Сергей Костырко
КНИГИ: ВЫБОР СЕРГЕЯ КОСТЫРКО
обзор


КНИГИ: ВЫБОР СЕРГЕЯ КОСТЫРКО

*


Дмитрий Галковский. Письма сестры. М., Издательство книжного магазина «Циолковский»; Издательство Дмитрия Галковского, 2019, 176 стр., 1000 экз.

Книга про «душевное одиночество» в кругу близких, но не любящих друг друга людей, из коих один не любит пассивно, другой — активно. Первые 127 страниц книги занимают письма сестры («Человеческий документ») и еще 36 страниц — текст ее брата, Дмитрия Галковского, кратко описывающего жизненные обстоятельства, породившие эти письма («Дочка матери и матерь дочки»). Третий герой книги — это мать, персонаж, находящийся как бы на периферии повествования, — пишу «как бы» потому, что на самом деле «мать» в этой книге, по сути, главный персонаж — она растворена в изображаемой истории; собственно, «мать» и есть ситуация брата и сестры Галковских.

Письма сестры — это письма про то, как она, сестра, безумно его — брата — любит, как тревожится за него, как готова на все, чтобы ему было хорошо, и одновременно, как она его — брата — ненавидит, как презирает; про то, какую страшную ошибку брат сделал, женившись на молодой женщине из «иркутских бараков», которая вышла за него, старика — слово «старик» по отношению к брату употребляется в письмах с мстительным наслаждением не раз, и не два, — вышла замуж для того, чтобы как можно скорее довести его до могилы и забрать его деньги; ну и соответственно, это письма про то, как несчастна она сама, отдавшая все свои силы, здоровье, возможность женского счастья ради здоровья матери и благополучия брата; соответственно, интонационный диапазон писем: от «Димочка, дорогой мой, самый лучший на свете, родной братик!», до «Потому что ты — сволочь, ублюдок и выродок. Мать у тебя деньги берет, а проклинает вас. Мы ненавидим вас всех!» При чтении писем, еще до текста брата, излагающего и комментирующего в конце книги историю их семейных взаимоотношений, а значит и историю болезни сестры, становится ясно, что это письма психически неуравновешенного человека. Автора их можно пожалеть — не слишком умная, на редкость амбициозная, предприимчивая, несмотря на полученное образование практически не «затронутая культурой», избалованная/изуродованная слепой любовью матери, сестра так и не смогла установить нормальных отношений с текущей вокруг жизнью, отсюда ненависть ее практически ко всем вокруг. То есть да, пожалеть ее можно. Пожалеть нужно. Но и при этом нужно помнить, что сестра реально ломает жизнь окружающим людям. Ну и кому автор предлагает сострадать? Тому, кого жизнь вот так изломала, кто страдает, не очень понимая причин своего несовпадения с миром? Или сострадать тем, чью жизнь она, сестра, губит? Простенький вопрос, но ответ будет непрост. Жизнь на самом деле устроена гораздо сложнее, чем мы привыкли думать. Соответствие формы полагающемуся ей — как бы по определению полагающемуся — содержанию отнюдь не является железным правилом. Ну, скажем, материнское чувство. В ситуации Галковского материнское чувство — это восприятие сына как досадной помехи в жизни. Для материнской любви она выбирает дочь, любовью своей сломав в конце концов ее жизнь. И, соответственно, еще один вопрос: а сама по себе любовь, она всегда несет добро? Или с любовью тоже надо быть осторожным, точнее, осмотрительным?

Вопросы эти ставятся в книге с шокирующей жесткостью, и у автора есть на это право, поскольку на вопросы эти он вынужден был отвечать своей жизнью. В авторском предуведомлении к книге сказано: «Трудно представить, что все это написано на самом деле, но я не изменил ни строчки».

Ну и насколько соответствует такая проза природе именно художественной, а не специальной — медицинской, скажем, или социо-медицинской — литературы? Соответствует. Разумеется, Галковский здесь рисковал, но равновесие художника он выдерживает. Все определяет рама, в которую он вставляет кусок «необработанный жизни». Автор как бы задним числом «ставит свет» для уже совершенной съемки — ну, скажем, становится ясна природа того ощущения жути, которое вызывает естественность сочетания в письмах сестры лексики образованного человека (университетский курс, полностью оплаченный матерью) с пещерным в нравственном отношении уровнем мышления. Можно, конечно, при чтении этой книги примерить на себя роль психоаналитика-литературоведа, выслушивающего глубоко личный, исповедальный монолог Галковского на предмет выяснения того, с каким жизненным и каким душевным опытом писался «Бесконечный тупик». Но книга эта отнюдь не из разряда «писательской исповедальности», не про то писал автор, как «жизнь меня прожаривала», — задачей, насколько я понимаю, была попытка разобраться в том, как на самом деле устроена жизнь и как нам жить при этом вот ее устройстве.


Сергей Гандлевский. В сторону Новой Зеландии. Путевые очерки. М., «АСТ», «CORPUS», 2019, 128 стр., 1500 экз.

Для читателя, знакомого с обликом Гандлевского — на публике всегда сдержанного, немногословного, «застегнутого до последней пуговицы», а в стихах и прозе серьезного, элегичного, — книга эта может оказаться неожиданностью, потому как книга, во-первых — и во-вторых, — веселая. Точнее, радостная. Про путешествия. Нет-нет, автор, побывавший в разных, экзотичных иногда для нас странах (Иордания, скажем, или Куба) не собирается просвещать нас географически, его книга — не «клуб путешествий». Он рассказывает не о странах, а о себе в этих странах и только о себе. Но такой вот у литературы эффект, чем точнее и беспощаднее автор будет писать себя и свои приключения на «басурманщине», чем образ повествователя будет «индивидуальнее» и «единичнее», тем легче мне, читателю, идентифицировать себя с повествователем, то есть чем «единичнее» образ, тем он «универсальнее». А повествователь этой книги производит впечатление как раз точного и беспощадного.

Скажу сразу, книгу эту мог написать только человек моего поколения, первая, определяющая половина жизни которого прошла в СССР, и потому он очень даже хорошо знает, чем рождена пушкинская строка: «Граница имела для меня что-то таинственное», — для нас тогдашних «граница» была чем-то гораздо большим, нежели понятие географическое. Она была границей не просто с другими странами, а с другим миром, который на самом деле теоретически мог бы быть и нашим миром, то есть была границей с нами самими в другом, увы, несостоявшемся качестве. И мы это чувствовали достаточно остро. Отсюда тот прилив — нет, не «низкопоклонства перед Западом», которым нас пугали и продолжают пугать, — а просто эйфории от вдруг открывшегося нам мира, вдруг открывшейся и для нас жизни — «…как угорелые, сжигая по бензобаку в день, мы носились по Иордании, и только пограничники на рубежах Израиля, Саудовской Аравии и Сирии охлаждали наш краеведческий пыл». Слово «краеведение» здесь — метафора, для повествователя этой книги путешествие — это открытие мира, открытие себя в мире, точнее, открытие неимоверного количества вариантов самого себя, заложенных в национальных культурах, с которыми автор сталкивается. Путешествия Гандлевского — это, разумеется, путешествия в пространстве, по чужим странам, но и в не меньшей степени в самого себя. И еще: путешествие, по Гандлевскому, — это способ налаживать свой эмоциональный, творческий кровоток. И отсюда как бы неожиданная для тональности подобной книги — эйфорической почти — трезвость, жесткость, вменяемость письма, четкость и острота не только зрения повествователя, но и его «рацио».

В качестве иллюстрации к последней фразе хочу привести еще одну цитату из книги, прочитанную мною с интересом особым, поскольку практически всю свою профессиональную жизнь потратил я на изучение феномена под названием «писатель» (скажу сразу: я не планирую каких-либо — боже упаси! — итоговых публикаций по теме; я хорошо знаю нравы литературного сообщества); так вот в книге этой я наткнулся на еще одну замечательную формулировку «литературного таланта»: «Человеку для того, чтобы осуществиться в писательском качестве, нужны... графоманская жилка (страсть к писанине — расположению слов на бумаге), чувство стиля (расположение этих слов в своем и неповторимом, авторском порядке), инфантилизм (пожизненная невзрослая впечатлительность), ущербность (самочувствие „белой вороны” и как следствие — то жар уничижения, то холод гордыни, порождающие нормальное честолюбие, жажду обрести вес в собственных глазах и во мнении публики). Примерно такой набор личностных качеств и зовется в просторечии литературным талантом».


Валерия Пустовая. Ода радости. М., «Эксмо», 2019, 416 стр., 1000 экз.

Жанр новой книги критика Валерии Пустовой на этот раз не литературная критика, а — лирико-философская исповедальная проза. И смена жанра в данном случае имеет прямое отношение к ее содержанию, к тому, что усадило ее за написание «Оды радости». Это книга про то, что открывает нам глаза на мир вокруг нас и на мир в нас, — книга про смерть; в данном случае смерть матери, точнее, умирание матери, продлившееся несколько месяцев и ставшее частью жизни автора в эти и все последующие, как показывает текст, месяцы; причем этот необыкновенно важный для автора кусок жизни с самого начала проживался с подчеркнутой почти «отрефлектированностью», но не для последующих описаний в ЖЖ, а для нужд более насущных (см. первую фразу). И это книга — про жизнь: про рождение сына, и как раз в те месяцы, когда умирала мать, про перерождение самой повествовательницы, что отмечено в книге и на уровне бытовом (словами священника на исповеди и краткого комментария автора к этим словам: «„Бог тебя услышал, ты родила? — сказал он мне в ответ на мои судорожные припоминания упущенных выше грехов. — Родила, замуж вышла? Все, нормальная баба”, — и отпустил будто не грехи, а женскую мою уязвленность, которой промучилась с детства до тридцати») — и перерождение «экзистенциальное», о чем говорит уже сам строй записей в книге.

В книге нет единого сюжета, нет единого потока повествования, это собрание коротких и развернутых «записей», изначально предназначавшихся фейсбуку и ЖЖ. Повествованием текст этой книги делает наличие своего художественного (эмоционального, интеллектуального, душевного) пространства; наличие некоего силового поля, но не будем торопиться, определяя это поле исключительно присутствием двух разнозаряженных полюсов: «жизнь» и «смерть» (рождение). Дело в том, что у Пустовой — что для меня, например, и делает этот текст книгой — смерть и жизнь отнюдь не являются полюсами разно-заряженными. Смерть в текстах Пустовой — часть жизни. Неотделимая и, страшно сказать, необходимая почему-то.

Про литературу — профессию критика Пустовой — в книге почти ничего нет, мелькают иногда имена коллег, но без литературного контекста. А если и появляется текст, рожденный литературным событием, то это будет развернутая «запись» про смерть замечательного писателя Владимира Данихнова с вопрошанием, зачем Он забрал его так рано, то есть это текст, строго говоря, не про литературу, а про смерть и про то, в каких на самом деле отношениях она находится с жизнью. Автор, пройдя вот этот обжиг (смерть матери и рождение ребенка, которое, повторюсь, для автора стало перерождением), проводит в своей книге своеобразную инвентаризацию того, из чего состоит жизнь вокруг, расставаясь с привычным наполнением (скорее всего, взятым напрокат, как у большинства из нас) различных понятий; ну, скажем, кто такой «муж», и кто такая «жена», и что отличает женщину замужнюю от женщины, выбравшей одиночество, и шире — что такое «женщина» и т. д. И все это не упражнения в психологии — понятия эти рассматриваются в категории бытийных.

Ну и, соответственно, на вопрос, про что и «зачем» эта книга, я бы ответил, подтвердив сказанное развернутой цитатой, так: книга про то, как научиться «жить». Но автор, слава богу, не становится в позу учителя жизни, Пустовая и сама пытается понять, что такое «жить» — вот одна из ее итоговых формулировок: «Тридцать пять лет я боялась жизни — и вот наконец дошло, что бойся не бойся — один конец. „Горько скорбя о каждом невозвратном дне, ушедшем без пользы”, — стращает акафист за единоумершего образом напрасных сожалений вырванной из тела души. Я вспоминаю эти слова и вяло думаю, что вот опять взялась переслушивать „Гарри Поттера” вместо лекции по воспитанию или недавно изданного романа, претендующего стать книгой года. Но пронзает меня не это, а вдруг проясненный факт, что на том свете мне не дадут больше почитать „Гарри Поттера”. Благодарность за каждый день — тревожность со знаком плюс. Польза каждого дня в том, что выдали еще один шанс повременить, повыбирать, покрутиться перед тем, как рубанет. Жажда жить — не то, что желание пожить. Жить — значит прыгать, и подниматься, и прыгать снова. Пожить — переждать, скрыться с глаз, авось не позовут»; «Все будет хорошо — почему? Потому что просто будет. Бойся не бойся, а пока не конец, жить будешь. Такой он, бесконечный хеппи энд в конечном мире, принуждающем к любви: если уж нестись по прямой, от истока к обрыву, то не тратить сил на борьбу с потоком».





 
Яндекс.Метрика