Русаков
Геннадий Александрович родился в 1938
году в с. Новогольское Воронежской
области, воспитывался в Суворовском
училище, учился в Литературном институте
им. А. М. Горького. Работал
переводчиком-синхронистом в Секретариате
ООН в Нью-Йорке и Женеве. Автор десяти
книг стихотворений. Лауреат нескольких
литературных премий, в том числе
национальной премии «Поэт» (2014). Живет
в Москве и Нью-Йорке.
Геннадий
Русаков
*
В
РОДИТЕЛЬСКОЙ СТРАНЕ
*
* *
Я
прохожу меж каплями дождя —
как
молодой, ещё до первой встречи:
забывший
всё, немного погодя,
о
нашей жизни общечеловечьей.
А
там весна врасплох застала глаз —
и
вот она у глаза на сетчатке,
чтоб
повторяться много-много раз,
пусть
в виде разноцветной распечатки.
Мы
созреваем дольше, чем отцы —
труднее
привыкаем к нашей нови.
Но
та же даль видна во все концы,
и
надо мерить жизнь толчками крови.
И
проходить меж каплями дождя —
как
в двадцать лет, по молодой дороге…
Чтоб,
самого себя по ней ведя,
переставлять
уже с усильем ноги.
*
* *
Движенье
деревьев идёт с высоты:
внизу
они тихи и скромны
(хотя
иногда забуянят кусты
и
пустятся вскок до Коломны).
Я
б тоже пустился, когда б ещё мог…
Увы,
отдурил, но не каюсь:
ещё
и сегодня, спеша через лог,
от
спешки крапивой стрекаюсь.
Но
я не о том, то есть не о себе:
о
том, как деревья летают —
как
рвутся к иной, не наземной судьбе
и
воздух ветвями хватают.
Им
хочется ввысь, их земля тяготит —
они
ведь почти что в полёте.
Да
вон этот клён над садами летит,
апрель
кулаками молотит!
*
* *
День
начинался с открыванья окон.
С
трещанья лупоглазой стрекозы.
И
у Татьяны пахнул морем локон
отчётливей,
чем прошлые разы.
Потом
врывалась целая орава:
жара
и солнце, запахи травы,
стрижиный
лёт налево и направо —
всё
сразу, до круженья головы.
День
был грузином или кем-то схожим,
бренчал
каким-то мелким бубенцом.
Короче,
был и прост и очень сложен,
с
незаинтересованным лицом.
Хотелось
разговоров и участья
в
делах соседей и чужих людей.
А
проще это называлось «счастье» —
без
всяких дополнительных идей.
*
* *
На
каждое время — свои тараканы:
жаргон
или мода, расхожий прикид,
гранёные
рюмки, а то и стаканы…
И
каждому времени — местный ковид.
Порой
времена неумеренно лихи —
с
таким словарём, что терпи и держись!
Вот
женщины: «тёлки», «герлы и чувихи»…
Но
что тут поделаешь: жизнь, она жизнь!
Ведь
время уйдёт, свой словарь забирая.
И
я не пойму, что потомков смешит:
наверное,
я — у преддверия рая…
А
может, не рая… Но время решит.
Оно
и взаправду такое решает —
то
споры, то ссоры, проблемы, пути.
Но,
боже ты мой, как оно нам мешает!
Особенно
после восьмидесяти.
*
* *
Пчёлы
снова видны за работой:
кверху
задницей тонут в цветах.
Жук
гудит неразборчивой нотой…
Всё
как надо, и всё на местах.
Что
не понято — стало понятно,
прояснилось
с течением лет.
А
истории белые пятна
обрели
неожиданный цвет.
Только
всё это поздно, ей-богу!
Репарация
мне не нужна…
Позабуду
про пчёл понемногу…
Ну,
короче: какого рожна?
Жизнь
уже побыла и устала,
заплатила
свои проторя.
Но
умнее, похоже, не стала:
дура
дурой, за всех говоря.
*
* *
Когда
ворохнётся в груди
предчувствие
дальней дороги,
в
окно постучатся дожди
и
месяц взойдёт козерогий.
И
все на земле поезда,
и
все на земле самолёты
примчатся
оттуда — сюда,
как
часть предлагаемой квоты:
чтоб
ехать (а лучше — летать)
в
различные дивные страны.
Не
красться в ночи аки тать,
а
гласно, при всех, невозбранно!
Ведь
месяц в серёдке небес,
ведь
время любви и удачи…
Со
штампом небес или без,
но
будет всё так, не иначе!
*
* *
Читайте
других — молодых и кудрявых!
Я
старый и только случайно не лыс.
И
вечно хожу (без причины) в неправых,
за
жизнью следя словно из-за кулис.
А
мне хорошо и не надо на сцену:
я
пол-алфавита не произнесу.
Жене,
как стихи, излагал Авиценну —
она
засыпала и спит на весу.
Во
вторник блуждал меж шестнадцати строчек,
на
пальцах считал, как получку, слога.
Не
мог разобрать свой подвыпивший почерк
и
принял опять двести грамм… пирога.
Читайте
других, вам не до Русакова!
Оставьте
его на последний «потом»:
косого,
хромого, такого-сякого…
Запомнили
имя? Спасибо на том.
*
* *
С
неудобным для жизни лицом
(оттого
и не очень в ней нужен)
я
был профнепригодным отцом
и
совсем безалаберным мужем.
Ну,
не в масть мне семейный уклад —
не
готов я пока для уклада:
что
ни скажешь — не то и не в лад,
что
ни сделаешь — лучше не надо.
То
ли ёрник и вечный студент,
то
ли нервенный с финкой в кармане…
Нарушая
привычный контент,
спал
у тёщи на тощем диване.
приходил
на свиданки с женой,
три
столетья с ней будучи в ссоре…
А
умру — для неё для одной
это
будет, наверное, горе.
*
* *
Мы
все кому-нибудь принадлежим
и
чью-то руку трогаем, не глядя,
когда
густеет воздух, недвижим,
уже
расчёсан осенью на пряди.
Но
я теперь — бесхозный экземпляр:
и
мне никто, и я уже не нужен.
Слегка
потрёпан, бесконечно стар…
И
завершаю свой прощальный ужин.
У
римлян было так заведено:
хозяин
приготовился к уходу…
Он
пьёт цикуту, слабое вино.
И
как отраву — сельтерскую воду.
Ах,
жизнь моя, мне так с тобой легко!
На
кой мне ляд цикута и гекзаметр?
Ведь
я любил всё детство Сулико
и
плакал благодарными слезами!
Старый
снимок
То
невезуха, то беда.
То
по сопатке, то в дыхалку…
Жизнь
немудрёна, как всегда,
но
нынче перегнула палку.
А
я смеюсь во всё «ха-ха»!
Я
хохочу как от щекотки:
конечно,
Боже, жизнь плоха,
но
буду жить по этой фотке:
я
там сморчок, мне восемь лет.
Я
снят с какой-то хлипкой книжкой —
шпана,
дистрофик, шпингалет,
уже
со старческой одышкой…
Но
посмотри, как я сижу,
лицо
подставил фотоплёнке!
С
каким упрямством я гляжу,
хоть
бит в детдомовской продлёнке,
притом
отнюдь не в первый раз,
кончаю
жизнь сплошною фигой…
Творец,
всё так и посейчас.
Сам
не уйду. Бери, но с книгой.
*
* *
Мы
до сих пор последняя страна,
где
чтут своих расстрелянных поэтов,
где
помнят их портреты, имена —
моя
страна непрошенных советов,
её
всепобеждающих идей,
её
вождей и самодельных бардов,
случайно
сохранившихся людей
по
кичам, по психушкам и ломбардам...
Людей,
что знают главные слова
о
том, что выше уровня желудка:
что
лгущий лжив, а сила не права,
что
«совесть» не придуманная шутка…
Что,
Боже мой, в родительской стране
остались
те, кто из любой недоли
произнесут
о вас и обо мне
слова
надежды, горечи и боли.
*
* *
Жальче
слёжанной шерсти трава:
поглядел
— и душа похмурела.
Это
осень вступает в права.
Это
злая заря догорела.
Понизовые
ветры несут холода.
Сад
стоит без людей и без дела —
ежегодная
наша беда,
всем
ветрам обнажённое тело…
Я
мальчишкой таскал в детдомах
одеяла
и тёплые вещи,
чтобы
саженцы кутать впотьмах
от
ветров, что их студят и хлещут.
А
теперь и того не могу:
стар
и хвор, а по сути — не нужен.
Словно
тоже стою на снегу.
Словно
тоже раздет и застужен.