горелика и Никиты Елисеева — добавилась третья: «Борис Слуцкий: Майор и муза»[3] Ильи Фаликова; очевидно, будет масса и статейных публикаций. А вот чего, жаль, нет как нет, так это улицы Слуцкого в Харькове или даже памятника ему, нет простого — таблички на доме, где жили его родители в последние годы и куда он приезжал к ним (Московский проспект, 11), дом же, где он вырос, где жил в Харькове с 1922-го по 1937-й, на Конной (теперь — Защитников Украины) площади, 9 не сохранился. Нет улиц Слуцкого ни в Москве, где он жил после Харькова, ни в Туле, где доживал у брата, но Харьков же Слуцкому обязан особо, настолько, что украинская «Википедия» пишет: «Борис Абрамович Слуцький (7 травня 1919, Слов’янськ — † 22 лютого 1986, Тула) — український та російський поет і перекладач…»[4] — и в этом нет преувеличений.

А как бы отнесся сам Слуцкий к такому определению, в советское время, может, и странному для него? А может, и нет, еврейскую же тему он не прятал под советской[5], и украинского детства-отрочества, сформировавшего его — о чем напрямую в полусотне, больше, стихов, — не забывал.

Конечно же, Харьков помнит Слуцкого — но не официально[6]. Из официального была одна «Харьковская муниципальная премия имени Бориса Слуцкого», основанная в 1998-м, присуждавшаяся русскоязычным харьковским поэтам и по-тихому свернутая в начале 2010-х. В 2013-м к 70-летию освобождения Харькова армянской общине удалось пробить разрешение и повесить по ул. Кравцова, 8 мемориальную доску «На этой улице жил фронтовик, известный советский поэт и киносценарист Григорий Михайлович Поженян (1922 — 2005)», но и в связи с этим о Слуцком, тоже фронтовике, более того — освобождавшем Харьков (Поженян служил на флоте), более того — награжденном за него[7], — тогда не вспомнили[8]. Как и при декоммунизационном переименовании улиц в 2016 — 2017-м, в целом, к слову, удачном: появились наконец улицы украинских писателей, живших в Харькове, — Михаила Петренко (XIX века поэта, из «харьковской школы романтиков», автора знаменитого, ставшего народной песней и приписываемого Шевченко «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю…»), Сосюры, Бажана, Хвылевого, Свидзинского и мн. др. — и не только украинских, например, Юры Зойфера, австрийского поэта и драматурга, родившегося в 1912-м в Харькове и погибшего в 1939-м в Бухенвальде (улица Юры Зойфера заменила улицу «сталинского сокола» Анри Барбюса), и не только писателей: Леонида Быкова, Врубеля, Льва Ландау, Марка Бернеса, Людмилы Гурченко и т. д. Но не Слуцкого[9].

Кажется, такая ситуация со Слуцким — везде: официально его забывают, при том что неофициально он главный, лучший поэт послевоенной эпохи, почти в одиночку изменивший тональность русской поэзии (по уже довольно зацитированному, а что делать, определению Бродского[10]). Не в последнюю очередь она связана и с тем, что у него, вполне легального, известного, признанного, нет ни одной литературной премии, у всех неподпольных поэтов его эпохи есть, а у него нет. Ни Ленинской[11], ни Государственной[12], ни Ленинского комсомола[13], ни какой-нибудь Госпремии РСФСР имени М. Горького[14]. И это лишь кажется, что ну и что, на самом деле очень показательно — да еще с учетом, что все эти премии, кроме имени Горького, нормально давались посмертно, как скончавшемуся в 1964-м Светлову — Ленинскую в 1967-м и Ленинского комсомола в 1972-м (ее даже Маяковскому в 1968-м дали), или Государственную — Высоцкому в 1987-м, Тарковскому в 1989-м… А у Слуцкого после смерти книги выходили одна за другой, и толстые и тонкие: «Стихи разных лет: Из неизданного» (1988), «Без поправок» (1988), «Сеанс под открытым небом» (1988), «Стихотворения» (1989), «Я историю излагаю…» (1990), «Судьба: Стихи разных лет» (1990), и трехтомник в 1991-м[15].

Но даже не в том дело, что чиновников останавливает отсутствие у него премиально-официального признания при жизни, просто он какой-то совсем другой, не годящийся для такого возвеличивания, по ту сторону и официоза и диссидентства. Это как тот случай у него с Пастернаком, на собрании московской организации писателей в 1958-м, когда его, партийного секретаря поэтической секции (и вообще только что, за год до этого, принятого в Союз писателей — накануне сорокалетия), вызвали в ЦК и поручили осудить недавно объявленного Нобелевским лауреатом Пастернака: отказаться нельзя, выступить позорно, он выступил неразгромно[16], пристыдив и все, но затем всю жизнь мучился и винил себя за то, что подчинился и поучаствовал. Или, может, еще лучше характеризует положение его же (ставшее потом общенародным, как и «физики и лирики») «широко известен в узких кругах»[17].

А вот насчет «широкой известности» и влияния на — закончим цитату из Бродского (который признавался, что писать начал, прочитав Слуцкого[18]): «Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов, с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорил языком двадцатого века… Его интонация — жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил»[19]. Это определение, данное Бродским, теперь во многом титульное для Слуцкого. Нобелевский лауреат же. Но не менее важным и интересным должно быть, как сам Слуцкий определяет себя — свою поэзию, ее характер, роль, место и т. п. А стихов-саморефлексий у него ого-го.

Начать следует с жанра — как дискурсообразующего. Слуцкий о своих стихах говорит — баллады. В написанном в начале 1970-х «К истории моих стихотворений»[20] он частично объясняет, что им вкладывается в это понятие: «„Госпиталь”[21] в моей литературной судьбе имеет чрезвычайное, основополагающее значение. На этом стихотворении я, собственно, и выучился писать. Сочиненная примерно за год до этого „Кёльнская яма” тоже стихи, но сочиненные как бы сами по себе, по вдохновению, и притом сразу, в одну ночь. А „Госпиталь” задумывался, выстраивался, писался, переписывался в течение многих месяцев, точнее говоря, лет. На нем понято мною больше, чем на любом другом стихотворении, и долгие годы мне хотелось писать так, как написан „Госпиталь”, — „взрыв, сконцентрированный в объеме 40 ± 10 строк”. Весь мой лихой набор скоростных баллад пошел именно с „Госпиталя”. В „Кёльнской яме” тема (война) уже была, отношение к теме тоже было, но формы не было».

Та внутренняя цитата — из стихотворения середины 1940-х с — более чем — названием «Современная теория баллады» и еще и с подзаголовком «Лекция». Впервые оно опубликовано только в 1991-м, в трехтомнике (в разделе «Из ранних стихов»), и понятно, почему Слуцкий его не печатал, оно чересчур пафосное и декларативное для той приглушенной и сдержанной, «бесстрастной», как говорит Бродский, интонации, которая в итоге стала у Слуцкого жанровой, основной. И тем не менее раз Слуцкий о нем помнит и через четверть века и даже цитирует, значит в нем сформулировано что-то очень существенное, не потерявшее для него теоретической актуальности, а именно:


Взрыв, локализованный в объеме

Сорока плюс-минус десять строк, —

Это формула баллады (кроме

Тех баллад, которым вышел срок).


В первой трети текста нужно, чтобы

Было что взрывать.


Дальше — хуже (о партии), но насчет последней балладной трети снова процитируем:

Третья треть, последняя — взрывная.

И ее планировать — нельзя.

Точных траекторий мы не знаем,

По каким осколки проскользят.


В написанном лет через пять-десять после «Современной теории баллады» стихотворении «Баллада»[22] на месте партии уже просто «политика»:


Чтоб меж них была одна политика —

Этот новый двигатель баллад[23].


А вот со «взрывом» последней трети проясняется, и это совсем не тот «взрыв», что можно ожидать, а (и так и будет у него впредь: концовки какие-то не боевые, не взрывные, а, наоборот, словно сворачивающие разговор на полуслове или эдак поворот в сторону, вовне[24]) нечто вроде «озарения» Рембо или «епифании» Джойса — тихое проникновение во что-то по-настоящему важное, вечное, дающее почувствовать, что такое на самом деле жизнь:


Все казалось: две строфы осталось,

Чтоб в лицо бессмертью посмотреть.

<…>

Он, как сталь выдерживает пробу,

Выдержал балладу из баллад.


Ну и еще там возникает слово «темп», подкрепляющее и раскрывающее характеристику «скоростные» для его баллад. Темп не означает, что баллады нужно непременно тарабанить, он значит «ничего лишнего» — в «К истории моих стихотворений» Слуцкий говорит: «Так я тогда учился немаловажному искусству вычеркивания, искусству, дающемуся так редко. Поэты куда получше меня — скажем Маяковский — его так и не освоили. Жизнь, которою я жил четыре года (военных — А. К.), была жестокой, трагичной, и мне казалось, что писать о ней нужно трагедии, а поскольку настоящих трагедий я писать не мог, писал сокращенные, скомканные, сжатые трагедии — баллады»[25].

Не партия, не политика, трагичность жизни как таковой — вот итоговое заключение Слуцкого, что составляет для него жанровую сущность баллады[26]. Итоговое — но появляющееся, в других словах, формулировках, значительно раньше, лет за двенадцать-тринадцать до этого. Балладу, что приведу сейчас целиком, ибо в ней Слуцкий говорит и о своей теме, и о своем месте в поэзии, и о методе, Болдырев[27] относит к стихам 1959 — 1961 гг.:


Меня не обгонят — я не гонюсь.

Не обойдут — я не иду.

Не согнут — я не гнусь.

Я просто слушаю людскую беду.


Я гореприемник, и я вместительней

радиоприемников всех систем,

берущих все — от песенки обольстительной

до крика — всем, всем, всем.


Я не начальство: меня не просят.

Я не полиция: мне не доносят.

Я не советую, не утешаю.

Я обобщаю и возглашаю.


Я умещаю в краткие строки —

в двадцать плюс-минус десять строк —

семнадцатилетние длинные сроки

и даже смерти бессрочный срок.


На все веселье поэзии нашей,

на звон, на гром, на сложность, на блеск

нужен простой, как ячная каша,

нужен один, чтоб звону без.

И я занимаю это место.


Эта метафора гореприемника не единственная, которую себе придумал Слуцкий, она ситуативна для данной баллады, а в другой — «ночной таксист»[28] (из стихов 1977-го, т. е. последних, после которых он уже до самой смерти ничего не напишет), в третьей, подыскивающей метафоры, их много:


Что там ни толкуй ученый олух,

я анатом, а не физиолог.

Не геолог я — промысловик.

Обобщать я вовсе не привык.

<…>

Фактовик, натуралист, эмпирик,

а не беспардонный лирик!

Малое знаточество свое

не сменяю на вранье.


Эту балладу, которая так и называется — «Метод», из книги «Доброта дня» (1973), Болдырев характеризует как «одно из точнейших изложений творческого кредо Слуцкого»[29], и если так, то оно за прошедшие двенадцать-четырнадцать лет существенно поменялось, потому как «Метод» весь против обобщений (до «Обобщать я вовсе не привык» говорится «Обобщения легки, как дым, / не оттянут мышцы, словно гири. / Предоставим это молодым»), а в «Меня не обгонят — я не гонюсь…», помним, еще «Я не советую, не утешаю. / Я обобщаю и возглашаю». Возможно, Слуцкий дискутирует с собой, и в «Предоставим это молодым» имеем в виду себя тоже. Но дело не в этом, обобщения («Мир абстракций» в этой балладе) противопоставляются фактам («Факты накоплялись и скоплялись, / друг за дружку иногда цеплялись…»), и Слуцкому важно заявить, что он именно «фактовик», документалист. Хорошо, принимаем это, но куда серьезнее фактографичность, стиль изложения фактов, «ячневая каша» в «Меня не обгонят — я не гонюсь…». «Каша» — это не то чтобы шутка, в написанном примерно тогда же, что и «Меня не обгонят — я не гонюсь…»[30], «О книге „Память”», т. е. своего рода P. S., или ответ критикам[31] (как можно понять и из последней строчки), тоже — «каша», «крупа»:


Говорили: непохож! Хорош —

этого никто не говорил.

Собственную кашу я варил.


Свой рецепт, своя вода, своя крупа.

Говорили, чересчур крута.

Как грибник, свои я знал места.


Собственную жилу промывал.

Личный штамп имел. Свое клеймо.

Ежели дерьмо — мое дерьмо.


И в целом Слуцкий вот совсем не коллективист, противопоставление «я — вы», «я — они» одно из самых опорных для его самопознания. Он знает свое место, знает, что делает в и для поэзии, и прет, как медведь (в хорошем смысле), и огрызаясь, как медведь, — когда его пытаются скорректировать в направлении:


Разговаривать неохота

Ни обрадованно, ни едко.

Я разведка, а вы пехота.

Вы пехота, а мы разведка.

Мы окопов ваших не строим.

Мы не ходим державным шагом.

Не роимся вашим роем

Под развернутым вашим флагом.

Вы — хорошие. Мы — другие.

Мы — без денег и без моторов.

Мы — не черная металлургия.

Мы — промышленность редких металлов.


Я клоню к тому, что каша заваривалась в Харькове, во всяком случае, многие ингредиенты отсюда. Ну или рецепт. Или как минимум приправа. Закваска. Во вступительной статье к трехтомнику Болдырев пишет — «соус»: «Харьков, бурный послереволюционный Харьков, тогдашняя столица Украинской республики, крупный промышленный, литературный, научный, театральный центр, очень много значил в становлении человека, а в конечном счете и поэта Бориса Слуцкого <...>. И первое, что вдохнул в него этот ставший ему родным город <…>, — был демократизм»[32], «Второе, чем Слуцкий во многом обязан Харькову, был русский язык <…>. Многоязычие этого восточноукраинского города, его языковой демократизм, о котором сам Слуцкий впоследствии ярко рассказал в стихотворении „Как говорили на Конном базаре?..”[33] Русский язык был в Харькове своим наравне с украинским (издавна Харьков почитался едва ли не самым „русским” городом на Украине), он перемешивался не только с украинским, но и с еврейским, немецким (на Украине было много немецких поселений), армянским, греческим, он варился и вываривался в этом странном соусе <…>. Живи Слуцкий в Великороссии, где историческое движение русского языка спокойнее, величавее и незаметнее, возможно, он и не заметил бы этих процессов, не увидел текучести, изменчивости, даже взрывчатости речи, и его собственный поэтический язык был бы более сглаженным, обычным и, если так можно сказать, ожиданным»[34]. Очень точно, единственное — греки все-таки на юге Украины, я бы заменил их здесь цыганами, тем более что в «Как говорили на Конном базаре?..» цыганский — один из четырех языков (не считая мата): русский, украинский, идиш и он, — составляющих общий и уже единый «говор базара», который «крепче и цепче всех языков».

А вообще же, вне «говора базара» у Слуцкого, но в его время, в плавильном котле Харькова — караимы, чья кенасса (или, точнее, «караимская синагога», ибо кенассами их молитвенные дома стали называться после 1911 года) появилась в Харькове еще в 1893-м, татары (во времена Слуцкого в Харькове было две мечети, соборная и обычная, обе разрушены, соборная восстановлена в 2006-м) и поляки, которые, по переписи 1926 года, были в Харькове на четвертом месте после украинцев, русских и евреев, а уже после них шли армяне и немцы. О поляках нужно подробнее, Польшу Слуцкий еще как любил, она не единожды в его стихах — и даже: «Для тех, кто для сравненья лаком, / я точности не знаю большей, / чем русский стих сравнить с поляком, / поэзию родную — с Польшей» («Покуда над стихами плачут…» [впервые, но без одной строфы, в «Юности», 1965, № 2]); и даже во время войны выдавал себя, пользуясь «польской» фамилией, за поляка — чтобы избежать антисемитизма («— У вас польская фамилия, господин майор, — это Павликовский деликатно осведомляется о моей национальности. Узнав, что я полуполяк-полурусский, он обрадованно объявляет о своем полупольском-полунемецком происхождении. И мы обрадованно улыбаемся друг другу. Далее выясняется легкий игривый антисемитизм господина епископа — офицерского, кают-компанейского типа»[35]). В Харькове вообще много было, да и осталось польского. А то, что польский у Слуцкого не входит в языки базара, понятно — поляки в торговый класс не входили, занимались другим. Попечитель Харьковского учебного округа Северин Потоцкий (младший брат Яна Потоцкого, автора «Рукописи, найденной в Сарагосе») набирал для только что учрежденного в 1804-м университета профессуру; лектором польского языка в университет был взят Гулак-Артемовский, основоположник украинской баллады, по матери — из шляхтичей Артемовских; по его инициативе учредили и кафедру польского языка, на старом здании университета табличка о его встрече с Мицкевичем, который в 1825-м с месяц жил в Харькове, а памятник Гулаку-Артемовскому поставили возле нового здания университета в 2017-м. Еще одна мемориальная доска на старом здании университета — о том, что здесь на медицинском факультете учился Юзеф Пилсудский. Среди построивших нынешний Харьков на рубеже XIX-го и XX-го архитекторов — поляки Здислав Харманский, Болеслав Михаловский (он спроектировал возведенный в 1892-м новый костел, а первый, старый, разрушенный во Вторую мировую, появился в 1831-м), родившийся и выросший в Варшаве Виктор Величко — один из самых-самых известных харьковских архитекторов. Первый в Российской империи кинофильм — полутораминутный «Торжественное перенесение чудотворной Озерянской иконы из Куряжского монастыря в Харьков» — снял харьковский фотограф, поляк Альфред Федецкий (с начала 2010-х висят таблички на доме, где он жил, и филармонии, тогда оперном театре, где в 1896-м показал свои «движущиеся фотографии»).

Армянский хоть в надъязык базара и не включен, но об армянах в своих «харьковских» (и далее везде так будем подразумевать: не написанных в Харькове, а о нем говорящих) стихах Слуцкий пишет — да еще и как:


Я, сызмальства,

с Харькова,

с детства

узнавший

армянский рассудок, порядок и чин…[36]


Не только Болдырев, к этому все приходят, кто пытается разобраться, откуда у Слуцкого такой непривычный поэтический язык: «<...> воспринимаемый Борисом Слуцким особенно остро, может быть, именно потому, что он вырос в Харькове: здесь сталкивались две языковые стихии — украинская и русская. Один язык на свой лад отражал и преломлял другой, подвергая сомнению абсолютность его норм. И, наверное, это едва ли не ключевой момент, позволяющий глубже войти в поэзию Слуцкого. Ее тайная взрывная сила — в антинормативности, порой озадачивающей шероховатостью необработанного камня, проржавевшего металла; в сбоях размера — ради живой разговорной интонации; в неправильностях, становящихся выразительностью; в использовании речевых ресурсов, аккумулирующих народную память. Экспрессивными средствами, оказывается, могли быть и старинные речения, те же поставленные в именительном падеже „пиво-раки”, и другие языковые „аномалии”: „вспоминая про избы, про жен, про лошад”, „патрон не додано”, „вынает наган”, „не заробили себе на паек” — вульгаризмы, канцеляризмы, украинизмы»[37]. Мочалов говорит: сталкиваются (и вышибают друг друга из норм, из колеи); Болдырев — мягче: «перемешиваются»; а сам Слуцкий и то и другое вместе:


В Харькове Волга русского языка

смешивает свои широкие воды

с Днепром украинского языка.

В Харькове русские слова

выговариваются по-украински.


<…>

Мы, харьковские, путаем ударенья.

Удары шли с севера, с юга.

Самый сильный сваливал слово,

и после него харьковчане

устанавливали ударенья[38].


Конечно, обращает на себя внимание «Мы, харьковские», «харьковчане», нигде больше Слуцкий так однозначно не выражается. Но для него и так все очевидно, откуда что берется; важнее, что другими, и прежде всего хорошими поэтами, его поэтика воспринимается как харьковская — например, у Яна Сатуновского: «Люблю стихи Бориса Слуцкого — / Толковые суждения / Прямого харьковского хлопца <…>»[39] (украинское «хлопець» здесь тоже неслучайно). Однако продолжим:



И еще — словарный запас,

Тот, что я на всю жизнь запас.

Да, просторное, как Семиречье,

Крепкое, как его казачье,

Громоносное просторечье,

Общее,

Ничьё

Но моё.

<…>

Было полторы баллады

Без особого складу и ладу.

Было мне восемнадцать лет,

И — в Москву бесплацкартный билет <…>[40]


Можно и конкретнее, как Молчанов. О генетично харьковском «ракле» уже упоминалось[41], да и не частит с ним Слуцкий: один раз в том же «Как говорили на Конном базаре?..» и больше нигде у него не встречается ни в стихах, ни даже в прозе. «Ракло» — слишком атипичное слово, слишком заостряющее на себе, перетягивающее внимание, аномальное, экзотичное для широкого языка, а Слуцкий как фактовик, точнее, эпик (далее покажем) не на аномалиях все же картину строит, посолить ими кашу — да; чуть-чуть приправить для вкуса, придать остроты, но это не базовый ингредиент. Например, ни разу не встречается в его стихах (но да не весь архив уже разобран и опубликован) звонкое харьковское, просящееся куда-нибудь в строку «пицик», которым он обзывал друга Самойлова: «Стихи читал громко, раздельно, с характерным южнорусским „г”. От него так и не отучился. Но с придыханием его чтение казалось еще убедительнее. Ему чужды были поэтические завывания и распевы. Читал убедительно, выделяя смысл, а не ритм, без захлеба, как бы несколько прозаизируя текст. Никто лучше него стихи Слуцкого прочитать не может. Чаще, чем свои стихи, читал вслух чужие. Ставил книгу на место. Говорил: — Вот, пицик, как надо писать. („Пицик” было харьковское слово, означавшее нечто вроде ”несмышленыш”)[42] Базовые элементы у него — слова и выражения попроще, пообыденней («просто речь»), но если сфокусироваться, правильно, передающие дух времени, раскрывающие через себя общее, важное, характерное. Таким словам Слуцкий иногда может отдать и целое стихотворение (и когда он это делает, нужно понимать, что не зря):


Стукнемся! — говорили в Харькове

в 94-й средней школе.

Стукнуться означало: подраться.

Звук, издаваемый юной скулою

при ударе кулака молодого,

сухощав и громогласен,

словно удар доски о полено.

Стукнемся, — говорили в школе,

улыбаясь уставной улыбкой.

Я говорил: а что же!


<…>

Может, единственное отличье

от инженеров, врачей, доцентов,

все давно перезабывших,

что я единственный из 94-ой

не позабыл специального слова:

«Стукнемся!»[43]


Близко, о том же, но не совсем, связанное с иным параметром духа времени — леденящее ужасом «вывести в люди», центральное как минимум в трех харьковских балладах:


Лоточники, палаточники

пили

И ели,

животов не пощадя.

А тут же рядом деловито били

Мальчишку-вора,

в люди выводя.


Здесь в люди выводили только так.

И мальчик под ударами кружился,

И веский катерининский пятак

На каждый глаз убитого ложился[44].


И в «Председателе класса», тоже из стихов 1959 — 1961-го:


На харьковском Конном базаре

В порыве душевной люти

Не скажут: «Заеду в морду!

Отколочу! Излуплю!»

А скажут, как мне сказали:

«Я тебя выведу в люди»,

Мягко скажут, негордо,

Вроде: «Я вас люблю».


Еще — в «Добавке» начала 1970-х:


Добавить — значит ударить побитого.

Побил и добавил. Дал и поддал.

И это уже не драка и битва,

а просто бойня, резня, скандал.


<…>

Еще называлось это: «В люди

вывести!» — под всеобщий смех.

А я молил, уговаривал: — Будя!

Хватит! Он уже человек!



«Будя» не украинское; белорусское скорее (но это не значит не ассимилированное Харьковом), а украинское часто проходит у Слуцкого как так и надо, без каких-либо объяснений: «Что он хочет? / Хто його зна»[45], «— Яка ж вона буде, ця вiйна, / а хто ii[46] зна», — или в транскрипции (не факт, что авторской, может, и издательской, редакторской): «— Ой, що робыть / з отым нимцем, нашим ворогом!»[47] — а если есть объяснение, перевод, то оно иронично по отношению к непонимающему: «Озеленению и украинизации / мы подчинялись как мобилизации / Мы ямы рыли, тополя сажали, / что значит „брыли” мы соображали. / Над „і” мы точку ставили и кратко / те точки называли „крапки”. / Читаю „Кобзаря” без словаря / и, значит, ямы я копал не зря. / И зелен Харьков (был когда-то голый), / и, значит, я не зря учил глаголы»[48] или — тоже об озеленении и украинизации: «Смотреть, как наши деревья растут. // Как тополь (по-украински — явор), / Как бук (по-украински — бук) / Растут, мужают. / Становится явью / Дело наших собственных рук». Вообще-то здесь Слуцкий уже смеется: «тополь» так и будет «тополь», вернее, «тополя», и Слуцкий не может этого не знать, в том числе и потому что «„Кобзаря” без словаря», а там, в «Кобзаре», — баллада (кстати) «Тополя», одна из восьми текстов, составивших самое первое издание «Кобзаря» (в 1840-м), который затем расширялся и расширялся, — так сказать, костяк. Ну а «явор» — клен ложноплатановый или белый — по-украински «явір», и похоже, в тексте изначально было «Как явор (по-украински — явір)» — а потом он сам решил, что все это слишком просто и гладко — симметричненько, — и спутал нам карты. Самойлов пишет: «Он и стиху учился у левых поэтов 20-х годов. Будучи любителем систематизации, стих он искал без систем, вне традиционных ритмов, рифм и образов. Он хотел писать нетрадиционно. <…> Мне казалось, что в ту пору Слуцкий не отпускал стиха на волю, а постоянно производил над ним формальное усилие. Однажды спросил (Слуцкого — А. К.): — Не надоело тебе ломать строку о колено? Ответил: — А тебе не надоело не спотыкаться на гладком месте?»[49]

Все так, Слуцкий вырос на футуристах, но Горелик и Елисеев видят в этом «ломании о колено» дополнительно еще и украинский след: «Немалую роль в поэзии Бориса Слуцкого сыграло то обстоятельство, что стихи, написанные на украинском языке, были для него так же привычны, как и русские. Тоническая украинская и польская система стиха была для него так же близка, как и силлабо-тоническая русская. <…> Многочисленные упреки в корявости, неблагозвучии стихов Слуцкого были связаны с тем, что он вносил в русский стих начала иной поэтической системы. Когда Анна Ахматова говорила о „жестяных” стихах Бориса Слуцкого, она имела в виду и это непривычное звучание стиха. Оно же привлекало к Борису Слуцкому знатоков и специалистов-стиховедов, с первой его книжки почувствовавших новое явление в русском стихе…»[50]

Не стоит забывать и об идише — для харьковского «языка базара», по Слуцкому, одном из четырех базовых, что в «Как говорили на Конном базаре?..» отвечает за чувства, эмоции: «Ежели что говорилось от сердца — / Хохма жаргонная шла вместо перца» (украинский, напомню, за жизнеобеспеченье, физиологию: «Все, что там елось, пилось, одевалось, / По-украински всегда называлось»; русский — за мозговую деятельность: «Все, что касалось культуры, науки, / Всякие фигли, и мигли, и штуки — / Это всегда называлось по-русски», — но не абстрактную, а вполне прагматичную, для нужд физиологии: «С „г” фрикативным в виде нагрузки»; ну и цыганский — что там осталось в спектре человеческого — для социализации: «В ругани вора, ракла, хулигана / Вдруг проступало реченье цыгана. / Брызгал и лил из того же источника, / Вмиг торжествуя над всем языком, / Древний, как слово Данилы Заточника[51], / Мат, / именуемый здесь матерком»).

Сердечный язык, даже два, включая иврит, Слуцкий знал с детства. Его племянница Ольга Фризен, дочь его брата Ефима, в интервью рассказывает, что Слуцкий рос в семье, «где родители говорили на идише, отмечали еврейские праздники и тайно обучали своих мальчиков ивриту — видимо, собирались уехать в Палестину. Братья деда (рассказчицы; т. е. отца Бориса Слуцкого — А. К.) перебрались туда еще в 1919 или 1920 г. Шла переписка, и бабушка поинтересовалась, смогут ли ее дети получить там хорошее образование. Ответ, видимо, не был конкретным, что ее не устроило, и в Палестину не поехали»[52]. Сам Слуцкий в неопубликованном пока автобиографическом очерке[53] говорит: «Мать очень рано запустила меня на несколько орбит сразу. Музыкальная школа. Древнееврейский язык. Позднее — английский», — и в одной из последних баллад (1977) «Переобучение одиночеству»: «<...> выучив некий древний язык / до свободного чтения текста», правда, потом забыл все, кроме двух слов — «небеса» и «яблоко». Тем не менее под его редакцией в начале 60-х вышел первый в СССР сборник поэзии Израиля[54], а с идиша Слуцкий сам много переводил[55].

Но еврейство Слуцкого все же физиологически украинское, «Все, что там елось, пилось, одевалось» находит продолжение (или начало, потому что неизвестно, когда то, что процитирую, написано — Слуцкий, как правило, не датировал же стихи) в загадочном и откровенном:


Украинские евреи, которые лезут всюду

и то ли бьют посуду, то бьются, как посуда.

Вскормили их галушками, вспоили их борщом.

Копейками, полушками не брезгают нипочем.

А русские евреи, они скорее умрут,

чем ниже архиерея должность себе подберут.

Они почему-то — гордые и даже с побитой мордою

следят за самой последней, за самой модной модою[56].


О том, что он «вспоен борщом», Слуцкий еще раз скажет в «Преодолении головной боли» (из книги «Неоконченные споры» [1978]): «Вкус мною любимого борща, / харьковского, с мясом и сметаной, / тот, что, и томясь, и трепеща, / вспоминал на фронте неустанно <…>».

Итак, Слуцкий в Харькове, Харьков в Слуцком, эпос детства, который он запечатлел или создал. Но сначала оговорочка — чтоб не пересластить — о нелюбви к Харькову. Гурченко, да и остальные родом из Харькова чаще признаются в нелюбви к нему, чем в любви. Не то чтобы Харьков, красивый для приезжих, не место для жизни, нет, он именно место для жизни, любви и ненависти.

Что Слуцкому вспоминать неприятно, но он это постоянно вспоминает и воспевает, это базар, конечно, — и все, что с ним связано, из чего он состоит: грязь[57], ложь и смерть (убийство) — «позорная погань» («Среди позорной погани базарной»[58]). «Позорная погань» — слова взрослого, рефлексирующего героя Слуцкого, Слуцкий-маленький, «выросший» «на базаре», чувствует себя в нем как дома, точнее, чтобы развести дом и базар, как рыба в воде — естественно: «В тех же, хранящихся в архиве, воспоминаниях о детстве Слуцкий писал: „<…> Харьков сейчас не люблю. А тогда в детстве любил, наверное. Во всяком случае, я его помню”»[59].

И как мы развели дом и базар, как развел их сам Слуцкий, так добавим к ним еще два из четырех секторов, о которых он говорит, будто о частях света в детстве:

Жизнь, состоявшая из школы,

семьи, и хулиганской улицы,

и хлеба, до того насущного,

что вспомнить тошно <...>[60]


Что касается «хлеба» и «вспомнить тошно», оно тоже будет связано с базаром, напрямую, но в стихах Слуцкого и не напрямую, повсеместно. Да все связано с базаром.

«В Харькове Слуцкие жили на пролетарской окраине, в районе Плехановки. Убогий коммунальный одноэтажный дом напоминал кирпичный барак. Фасадом своим он выходил на площадь знаменитого Конного базара[61].

В эпоху НЭПа, в дни его разгара

Я рос и вырос на краю базара...»[62]


В конце этой баллады: «Как музыка в базарном репродукторе, / Я за грехи базара не ответчик», и это то ли репетиция, то ли послесловие к «Музыке над базаром»[63].

«На краю базара» и «окраина Харькова», как сказано, неслучайные вещи у Слуцкого — и еще лучше они смыкаются в одной картинке с «в тени завода»:


Я рос в тени завода

И по гудку, как весь район, вставал —

Не на работу:

я был слишком мал —

В те годы было мне четыре года.

Но справа, слева, спереди — кругом

Ходил гудок. Он прорывался в дом,

Отца будя и маму поднимая.

А я вставал

И шел искать гудок, но за домами

Не находил.

Ведь я был слишком мал.


Это баллада «Гудки», ее начало, из самой первой книги — «Память», 1957 г.; а завод имеется в виду, скорее всего, «Серп и молот» («Гельферих-Саде» до 1922-го), с 2005 года несуществующий, а в 1920-е, во времена четырехлетнего Слуцкого, выпускавший ручной и конный сельхозинвентарь, — из крупных заводов он и еще велозавод ближе всего к дому Слуцкого. Да, точно «Серп и молот»: «По утрам столичный, трудовой Харьков будили гудки заводов. Сначала гудели заводы-ветераны — „Серп и молот” (старожилы называли его по старинке „Гельферих-Саде”) и Харьковский паровозный (ХПЗ). Потом, чуть позже подавал свой голос электромеханический — ВЭК (и сноска: „В двадцатые годы часы для многих еще были роскошью и люди ориентировались по гудкам заводов” — А. К.[64].

В «Велосипедах»[65] перечисляются они все:


Важнее всего были заводы.

Окраины асфальтировали прежде,

чем центр[66]. Они вели к заводам.

Харьковский Паровозный.

Харьковский Тракторный.

Харьковский Электромеханический.

Велозавод.

«Серп и молот».

На берегу асфальтовых речек

дымили огромные заводы.

Их трубы поддерживали дымы,

а дымы поддерживали небо.

Автомобилей было мало.

Вечерами

мы выезжали на велосипедах

и гоняли по асфальту,

лучшему на Украине,

но пустынному, как пустыня.

Столицу

перевели из Харькова в Киев.


Мы утешались тем, что Харьков

остался промышленною столицей

и может стать спортивной столицей

хоть Украины, хоть всего мира.


«То, что называлось квартирой Слуцких, находилось в конце длинного коммунального коридора и представляло собой две среднего размера комнаты, из которых одна не имела окна, а другая, хоть и с окном, была полутемной. Хлипкий дощатый пол был на уровне земли. Выгороженный занавеской угол для керосинки служил кухней. Но в комнате стояло пианино — приданое Александры Абрамовны. К Слуцким можно было попасть из темного коридора, мимо дверей соседей. Уборная была во дворе. Окна дома выходили на базарную площадь, а единственное окно Слуцких — во двор, который был не лучше шумной и грязной базарной площади. Какая-то артель развернула здесь рыбокоптильню. К запахам рыбы примешивался сладковатый запах грохотавшего за стеной маслобойного завода.

Жизнь двора во многом, если не во всем, определялась соседством с базаром.

Жителю современного большого города трудно себе представить базар времен нэпа. Продажа шла с телег. Поставленные впритык телеги образовывали торговые ряды, где продавали молоко, мясо, муку, сено, птицу, скот, домотканное рядно, глиняную посуду; осенью и зимой — дрова. Здесь же на привязи толклись сотни лошадей. <…> На подступах к базару кишели перекупщики, цыгане, мошенники. Базар жил как улей, над которым постоянно стоял русско-украинско-еврейский говор, крик продавцов, обманутых или торгующихся покупателей, пронзительные призывы к справедливости обворованных простофиль, мат и проклятья, рев скота, лай приблудных собак и свистки милиционеров. Аппетитные запахи свежих продуктов смешивались с вонью редко убиравшейся гнили и конской мочи. В примыкавшем к базару со стороны Конной улицы вытоптанном сквере и в палисадниках, заросших чахлой акацией, под окнами домов, окружавших базарную площадь, совершались сделки, орали песни пьяные, затевались кровавые драки. На фоне пестрой картины базара самой отвратительной деталью выглядели вечно пьяные старухи-проститутки.

Двор был продолжением, а в чем-то и началом базара. Многие соседи превратили свои квартиры в подобие складов, где за плату хранились товары, у некоторых были постоянные клиенты. С вечера двор заполняли телеги. Возчики разводили костер, готовили неизменный кулеш с салом и укладывались на ночь прямо под телегами. Нередко раздавались истошные крики проснувшихся возниц: это дворовые воришки пытались стянуть что плохо лежало. В общем, двор жил по законам базара»[67].

По поводу самого дома и количества комнат у Слуцких — разночтения. Биографы говорят: одноэтажный и две; племянница — о цокольном этаже и четырех комнатах: «Вскоре семья переехала в Харьков и поселилась в четырехкомнатной квартире, в цокольном этаже. Правда, в некоторых комнатах были земляные полы, но во времена жилищного уплотнения и это считалось почти роскошью»[68] (в интервью 2006 года; но в статье «Дядя Боря» 2017-го: «Они поселились в районе Конного базара в двух среднего размера комнатах, одна из которых вообще не имела окон, во второй было одно окно на уровне мостовой. Удобства — во дворе…»[69]) — может, и ошибка, памяти или интервьюера, а может, сначала или потом комнат было или стало четыре, семья из пяти человек расширилась в Харькове, у Слуцкого родилась сестра.

Интереснее, чем количество комнат, количество этажей: племянница в интервью рассказывает о цокольном, подразумевающем надстройку, в статье — об окне «на уровне мостовой»; биограф Петр Горелик, друг с детства, бывавший у Слуцких, — об одноэтажном, похожем на барак, возможно, не считая цокольный вообще этажом, а вроде полуподвала, и это объясняло бы как-то. Но вряд ли, потому что — «Хлипкий дощатый пол был на уровне земли» (кстати: «дощатый» — а у племянницы «земляные полы»).

По большому счету и не важно — один этаж или полтора; другое дело, что все, и сам Слуцкий, говорят, что жили впроголодь:


Я помню квартиры наши холодные

И запах беды.

И взрослых труды.

Мы все были бедные.

Не то чтоб голодные,

А просто — мало было еды[70], —


а племянница в интервью (и явно со слов опять же самого Слуцкого, т. к. доживал он последние годы у них в Туле, в семье брата): «Когда пишут о еврейских поэтах или писателях, то часто начинают так: „Он родился в бедной еврейской семье…” Семья Слуцких не была бедной, а скорее среднего достатка. Дед и бабушка (ее, родители Слуцкого — А. К.) работали, на жизнь хватало». Однако в данном случае разночтениям можно найти конец: полуголодные, да, но «среднего достатка»[71] по сравнению с теми, кому нечего было есть, кто умирал от голода.

А пока нужно хоть немного разобраться, как Слуцкие оказались в Харькове. Горелик и Елисеев пишут: «Первое, что даровала революция евреям России — отмену черты оседлости. Евреи обрели право передвижения и сорвались с проклятых насиженных мест. Чета Слуцких, люди не первой молодости — Абраму Наумовичу шел тридцать третий год, Александре Абрамовне двадцать восьмой, — покинула постылое местечко и переехала в Славянск[72] — ближайший заштатный городок Изюмского уезда Харьковской губернии. Здесь 7 мая 1919 года родился их первенец, будущий поэт. Слуцкие знали, что они покинули. Позади была жизнь в глухом еврейском местечке, погромы, нищета. Жизнь без надежды и без будущего для детей»[73].

Отмененная Временным правительством после Февральской, «черта оседлости» фактически уже и не существовала к тому времени: сначала ее слегка подразмыла революция 1905-го и указ «Об укреплении начал веротерпимости» от 17 апреля 1905 года (так называемый манифест о свободе совести), разрешивший всем «сектантам», в том числе иудеям вне «черты», легализовывать общины и строить храмы, а затем, с началом Первой мировой и продвижением линии фронта по Российской империи вглубь, Министерство внутренних дел в августе 1915-го дало разрешение евреям — правда, не чтобы уберечь их, а считая неблагонадежным элементом, готовым переметнуться, — селиться и вне «черты», но, разумеется, не в Петербурге и пригородах, и не в прифронтовой полосе. Но суть не в этом даже: если отец Слуцкого и был в Славянске пришлым, то мать его точно была славянчанкой, возможно, даже изначально, потому что сам Слуцкий в очерке «Мой друг Миша Кульчицкий» пишет: «Мишина мать Дарья Андреевна — одноклассница по Славянской гимназии моей нелюбимой тетки Жени. Моя же мать училась в той же гимназии двумя или тремя классами старше»[74]. И хотя Харьковская губерния, единственная из всех украинских, не входила в черту оседлости, отец Александры Абрамовны, матери Слуцкого, был учителем русского языка, евреям же с высшим образованием и их семьям (а также купцам первой гильдии, зарегистрированным проституткам, ремесленникам особой квалификации, родителям, чей ребенок учится в гимназии, среднему медперсоналу и отслужившим в армии) разрешалось селиться вне «черты» и до всяких послаблений.

И точно так же мог жить где угодно до всяких революций отец Слуцкого: в балладе «Отец» из «Доброты дня» (1973) говорится: «Изгнанный из второго класса / церковноприходского училища / за то, что дерзил священнику», и, следовательно, отец Слуцкого был крещеным, иначе б кто его в церковно-приходское допустил (и один же класс он окончил, изучал Закон Божий, церковное пение и т. п.). Наверное, с отцом Слуцкого все гораздо сложнее, чем «выкрест» и точка, — с учетом его отца-хабадника и брата-сиониста (сейчас, в примечаниях, и о них расскажем), да и с учетом того, что самого Слуцкого его эмансипированные родители обучали в детстве ивриту. Но факт остается фактом: церковно-приходское — и черта оседлости уже ни при чем, она для иудеев, не для евреев.

Следующий вопрос, на который никто из биографов не знает ответа, — Харьков: как, у кого Слуцкие оказались в Харькове, не на голое ж место они сюда приехали, должен был быть кто-то, на кого они могли опереться первое время. Родители матери остались в своем Славянске, Болдырев (со слов же Слуцкого, ясно) пишет: «<...> курортный Славянск, куда часто ездили (потом из Харькова — А. К.) к родителям матери, родиной был формально»[75]. О родителях отца Слуцкого сведений немного, о матери совсем ничего, об отце и деде — «Основоположником рода является Хаим Слуцкий 1850 года рождения, стародубский мещанин Черниговской губернии. У Хаима было пятеро детей. Первый сын Хаима Наум[76] имел пятерых сыновей, среди которых были Шимон и Авраам. У Шимона, в 1920 году приехавшего в Палестину, в Тверию, и родился сын Меир (Амит) — будущая легенда разведки Израиля. У Авраама, оставшегося в СССР — сын Борис — стал видным поэтом двадцатого столетия»[77]. Больше — и, очевидно ж, со слов Меира Амита — о дяде Слуцкого Шимоне: «Шимон-Ицхак Слуцкий родился в местечке Понорница Черниговской губернии в 1890 году. Учился в йешиве в Минске, однако увлекся светскими науками и отказался от намерения стать раввином. Вместо этого он сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости в минской гимназии. В 1911 году был призван в русскую армию, где послужил три года. Был снайпером и за отличную стрельбу повышен в звании. Во время Первой мировой войны работал снабженцем в Харькове. Тогда же стал активистом сионистского движения. В 1917 году был избран делегатом Всероссийского сионистского конгресса в Петрограде. В 1919 году отправился в Крым с тем, чтобы оттуда добраться до Эрец Исраэль. В Крыму, находившемся под властью барона Врангеля, он принял активное участие в деятельности еврейских и сионистских организаций и стал заместителем председателя еврейской общины Феодосии. В 1920 году Слуцкий сумел покинуть Крым и добраться до Стамбула, а оттуда — до Эрец Исраэль»[78], — он и дальше продолжал общественную деятельностью: был избран председателем совета городка, где жил, создал и возглавлял долго кассу взаимопомощи рабочих, а после образования государства Израиль стал одним из основателей Общества защиты прав потребителей, — но нам обратно, самое важное мы проскочили, Харьков и до революции связан со Слуцкими.

Крупнейший харьковский краевед Андрей Парамонов[79] говорит, что, по его сведениям, «Слуцкие в Харькове с 1877 года, мещане г. Кременчуга Полтавской губернии. Дед комиссионер, проживали на Николаевской улице, дом № 27»[80] и что у отца Слуцкого до революции была аптека (это и объясняет «среднего достатка»), очевидно, после реквизированная. Итак, Слуцкие — харьковчане, отец Слуцкого вернулся в Харьков в 1922-м домой (не в дом, но), с женой, домработницей — членом семьи, и двумя детьми, а уехал, надо думать, когда в 1918-м захватившие город большевики отобрали аптеку.

В стихах Слуцкого можно найти свидетельство, что и остальные братья его отца, кроме уехавших Шимона и еще одного (помните, «в Палестину. Братья деда перебрались туда еще в 1919 или 1920 г.»[81] из интервью Ольги Фризен), жили в Харькове — раз кормили обедами:


Много сапожников было в родне,

дядями приходившихся мне —

ближними дядями, дальними дедами.

Очень гордились моими победами,

словно своими и даже вдвойне,

и угощали, бывало, обедами.


И в конце этой («Очень много сапожников»[82]) баллады:


Малоизвестным писателем — мной,

шумно справляя свои вечерухи,

новости обсуждая и слухи,

горд был прославленный цех обувной.


Лев Озеров, приводя данное стихотворение, тоже так это и понимает — что харьковские: «У него крепкая красная широкая шея. Как у римских императоров и харьковских сапожников. Он сам говорит об этом»[83]. И если все верно, то вот они оба, харьковские дяди-сапожники:


Дядя, который похож на кота,

с дядей, который похож на попа,

главные занимают места:

дядей толпа.


Дядя в отглаженных сюртуках.

Кольца на сильных руках.

Рядышком с каждым, прекрасна на вид,

тетя сидит.

<…>

Все они канули, кто там сидел,

все пировавшие, прямо на дно.

Дяди ушли за последний предел

с томными тетями заодно.


Яблоко выдала в долг мне судьба,

чтоб описал, не забыв ни черта,

дядю, похожего на попа,

с дядей, похожего на кота[84].


А на вопрос, куда канули, как, отвечает, должно быть, баллада «Отягощенный родственными чувствами…»[85]:


Отягощенный родственными чувствами,

Я к тете шел,

чтоб дядю повидать,

Двоюродных сестер к груди прижать,

Что музыкой и прочими искусствами,

Случалось,

были так увлечены!

Я не нашел ни тети и ни дяди,

Не повидал двоюродных сестер,

Но помню,

твердо помню

до сих пор,

Как их соседи,

в землю глядя,

Мне тихо говорили: «Сожжены…»

Все сожжено: пороки с добродетелями

И дети с престарелыми родителями.

А я стою пред тихими свидетелями

И тихо повторяю:

«Сожжены…»


Это, судя по всему, когда Слуцкий смог попасть наконец в Харьков в 1943-м: «В февральском письме 1943 года Борису удается, обходя военно-цензурные рогатки, сообщить мне, что он воюет в районе Харькова. „У меня появился шанс посетить в ближайшее время Конную площадь, дом 9[86]… Принимаю поручения и в иные окрестности. Поручения, сам понимаешь, надо выслать немедленно… Пишу перед боем. Все. Целую. Борис” (из письма Петру Горелику — А. К.). В короткие дни первого освобождения Харькова Борису не удалось попасть в город, который он считал родным. Только спустя три недели после взятия Харькова (11 сентября) Борис оказался на Конной площади. Из его писем друзьям и брату можно составить картину того, что он успел: выполнил несколько личных поручений школьных товарищей-фронтовиков, узнал, целы ли дома и имущество их эвакуированных родителей, встретился со школьными друзьями, в основном с девочками, остававшимися в городе. Но главное, ради чего он стремился попасть в Харьков, — разыскать Аню[87]. Он нашел ее далеко от Конной площади у знакомых, пошел с ней в военкомат, заставил сопротивлявшихся военных чиновников записать ее как члена семьи воюющего офицера, оформил на ее имя денежный аттестат и добился вселения в квартиру, принадлежавшую Слуцким[88]. И все — менее чем за одни сутки»[89]. Правда, сам Слуцкий говорит о двух — в письме брату от 13 октября 1943-го: «Вчера и позавчера был в <Харькове> (зачеркнуто цензурой. — Петр Горелик)» — и далее об Ане и двоюродной сестре Ирине Лейкиной[90], возможно, той, что в «Отягощенный родственными чувствами…»: «Аня жива и здорова. Ира Лейкина, которая жила у нее — расстреляна немцами. Светлая комната — цела. Там живет Катя Поняк[91]. Пианино, стол, буфет — в Германии. Почти вся остальная мебель сохранилась. Аня живет в квартире Лейкиных, которая сохранилась. Двор ее обкрадывал, но относился хорошо»[92]. О дядях не упомянуто, может, о них в другом, неизвестном нам письме, ведь и о двоюродной сестре в этом — лишь в связи с Аней. А вот «Как убивали мою бабку» (из той же «Работы»), что засчитывают к харьковским («В только что освобожденном Харькове он узнал, как убивали его бабку»[93]), к Харькову все же не имеет отношения. Слуцкий же фактовик, в балладе говорится, что «<...> утром к зданию горбанка / подошел танк. / Сто пятьдесят евреев города, / легкие / от годовалого голода <…> / за город повели, / далеко», — в Харькове, оккупированном 24 октября 1941-го, еврейский вопрос был «решен окончательно» практически сразу же, не через год, в декабре 1941-го — январе 1942-го в Дробицком яру, куда приводили на расстрел по двести пятьдесят — триста человек из гетто, оборудованного в бараках ХТЗ, на окраине города, не в центре. Слуцкий о Дробицком яре знает: «Под Харьковом мне рассказали о том, как за Тракторным посекли из пулеметов 28 тысяч человек. Недостреленных долго еще ловили по яругам, водили к старостам, допрашивали, убивали»[94], «В Харькове 16 000 евреев уничтожены в бараках станкозавода»[95], — и вряд ли ему понадобилось ради чего-то так передергивать факты, тем более что и не называя Харьков, в аналогичном случае он вполне определенно указывает на него:


Город занял враг

войны в начале.

Продолжалось это года два.

Понимаете, что же означали

красота

и метр восемьдесят два?


Многие красавицы, помельче

ростом,

длили тихое житье.

Метр восемьдесят два,

ее пометя,

с головою выдавал ее.


С головою выдавал

вражьему, мужчинскому наскоку,

спрятаться ей не давал

за чужими спинами нисколько.


Город был — прифронтовой,

полный солдатни,

до женщин жадной.

<…>


Есть понятие — величье духа,

и ещё понятье — голодуха.


Есть понятье — совесть, честь,

и старуха мать — понятье есть.


В сорок третьем, в августе, когда

город был освобождён, я сразу

забежал к ней. Помню фразу:

горе — не беда![96]


В «Как убивали мою бабку» есть ее имя: Полина Матвеевна — и говорится «Поэтому бабку решили убить, / пока еще проходили городом[97]. // Пуля взметнула волоса. / Выпала седенькая коса, / и бабка наземь упала. / Так она и пропала». Фаликов думает, что это та же, которая в более ранней балладе названа Цилей и сожжена в крематории концлагеря: «На самом деле бабку звали по-другому, и в другом стихотворении — „В Германии”— сказано: <…> Пред тем как в печь ее стащили, / Моя слепая бабка Циля, / Детей четырнадцати мать. Поэт обобщает, исходя из реальности, но не привязан к ней буквально. Этот зазор надо всегда помнить, когда ты ищешь подробности его бытия — в стихах»[98], — вот в том-то все и дело, что Слуцкому можно верить, «зазор» у него в ином, не в подмене фактов, это ему как раз не нужно, наоборот. Бабка Циля, вероятнее всего, жена деда Наума: и многодетна (сыновей только пятеро) и русифицированное имя Полина Матвеевна[99] больше идет жене деда Абрама, учителя русского языка.


Все, что биографы знают об отце Слуцкого (даже племянница), почерпнуто из его стихов и краткого — тоже ж с его слов — «до революции и после нее работал в торговле, был основным кормильцем» у Болдырева[100], дальше — интерпретации в свою сторону[101]. Из стихов Слуцкого же об отце, как правило, принимаются в качестве документа два. Первое — то самое «Отец», из которого часто приводят те самые строки про изгнание из церковно приходского училища, но отбрасывают стоящее до них «Я помню отца, дающего нам образование» и после «он требовал, чтобы мы кончали / все университеты». И выходит: «В необходимости образования Александре Абрамовне приходилось убеждать мужа. Абрам Наумович был человеком другого склада. Хотя он не меньше жены любил детей, его духовное влияние на них было несравненно меньше. Кормилец большой семьи, он был, как сказали бы сейчас, прагматиком. Он не мешал жене воспитывать детей, но довольно скептически относился к гуманитарной направленности их воспитания. Всего того, что нужно человеку в жизни — хорошей профессии, честности, порядочности, трудолюбия, заработка, достаточного для содержания семьи, — можно добиться и без лишней учебы. Он считал, что образование должно дать положение и материальное благополучие — то, чего он, изгнанный из второго класса церковно-приходского училища, был лишен в жизни. Он-то сам чего-то добился, „пройдя все институты… мимо”»[102], — отчетливо противоречивое («можно добиться и без лишней учебы» и «образование должно дать положение и материальное благополучие»), поскольку биографам «он требовал, чтобы мы кончали / все университеты», естественно, известно[103]. Однако, не имея сведений от отце Слуцкого, все следуют за Болдыревым, первым приведшим семейную шутку Слуцких насчет «мимо» и тем самым определившим параметры жанра, «рассказа об отце»[104]. Иногда, впрочем, даже в канонах жанра это противоречие как-то удается обыграть: «Дед, Абрам Наумович, образование имел небольшое. Он говорил: „Я всех университетов прошел мимо”, — но делал все, чтобы материально подкрепить амбиции жены и дать детям образование»[105].

Слуцкий-старший, вероятно, был прагматиком, в этой балладе, написанной на смерть отца, характерно слуцкое ироничное «Я помню отца выключающим свет. / Мы все включали, где нужно, / а он ходил за нами и выключал, где можно, / и бормотал неслышно какие-то соображения / о нашей любви к порядку», скорее, рассказал о каком-то случае, споре или ссоре, касающихся денег и образования, ведь «…было нервно[106]… Отец сдерживался. Мать не сдерживалась. Но оба кипели. Денег было меньше, чем хотелось».

Однако еще интересней интерпретируются последние строки той же строфы, которые тоже частенько приводятся в качестве биосведений отца: «Не было мешка, / который бы он не поднял, / чтобы облегчить нашу ношу», — особенно в сочетании с вышесказанным: «…в этом сказалось влияние семьи, в которой литературный труд, скорее всего, не слишком уважали. Отец Бориса работал на рынке весовщиком, ворочал шестипудовые мешки, сочинение стихов, по-видимому, считал баловством…»[107]

Весовщиком, грузчиком, просто продавцом с разгрузками машины, продавцом, подрабатывающим так на выходные тут же в доме, во дворе («Многие соседи превратили свои квартиры в подобие складов, где за плату хранились товары…»), напрямую из баллады не понять, наконец, это может быть и метафорой, здесь нет той четкой конкретики, апеллирующей к факту, и выбирать один вариант из этих пяти, или больше, не стоит — точно так же, как из «…и поэтому он лицевал пальто / сперва справа налево, а потом слева направо его лицевал»[108] («Сон об отце», тоже 1970-х, из «Сроков»; сейчас процитирую больше) делать вывод, что отец Слуцкого был портным (скорее, просто годы ходил в одном и том же пальто).

«Сон об отце» почему-то цитируется совсем редко, хотя он не менее портретен, чем «Отец», а для нас, в контексте, о чем говорилось, важен и тем, что снова повторяет, убеждает: «обучивший как следует нас троих» — и точка:


Он, устроивший с большим трудом

дом,

тянувший семью, поднявший детей,

обучивший как следует нас троих,

думал, видимо:

мир — это тоже дом,

от газеты требовал добрых вестей,

горько сетовал, что не хватает их.

«Непорядок», — думал отец. Иногда

даже произносил: — Непорядок! — он.

До сих пор в ушах это слово отца.

Мировая — ему казалось — беда

оттого, что каждый хороший закон

соблюдается,

но не совсем до конца…[109]


Что же касается выскочившего выше «сочинение стихов, по-видимому, считал баловством», то это все та же интерпретация «в нужности его убежден не был», еще более далекая, — сведений нет, но есть «Это правда»:


Многого отец не понимал,

Например, значенья рифмы.

Этот странный молоточек

Беспокоил, волновал его.


А еще он думал: хорошо

Пишет сын, но слишком много платят.

Слишком много денег он берет.

Вдруг одумаются, отберут назад.

<…>

Инженером я не стал. Врачом —

Тоже. Ремеслу не обучился.

Офицером перестал я быть —

Много лет, как демобилизовался.


Первым и в соседстве и в родстве

И в Краснозаводском районе

Жил я только на стихи.

Как же быть могли они неправдой?[110]


Да и странным было бы, не клеится, если дяди-сапожники гордятся литературными успехами «малоизвестного писателя», а отец нет, — откуда бы тогда они узнавали о них, «шумно справляя свои вечерухи, / новости обсуждая и слухи…», как не от него.


(Окончание следует.)






1 М., «Новое литературное обозрение», 2009. А первая биография — это не столь известная, изданная в 2003-м Нью-Йорке («Hermitage Publishers») «Борис Слуцкий. Очерк жизни и творчества» профессора университета Северной Каролины Григория Ройтмана, отрецензированная в «Новом мире» Лилей Панн (2004, № 12, «Военная тайна Бориса Слуцкого»). Есть еще «Праведник среди камнепада. Документальная повесть» Юрия Оклянского («Дружба народов», 2015, № 5; затем в книге «Праведник среди камнепада. Биографические детективы». М., «Достоинство», 2016, 526 стр.).

2 «Теперь Освенцим часто снится мне» (СПб., «Журнал „Нева”», 1999, 128 стр.) — сборник до того не публиковавшихся стихов и мемуарной прозы Слуцкого на еврейскую тему; «О других и о себе» (М., «Вагриус», 2005, 288 стр.), включающий написанные еще летом 1945-го и при жизни не напечатанные слишком откровенные «Записки о войне», а также воспоминания о знакомых- и друзьях-писателях. Кроме того, Петр Горелик собрал «Борис Слуцкий: Воспоминания современников» (СПб., «Журнал „Нева”», 2005, 560 стр.). Это только то, что касается книг. В «Новом мире» (2009, № 7) была опубликована статья П. Горелика и Н. Елисеева «Борис Слуцкий и Илья Эренбург. К 90-летию со дня рождения Бориса Слуцкого».

3 М., «Молодая гвардия», 2019, 436 стр., серия «ЖЗЛ». Главами публиковалась в «Дружбе народов» (2018, №№ 5 — 7) и др.

4 Очевидно, благодаря включающему страницу о Слуцком <ukrainians-world.org.ua/ukr/peoples> интернет-проекту «Українці в світі», на который в «википедийном» «Слуцький Борис Абрамович» ссылка.

5 Вероятно, еврейская тема так не звучала бы у него, если б не Холокост и не антисемитизм, бытовой, на местах, и государственный, «борьба с космополитами» и пр. в СССР. О Слуцком как еврейском поэте (и мыслителе) книга американского исследователя Марата Гринберга «„I am to be read not from left to right, but in Jewish: from right to left”. The Poetics of Boris Slutsky» (Boston, «Academic Studies Press», 2011, 482 p.).

6 Ну, например, в «Чичибабин-центре» вечер к 90-летию Слуцкого; или Слуцкий — один из «100 знаменитых харьковчан» В. Карнацевича (Х., «Фолио», 2005); правда он там в веселой компании с современными политиками и спортсменами, но не с ними одними.

7 Письмо Слуцкого к Горелику (февраль 1944-го): «Поздравь меня с орденом „Красной Звезды”, тем более, что он за Харьков» (Горелик П. Друг юности и всей жизни. — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 42 — 43).

8 Слуцкий знал Поженяна по Харькову. Близкими друзьями или в одной компании они, видимо, не были, но знакомы были.


«Исключали из комсомола Гришу Поженяна. Он тоже попал в космополиты. В паспорте у него значилось — „еврей”. Он уверял, что евреем записался из чистого благородства, хотя и не скрывал, что мама его — еврейка. Но отец — чистопородный армянин.

А у вас в институте считалось, что Поженян наполовину еврей, наполовину армянин? — спросил меня однажды (много лет спустя) Борис Слуцкий.

Да, — сказал я. — А у вас в Харькове?

У нас в Харькове, — без тени улыбки ответил он, — считалось, что он наполовину еврей, наполовину еврей».

(Сарнов Б. Занимательная диалектика. — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 242).

9 Вода камень точит. Сколько твердилось везде в печати, что дом Бунина, Нобелевского лауреата, стоит без таблички о нем, и вот в ноябре прошлого года топонимическая комиссия при горсовете приняла решение. И улица Бунина теперь, возможно, появится.

10 И впервые приведенному, похоже, Валентиной Полухиной в «Бродский глазами современников» (СПб., «Журнал „Звезда”», 1997, стр. 72), в примечаниях к интервью с Яковом Гординым.

11 Твардовский (1961), Симонов (1974) и др. поэты-фронтовики.

12 Смеляков (1967), Твардовский (1971), Луконин (1973), Леонид Мартынов (1974), близкий друг Слуцкого, Вознесенский (1978), Рождественский (1979), Евтушенко (1984), Ваншенкин (1985), Межиров (1986), Евгений Винокуров (1987), Давид Самойлов (1988), тоже близкий друг, Ахмадулина (1989), Чичибабин (1990), Окуджава (1991) и др. поэты более-менее круга Слуцкого.

13 Рождественский (1972), Старшинов (1983) и пр.

14 Леонид Мартынов (1966), Наровчатов (1974), Юлия Друнина (1975), Старшинов (1984), Поженян (1986) и др. Литературная (военных много: ордена Отечественной войны 1-й и 2-й степени, упомянутый Красной Звезды, медали «За оборону Москвы», «За освобождение Белграда», болгарский орден «За храбрость», польский «Крест Грюнвальда» и др.) награда у него одна-единственная: в 1979-м к шестидесятилетнему юбилею орден «Знак Почета».

15 Все благодаря многолетнему другу и литературному душеприказчику Слуцкого Юрию Болдыреву, после смерти которого в 1993-м публикатором архива Слуцкого стал Петр Горелик. (И Виктория Левитина, подруга юности Слуцкого, публиковала его стихи из своего архива.) Сегодня, после смерти Горелика, с 2017 года архивом и публикацией неизвестных стихов Слуцкого занимается Андрей Крамаренко.

16 Не мягко, разумеется, но и без проклятий, как другие (Смирнов, Ошанин, Безыменский, Солоухин, Мартынов, Полевой etc.), собственно, вот: «Поэт обязан добиваться признания у своего народа, а не у его врагов. Поэт должен искать славы на родной земле, а не у заморского дяди. Господа шведские академики знают о Советской земле только то, что там произошла ненавистная им Полтавская битва и еще более ненавистная им Октябрьская революция. Что им наша литература? В год смерти Льва Николаевича Толстого Нобелевская премия присуждалась десятый раз. Десять раз подряд шведские академики не заметили гения автора „Анны Карениной”. Такова справедливость и такова компетентность шведских литературных судей! Вот у кого Пастернак принимает награду и вот у кого он ищет поддержки! Все, что делаем мы, писатели самых различных направлений, — прямо и откровенно направлено на торжество идей коммунизма во всем мире. Лауреат Нобелевской премии этого года почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле» (Стенограмма общемосковского собрания писателей. 31 октября 1958 г. — «Горизонт: общественно-политический ежемесячник», М., 1988, № 9 (454) <antology.igrunov.ru/50-s/esse/1084533076.html>) — самое краткое выступление из всех.

17 Начальная строка стихотворения (из сборника «Сегодня и вчера» [1961]), о которой Юрий Болдырев в комментариях трехтомника пишет: «Бытует рассказ о том, как Слуцкий благодаря кому-то из своих однокашников по юридическому институту ознакомился со своим „досье” в „компетентных органах”, одна из „дружеских” характеристик 40-х годов, находившихся там, начиналась фразой: „Широко известен в узких кругах”» (Примечания. — В кн.: Слуцкий Б. Собрание сочинений в трех томах. Том 1. М., «Художественная литература», 1991, стр. 524).

18 «СВ: А каков был импульс, побудивший вас к стихописанию?

ИБ: Таких импульсов было, пожалуй, два. Первый, когда мне кто-то показал „Литературную газету” с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было лет шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки. Нашел там, к примеру, Роберта Бернса в переводах Маршака. Мне это все ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление. А второй импульс, который, собственно, и побудил меня взяться за сочинительство, имел место, я думаю, в 1958 году. В геологических экспедициях об ту пору подвизался такой поэт — Владимир Британишский, ученик Слуцкого, между прочим. И кто-то мне показал его книжку, которая называлась „Поиски”. Я как сейчас помню обложку. Ну, я подумал, что на эту же самую тему можно и получше написать. Такая амбициозность-неамбициозность, что-то вроде этого. И я чего-то там начал сочинять сам. И так оно и пошло» (Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., «Независимая газета», 1998, 328 стр. <lib.ru/BRODSKIJ/wolkow.txt>). В 1956 году, когда Бродскому было шестнадцать, в «Литературке» (14 июля) вышло стихотворение Слуцкого «Памяти товарища», посвященное погибшему в 1941-м ленинградскому поэту Юрию Инге, — уже характерно «слуцкое». Но если Бродский имеет в виду не обязательно свежую публикацию, то предыдущий раз Слуцкий печатался в «Литературке» за три года до того (15 августа 1953-го), это «Памятник» (для П. Горелика и Н. Елисеева в «По теченью и против теченья…» сомнений на этот счет никаких: «Иосиф Бродский говорил, что „Памятник” Слуцкого толкнул его к стихописанию» [стр. 191]) — первое его стихотворение, опубликованное после двенадцатилетнего перерыва с мартовского номера «Октября», где была поэтическая подборка студентов Москвы и в ней без начало и концовки «Маяковский на трибуне» Слуцкого (ну, не считая двух строф из «Кёльнской ямы», анонимно вошедших в «Бурю» Эренбурга, напечатанную в 1947-м, № 8, в «Новом мире»). Я бы сделал ставку на «Памяти друга», в «Памятнике» все же многовато пафоса для дальнейшего Слуцкого. (А следующий раз Слуцкий опубликовался в «Литературной газете» в 1960-м.) Но, по-видимому, все гораздо проще: раз Бродский говорит не об одном, а о «стихах» Слуцкого — в «Литературке», то это не иначе та самая статья Эренбурга, сделавшая нешироко известному Слуцкому имя, где приведены по половине «Кёльнская яма», «В сорока строках хочу я выразить…», «— Хуже всех на фронте пехоте!..», почти половина «Вот вам село обыкновенное…» и почти целиком «А я не отвернулся от народа…», «Телефонный разговор», большая часть «Лошадей в океане» и «Толпа на Театральной площади…», без последней строфы «Броненосец „Потемкин”», где-то треть «Итальянца» и небольшой кусочек, строфа, из «Бани», т. е. в сумме хорошая подборка, одиннадцать стихов, и вышла она, статья Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого», в «Литературной газете» 28 июля 1956-го.

19 Цитирую в этот раз не перевод Льва Лосева («Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии». М., «Молодая гвардия», 2006, серия «ЖЗЛ»), на который ссылался в прошлый (Краснящих А. Писатели в Харькове. Часть третья. — «Новый мир», 2016, № 12, стр. 154) и где эта фраза дана в сокращении, а приведенный в «Бродский глазами современников» Полухиной перевод Виктора Куллэ, повторенный Гореликом и Елисеевым в «По теченью и против теченья…» (стр. 299 — 300), правда, у них говорится: «Выступая в 1975 году на симпозиуме „Литература и война”, Бродский сказал <…>», — а у Полухиной: «В докладе на симпозиуме „Literature and War” (1985) Бродский говорил <…>» — и затем «J. Brodsky, „Literature and War — A Simposium: The Soviet Union” („Times Literary Supplement”, 17 May 1985, р. 543 — 544)».

20 В книге «О других и о себе» (стр. 190 — 191). Впервые опубликовано в «Вопросах литературы» в 1989-м (№ 10, стр. 197 — 199).

21 Вошел в дебютную книгу стихов «Память» (1957). «Первый вариант написан осенью 1945 года…» (оттуда же).

22 И тоже не включенном в книги, а опубликованном лишь в 1983-м («Знамя», № 10).

23 До этого: «Двух противников, двух беспощадных, / Ненавидящих друг друга двух».

24 Слуцкий так и называет свой жанр: или, как мы видели, «скоростные баллады», или «баллады с концовками»: «Стихи я тоже писал мало. Весь мой запас, накопленный в 1948 — 1952 годах, — два или три десятка главным образом баллад с концовками. Я их знал наизусть, от строчки до строчки, и читал часто с удовольствием» (тоже мемуарная проза начала 1970-х — «После войны», — вошедшая в «О других и о себе» [стр. 181]).

25 «О других и о себе», стр. 192.

26 Что, в принципе, включая «концовку», ничуть не выламывается из терминологического понятия баллады как «…одного из видов лиро-эпической поэзии: повествовательной песни с драматическим развитием сюжета, основой которого являются необычный случай или необыкновенная история, отражающая сущностные моменты взаимоотношений человека и общества, людей между собой, важнейшие черты человека. По происхождению баллады связаны с преданиями, легендами, соединяют черты рассказа и песни» (словарь литературоведческих терминов, любой) — все именно так в стихах Слуцкого. А вот это жанровое «соединение рассказа и песни», стиха и прозы, прозаизация стиха — вообще магистральный вектор в литературе XX века. Не случайно ж так похожи на баллады стихи Кавафиса, и Киплинг, еще один великий прозаизатор стиха на рубеже XIX и XX-го, столь тяготел к этому жанру.

27 В примечаниях трехтомника.

28 «Я ночной таксист. По любому / знаку, крику / я торможу, / открываю дверцу любому, / и любого я отвожу…»

29 Болдырев Ю. Примечания. — В кн.: Слуцкий Б. Т. 2, стр. 559.

30 И вошедшем в книгу «Работа» (1964).

31 А критики славно поругивали первую книгу Слуцкого за прозаизацию лирики и дегероизацию военной темы, Болдырев пишет: «<…> читатель встретил книгу восторженно, в отличие от тогдашней критики. Названия рецензий и реплик говорили сами за себя: „Дверь в потолке” (С. Островой; «ЛГ», 1958, 4 февр.), „Ложные искания” (А. Дымшиц; «Звезда», 1958, № 6) и т. п. А. Дымшиц, как и В. Назаренко, А. Эльяшевич, А. Софронов, Н. Вербицкий, находил в стихах Слуцкого „черты эпигонства”, „отсутствие боевой партийности”, „нарочитое снижение героики”. Был среди негативных откликов и стихотворный — „Моя судьба” Сергея Баренца («Сов. воин», 1958, № 11)» (Болдырев Ю. Примечания. — В кн.: Слуцкий Б. Т. 1, стр. 513). И еще один ответ им с «кашей» — в «Неча фразы подбирать…» (рубеж 1960 — 1970-х): «Все, что мог, — совершено, / выхлебал всю кашу. / Совершенно все равно, / как об этом скажут».

32 Болдырев имеет в виду, и далее говорит об этом, но другими словами, что Харьков — плавильный котел сословий и народов (Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…» — В кн.: Слуцкий Б. Т. 1, стр. 6).

33 Его я полностью приводил в «Писатели в Харькове. Часть третья» («Новый мир», 2016, № 12, стр. 154 — 155), поэтому, хотя здесь и надо, во второй раз не буду.

34 Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 7 — 8.

35 Слуцкий Б. О других и о себе, стр. 153.

36 «Холсты Акопа Коджояна», из книги «Современные истории» (1969). И в еще одном — «Последних кустарях» (из посмертной книги «Я историю излагаю…»): «А я застал последних кустарей, / ремесленников слабых, бедных, поздних. / Степенный армянин или еврей, / холодный, словно Арктика, сапожник <…>»

37 Мочалов Л. В знак старинной дружбы… — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 394.

И все это более чем осознанно — принципиально. Вот чуть ли не декларация: «Пишите как следует: / из толпоголосого говора, / учтите, что ведают / толковников умные головы <…>. // Но более слушайте / не книжную речь, а живую. <…> // Я — за варваризмы / и кланяюсь низко хорошему, / что Западом в наши / словесные нивы заброшено. / Я за архаизмы. / За летопись! / И — за машинопись. / Словесную вязь / я люблю и словесную живопись. / Деяния, / ранее / не получившие звания, / сдержавши дыхание, / ждут нашего именования. // для этого потребуется очень много слов» (из книги «Работа»).

38 «Ударения», книга «Стихи разных лет: Из неизданного» (1988).

39 Сатуновский Я. Среди бела дня. М., «ОГИ», 2001, стр. 91.

40 «18 лет», написано, указывает Болдырев, в 1959 — 1961-м. И это не в последний раз, когда у него просторечье, то, из чего варится «каша», сравнивается с казачеством. В написанном почти тогда же (в 1961 — 1963-м): «Просторечие. Просто речь / дешевая, броская, / но гремучая, словно сечь / запорожская. // <…> Так вокнижение, вокнижение / просторечия — нелегко. // Но слепляются грязи — в князи, / но из хамов бывает пан, / сохраняющий крепкие связи / с той избой, где он ел и спал».

41 Краснящих А. Писатели в Харькове. Часть третья. — «Новый мир», 2016, № 12, стр. 149.

42 Самойлов Д. Друг и соперник. — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 80. Сейчас уже умершее, в харьковском обиходе не существующее, не примененное Слуцким в стихах «пицик» так и осталось только в воспоминаниях Самойлова. И попробуй отгадать, откуда взялось, может, из идиша: «ицик-шпицик» («мальчонок-постреленок»), была такая песня, — а может, от украинского «пацан», «пацик», или сращенное «пацик-шпицик» (еще и «поцик» в коннотациях маячит).

43 «Стукнемся!», впервые опубликовано (Андреем Крамаренко) в «Авроре», 2018, № 1.

44 Знаменитая «Музыка над базаром» из книги «Время» (1959).

45 «Дом в переулке», из стихов 1952 — 1956-го.

46 «її», конечно («йийи», не «ии»), но так и в трехтомнике, и в «Знамени» (1988, № 1), где впервые была опубликована баллада («Палатка под Сурпуховом. Война…», из стихов 1959 — 1961 гг.).

47 «Как убивали мою бабку», из книги «Работа» (1964). И в прозе тоже: «Однажды утром нас разбудили разведчики. Они были мертвецки пьяны — сложным четырехчленным ершом. Их командир взвода требовал немедленных реляций. В доказательство предъявлялись два пленных — первый трофей взвода за всю венгерскую зиму. Я заметил, что один из пленных ухмыляется в кулак. Мужицкий сарказм его улыбки показался мне таким земляческим, що я спытав: „Чи не з Ужгороду будеш, друже?” — „Та ни, пане майоре, я сам мукачевский”. И вот мы сидим в столовой, земляк хозяйственно, с двойным перехилом рюмки глотает спирт, рассказывает» («Записки о войне». — В кн.: Слуцкий Б. О других и о себе, стр. 90). Не сразу понятное «перехил» объяснено Петром Гореликом в примечаниях: «— Перехил (укр.) — перелив» (стр. 263) — имеется в виду в горло из рюмки; само же «перехил», по-видимому, больше украинско-харьковское, чем украинское, потому как в украинских словарях отсутствует: есть «нахил» («наклон») и «перехиляти» («наклонять» и разговорное «опрокидывать» в значении «выпивать»), — а для харьковчанина Горелика «перехил» привычно и очевидно.

48 Опубликовано Болдыревым в газете «Вечірній Харків» 23 мая 1989 г. «Брыль», к слову, тоже украинско-белорусское, крестьянское. («Селянин у брилі» — рисунок Шевченко, чей «Кобзарь» здесь, у Слуцкого, как и «брыли», указывает на крестьянский труд горожан, вернее, уравнивает их, и шире — голодную деревню и не такой голодный город. Но это я уже спойлерю, о чем дальше будет.)

49 Самойлов Д. Друг и соперник, стр. 82.

50 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 35.

51 Он здесь тоже не ради красного словца, а чтобы в связи с хулиганом мелькнула в картинке заточка, а в контексте — тюрьма, заточение. Ну и «Слово Даниила Заточника» как таковое: живое, использующее «просто речь»; ругательное, осуждающее бояр и попов; и с жалобами на нищету — прям и есть один в один язык базара, тот же, как говорит Слуцкий, «источник».

52 С палестинскими, потом израильскими родственниками Слуцкий не контактировал, тем более что его двоюродный брат Меир Амит в шестидесятые был начальником израильской военной разведки и директором «Моссада» — а они им, по-видимому, гордились: в том же интервью (Оксман Антонина. «Я, рожденный в сорочке, сорочку променял на хорошую строчку…» К 30-летию со дня смерти Бориса Слуцкого. — «Еврейская панорама», 2016, 30 января <evrejskaja-panorama.de/ja-rozhdennyj-v-sorochke-soroshku-promenjal-na-horoshuju-strochku-135850860/>) Ольга Фризен вспоминает, что, побывав в гостях у Меира Амита, увидела «На стеллажах — все книги дяди Бори, которые выходили у нас и у них».

53 Хранящимся в РГАЛИ. Цитату приводят П. Горелик и Н. Елисеев («По теченью и против теченья…», стр. 14).

54 Поэты Израиля. Переводы с иврита, идиш и арабского под ред. Б. Слуцкого. М., «Издательство иностранной литературы», 1963, 293 стр.

55 «Электронная еврейская энциклопедия» перечисляет: «И. Борухович, А. Вергелис, Ш. Галкин, М. Грубиан / 1909 — 72 /; Л. Квитко, А. Кушниров, Х. Малтинский, А. Шварцман, Я. Штернберг» <eleven.co.il/jews-of-russia/in-culture-science-economy>.

56 «Иерусалимский журнал», 2017, № 57. Публикация А. Крамаренко.

57 «Музыка над базаром»: «Я вырос на большом базаре, в Харькове, / Где только урны чистыми стояли, / Поскольку люди торопливо харкали / И никогда до урн не доставали. // Я вырос на заплеванном, залузганном, / Замызганном, / Заклятом ворожбой, / Неистовою руганью заруганном <…>».

58 Там же.

59 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 15.

60 «Читали, взглядывая изредка…» (сборник «Я историю излагаю…»).

61 Сейчас-то уже нет, и вообще — полчаса, ну, сорок минут пешком до центра, два с половиной км, а тогда действительно — край города: все, шлагбаум, Немышлянская слобода. То, что это окраина, — в самосознании Слуцкого и его стихах: «В дни, когда молодым и зеленым / На окраине Харькова жил!» («Воспоминание», из «Сегодня и вчера»), «Мы — ребята рабочей окраины Харькова, / дети наших отцов, / слесарей, продавцов, / дети наших усталых и хмурых отцов <…>» («Моя средняя школа», из «Доброты дня») и др. Базар Слуцкого, Конный, в Харькове же их много, еще и ярмарки сезонные крупные были, — это базар в пролетарском районе на окраине, и все эти факторы важны для понимания его стихов, почему они такие окраинные по сути, не о тех важных, что нужно большой поэзии, вещах («Озадачил меня вопросом: нет ли провинциальности в его стихах? Я не сразу сообразил, о чем речь. Видимо, он опасался, что приверженность к житейской прозе, ее негромким подробностям может восприниматься как провинциальность, „пережитки” харьковского детства» [Кардин В. «Снова нас читает Россия…» — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 146]), лаконичны и как бы суровы пролетарски, но «как бы» — вмешался своей ухмылочкой базар. Ухмылочка у Слуцкого везде, бывает, горькая, бывает, высокомерная, бывает, ее нет, сошла, но все равно чувствуешь — недавно тут была.

В детстве Слуцкого Плехановку еще называли как до 1919-го — Петинской улицей, и местность вокруг — Петинкой, а район, административный, был Петинско-Журавлевским до 1924 года, затем стал Краснозаводским («Первым и в соседстве и в родстве / И в Краснозаводском районе / Жил я только на стихи / Как же быть могли они неправдой?» [«Это правда», первая публикация — в «Новом мире», 1978, № 1]). На Петинской-Плехановской расположен и главный завод Харькова, тогда — паровозостроительный, сейчас — имени Малышева.

62 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 12

63 А впервые опубликовано в «Континенте» в 1990-м, № 65, Болдыревым.

64 Красовицкий Б. М. Столичный Харьков — город моей юности. Х., «Фолио», 2004, стр. 23. Это при том что мемуарист, профессор-химик Борис Красовицкий (1916 — 2008), как и Слуцкий, кстати, родившийся не в Харькове, в Сумах, но выросший в Харькове, жил в то время не в заводском, как Слуцкий, районе, а практически в центре — и около другого пупа земли Харькова — Рыбного базара: «В многочисленных ларьках на самом базаре и в магазинах, разместившихся в прилегающих к нему домах, продавались судаки, лещи и карпы; маленькая, но очень вкусная керченская сельдь и большая селедка — залом. Вся эта снедь наполняла магазины, уставленные лотками и бочками. С раннего утра по нашей улице, по ее булыжной мостовой, двигались подводы ломовых извозчиков, перевозивших бочки с рыбой, другие товары. Мы жили в цокольном этаже, где грохот от движения ломовиков был особенно сильным» (там же, стр. 19).

65 «Продлённый полдень» (1975). Но в трехтомнике нет.

66 У Красовицкого есть и по этому поводу: «Когда я обращаюсь к своим детским воспоминаниям о городе, передо мной почему-то непременно возникают узкие тротуары с деревянными мостками даже на центральных улицах. Но в середине двадцатых Харьков начал быстро одеваться в асфальт. По всему городу можно было видеть котлы для варки асфальта. Возле них, по вечерам, грелись беспризорные дети, которых в городе было очень много» (Красовицкий Б. М. Столичный Харьков — город моей юности, стр. 49 — 53).

67 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 12 — 13.

68 Оксман Антонина. «Я, рожденный в сорочке, сорочку променял на хорошую строчку…»

69 Фризен О. Дядя Боря. — «Иерусалимский журнал», 2017, № 57 <zh-zal.ru/ier/2017/57>.

70 Это из уже цитировавшегося (в связи с «тополем/явором») «Деревья и мы», но и в тех лежащих в архиве воспоминаниях Слуцкий пишет: «Было очень светло. Суммарное воспоминание. Может быть потому, что так темно было в квартире. Одна комната из двух совсем без окна. Выйдешь на улицу — сразу становится светло… Второе суммарное воспоминание — чувство недоедания. Не то чтоб голодал, а почти все время хотелось есть. К родителям и эпохе никаких претензий. Сам виноват. Деньги копил на книги. Светло было. Голодно. Еще было нервно… Отец сдерживался. Мать не сдерживалась. Но оба кипели. Денег было меньше, чем хотелось. Жили хуже, чем хотелось. Работали больше, чем хотелось» (Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 15 — 16). И еще: «<...> радость от чтения какого-нибудь однотомника — тогда это был самый доступный вид книгоиздания — смешивалась с легким чувством недоедания. Короленко — полтора рубля — тридцать несъеденных школьных завтраков» (оттуда же, стр. 21).

71 Что жили средне, а не совсем бедно, говорит и то, что в семье была домработница: «Собственно, родителей дети видели мало — те все время были заняты добыванием хлеба насущного. Вела дом и детей женщина, прибившаяся к Слуцким еще в Славянске. Как ни странно, трудно определить и как ее называть, и как определить ее положение в доме. От рождения она была Марией Тимофеевной Литвиновой. Долгие годы она была экономкой у одинокого начальника славянской почты, который переименовал ее в Ольгу Николаевну и, оформив брак с ней незадолго до своей смерти, дал ей фамилию Фабер. То ли революция, то ли иные обстоятельства лишили ее дома и прочего имущества, оставшегося ей после хозяина и мужа, и она осела в семье Слуцких. Взрослые называли ее Ольгой Николаевной, дети — Аней (так ее, требуя утешения, назвал некогда совсем маленький Борис, так оно и пошло). Формально она была домработницей, но с какого-то времени отказалась от какой-либо платы, став просто-напросто членом семьи. Родителей дети уважали, ценили, страшились, Аню бурно и тихо любили. Она их кормила, мыла, обстирывала, обшивала, собирала в школу, встречала из школы, ночевала с ними в одной из двух комнат квартиры. <…> Любимцем ее был Борис — он тоже в ней души не чаял» (Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 8 — 9). Правда, у Болдырева тут же чуть раньше, про «почти что нищету, в которой жила семья» (стр. 8), — и это затем повторяется и повторяется у пишущих о Слуцком, входит в канон: «<...> вырос в очень бедной семье, на большом базаре в Харькове, причем пол в их доме был вровень с базарной мостовой» (Корнилов В. «Покуда над стихами плачут…» — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 108).

72 Болдырев же говорит, что им было по столько на момент рождения Слуцкого (а не на момент переезда в Славянск): «Он был первенцем у своих уже не первой молодости родителей: отцу было 33 года, матери — 28» (Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 5 — 6), — но, по-видимому, ошибаются все, в тех архивных воспоминаниях, что приводят Горелик и Елисеев, Слуцкий пишет: «<...> когда мне было восемь — десять — двенадцать и матери тридцать с небольшим» (Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 14) — и, стало быть, запомнившийся биографам возраст относится, скорее всего, к переселению (возвращению на самом деле — сейчас и до этого дойдем) в Харьков: Слуцкому три, матери — двадцать восемь; Слуцкому восемь, матери — «тридцать с небольшим», все сходится.

73 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 10.

74 Слуцкий Б. О других и о себе, стр. 227.

75 Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 6.

76 Деда Наума (о котором еврейский генеалогический портал «JewAge» пишет, что он «Родственник знаменитого российского сиониста Авраама Яакова Слуцкого из Новоград-Северского» и что он «был активным участником движения Хабад-Любавич» — <jewage.org/wiki/ru/Profile:P1246544732> — и это все, что там о нем известно) Слуцкий помнит: «Надо было спросить отца, / как его отца было отчество. / Только после его конца / углубляться в это не хочется. // <…> Дед — он лично со мной говорил, / даже книжку мне подарил, / книжку, а до этого дудочку / и еще однажды — удочку» («Плебейские генеалогии», начало 1970-х). Должно быть, дед Наум умер, когда Слуцкий был еще совсем маленьким. И в еще одной балладе — самопортрет на фоне деда: «Это общедоступное средство — / подождать, чтобы годы прошли, / и проступят родство и наследство, / корни вылезут из-под земли. // Сквозь глобальность и рациональность, / сквозь одежд современный покрой / вдруг проступит национальность, / заиграет отцовская кровь. // <...> И о деде я слышал все то, что, / чем мне помнится мой отец, / вдруг доходит, как старая почта, / мне доставленная наконец» («Возвращение», впервые полностью [а без средней строфы — в «Сроках», 1984] в альманахе «Год за годом» [№ 5, 1989] — приложении к идишеязычному журналу «Советиш геймланд», — в подборке из девятнадцати до этого не печатавшихся еврейских стихов Слуцкого). И тоже самопортрет, только фон с ним меняются местами, в балладе о другом деде — «Происхождение» (1970-е): «У меня еще дед был учителем русского языка! <…> // Борода его, благоухавшая чистотой, / и повадки, исполненные достоинством и простотой, / и уверенность в том, что Толстой / Лев, конечно / (он меньше ценил Алексея), / больше бога!»

77 Слуцкие Светлана и Иммануил. О встречах с Меиром Амитом (Слуцким), легендой израильской разведки «Моссад». — «Русский базар», 2010, № 30 (745) <russian-bazaar.com/ru/content/17549>.

78 Алла Флерова, портал «JewAge» <jewage.org/wiki/ru/Profile:P0435776783>.

79 «Автор 54 книг и более чем 600 статей по истории Слободской Украины и Харькова, а также сценариев документальных фильмов на историческую тематику. Основатель и руководитель частного музея городской усадьбы (с 2002 г. по настоящее время)» (с обложки его новой книги «Улицы старого Харькова» [Х., «Фолио», 2019]).

80 С 1922 г. улица Короленко. Нынешний 27-й дом, пятиэтажный, широкий, с огромной аркой, сквозь которую улица Короленко выходит на набережную речки Харьков, построен в 1956-м. До революции весь этот район, несколько улиц от центра и Пушкинской вниз к набережной и между ними, был еврейским: две еще с середины XIX века синагоги, женское еврейское училище, общество пособия бедным евреям и мн. др., — и после тоже: в Малом театре на набережной в 1925-м открылся второй в СССР после московского еврейский театр. Остается добавить, что от дома Слуцких на Николаевской-Короленко до Московского проспекта, 11, где родители Слуцкого жили последние годы, рукой подать, пятьсот метров, не более.

81 А вот почему отец Слуцкого не поехал с женой с ними, так это, по всему, из-за него же, только что, в мае, родившегося: пускаться с несколькомесячным ребенком в такое путешествие через всю Украину во время войны. В 1964-м мать Меира Амита приезжала в СССР, виделась и с отцом Слуцкого — Амит рассказал об этом в интервью в 1999-м (Маркиш Д. Пароль? — «Нет выхода». — «Известия», 1999, № 227). О своем отце он там ничего не говорит, только о матери: «Мы — Слуцкие. Под этой фамилией мои родители жили в Украине. Моя мать осталась Слуцкой, а я стал Амитом, когда подрос и шестнадцатилетним парнем ушел в подпольную еврейскую армию», — что запутывает жутко некоторых биографов, думающих, что она поэтому сестра отца Слуцкого и родители Амита — родные брат и сестра («Дело в том, что двоюродным братом образцового коммуниста и виднейшего советского поэта Бориса Слуцкого был знаменитый глава израильской разведки „Моссад” Меир Амит. Так получилось. Их отцы Абрам и Хаим были родными братьями» — и там же вскоре «<...> его мать в 1964 году собралась навестить в СССР своего брата, отца поэта — Абрама Слуцкого», «Это к нему, Абраму Слуцкому, в Харьков <…> приезжала навестить <…> родная сестра — мать главного израильского разведчика Меира Амита» [Оклянский Ю. Праведник среди камнепада. — «Дружба народов», 2015, № 5 <magazines.russ.ru/druzhba/2015/5>]. Возможно, впервые такая интерпретация слов Амита прозвучала в редакционном примечании к рецензии на «Записки о войне» Слуцкого: «Родная тетя Слуцкого, Хая Слуцки, эмигрировала в Эрец-Исраэль в 1920 году, была активистом рабочего движения, членом ЦК партии Мапай. Ее сын, Меир Амит, двоюродный брат Слуцкого, — израильский военачальник, генерал-майор, крупный государственный деятель, в 1960-е годы возглавлял израильскую внешнюю разведку Моссад — Ред.» (Шубинский В. Господин комиссар. — «Народ Книги в мире книг», 2001, № 31 <narodknigi.ru/journals/31>), — и после пошло-поехало. И — чтоб доразобраться в вопросе: не к отцу Слуцкого специально приезжала мать Амита, а к своим, не Слуцким, родственникам, вероятнее всего: «Меир сказал: „Можно понять моих двоюродных братьев поэта Бориса Слуцкого и Фиму — преподавателя Военного института в Туле, когда в 1964 году они побоялись встретиться с моей матерью, приехавшей из Израиля в СССР, чтобы повидать родственников» (Слуцкие Светлана и Иммануил. О встречах с Меиром Амитом (Слуцким), легендой израильской разведки «Моссад»). Племянница Слуцкого на этот счет проясняет: «Когда уже после войны в Москву приехал из Израиля кто-то из родственников и захотел увидеться с Борисом Слуцким, тот от встречи отказался. Я думаю, даже не из боязни за себя, а скорее из-за брата: мой отец работал на секретном предприятии. Всю жизнь связанный с производством оружия, он в этой области был известен не менее, чем Борис в поэзии. Родственники за границей, а особенно в Израиле, — ясно, к чему это могло привести» (Оксман Антонина. «Я, рожденный в сорочке, сорочку променял на хорошую строчку…» К 30-летию со дня смерти Бориса Слуцкого).

82 Из книги «Неоконченные споры», 1978.

83 Озеров Л. Резкая линия. — В кн.: Борис Слуцкий: Воспоминания современников, стр. 328.

84 «И дяди и тети» («Неоконченные споры», 1978; «с дядей, похожего...» — так у Слуцкого — прим. ред.).

85 Из книги стихов «Работа» (1964).

86 Из письма от 17 февраля 1943-го брату: «Итак, Харьков — наш. Мои планы участвовать в освобождении Конного базара не увенчались успехом» («Десять фронтовых писем Бориса Слуцкого». Публикация, вступительная заметка и примечания Петра Горелика. — «Звезда», 2004, № 5 <zvezdaspb.ru/index.php?page=8&nput=89>). Конный базар, Конная площадь и далее в письмах к брату: «От людей, побывавших в (зачеркнуто цензурой — Петр Горелик) до и после освобождения, я узнал, что в Харькове подрывались преимущественно общественные здания, а не жилые дома. Конная площадь относится к числу пострадавших районов. Базар и казармы уничтожены. Опера и дом № 20 по Молочной уцелели. Группа домов вокруг ветлечебницы, кажется, уцелела» (от 13 марта 1943-го), «Неоднократно бывал в 2 часах ходьбы от Конной площади. С других сторон туда ходьбы минут 40. От трех крестьянок, которые покупали еще в августе там на столах соль и эрзацмыло, узнал, что „той бiк де ветлiкарня — схоронився”. Итак, надеюсь и т. д.» (от 28 августа 1943-го).

87 Родители и сестра в эвакуации, в Ташкенте, брат — в артиллерийской академии в Самарканде. Няня, пишут биографы, эвакуироваться наотрез отказалась.

88 Фаликов пишет, что не в квартиру Слуцких, а «чью-то»: «<…> няню Аню сумел поселить по новому адресу (в чью-то разоренную квартиру)» (Фаликов И. Борис Слуцкий: Майор и муза. Главы из книги. — «Дружба народов», 2018, № 5 <magazines.russ.ru/druzhba/2018/5/boris-sluckij-major-i-muza.html>).

89 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 16 — 17.

90 Кроме нее из двоюродных в этих харьковских письмах упоминается Арон Лейкин. И еще одна Лейкина из двоюродных — Юлия Яковлевна: «Сегодня, после алии семидесятых — девяностых, точно подсчитано: на Земле Обетованной однокровников поэта Бориса Слуцкого — 120 человек. Двоюродных братьев и сестер, и племянников внучатых. Всю почтенную родню Слуцких — и сабр, и олим — ухитряется не растерять двоюродная сестра поэта, ныне живущая в Хайфе, энергичная и очаровательная Юлия Яковлевна Лейкина, моя харьковская сослуживица. В 1961 году именно она познакомила меня с Борисом» (Баткин В. Израненный поэт и политрук, или Неоконченные споры. — «Семь искусств», 2011, № 5 (18) <7iskusstv.com/2011/Nomer5/Batkin1.php>).

91 Горелик делает примечание: «Соседка Слуцких».

92 «Десять фронтовых писем Бориса Слуцкого».

93 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 249.

94 Слуцкий Б. О других и о себе, стр. 123.

95 Из письма брату от 16 марта 1943-го («Десять фронтовых писем Бориса Слуцкого»).

96 «Метр восемьдесят два» («Сроки», но там не целиком). Помните, «встретился со школьными друзьями, в основном с девочками, остававшимися в городе».

97 В первопубликации в «Юности» — «досрочно / пока еще шли городом» (прим. ред.).

98 Фаликов И. За Изюмским бугром. Из книги «Майор и муза» <textura.club/za-izjumskim-bugrom>.

99 А вот о ком из них в «Еврейской бабушке»: «Как еврейская бабушка, эта строка / хороша. Но сейчас ни к чему. / Слишком схожа, похожа, подобна, близка — / слишком, слишком — ко мне самому. // Как еврейская бабушка, что во главе / праздничного / заседает / стола, / не идет эта строчка к угрюмой Москве. / Не идет совершенно. А — шла!» («Год за годом», № 5), — сказать сложнее.

100 Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 6.

101 Например, «Можно предположить — у отца семейства не складывались в этом курортном захолустье, истерзанном бандами, его торговые дела. Появление ребенка требовало более цивилизованного места обитания» (Фаликов И. За Изюмским бугром. Из книги «Майор и муза»). «Банд» в привычном смысле Славянск не знал, его захватывали армии: немецкая, Красная, Белая, Красная, и советско-украинская война для Славянска закончилась, как и для Харькова, в декабре 1919-го победой большевиков, после чего — вероятно, это и имеется в виду под «истерзанном бандами» — те экспроприировали заводы, санатории, частные дачи и т. п. Горелик и Елисеев уточняют, что до революции — приказчиком, и далее интерпретируют, исходя, как и ранее, из черты оседлости: «Отец был кормильцем семьи. Он владел одной из немногих профессий, разрешенных евреям черты оседлости, — работал приказчиком до революции и служащим в торговле в послереволюционные годы» (Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 11), — однако ж внутри «черты» такого ограничения для евреев на профессии, как за ее пределами, в Российской империи, не было. Впрочем, это не важно, раз отец Слуцкого был крещеным, жил в Харькове и «чертой» никак не скован.

102 Горелик П., Елисеев Н. «По теченью и против теченья…», стр. 15.

103 На самом деле противоречия тут нет, просто прагматичный отец Слуцкого предпочел бы видеть детей врачами или инженерами — то есть людьми востребованных профессий, так что скептическое его отношение к гуманитарной (то есть бесполезной) направленности образования вполне понятно, что, кстати, доказывает приведенное ниже стихотворение Слуцкого «Многого отец не понимал…» (прим. ред.).

104 Болдырев Ю. «Выдаю себя за самого себя…», стр. 8.

105 Фризен О. Дядя Боря.

106 У Слуцкого и так полуважных слов нет, но это, пожалуй, одно из тех, что характеризуют для него ту эпоху харьковского детства, — смотрите: «Родители были нервные, / кричащие, возбужденные. / Соседи тоже нервные, / угрюмые, как побежденные. / И педагоги тоже / орали, сколько могли. / Но, как ни удивляйтесь, / мне они помогли. // Отталкиваясь от примеров / в том распорядке исконном, / я перестал быть нервным, / напротив, стал спокойным» («Без нервов» из «Продленного полдня»; в трехтомнике нет).

107 Корнилов В. «Покуда над стихами плачут…», стр. 107 — 108. И затем повторяющееся у других: «Отец трудился весовщиком, ворочал на рынке шестипудовыми мешками» (Фаликов И. За Изюмским бугром. Из книги «Майор и муза»).

108 Смысл же здесь в «…чтобы облегчить нашу ношу», а не в самом поднятии и лицовке, — как и в «…выдержит сравнение едва ли / кто-нибудь, / кроме отцов, — / тех, кто поднимал нас, отрывая / все, что можно, / от самих себя, тех, кто понимал нас, / понимая / вместе с нами / и самих себя» — «Отцы и сыновья» из «Неоконченных споров» (1978), начинающееся «Сыновья стояли на земле, / но земля стояла на отцах…» И в той же книге стихов, как продолжение: «Мне приснились родители в новых пальто, / в тех, что я им купить не успел, / и был руган за то, / и осмеян за то, и прощен, / и все это терпел. // Был доволен, серьезен и важен отец — все пылинки с себя обдувал, / потому что построил себе наконец, / что при жизни бюджет не давал» («Новое пальто для родителей»).

109 Есть добавка сюда, то ли из черновиков, то ли вариаций, короткое, недавно («Аврора», 2018, № 1, публикация А. Крамаренко [Публикуется по материалам РГАЛИ, ф. 3101, оп. 1, д. 38]) опубликованное: «— Насилия нет! — говорил отец / и грозно поблескивал очами. / По ходу планет, по бою сердец / он знал, что насилие было в начале, / а вовсе не слово».

110 В этом стихотворении рифмы нет — хотя в принципе Слуцкий ее использует. И в этом тоже ухмылочка Слуцкого. А отца на него, чтоб ни говорили, — влияние. И в подтверждение еще одно о том же самом — «Складно!» («Сроки»): «Отец мой никогда не разумел, / за что за строчку мне / такие деньги платят, / и думал: как он все это уладит? / И как он так сумел? <…> И только раз, а может, раза два, / побившись над моей строкой балладной, / осиливши ее едва, / мне с одобреньем говорил: — Ну, складно!»




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация