Владимир Варава
ИЗ ЦИКЛА «ЗВУКИ СИРОТЕЮЩЕГО ДНЯ»
рассказы

Варава Владимир Владимирович родился в 1967 году в Воронеже. Окончил Воронежский государственный педагогический университет. Доктор философских наук, профессор Финансового университета при Правительстве РФ. Автор многих книг и статей, в том числе «Неведомый Бог философии» (М., 2013), «Адвокат философии» (М., 2014), «Псалтырь русского философа» (М., 2019). Лауреат премии журнала «Новый мир» 2018 года за философские эссе. Живет в Москве.



Владимир Варава

*

ИЗ ЦИКЛА «ЗВУКИ СИРОТЕЮЩЕГО ДНЯ»



ОЧЕНЬ ГРУСТНАЯ МУЗЫКА


Бывают дни пустые и белые как смерть. Светит солнце, и в потоке его равномерного и безразличного света открывается унылая пустошь бытия. И думаешь, зачем они, эти дни, и зачем все? Это не просто одно из грустных и тоскливых состояний, которых всегда много. Здесь какая-то скрытая истина жизни вдруг прорывается на поверхность и все замораживает, все высушивает, все останавливает, сталкивая тебя лицом к лицу с чем-то совершенно не твоим. Вот это не твое разом становится всем, и тебя выбрасывает не на обочину бытия, а куда-то в самую его черную дыру. Ты как будто есть, и тебя нет, все такое знакомое и чужое, надо что-то сделать, а что — непонятно, не нужно, не важно. Предчувствие беды просто нестерпимо. А вдруг это смерть врывается таким образом в жизнь, постепенно отбирая все желания, силы, интересы, все то, что держит человека, дает ему радость и смысл?

И вот такая неожиданная белизна. Особенно в жаркий июльский или августовский день. Перед наступлением осени летняя жара особенно тяжела своим неотступным напоминанием, что все кончается, что все не так. И только видишь, как замирает бытие и как в его солнечном просвете кружатся атомы прошлой жизни, превращаясь в пыль, превращаясь в прах. И все такое безразличное, чужое и поэтому очень странное. К странному обычно есть интерес, странность влекуща. Но это другая странность. Она не интересна, она страшна и грустна одновременно и поэтому ужасна. Она обесценивает все движения жизни, обращая их в слепое пятно. И видишь только, как поток летнего холодного света погружает дома и улицы в свою пустынную безжизненность.

Такое часто бывало в детстве. Именно эта солнечная вьюга полностью захватывала в свои колдовские чертоги, оставляя тебя наедине с белой пустотой бытия. Может, это и есть первоначало сущего? Исток всего? Что, если он такой? И через это состояние нам намекают о подлинной сути и участи. И в детстве, когда еще не сильно знаком с главными бедами существования, и горе мира давит не так сильно и отчаянно, это истинное первоначало, да просто сама истина проступает сквозь беспечность и радость, в которых и живет ребенок.

Очень грустная музыка доносится из окна многоэтажки. Из какой, непонятно. Их много одинаковых, серых, грязных, постаревших за последние несколько лет так сильно, что их вид уже удручает и вгоняет в самое унылое настроение. Эти быстро обветшавшие дома, которые были построены на волне какого-то промышленного энтузиазма, более всего свидетельствуют о бренности прогресса и какой-то финальной неудачи всех дел человеческих. Такое ощущение, что в этих домах уже живут не люди, но какие-то остатки людей, какие-то призрачные и бредовые существа, обреченные на то, чтобы влачить свою никому не понятную муку существования в этих обветшалых гробах.

Я медленно обвожу взглядом окна ближайшей девятиэтажки, боясь увидеть или услышать что-то более страшное, чем эта грустная музыка. Музыка действительно грустна. А какой же быть ей в этих местах, которых коснулась тень смертного проклятия. Но кроме нее я пока ничего не слышу, она заполонила собой все пространство, став навязчивой и неотступной. Боюсь, что она теперь будет долго меня преследовать, как те звуки, похожие на крик и плач одновременно, которые я услышал ночью во дворе из окна соседнего дома. Точно не знаю, из какого, были разные предположения. Но потом эти звуки ходили за мной как тень в разных местах, на других улицах и даже в других городах.

Это были не видения, не галлюцинации, не что-то в этом духе. Я всегда слышал отчетливо чей-то плач, переходящий в стон и крик. Разве это необычно? Просто другие не прислушиваются к этим звукам, которых всегда много в нашей жизни, которые раздаются каждый день, а ночью они просто слышны отчетливее. Это звуки самого бытия, которое так вещает о своей беде, просто о своей участи. Но мало кто этого замечает, а если и замечает, то уклоняется и уходит в густоту собственных забот и переживаний.

А звуки не проходят. Они по-прежнему те же самые, и кто-то их всегда должен слышать. Так, наверное, нужно, иначе те крупицы смысла, которые оставляют нам белые и пустые как смерть дни, канут в какую-то дыру и все пропадает, все, останется только то, что есть. А это невыносимо.

Вот и хочется бежать куда-то, дышать полной грудью, взбираться на самые высокие горы, чтобы обозреть весь мир, всю панораму жизни. И действительно, когда тебе это удается, то начинает казаться, что жизнь может быть иной, не такой, как в этих сдавленных горем несчастных домах. И охватывает непонятное волнение, и солнце уже не кажется таким страшным, и рутина дней видится чуть бодрей. И появляется ощущение, что все, вырвался из этого проклятого и заколдованного круга и смотришь на летящую птицу в небе не со страхом и ужасом, видя в ней только лишь вестника беды, но символ свободы, изящества, силы и красоты. Ее полет уже не страшит, как раньше, а вселяет восторг, который дает волю к жизни. К жизни через край.

Но вот проходит какое-то время, и я вновь слышу звуки той самой грустной музыки, и тот же самый крик, и плач, раздающийся совсем-совсем рядом, прямо за окном. И мне страшно подойти к нему и посмотреть наружу. Мне страшно. Но я все же подхожу, но вижу тьму. В окне стоит долгая густая летняя ночь, и нет никаких огней, и луна не светит, и не светят звезды. И вот из этой кромешной тьмы ада и продолжает доноситься все та же нескончаемая песнь бытия. Как будто она выполняет свою, совершенно непонятную для тебя работу, заключающуюся в том, чтобы делать наше бытие горше, а существование невыносимее. Ведь ничего не произошло, а жить горько!

Какая-то непонятная зараза, ржа, тля скрыта в самой сути вещей, которые могут казаться даже и прекрасными. И поверхностный художник всегда запечатлеет эту обманчивую сторону бытия, не удосужившись проникнуть на элементарную глубину. А тот, который может это сделать, раз проникнув и увидев все это исчадье пустопорожнего уродства, так им пленится, что кроме уродства уже ничего и не видит в жизни. И как же доверять после этого искусству…

Но все, наверное, заключается в состояниях сознания, души или чего-то такого, незримого, но очень важного. Не зная объективного порядка вещей, мы склонны доверять нашим изменчивым чувствам больше, чем истине. Ведь не известно, что такое мир на самом деле! И вообще, есть ли мир? Не иллюзия ли? И если есть, то таков ли, каким мы его воспринимаем? И что видят другие? Как понять это? Столько вопросов!

Но это тоже все не имеет значения, поскольку я вижу, что к соседнему подъезду подъехала большая черная машина, из которой вытаскивают непонятный прямоугольный ящик, и несколько людей в военной форме стараются затащить его в темную дыру подъезда. Собравшиеся дети глазеют и не понимают, что происходит, они заворожены этим необыкновенным зрелищем. Они еще не знают, что это цинковый гроб, в котором лежит мертвый, убитый на войне солдат. Он еще долго будет лежать на дне этого цинкового ада, в полном одиночестве и нескончаемой пустоте. А дети еще долго будут смотреть и недоумевать, раскрыв рты и раскрыв свои удивленные глаза, в которых уже поселилась нотка недоверия и тревоги.

С годами она будет только расти и увеличиваться, пока однажды не прорвется криком тоски и отчаяния. Но, наверное, не у всех, далеко не у всех. Вы посмотрите, как счастливо и беспечно живут люди, как они хотят жить. Как им интересно быть поглощенными их любимой работой и заботой о своих ближних. Как они статны и красивы, как они отменно справились со своими страхами и тревогами, которые впервые подступили к ним в детстве. И теперь они, сильные и уверенные, гордо и смело идут навстречу жизни. Они никогда не услышат ни грустной музыки, ни того плача и криков, которые были так хорошо слышны на заре жизни и, наверное, были ее самой настоящей правдой.



ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА


Меня всегда настораживает и как бы одновременно манит одинокий собачий лай. Такой знакомый всем лай, всегда тревожно и таинственно раздающийся в ночной тишине. Иногда он настолько неприметен, что словно растворяется в мутной дымке окружающей местности, образуя что-то наподобие звукового ландшафта мира. Но чаще он бывает громким и несмолкаемым, мешающим спать, думать и жить. И, где бы вы ни были, в любом месте любого города или же за его пределами, кажется, что даже во всякой точке мироздания среди множества самых разных звуков, которые несет с собой наступление темноты, непременно слышен лай какой-то одинокой собаки. Такой лай, переходящий в вой, и вой, переходящий в заунывную песнь скорби и нескончаемой тоски. Но именно лай одной собаки, а не своры, что так же часто бывает. Здесь путать нельзя. Лай своры — это бестолковая перебранка бессловесных тварей, их какой-то никому не понятный, но все же мелкий спор, вызывающий лишь раздражение, но не тревогу.

Лай одинокой собаки — совсем другое дело. Он как спутник чего-то зловещего преследует воображение, которое обязательно попадает в самую роковую завязь, идущую от этих звуков. Он и влечет, и отталкивает, и пугает, и вдохновляет; стоит только более глубоко вникнуть в эти скорбные завывания, как понимаешь: свершилось что-то страшное и это страшное сейчас придет к тебе и заберет в свои владения неумолимой силой неизбежного. Порой даже сомневаешься: собачий ли это лай или же сам дьявол глумится над покоем мирных обитателей земли?

Иной раз, лениво мучаясь от бессонницы, начинаешь прислушиваться к происходящему за окном. В темноте слух более чуток: он способен различить малейшие стуки, скрипы, писки, шорохи и стоны. Стоны ночью обязательны. Если очень хорошо вслушаться в ночную тишину, то обязательно уловишь эти немелодичные траурные стенания. Всегда есть где-то мертвец, над которым надрывно плачет безутешный несчастный. Природу многих звуков трудно и почти невозможно определить точно: то ли это гул далекого самолета, летящего в какую-нибудь ледяную пустыню; то ли старинный паровоз, извергающий железный свист позапрошлого столетия; то ли отдаленный смех или плач, доносящийся в виде неясных всхлипываний; то ли странные шорохи, раздающиеся где-то совсем-совсем близко, рядом с кроватью, в которой уже помертвевший от страха призрак человека ждет своей неминуемой гибели.

И вот среди всей этой ночной симфонии-какофонии вдруг вычленяется тот самый, знакомый сызмальства лай, который, кажется, никогда и не прекращался. Кажется, что он безначален, что само творение мира началось с этого лая. И он настолько печальный, одинокий, тягостно-надрывный, что думаешь о каком-то несметном горе, горе самого мира, которое происходит в этот самый момент. В первый миг он словно парализует слух и волю, они превращаются в больной комок внимания, жадно пытаясь выслушать, выманить у бытия его свирепую тайну.

Трудно представить, что это может быть?.. Потерявшийся ребенок, которого обезумевшая от горя мать ищет уже который час; а возможно, не дошедшая до дома старая женщина в черном платке легла, раскинув руки вдоль всей дороги, навсегда преградив всем идущим путь. Почему она легла так понуро и безутешно? Она почувствовала тайную могилу своего сына, в которой он не похороненный лежит уже долгое время, забытый всеми, кроме этой печальной матери; или птица, попавшая в сети к стальному мертвецу?

А может быть, собака свидетель какого-то страшного злодеяния, происходящего вот в эту самую минуту, когда несчастная жертва погибает от рук красного демона и никто не может ей помочь? Никто не видит и не слышит ее криков о помощи, и только собака, все понимая, кричит уставшему миру об ужасной трагедии.

Эти завывания столь протяжны и скулящи, что напоминают скорее рыдания человека, потерявшего самое дорогое, а не звериные звуки бессознательной и ничего не смыслящей твари. Как будто это не обычный собачий лай, который каждый слышал с раннего детства и который оставляет неотъемлемую часть привычного звукового образа мира, а какое-то горестное послание, черная весть, врывающаяся в безмятежное течение жизни сквозь густой ночной покров. И чем сильнее и протяжнее раздается этот щемящий и проскваживающий душу и тело звук, тем сильнее хочется закутаться в одеяло, вновь превратившись в свернутый в материнский комфорт эмбрион. И в голову не придет пойти и посмотреть, что там, что же там все-таки случилось? Почему лает эта нескончаемая собака?

И вдруг звонок… Отчетливый звонок в дверь посреди ночи. Внимание молниеносно переключается с этого, хоть и тревожного, но такого знакомого лая, на этот невероятно чужой и далекий звук. Что может быть страшнее ночного звонка в дверь в городской многоэтажке? Моментально забывая о всей этой романтике и метафизике собачьего лая, как полоумный вскакиваю из постели и, крадучись, как последней преступник, подбираюсь с затаенным дыханием к двери. Какое-то легкое шевеление, но слишком неприметное, что может показаться, что никакого звонка не было. Медленно, очень медленно втискиваю свой помертвевший глаз в дверной «глазок», чтобы убедиться, что там никого нет. И почти что вскрикиваю от ужаса, когда вижу перед собой фигуру, терпеливо ожидающую моего ответа. Он же знает, что я подкрался к двери и сейчас смотрю на него. Наши взгляды встречаются.

«Кто там?» — нелепо, дико, неуместно звучит мой голос, не узнаваемый мной чужой голос насмерть испуганного человека. Как бы не веря в происходящее и в тоже время будучи полностью в этом убежден, стою ни жив ни мертв около двери, надеясь, что не последует никакого ответа, что все это привиделось, что это всего лишь призрак, а не какой-то незнакомец. Призрак, правда, показался бы не таким страшным, чем этот неизвестный человек с неизвестными намерениями.

Конечно, не последует никакого ответа, пытаюсь себя убедить, ибо если последует, то всем нам конец: конец матери, спящей в соседней комнате; конец жене с ребенком, уснувшими на топчане в прихожей, поскольку гости засиделись допоздна и не было сил перебраться в свою кровать; конец цветам, пока еще горделиво раскинувшимся в своих плошках; конец стенам, конец обоям, конец окнам в зале, через которые я вчера видел, как подъехал черный фургон к соседнему подъезду...

«Откройте, полиция!» — раздается пронзительно внятный громкий голос незнакомца, стоящего по ту сторону двери. «Что?» — не понимая, спрашиваю себя и не веря тому, что в мире может быть такая вещь, как полиция. Меня снова возвращает к гнетущей реальности та сила, которая убила моего отца, которая убьет нас всех. Кто-то стоит за дверью со своим темным намерением. Нас отделяют друг от друга всего несколько сантиметров, совсем крошечное расстояние; я начинаю мысленно проверять прочность двери на случай, если он начнет ее выламывать. Скорее всего, начнет и очень скоро, иначе зачем он здесь? Он здесь, чтобы задушить меня, чтобы принести нестерпимое горе всем моим близким своим мрачным, немыслимым действием. У него в руках огромный нож, похожий на якорь, нет, скорее всего, пистолет, из которого он прострелит всем нам головы.

«Откройте, соседка умерла из сто второй, нужно освидетельствовать смерть, никто не открывает». Снова эта ясная членораздельная речь, свидетельствующая о реальности происходящего и какого-то властного принуждения открыть дверь. Открыть дверь… Что это может значить? Это значит впустить смерть, которой так много там за дверью, так много, что тонкая слабая дверь уже не в силах сдержать этот натиск черного ужаса, что так беспрепятственно просачивается в нашу будничную реальность. Вижу сонное лицо жены, в котором, однако, решительность и твердость. «Открывай!» — говорит она, как бы отталкивая меня от двери, в которую я вцепился мертвой хваткой как за последнюю надежду. Боясь, что она меня укусит, я беспомощно подчиняюсь и поворачиваю дверной замок.

В тот самый момент, пока еще чудовищный кошмар не ворвался в мою квартиру и не превратил все в ад, я зачем-то поворачиваю голову к окну, пытаясь что-то услышать. Конечно, это собачий лай, тот самый вой, который каждую ночь, начиная с младенчества, сопровождает мое существование. А что-нибудь есть еще в мире кроме этого проклятого лая?

Вот она разгадка, она так близко, она за дверью. Стоит мне сделать последнее усилие и окончательно открыть дверь, как эта тайна ночных завываний ворвется ко мне и убьет меня. И не будет больше никакого лая, не будет страха, не будет печали, не будет надежд, не будет того розового света, который дугой повисает над детской кроватью в спальне.

Если возможен последний день скорби, то он, скорее всего, должен быть именно таким. Преодолев лавину всевозможных страхов, я все же открыл дверь, поднялся в квартиру на следующем этаже, где действительно только что умерла пожилая женщина, проболев, как оказалось, последние полгода, где полицейский сидел рядом и что-то безучастно записывал в своей тетрадке, где, виновато улыбаясь, ходил муж этой женщины, зачем-то все время извиняясь передо мной. Было странно, что вот умер человек совсем-совсем близко, буквально в нескольких метрах. А собака лаяла и лаяла за окном все время ее болезни, всей ее жизни от рождения до этой непонятной минуты… лает она и сейчас. Еще час назад она, эта женщина, была жива и вот теперь лежит неподвижной грудой человеческого тела, прикрытая белой стерильной простыней, на краю которой проступили бледные желтые пятна, как и ее лицо, желтое и печальное, застывшее в прощальной скорби последней разлуки.

А лай собаки за окном не прекращается, он все нарастает и нарастает, становясь подобным какому-то вою ночной сирены. Он заполняет собой весь мир, выталкивая из него все светлое, доброе и прекрасное и погружая меня на самое дно темного колодца, в котором я очутился прошлой ночью, во сне. Я лежал и смотрел в небо, и только свет самой меленькой в мире звезды, едва различимый на этом грязном и смрадном днище, светил и светил не переставая. Он был ведь раньше, чем этот печальный вой умирающей собаки, той самой, которую мы приютили у себя прошлым летом и которая все же исчезла, унеся с собой всю горечь прожитой жизни.

Мне стал понятен смысл всего происходящего; никогда в другой ситуации я не пошел бы на этот лай, никогда бы не выбрался из своей теплой уютной постели, чтобы встретить ночной холод и страх, чтобы встретить свою смерть. Но умирать все равно нужно, рано или поздно, когда-нибудь, где-нибудь. Почему бы не теперь?! Чем я лучше той, никому кроме мужа не нужной неизвестной женщины, в муках родившейся и в муках умершей?..

Сказав домашним, что вернусь через несколько минут, я вылетел из подъезда навстречу темной неизвестности, к которой меня звал этот нескончаемый ночной лай. Холодный ветер пустоты ударил в лицо, и его лающий свист перемешался с далеким неизвестным лаем, доносившимся с дальнего конца последней улицы. Я никогда туда не ходил, зная, что все эти звуки оттуда. Только из верхнего этажа моего дома можно было видеть нескончаемые траурные процессии, которые всегда почему-то происходили там, на этой последней улице нашего города.

Я уже никогда не вернусь обратно. Я отправился в странствие, которому нет начала и нет конца и которому нет названия.



ЗВУКИ СИРОТЕЮЩЕГО ДНЯ


Из каких-то древних закромов вечно дремлющей ночи неспешно нарождался новый день. Нарождался он нелегко, но властно и спокойно. Ибо день был сильнее ночи. Его неведомая сила становилась все очевидней и зримей с каждым новым проблеском красного рассвета. Пройдет еще несколько мгновений, может, минут, и его свет зальет останки ночной мглы, которая прятала тайны мира всю эту долгую и почти вечную ночь. Зальет, как вода заливает тлеющие угли костра, который нельзя оставлять на ночь, чтобы он не разродился в пожар. Складная музыка беспечного сна будет прервана жесткой необходимостью пробуждения, такого невыносимого и бесспорного, диктующего свои условия и устанавливающего свои порядки. Пройдет еще совсем немного времени, и торжество дня будет неоспоримо; снова придется жить, смотреть на мир и обязательно что-то делать.

Множество людей выпорхнут из своих домов-скорлупок и заснуют, движимые разными делами, но, по сути, одной целью куда-то добраться и начать работать. По правде, не начать, а продолжить то, что делали всегда до них и будут делать после них все люди этого огромного непонятного мира. Другой ведь цели у них нет, и, случись хоть потоп, они не изменят своего раз и навсегда заведенного режима бытия. Иной порядок жизни им просто неведом; они всегда с презрением его отринут и вернутся к своему обычному — бесцветному, но почему-то очень важному для них существованию. Они его по-своему любят, даже ценят, хотя, в сущности, ценить нечего. Чаще они его проклинают, лишь в краткие минуты отдыха сбрасывая накопившуюся пену ненужного существования. Кто-то из них сегодня умрет, умрет наверняка, не по закону вероятности, а просто так, по закону никому непонятного умирания. Возможно, умрет много людей в одном месте, и тогда это назовут трагедией и будут искать виновных.

Как раз в тот день я остался дома; то ли был выходной, то ли болезнь, то ли просто охватила всевластная лень и захотелось во что бы то ни стало весь день напролет просто-напросто проваляться в постели, или ходить бесцельно из угла в угол, позволив себе роскошь незаслуженного безделья. Такая перспектива неожиданно показалась заманчивой; по крайней мере не нужно будет участвовать в этом скучном людском потоке, деловито и озабоченно стремящемся в никуда. Сцепление человеческих молекул, особенно если смотреть сверху (не обязательно свысока) напоминает муравьиный бег, при всей примитивности такого сравнения. Говорят, что сущность человека в деятельности, но это неправда; сущность человека ни в чем. И в этом, возможно, его истинная сущность.

Может быть, как раз сегодня будет возможность всерьез подумать о жизни. Кто знает, а может, и пролетаю весь день такой вот никчемной и бесцельной пылинкой, как, например, вот эта, которую я уже давно заприметил и за которой наблюдаю уже не один год. Она странная, эта пылинка, словно живая, словно с душой. Иногда она так мило смотрит на меня, особенно в вечерние часы заката, когда ее мизерная сущность стремится к нулю, будучи поглощаема силой всевластной тьмы.

Посмотрев из окна на быстро разгорающийся темп жизни, на его рутинный энтузиазм существования, я через несколько мгновений отошел, возбужденный одной мыслью. Как бы они всполошились, если бы я рухнул сейчас со своего двенадцатого этажа прямо в самую гущу их шевеленья! На миг бы все остановилось, но только на миг, а потом бы все продолжилось. Никто бы и не вспомнил, как не помнят бесчисленных безвестно умерших в веках. Никакая память не в силах все запомнить, все отметить и оценить.

Больше не смотрю вниз. Теперь смотрю вдаль. Большие дома стоят крепко и безразлично, одинокие черные птицы пролетают на недоступной высоте, ветер приближающейся осени ломает ветви сиротеющих деревьев. К этому я не причастен. Что-то вызревает во мне, где-то в самой сердцевине моего несуществующего существа. Я это чувствую и радуюсь, что наконец во мне начало рождаться настоящее. Но меня что-то постоянно отвлекает, рассеивая и без того блуждающее и мерцающее, а может быть и постоянно умирающее сознание.

Я слышу неприятные звуки ремонта, которые доносятся из соседской комнаты наверху; он длился уже несколько недель, угнетая все мои самые чистые и светлые порывы. Вот бы ворваться к ним и устроить полный разгром, сведя на нет всю их такую долгую изнурительную работу. Где-то, возможно несколькими этажами ниже, как бы диссонансом бесчеловечным звукам ремонта слышится чье-то пение. Пение такое громкое и выразительное, что можно расслышать слова. Зачем петь в такую рань?! У кого-то очень хорошее настроение, так я его сейчас испорчу, вот пойду и задушу этого певца! Путь потом отыскивают мотивы. Наверху что-то грохнуло, по-видимому, огромный предмет, заставив задрожать и без того хрупкие и грязные окна моей спальни, через мутные стекла которых я часто гляжу на мир.

Но все это не имеет никакого значения; дом зажил своей жизнью, наполнив пространство мира своими странными, непонятными и часто пугающими звуками. Есть много необъяснимых звуков, и у них своя жизнь. Но дневные звуки сильно отличаются от ночных. Более всего это чувствуется в бессонные ночи, когда цепенеешь от ужаса, слыша шорох приближающихся в коридоре шагов. Лежишь в ожидании мгновенной смерти от остановки сердца или разорвавшихся сосудов. Удары крови так сильны, очевидны и коварны, что каждый из них может стать последним.

Чувствуя нелепость протекания крови по сосудам, я уверен, что смерть должна наступить именно от этих ударов. И хотя мы достоверно ничего об этом не знаем, сама мысль чудовищна: течет кровь внутри, бьется пульс, стучит сердце, вздымается грудь от дыхания, которое может остановиться в любой миг. Что его заставляет жить и дышать? Чем живо дыханье? Все это словно сатанинское порождение, не имеющее никакого отношения к духовному плану. Можно было бы обойтись и без всего этого. Зачем вся эта грязь, слизь внутри человека… Не зря я покончил в свое время с врачебной карьерой. Однако все это бредовые ночные мысли, мало связанные с аполлонической ясностью дня.

Дневные звуки имеют совсем иной характер. Они не пугают возможностью внезапной смерти, но настораживают своей особой, совсем не похожей на дневную неизвестность. Дневные звуки банальны, назойливы, но не менее таинственны. И в них есть нечто, не поддающееся пониманию. Вот муха, попавшая в паутину, уже полчаса издает неприятнейшее жужжание; вот старая женщина невыносимо шаркает тапочками, не в силах поднимать больные ноги. Капает вода в кране, ребенок гремит игрушками, уже превратившимися в рухлядь, жена все время перебирает вещи. И не важно, ваши эти дети, мать и жена, важно, что они изо дня в день, из рода в род повторяют свою однообразную работу непонятного существования.

Нет, невозможно ни читать, ни писать, ни дышать. Невозможно жить, когда все эти звуки людей, звуки их обычной жизни становятся кошмаром, от которого некуда бежать. Снаружи не лучше; уличный гул невыносим. Интересно, а всегда был один и тот же гул? И в Средние века? Кто-нибудь занимался изучением характера уличного гула в различные эпохи? Может быть, это пролило бы хоть какой-то свет на непонятную тьму нашего существования.

Вот и приходится часами разглядывать картины, уже который год висящие на стене на одном и том же месте, а потом переводить взгляд на потолок и в его серовато-белых разводах находить следы неведомых событий, которые с нами так и не произойдут.



ЗОЛОТЫЕ ДНИ ДОЖДЯ


День медленно и печально клонился к своему исходу. Так ведь может начаться, в сущности, любое повествование, которое не обязывает ни к чему. Вообще, зачем говорить о вещах очевидных и поэтому совершенно незначимых. А зачем все это читать? Писать и читать — занятия не совсем понятные. На самом деле истинные мотивы чтения и письма от нас скрыты, причем так глубоко, что приходится довольствоваться какими-то банальностями на этот счет. Что-то хочется записать, что-то прочитать. Вот, в сущности, и все.

Но день все же клонился к своему концу. Это было печально, но скорее безразлично. Разве может естественный процесс вызвать какие-либо эмоции? По всему было видно, что этот день совсем не хотел умирать, как не хочет умирать ничего из того, что обречено на муку кратковременного существования. Завтра будет другой день, и о нем люди подумают, что это тот же самый один большой день нашей жизни. Что продолжается жизнь, одна большая единая жизнь, в которой ничего не значащие дни походят друг на друга как дождевые капли. Но нет, все дни как малые дети, все такие разные, даже не близнецы. Их объединяет лишь то, что они умирают, совсем не успев пожить.

А еще их объединяют дожди, чьи золотые нити как паутина обвивают череду таких несхожих дней. И в свете этого золота дни жизни приобретают особый цвет, понятный только тем, кто хоть раз видел этот дождь.

А пока все как обычно. Только наступит утро, как оно заканчивается, переходя в полдень, в это промежуточное мгновенное состояние. Стоит лишь вскинуть голову ввысь и увидеть в голубом ярком небе огненное солнце и черную птицу, обязательно пролетающую в это время, как тут же наступает обед. Послеобеденное время самое пустое: лень, дремота, скука, течение времени совсем не заметно, все будто застывает и загустевает в какой-то огромной аморфно-белой массе пустоты. Нужно поскорее убить время: более всего подходит еда и сон. В этом суть обеденного перерыва.

К вечеру, конечно, намечается оживление. Жизнь приободряется. Кажется, что вот оно, долгожданное искомое: веселое движение, шум, смех, приятная суета во дворах, подготовка к ужину, возвращение домой и блаженное ожидание сна. Но по мере наступления темноты приближается тревога, которую несет с собой ночь. Ночью страшно, ночью обязательно кто-то умирает, как, например, умер тот человек, живущий в доме напротив. Я еще вчера днем заметил что-то неладное. Сначала женщина с заплаканным лицом выходила несколько раз, растрепанная и смущенная, в каком-то черном неряшливом балахоне. Еще несколько человек что-то судорожно делали возле подъезда, кому-то звонили и мрачно переговаривались друг с другом.

Да, это внезапная смерть, которая где-то в глубине каменного жилища выстрелила совсем-совсем неожиданно. Она, видимо, там долго жила, растворясь в камне, слившись со стенами, потолком, балконами, со всей мебелью и даже людьми, совсем не подозревавшими о том, что в них живет самая настоящая смерть. А где ж ей жить, смерти-то, как не в живых людях?

Я еще вспомнил те печальные завывания накануне ночью и тусклый, но сильный свет, который лил из окна на втором этаже. Это горели свечи, расположенные ровно по периметру вокруг тела умершего. Их очень быстро расставили, как будто по команде, как будто все уже знали, что он умрет, хотя ведь никто не ожидал. И вот его сразу положили на стол, аккуратно и чинно одели и расставили свечи так, чтобы горящее пламя отражалось на лице покойника и создавало иллюзию движения. Чтоб все думали, что он жив, и пугались, поскольку все знают уже, что он умер, умер внезапно и трагично.

Остались жена, дочь, два сына, три брата, три сестры, два племянника, дед. А еще осталась красивая соседка, которая так и не пришла постоять над покойником, не стала говорить последние прощальные речи, не стала лить горьких слез, а просто ушла.

Отчего же он умер, умер так, словно и не жил? А совсем-совсем недавно он строил большие планы, собирался в отпуск, а потом покупать машину и что-то еще. Это все соседи рассказали уже после того, как вернулись с кладбища. Одна маленькая девочка стала собирать разбросанные цветы около подъезда и уже набрала целый букет, собираясь подарить его своей маме. И когда добрая мать это увидела, то чуть не умерла от ужаса. Как же она теперь жить-то будет: руки ребенка стали другими от прикосновения к чужому горю.



МЕЖДУ СТОЛОМ И КРОВАТЬЮ


Часто, когда сидишь за столом, думаешь о кровати, а когда лежишь в кровати, то ни о чем ином не можешь и мечтать, как только сесть за письменный стол. Эти две вещи, самые банальные предметы быта, стали для меня просто пыткой, немного превратив жизнь в какую-то странную казнь. Как часто я засыпал за столом, так и не успев добраться до вожделенной постели, и как часто я мучился смертельной бессонницей, не в силах утолить свой творческий голод за столом! Наверно, я умру в кровати и меня переложат на стол, или наоборот, я умру за столом, а меня затем перенесут в кровать. Я часто видел мертвецов, лежащих и на столе, и на кровати. Нельзя сказать, что предпочтительнее. Но я точно знаю, что обречен на то, чтобы закончить свой путь на одном из этих, ставших ненавистными, жалких и ничтожнейших, совершенно обветшалых и невероятно устаревших атрибутов пошлого быта.

А я же поэт! Я пишу в день по миллиарду стихотворений и не собираюсь прекращать это занятие ни на минуту, ни на секунду. Как же так случилось, что вся моя жизнь превратилась в путь скитаний между проклятым столом и не менее проклятой кроватью. И не просто превратилась, но как-то кошмарно ужалась в этот нелепый отрезок, который любой комар может преодолеть за несколько секунд. Для меня же это были целые миры вечности, в которых разыгрывалась самая настоящая драма бытия. Ведь я никогда за столом не мог достичь творческого абсолюта, равно как в кровати я не мог достичь абсолютного сна и покоя. Всегда одно мешает другому: творчеству мешает сон, а сну творчество. Они никогда не живут рядом, они выталкивают друг друга, не позволяя одному из них всецело завладеть тобой.

В самый неподходящий момент, в самый разгар творческого полета, когда мысль стремглав мчится по бесконечным пространствам мироздания, все охватывая и постигая, во все проникая и умело запечатлевая в метком и изящном слове, так вот в этот самый момент настигает предательский сон, мигом обрывающий этот сладостно-божественный восторг. Он надвигается как огромное мохнатое животное, лениво загребающее тебя в свои несносные объятья, в которых теряешься до самых последних основ. Ничего иного не остается, как закончить странствие по мирам иным и нырнуть в унылое и скучное жилище, предназначенное для сна.

Но в блаженный миг погружения в не менее сладостную негу сна, когда разрываются всякие связи с земными тяготами и душа готова вот-вот отдаться действу запредельных стихий и состояний, вдруг пронзает яркая и отчетливая мысль, требующая немедленного воплощения. Неожиданно рождаются образы такой необыкновенной мощи, что ты понимаешь, стоит лишь хотя бы один из них запечатлеть и ты снискал себе бессмертие в веках. Но все это обман, гнусная и предательская иллюзия; ведь в действительности нет никаких сил встать, нет воли подняться, и тогда зависаешь в самом неприятном состоянии междумирья, в состоянии между столом и кроватью.

В квартире воцаряется та самая странная и таинственная тишина, которая всегда наступает где-то ближе к двум часам ночи. Говорят, что в это время обязательно кто-то умирает, кто-то, кто находится с тобой в невыносимой близости. Посторонние звуки, которые сопровождают бесшабашную дневную суету, исчезают, оставляя место только самым необходимым звукам ночи. Их мало, и каждый из них вызывает крайнее настороженную реакцию. Тогда самый неприметный посторонний звук способен напугать до смерти. Нервы несколько напряжены, и, хотя ты полностью погружен в свою работу, все же каким-то совсем уж боковым зрением и слухом ты следишь за происходящим вовне.

Ты следишь за тем, чтобы силы зла, которые всегда оживают в ночной глубине, не причинили тебе вред. Вот промелькнула какая-то тень за спиной; ты это не видишь, но чувствуешь по легкому колыханию листов, которые едва-едва шевельнулись. Такое страшное шевеление, как будто саван в гробу нечаянно вздрогнул. Потом звуки где-то в коридоре или на кухне, напоминающие отдаленно шаги, или звук упавшего тяжелого предмета. Тебе бы встать и посмотреть, но ты не можешь, ты уже скован смертельным страхом. Это верный признак того, что подступает неодолимая нега сна, зовущая тебя исполнить перед своим организмом физиологический долг. А тебе уже пора идти к столу…




 
Яндекс.Метрика