Алексей Музычкин
КРОЛИК И УТКА
рассказы

Музычкин Алексей Владимирович родился в 1965 году в Москве. Окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза, имеет степень Магистра Делового Администрирования (MBA, London Business School). Переводчик, прозаик, совмещает писательский труд с работой в бизнесе. Первый его рассказ «Her Point of View» написан по-английски и был опубликован в 1991 году голландским издательским домом VNU в голландской версии журнала Сosmopolitan. Рассказы автора в разные годы публиковались в журналах «Урал», «Homo Legens», «Великороссъ», «Новый мир». Лауреат премии журнала «Новый мир» за лучшую публикацию 2018 года (роман «Арнольд Лейн»).



Алексей Музычкин

*

КРОЛИК И УТКА


Рассказы



МИССИС РОБЕРТС


We dance round in a ring and suppose,

But the Secret sits in the middle and knows.1

Robert Frost



В промежутке между двумя страшными войнами я бывал на четвергах у миссис Робертс. Кто еще помнит их, тот подтвердит, что жанр этих вечеров не поддавался точному определению — это были не то балы, не то рауты, не то семейные собрания, не то и вовсе, образно говоря, маскарад.

Тот чемоданчик, в который миссис Робертс сложила, словно платья, дорогие ей с детства причуды и мечты, собственное мелочное тщеславие, нетерпимость и даже презрение к людям — а еще сияющую солнцем детскую игривость, — она хранила дома подальше от чужих глаз и открывала только в присутствии нас, самых близких ей людей.

Когда муж ее умер, миссис Робертс стала владелицей огромного состояния. Все получилось довольно обидно для всех. Девушке из знатного, обедневшего английского рода следовало выйти замуж за какого-нибудь мелкого мануфактурщика, а потом, по всем правилам жизни, проводить свои дни в безвкусных апартаментах на лондонской Эджвар роуд, понемногу становиться мещанкой, по рассеянности выпивать не одну, а две или три стопочки наливки за вечерним чаем и непременно показывать всем гостям картину, изображающую ее деда на приеме у короля Георга IV.

Но миссис Робертс в молодости всех обманула и вышла за мультимиллионера из Чикаго, занимавшегося всем на свете — от строительства плотин и железных дорог до организации кладбищ и музеев античного искусства. Вскоре после свадьбы он умер, и миссис Робертс, встав во главе доставшейся ей империи, взялась бойко и умело ею управлять.

Детей, братьев и сестер у миссис Робертс не было. Дяди и тети существовали, но в то время, когда она была еще бедна и заброшена, все они умудрились недальновидно рассориться с ней, потому частный круг миссис Робертс составляли мы, любящие ее дальние родственники. Кое о ком, впрочем, можно было даже сказать, что они были вовсе и не родственники ей, а такие люди, которые заводятся возле любого успешного человека сами собой, словно вертлявые червячки в бочке с водой. Все мы при этом для миссис Робертс ничего не значили, но этим-то и были ей хороши.

Четверги, о которых пойдет речь, она затеяла устраивать уже в зрелом возрасте, нуждаясь в нас, я думаю так, как старая кокетка нуждается в ватных палочках, чтобы чистить ими уши. Из чемоданчика, куда она упрятала от партнеров по бизнесу и многочисленных подчиненных свою взбалмошную, романтическую и жестокую натуру, вечно сочился этот запашок засорившейся раковины, который, впрочем, при желании кое-кто из нас принимал за запах изысканной французской кухни, — так или иначе, запах этот ей следовало время от времени выветривать, чтобы он не стал слишком густым и не просочился куда не надо.

Я сказал, что миссис Робертс придумала свои четверги с нами тогда, когда она была уже в летах (до того-то мы все надоедали ей порознь), — но дело обстояло и еще более оригинально. Когда она впервые созвала нас красивыми пригласительными письмами, на шапках которых дули в трубы ангелки с выпуклыми задами, — на то, что сама назвала «семейный вечер», в свой особняк на Милк-стрит в Бостоне, — она была уже парализована инсультом. Лицо ее не двигалось — тело еще двигалось, но плохо. Говорить она уже не могла, но еще прекрасно понимала все, что говорили ей.

Сначала все недоумевали, как бабушка будет с нами общаться, но потом выяснилось, что Томас Эдисон, близкий приятель ее покойного мужа, соорудил для нее с этой целью специальную машинку. Прибор выглядел как нечто среднее между лангустом и арифмометром. Миссис Робертс всегда держала его на коленях и, когда кто-то обращался к ней, не слушающими пальцами жала на его регистры, после чего несколько раз судорожно поворачивала рукоятку, прикрепленную сбоку. От всех этих действий стальное чудище начинало хрустеть, как будто ему проламывали панцирь, а затем из щели в боку его выходила бумажка с текстом.

Но это не была обычная печатная машинка. Приняв во внимание ограниченную мобильность суставов миссис Робертс, Эдисон создал для нее прибор таким образом, что на нем имелись кнопки лишь некоторых фонем английского языка, изображенных в транскрипции, — при выборе их главную роль играли сила и угол, с которыми производилось воздействие на клавишу.

Впрочем, машинка была, по всей видимости, не вполне доведена до ума, потому что порой на листочках, вылезавших из нее, была написана какая-то чушь. Хорошим тоном, впрочем, считалось толковать такие ответы как тончайшие намеки миссис Робертс на то, что не всем должно было быть известно.

Помню, как-то подружка троюродного племянника бабушки (не помню его имени, а подружка работала в телефонной компании) принялась объяснять ей устройство телефонной станции и в конце своего полного технических подробностей рассказа получила от бабушки бумажку, на которой было написано: «Лебеди дружат парами, душенька, — а не тройками». Девушка страшно покраснела, потом весь вечер ходила по залу растерянной, а в следующий четверг повесилась.

Впрочем, наблюдая несколько и других подобных случаев, я обратил внимание на то, что смысл великой тайны придавался несуразным ответам миссис Робертс чаще всего в тех случаях, когда это способствовало выдавливанию из нашего круга конкурентов. Вообще, в наш век великих технологий не совсем понятно, где заканчивается несовершенство человека и начинается несовершенство машины. Но механическое несовершенство нам отчего-то гораздо милее человеческого, мы терпимее к нему относимся.

Миссис Робертс, сидевшая на вечерах посредине зала в своем высоком готическом кресле, казалась нам прародительницей всего живого. Всем нам представлялось очень разумным, что каждый четверг мы дисциплинированно кружили вокруг нее по паркету огромной залы. Мы были для нее жизненными эликсирами, а сладковатый запах ее старческого гниения был феромоном нашей воли к жизни.

Ситуация игры, неясности и двусмысленности, которая создавалась вокруг миссис Робертс, служила ее очищению; в процессе наших встреч она, вероятно, становилась яснее себе — мы же лишь ждали разрешения всей ситуации с наследством.

Никого не приближала она к себе настолько, чтобы человек мог быть полностью уверен в получении от нее в будущем хоть цента, но никого и не отталкивала так сильно, чтобы несчастный окончательно и бесповоротно потерял надежду на кусочек от ее пирога.

Однако все мы через какое-то время оказались вымотаны ожиданием до последней степени. Нет, мы, конечно, продолжали терпеть. Пусть каждый новый четверг наш дебет все более расходился с кредитом, но приближался же и день, когда концы должны были быть наконец сведены.

Похожая на огромную разряженную куклу, миссис Робертс восседала в своем кресле в центре залы. Щеки ее были нарумянены, накладные ресницы топорщились в разные стороны, словно шипы, губы были кривы от инсульта, нижняя губа отвисала вниз над ртом, полным золотых зубов. Зрачки двигались в глазах, словно маятники — вправо-влево, вправо-влево, — одно из немногих свидетельств в ней жизни.

На ней обычно было какое-нибудь богатое, но давно вышедшее из моды платье — часто зеленоватого оттенка, обсыпанное сухими белыми розочками. В целом бабушка выглядела как вынутая из ручья и изрядно распухшая и подурневшая от лежания в воде Офелия с картины Милле.

Но вот вам и полный холст. В богато убранной зале вокруг миссис Робертс прохаживаются и, как ни в чем не бывало, беседуют и улыбаются друг другу самым светским образом группы хорошо пахнущих, одетых по последней моде леди и джентльменов. Если бы имелась возможность посмотреть на наше собрание с потолка, в этом кружении, вероятно, были бы заметны некие подрагивания, словно судороги в сфинктере большого существа, желающего освободиться от переработанных продуктов.

Да, еще! Особенно часто это случалось под конец собраний — некоторые бывшие в группках люди нет-нет да и не выдерживали напряжения, плевали на приличие и бегом бежали к центру круга. И ведь эти люди знали, что таких миссис Робертс в особенности не любила, норовила сразу обсмеять и надолго лишить своего расположения. Для миссис Робертс важны были аристократические повадки — возможно, свои четверги она только за тем и придумала, чтобы посмотреть, кто из нас будет выведен долгим ожиданием из равновесия, а кто сохранит над собой контроль. Она не терпела тех, кто устраивал из постамента под ее креслом паперть.

Потому сам я, поскольку у меня хватало силы воли, почти всегда держался подальше от кресла в центре зала. И без меня это нервное подрагивание плоти вокруг нее, напоминавшее смиренную утреннюю агонию попавшего в капкан и выбившегося за ночь из сил кролика, — это вращение жизни вокруг загадки в ее центре, подобное вращению ротора вокруг статора, — вырабатывало достаточное количество энергии.

Меня, однако, забавляло наблюдать за нашим обществом, без опозданий и пропусков являвшимся на четверги к миссис Робертс. Меня забавляло наблюдать на этих вечерах за самим собой. Объектом наших мыслей и источником надежд была парализованная старуха, пахнущая увядшими цветами и улыбавшаяся нам золотым ртом. Что вы хотите от людей?


Зачем у ее кресла стоит эта миска с фундуком и веточкой фенхеля? — недовольно поморщилась Мэри Пойнтсбах. — Это, право, какое-то издевательство. Она же ест одни каши, и те в нее проталкивают.

Она сказала это так, чтобы все мы слышали. В конце концов мы все были родственниками.

Она издевается над нами, — подтвердил вполголоса ее муж, отставной полковник береговой охраны, четвероюродный внучатый племянник бабушки. — Она мутит воду.

Я слышала, орешки ей нужны, чтобы массировать в миске пальцы, когда они устают от кнопок машины, — объяснила супругам молодая особа с глазами лисицы, ее я не знал. — А фенхель для запаха.

Она различает запахи?

Еще бы! Почему, вы думаете, здесь пахнет как в оранжерее? — Молодая особа отвела в сторону руку с папироской. — Она давно отличает людей только по запахам. Это же так ясно.

Я надушилась сегодня «Пако Робан», — испуганно сказала миссис Пойнтсбах.

Вообще, скажу вам, нет никакой уверенности, что она еще жива в своем саркофаге, — вступил я в разговор. — Вообразите на минуту, что Эдисон вставил в глаза придуманной им механической куклы маятники. Управлять же руками — плевое дело. Под таким платьем расселась бы целая семья карликов, папе — правую руку, маме — левую, а дети на подхвате.

Какой ужас вы говорите! — в испуге прикрыла ладонью в перчатке рот Мэри Пойнтсбах.

Да нет, дорогой, — обратился ко мне полковник береговой охраны. — Бабушка жива. Она отвечает на вопросы, я много раз беседовал с ней.

Но кто вам сказал, что послания, которые мы получаем из этой машинки, действительно, принадлежат ей? — пожал я плечами. — Быть может, совет директоров решил избежать выплаты наследства, прибегнув к мошенничеству. Они и наняли мистера Эдисона, который теперь сидит в соседней комнате, слушает наши обращения к бабушке и по радиосвязи посылает нам через машинку ответы.

Послушайте, — строго обратилась ко мне еще одна участница разговора, очень полная и уже серьезно пьяная дама. — Вы всем известный оригинал, и я даже не упрекаю вас в том, что вы так неуважительно отзываетесь о моей двоюродной тете…

О вашей троюродной тете, — заботливо поправила ее миссис Пойнтсбах.

Вы не поняли меня. — Дама качнулась. — Я не собираюсь защищать миссис Робертс. Что скрывать, старуха утомила нас всех. Мы с мужем тратим целое состояние на здешнюю гостиницу, мы сами из Небраски, и нам не по карману... А впрочем, я не об этом, тут совсем другое. — Она отхлебнула мартини, повернулась ко мне и оттопырила в сторону кресла миссис Робертс пухлый мизинец: — Я имею объяснение всего происходящего самое простое — из той серии, на которую у нас, женщин, глаз наметан.

Она прищурилась, качнулась и приблизилась ко мне, обдав запахом мартини.

Посмотрите на эту злодейку рядом с ней…

Она говорила о миссис Эндрюз, маленькой женщине с сухим желтым лицом, всегда сидевшей на низкой скамеечке рядом с креслом миссис Робертс. Миссис Эндрюз была из прислуги, она отвечала за священнодействие загрузки чистой бумаги в лангуста.

Я уверена, что это все она, — глотнула дама еще мартини, бесцеремонно указывая пальцем на эту сухую женщину с лошадиными зубами. — Что мешает ей подсовывать нам свои ответы, вместо ответов миссис Робертс? А то, что эти ответы оказываются часто невразумительные, так это потому, что самозванка не образована и не понимает вопросов.

Тогда выходит, что необразованная прислуга управляет огромной фирмой вместо бабушки, — сказал полковник, кусая себе ус. — Угольными шахтами, банками, железными дорогами, фабриками, магазинами и всем прочим.

Да кто вам сказал, что все это точно есть?

Я приведу вам только один аргумент в пользу того, что все это есть, — обратился я к перебравшей ликеров даме. — Если бы всего этого не было, то и нас с вами здесь бы тоже не было.

Все рассмеялись, и полковник потрепал меня по плечу.

Вы бываете остры, мой дорогой, — сказал он. — И знайте, есть все-таки зерно в том, что вы подозреваете во всем происходящем именно Эдисона. Его компания называется, если не ошибаюсь…

«Дженерал Электрик», — произнесла название девица с лисьими глазами.

Нет, нет, я говорю про старое название, попроще, там было что-то про свет. Так или иначе, мне всегда казалось удивительным, что можно так разбогатеть на какой-то чепухе. Положим, электрическая лампочка и вправду безопаснее свечи — и с ней меньше мороки, — но принципиально, что нового мы узнали о мире при ее свете?

Сколько мне известно, моя троюродная тетя… — начала было Мэри Пойнтсбах.

Ваша шестиюродная тетя, — нервно перебила ее пьяная дама, тыча ей в нос пальцем.

Я не собираюсь с вами спорить!

Миссис Пойнтсбах потянула мужа прочь; кружок распался, словно раскатились от удара биллиардные шары по зеленому сукну.

Отойдя к буфету и угощаясь там канапе с чеддером, я думал о том, что состоявшийся только что разговор вовсе не свидетельствовал о нашей непочтительности к хозяйке или о нашем лицемерии. Мы просто все слишком долго ждали.

Когда четверги только начинались, мы еще держали себя в руках, мы кривлялись друг перед другом, изображали на лицах и проявляли в разговорах чрезвычайную заботу о здоровье той, которую называли бабушкой, мы ни единым словом не вспоминали о ее богатстве или о том, что кому-то из нас она что-то должна, — мы были молоды и уверены, что весь этот фарс продлится недолго.

Но сколько же можно было требовать к себе уважения? Мы заняли в центре города все более или менее приличные гостиницы, мы взвинтили цены на жилье. Деньги у нас у всех — даже у тех, кто был побогаче, — подходили к концу, и, кроме того, мы надоели друг другу смертельно.

Потому можно сказать, что те гадости, которые мы с некоторых пор начали говорить друг другу в открытую о бабушке, были лишь выражением необходимости научиться хоть как-то переносить друг друга, а равно выражением нашей любви к справедливости.

Впрочем, подумал я дальше, переходя к шампанскому и тарталеткам с лососем, стремление к справедливости в нас обостряется именно в те моменты, когда у нашего ближнего появляется чуть больше средств, чем у нас. Это стремление растет и крепнет в нас по ходу растущего, вопиюще злонамеренного процветания ближнего, но существует только до той поры, пока мы не добьемся своего и не получим обратно свои деньги. Вообще, стремление к истине, я заметил, лучше всего выражается притяжательными местоимениями.

Я перешел к следующей группе гостей.

Тут была одна женщина, которая говорила очень быстро, взахлеб. Глаза у нее при этом завороженно смотрели в даль, а рот, произнося звуки, менял очертания с такой быстротой, что был похож на вращающееся колесо. Вероятно, это происходило оттого, что она умудрялась вкладывать огромное количество смыслов в очень маленькие промежутки времени.

Звали эту перепелку мисс Олофф, глаза у нее были стеклянные.

Рядом с ней в группе стояли два тридцатилетних сорванца — Гарри и Уддин, оба были чрезвычайно уродливы и при этом как две капли воды похожи друг на друга. Если эти двое и приходились родней миссис Робертс, то родство их с ней, вероятно, восходило к афарскому австралопитеку. Это были молодые люди самого решительного настроя.

Еще тут стоял потасканный, с обвисшими щеками денди из Лондона. Он говорил парадоксами, главное свойство которых заключалось в том, что они не содержали в себе парадокса. Я знал, что все дни, кроме четвергов, он прожигал последние свои деньги в барах вблизи особняка миссис Робертс и планировал в случае неудачи с наследством утопиться в реке Чарльз.

Была здесь еще экзальтированная дама, которая на одном из предыдущих собраний сообщила мне, что ей все надоело и что отныне она будет говорить всем окружающим только правду. «Вы будете похожи на Большой Оксфордский словарь», — предостерег я ее, после чего она, верная своему слову, назвала меня болваном. Я сказал ей, что она поторопилась, ибо «болван» начинается с «Б», а истину следует излагать в предписанном ей порядке.

Даму звали мисс Левант, она была высокая и худая как селедка.

Мы начали беседу.

Сперва долго, захлебываясь и торопясь, говорила мисс Олофф — мы же, ничего не понимая из того, что она говорила, прилежно ее слушали. Это было, кажется, что-то наподобие массажа кончиков пальцев миссис Робертс в плошке с фундуком, но в данном случае слушающие массировали свой мозг: слова падали на доли, разминая их смыслами, но смыслы тут же выталкивались из них новыми смыслами, так что все, что оставалось в голове, было приятным покалыванием тканей и ощущением полезной усталости.

Она умна, — пробормотал денди, едва речь мисс Олофф закончилась. — Такие кончают плохо.

Болван, — сказала ему мисс Левант.

Денди изобразил губами капризную поверхность моря.

Взаимные оскорбления — это следствия нашего стремления к обретению гармонии друг с другом, — сказал урод Уддин, принимая эффектную позу, которая включала в себя засунутый за жилетный карман большой палец и выставленную вперед на высокий каблук правую ногу. — Мы злимся, что не можем достичь взаимной любви, и как результат еще больше раним друг друга. Нам надо попытаться каким-то образом изменить себя.

Глупости, — сказал денди. — Я уехал из Англии, именно оттого что мне надоели все эти разговоры о естестве человека. Они противоестественны.

Что-то быстро прострекотала в ответ мисс Олофф, и все мы благодарно, словно под массажный душ, подставили ей головы.

Я не желаю ранить тебя, — сказал Гарри Уддину. — Но я принужден это делать. Я вижу в тебе препятствие.

Ты честный и благородный человек, — похвалил товарища Уддин. — Признание своих недостатков — первый шаг к их исправлению.

Неужели вы не видите, что она с нами делает? — в отчаянии всплеснула руками мисс Левант. — Неужели вы не видите, что миссис Робертс просто смеется над нами и никто из нас не получит от нее ни цента!

У меня с собой револьвер, — неожиданно сказал Уддин. — В случае отсутствия завещания, по закону нам всем причитается равная доля.

Болван, — сказала мисс Левант, в которой, вероятно, что-то заело. — Я не то имела в виду.

Нет разницы в том, что вы имели в виду, — сказал я мисс Левант рассудительно. — Речь идет о разоблачении мошенничества. Здесь все средства хороши. Я уверен, что никакой живой миссис Робертс давно не существует. Стоит выстрелить в нее, как окажется, что это кукла и внутри у нее мякина.

Мы не познаем объект, пока не разрушим его, — потер руки Гарри. — Уддин, револьвер заряжен?

Я описалась, — сказала мисс Левант.

За прочих гостей не беспокойтесь, — сказал я Уддину. — Я знаю настроения. Нас поддержат.

У меня большой список чтения, — заявила вдруг мисс Олофф весьма ясно и членораздельно. — И мне нравится ходить по кругу, меня это успокаивает. Я никуда не пойду.

Я тоже не могу участвовать в убийстве, — поспешно сказала мисс Левант. — Мне надо в дамскую комнату.

Я с вами, — сказал денди неизвестно кому из нас.

В конце концов мы пошли к центру круга втроем — сперва я, за мной, решительно нахмурив брови, уроды Гарри и Уддин.

Но у нас опять ничего не вышло. По приближению к креслу миссис Робертс Гарри и Уддин расстроились.

Она родня, — сказал Гарри, лицо его сморщилось. — Она моя единственная родня.

Через секунду он и Уддин рыдали друг у друг на плече.

Плюнув, я оставил их.

Следующая группа, к которой я прибился, состояла из мужчины и двух женщин.

Молодая девушка была художницей, ее конек был изображение собственных половых органов в окружении цветов. Время от времени она резала себе вены, иногда от скуки, иногда чтобы добавить кровь в краски.

Дама постарше была писательницей, вернее, представлялась всем писательницей, но давно уже ничего не писала. Она преподавала писательское мастерство на курсах, недавно открытых для женщин Вирджинией Вульф.

Мужчина был в годах, в очках и с щеками, синеющими интеллектуальной небритостью. Когда-то, я помню, он был неглуп, но обленился, уже давно ничего не читал и не писал и ничем не интересовался, — он был похож на орех с крепкой еще скорлупой, сгнивший внутри. Когда он открывал рот, видно было, как труха шевелится у него в гортани. Он, однако, по-прежнему полагал себя тяжеловесом мысли, говорил с оттяжкой, так что каждое слово выползало из него огромной ленивой черепахой и с удивлением озиралось по сторонам, не понимая, куда съехал с него мир.

У меня депрессия, — приветствовала меня художница.

Вы работаете на ФБР? — осведомился я.

Фи! — Она обидчиво выкатила нижнюю губу. — Хотите, я нарисую ваш портрет?

Она была вовсе не так проста. И каждый из нас смотрит на мир сквозь щель.

Разговор в этой группе был все о том же.

Я уверена, она никому не оставит наследства, — печалилась художница.

Как стыдно за человечество, — отвечал ей интеллектуал.

Сегодняшний день сер и уныл, — размышляла писательница. — То ли дело Кони Айленд в июне.

Не уйти ли нам всем отсюда? — сказал я как бы между прочим.

Шутник, — хмыкнула писательница.

Вы уже всем в нашем обществе надоели, — раздраженно посмотрел на меня небритый интеллектуал. — Вечно ходите из кружка в кружок и соблазняете людей какой-то ерундой. Будто мы не знаем, что вы хотите вывести из игры конкурентов, чтобы получить больше самому.

Выход не в том, чтобы уйти, — страдальчески закатила глаза писательница. — Он в том, чтобы подойти к нашему пребыванию здесь по-новому. Мы можем вообще перестать думать и говорить о миссис Робертс.

Но как это сделать?

Приходите в понедельник на мои курсы, я вам объясню.

Но разве первый шаг к вашим курсам не лежит в направлении выхода отсюда?

Она посмотрела на меня так, как Вирджиния Вульф, вероятно, посмотрела бы на ученика рабочей школы, предложившего ей отрецензировать свой первый роман.

Я готова уйти отсюда в любую минуту, — презрительно пожала писательница плечами.

И я, — отозвалась художница.

Вперед к цели! — решительно взмахнул рукой интеллектуал.

Я неплохо знаю этот дом, — потер я руки. — Чтобы не выглядеть вызывающе и не обижать зря хозяйку, я предлагаю уйти потихоньку через маленькую потайную дверь, что находится в стене за креслом миссис Робертс. Никто нас не заметит.

Только идите вы первым, — сказал интеллектуал.

И мы пошли.

Вы можете догадаться, что случилось с нашим походом.

У буфета мы потеряли интеллектуала. Он застрял где-то между трюфелями и свободой.

Второй упорхнула художница, объявив, что на нее обрушилось вдохновение и ей надо сейчас же в дамскую комнату и писать, писать, писать (с нужным ударением).

Мы с соратницей Вирджинии Вульф некоторое время продолжали путь вдвоем, поддерживая и ободряя друг друга сколько могли, продираясь сквозь вьюги разговоров, торосы людской массы, минуя огромную ледяную глыбу в центре зала, то и дело извергавшую огонь из своей пасти.

Всю дорогу я поддерживал решительность в своей спутнице обещанием немедленно записаться на ее курсы, если мы покинем собрание.

Когда потайная дверь была уже близка, наше путешествие внезапно закончилось.

Мисс Стайн! — бросилась моя попутчица к какой-то полной даме в рыжей кофточке, сшитой из среднего размера хищника. — Ах, неужели это вы?

Вы не пойдете со мной дальше? — спросил я обреченно ее спину.

Несносный вы человек! Это же мисс Стайн! Зачем нам теперь уходить? Мисс Стайн! Вы помните меня?

Я вздохнул и снова двинулся по кругу один.

Я сделал один оборот по зале, потом еще. Прошел по дальней окружности, затем уменьшил радиус, совершил круг поменьше ближе к креслу. Меня тянуло в воронку в центре, сближение с ней было тошнотворно. Миссис Эндрюз, увидев и узнав меня, посмотрела на меня с выражением величайшей ненависти.

Всем в зале хотелось забрать у миссис Робертс право распоряжаться своей судьбой, у всех здесь не было дел без нее.

Но я не собиралась оставлять никому ничего.

Я, в центре круга, была недвижима, не снисходила до разговоров с ними, скалилась на них перекошенным ртом, грела их зарей своих дешевых румян, дурманила запахами увядших роз на платье, готовая в любой момент убить своим невниманием, готовая в любой момент сделать их на миг счастливыми, — таящая в себе и никогда не раскрывающая им свой чудный секрет.



И ВОТ, Я ВЫШЕЛ К ВАМ


Раньше я слышал себя. Кусты, трава, деревья, ручей объясняли мне, кто я такой. Жилка на шее у белки, в которую я метил стрелой, пульсировала, измеряя мое время; кленовые листья, словно ладони, сходились и расходились на ветерке, приоткрывая мне на миг неведомый мир, потом закрывали его от меня, смыкая в объятиях известного, уютного. Я ходил пружинисто и неслышно по знакомым с детства местам, я был полон собой, словно пруд, пенящийся под дождем, и рыбы то и дело выпрыгивали из меня.

Остро видел я все вокруг: паутинку, зацепившуюся за выступ коры, взгляд стрекозы, чудный, как взгляд шамана, зелень, текущую в меня со всех сторон, и одновременно мою собственную кровь на кленовых листьях, — а в ноздрях чувствовал свежесть утра и запах вплетенных в мои волосы перьев.

Теперь я смотрю на мир и не узнаю его. Я вдыхаю его и не чувствую запаха.

Жив ли я?

Сейчас та дивная пора, которую я всегда любил больше всего. Чуть припадает на одну ногу лето, словно раненый зверь, который еще надеется скрыться от охотника в зарослях, но охотник уже знает, что зверю не уйти, и багровый след виден в мире. Где моя былая радость от охоты? Где ощущение того, что охотник — я?

Я смотрю на родные места, и они кажутся мне не уютным лоскутным пледом, но серым саваном, в который мир завернут, ожидая сожжения.

Нет, нет, я не страшусь смерти, я довольно видел ее в жизни. Многих людей я убил сам, нескольких из них и с серебряными лицами тоже. В последней битве злой дух Иктоми вновь и вновь молотил острым камнем по одному такому серебряному лицу, делая его огненной рожей демона, — серебряноликий был совсем еще мальчишка, из одежды у него сыпались куски белой чешуи, покрытые ровными линиями помета какого-то насекомого. Он был уже мертв, а я все плакал и продолжал бить его камнем по лицу, хоть кроваво-белая грязь между его ушами уж никак не была лицом.

Еще раньше сидя на дереве, я увидел его в ходе битвы, увидел, что Игу стукнул его по спине топором, но не убил. Серебряноликий упал и скатился в овраг, прямо под мое дерево, глаза его были открыты и полны боли. Тогда я спустился с дерева — даром, что старик, — на четвереньках подполз к нему и отволок подальше от места схватки. Там, в безопасности, я стал бить его камнем.

С каждым ударом я надеялся забыть то, что случилось, — как серебряноликие громили деревню. Как жирный детина с бородой вынул Иши из колыбели и, взяв за ноги, ударил головой о столб предков. Как Айну и прижимавшуюся к ее груди Аши зарезал один штык. Как маленькие дети бегали по деревне и серебряноликие смеялись, посылая в них смертельный гром из своих ружей.

Я был единственный, кто выжил. Отползши, словно зверь, по канаве к реке, я спрятался на берегу под старым каноэ. Потом, когда серебряноликие подожгли деревню, я смог, укрывшись в дыму, незаметно перебежать в лес и спрятаться на дереве. Знал ли я тогда, что засаду на наших мужчин они устроят именно у опушки возле того клена, на котором я сидел?

Думаю, что я бил серебряноликого мальчишку камнем по лицу так долго, потому что хотел изменить прошлое: пока я бил его, виденное мной в деревне еще не совсем стало прошлым — пока прошлое свежо, его еще можно изменить, так говорил шаман. Я вышелушил череп серебряноликого, как орех, я сделал из него чашу с остатками яств для воронов, но когда настоящее стало прошлым, я рухнул рядом с его трупом на траву без сознания, с головы до ног в крови.

Когда от холодной свежести утра я очнулся, то не увидел трупа рядом. Они забрали своих и отыскали даже его.

Я поднялся на ноги и обошел поле битвы.

Вероятно, я так перемазался кровью мальчишки, что серебряноликие сочли меня без сомнения мертвым, так что даже не потратили на меня пули, — но они утвердили смерть всех прочих наших мужчин. Лбы у них были разворочены выстрелами в упор.

Напрасно я искал хоть одного раненого из наших, хоть одного откатившегося, отползшего в сторону, уцелевшего. Вождь Амитола, шаман Адэхи, храбрый Игу, Кезегуоз, Ииска, Козуми, Мэтво — все они были убиты, как и многие другие — как все мое племя.

Деревня, когда я вернулся в нее, была дымящееся пепелище — трупы женщин, детей и стариков валялись среди сгоревших шкур и черепков посуды.

Я стал звать кого-то страшным, одиноким голосом, похожим более на плач, — но вокруг меня было тихо, как в стране мертвых, и лишь орел высоко в небе то и дело показывался движущейся точкой между струями дыма.

Все замерло. Я перестал быть.

Нет, нет, это не было мое желание перестать жить — ведь пока ты живешь, ты не стал прошлым для самого себя. Я мог хотеть продолжать жить, но уже не был живым, потому что кто мог мне сказать, что я жив?

Беседы с духами по ночам поддерживали меня в первое время, но главным образом тем, что духи питали во мне надежду найти кого-то из племени живым. Это продолжалось несколько дней, пока я собирал трупы родных и сжигал их.

Некоторое время я не мог найти рассказчика Нокоу, и быстроногого Отектея, и ворчуна Пэхэна. Также нигде не было видно старухи Виноны и дочери вождя, прекрасной Зиткэлы.

Но прошло еще несколько дней, и я нашел их всех. Тело Нокоу застряло в корягах в реке чуть ниже по течению, оно было несколько раз прострелено насквозь; Отектея я нашел с ужасной раной на животе, истекшим кровью в огромном дупле того самого ясеня, на котором я прятался; Пэхэн оказался под убитой лошадью.

Что касается женщин, то кровь старухи Виноны так смешалась с грязью, что маленький труп ее, лежащий на виду, стал почти неотличим от комка земли; а Зиткэла…

Я отправил их всех к Небесному Отцу с подобающими молитвами, чувствуя, что я есть и я говорю. Но лишь только последняя из этих молитв была мною совершена, как на земле наступило молчание.

Все люди, жившие когда-то рядом с нашим племенем, давно ушли из наших краев. На равнинах вокруг леса множатся станы серебряноликих, но мы никогда не считали их людьми. Наши отцы когда-то думали, что они боги, но потом согласились с нами, своими детьми: серебряноликие — слуги Иктоми. Шаман Адэхи объяснял, что этот дух всегда стремится развязать войны и посеять раздоры среди людей. А впрочем, Адэхи рассказывал и другое. «Иктоми все-таки сделал для нас одно доброе дело, — говорил он. — Если бы не Иктоми, мы бы никогда не научились говорить».

Я никогда не мог понять, в чем заключалось это доброе дело Иктоми. Разве было бы плохо жить людям на земле, пусть без языка, но без войн и раздоров? Уж как-нибудь мужчины смогли бы охотиться, а женщины рожать детей.

Вначале, оставшись один, я думал, что мир по-прежнему существует и что я существую в нем. Горькая память об участи моих родных навсегда пребудет со мной, но мысль о том, что теперь они охотятся в заповедных лесах Махео, дает облегчение. Серебряноликие не знают о том, что я жив, а лес велик, серебряноликим вряд ли скоро понадобится возвращаться сюда. Я решил, что сам с собой буду жить хорошо, без войн и раздоров.

Но почему лес больше не радует меня, а видится погребальным костром, на котором провожают в верхний мир меня самого?

Я перенес обугленный столб предков в то место, где теперь живу, установил его перед своим вигвамом и украсил его найденным в лесу черепом лося с огромными рогами. Что еще нужно человеку для беседы с богами?

Но боги перестали слышать меня. Никакие обращения к ним, никакие молитвы и танцы больше не приносят утешения. Боги вдруг словно рассыпались в пепел, и я вдохнул их в себя, и во мне они стали серыми призраками. Я задаю им вопрос, но в ответ слышу лишь шуршание в голове от эха собственных слов — словно шуршание лап полевой крысы, уносящей в зубах последний кусок вяленого мяса из кладовой. Ни один звук, издаваемый мной, не выходит наружу — ни слово, ни крик, ни плач. Мысли оседают пеплом обратно в меня. Если же я задаю вслух вопрос, я слышу свои слова, оседающие на ветвях лиственниц и берез сырой паутиной, и этой паутины становится все больше, она все гуще, и мир гниет под ней, размазывается, становится единой массой, в которой сознание мое больше не может охотиться, ибо оно не отличает в нем белки от куницы.

Все это сделали Иктоми и его слуги. Так где же доброе дело Иктоми?

Я живу так уже год, я охочусь, ем, сплю, купаюсь в реке. Но ничего этого нет. Меня нет, ибо никто не видит, как я охочусь, ем, сплю, купаюсь в реке. Есть лишь становящееся все громче шуршание в моем черепе, будто кто-то разбил мое лицо острым камнем и стучит теперь в заднюю часть моего черепа и выскребает из него зачем-то никому не нужную чашу.

Я больше не вижу прока разговаривать со столбом предков. Я не боюсь смерти — но и сама смерть должна быть удостоверена кем-то живым, и не богами, шуршащими во мне воровато, и не рогатым черепом, положенным поверх деревянного бревна. Я желаю получить подтверждение своего существования хотя бы в виде пули в голову — ибо эта пуля, стремящаяся ко мне, будет беседовать со мной лучше и добрее, чем мои пугливые боги. И мне все равно, в какой молитве сложатся руки посылающего пулю.

О, дайте, дайте мне выйти из леса! Этот лес больше не родной мне, и сам я больше не родной себе. Мне нужно новое племя, которое усыновит меня, которое даст мне имя, даст мне знать, что я есть. Я готов все забыть — не простить, но забыть, — ничто не имеет смысла — даже горе, — когда меня нет.

Дайте, дайте мне выйти из леса! Я обещаю выгнать, вымести из себя старых богов, словно вороватых крыс, я обещаю научиться молиться по-новому. Хотите, я выучу ваш язык? Клянусь вам, если вы не убьете меня — я выучу ваш язык, я стану носить вашу синюю одежду, я буду молиться вашим богам. Но я возьму с собой лук и стрелы и, возможно, я успею сначала убить кого-то из вас.

Но только — дайте, дайте мне выйти из леса!

Я собрал вещи, взял с собой подарки для серебряноликих: лучшие шкуры горностая, что выделывал все это время, вяленой рыбы, ожерелья из зубов медведя и волка. Я взял с собой лук и острые стрелы — я наточил их наконечники за ночь. Я взял с собой все то, что осталось от меня, и это непереносимое, шуршащее внутри меня и скребущее мне череп болью эхо.

И вот, я вышел к вам.



БАЛКОН ДЖУЛЬЕТТЫ


Выехали поздно.

Долгое время она постукивала пальцами по двери в такт музыке, потом сказала:

Балкон Джульетты был полная дрянь.

Он не ответил, она убавила звук приемника и повторила:

Балкон Джульетты был полная дрянь, ты согласен?

Он пожал плечами.

Им надо что-то показывать туристам. Его все ходят смотреть. Роберто сказал, что его все ходят смотреть.

Какая глупость, — сказал она. — Столько времени потеряли зря.

Потом они минут десять ехали молча, он все кивал головой в такт музыке, она отбивала ритм пальцами. Пейзаж за окном не менялся, они словно застыли на равнине Ломбардии.

Через пять минут она сказала:

Надеюсь, в Зельдене будет снег.

Он опустил козырек от солнца.

Конечно, там будет снег.

Следуйте по шоссе А22 прямо следующие сто двадцать миль, — сказал спокойный женский голос.

Проехали еще несколько часов, и небо над верхушками сосен сделалось светло-розовым. Дорога теперь шла над ущельем между двумя грядами гор. Вдоль каменных стен текли холодные реки, орлы висели над прилипшими к скалам замками, словно запущенные с их башен воздушные змеи.

Он включил поворотник, сбросил скорость и остановился на аварийной полосе. Нахмурившись, она смотрела на него.

Только поцеловать…

Она подставила ему щеку.

А другую?

Я же сказала, что прощаю. Поехали, мы опоздаем к ужину.

Вереницы тяжелых грузовиков двигались теперь им навстречу, тонны металла на колесах — скорость встречных машин как будто делала их собственную скорость больше.

Через сто метров поверните направо, — сказал спокойный женский голос.

Джейкоб уже там? — спросила она.

Джейкоб?

Спокойный женский голос:

Продолжайте движение прямо.

Он обещал научить меня ездить по черным трассам.

Несколько секунд прошло, прежде чем он ответил.

Я научу тебя ездить по черным трассам.

Отвернувшись, она посмотрела в окно.

Я сам научу тебя ездить по черным трассам, — повторил он.

Прекращай, а? Он профессиональный инструктор.

За окнами стемнело. По сторонам дороги попадались редкие дома, в большинстве из них не горел свет.

Долго еще? — спросила она, зевая.

Полчаса. — Он показал ей пальцем на экран навигатора. — Здесь точное время.

Нам надо успеть к ужину.

Дорога стала круто подниматься в гору. Справа был поросший соснами склон, слева —туман. То и дело одинокий ресторан, украшенный разноцветными гирляндами, словно корабль в ночном море, появлялся из темноты, потом исчезал в зеркале заднего вида — но чем выше они взбирались, тем реже это случалось. Серая дорога в лобовом стекле была разлинована падающим под углом снегом.

Жилых домов больше не попадалось на пути, и она спросила:

Почему так темно?

Мы уже недалеко.

Внезапно машину потащило к пропасти. Ее крик был короткий и пронзительный. Он резко вывернул руль, нажал на тормоз и сумел вывести машину из заноса.

Открыв дверь, он наклонился к дороге, холодный воздух проник в салон.

Какого черта, — сказа он. — Тут сплошной лед. Они совсем не чистят дороги.

Они и не освещают их тоже. Может, повернем обратно?

Он говорит, осталось семнадцать минут. Я буду очень осторожен. После перевала дорога станет лучше.

Теперь они ехали очень медленно. Небо по мере того, как они поднимались, светлело, а вершины гор делались темней; зеленые звезды над изломанным черным горизонтом были огромны.

Продолжайте движение прямо до конечной точки маршрута, — произнес спокойный женский голос.

Когда они достигли вершины горы, дорога закончилась.

Некоторое время они еще ехали прямо по земле, по засыпанным снегом колеям, но скоро исчезли и те.

Справа лежала заснеженная холмистая равнина, лучащаяся сероватым сиянием. Слева, в двадцати футах от машины, отмеченная гнутым отбойником, чернела пропасть. На дне ее слабо мерцала пригоршня белых огней, но зеленые огни в небе были много больше и ярче.

Оба вышли из машины и по насту прошли вперед. Гора снега преградила им путь, возле нее стоял покосившийся знак. На нем было написано: «Перевал закрыт в зимний период».

Оба выругались.

Проблема в том, что я не могу выехать отсюда задним ходом, — сказал он.

Они вернулись, и он показал ей.

Дороги нет, обрыв слишком близко.

Он говорил, а сам неясно ощущал в себе эту необходимость говорить и одновременно ощущал то, что слова его были очень малы и слабы по сравнению с черными, изломанными скалами вокруг.

Так развернемся.

Съехав с колеи, задние колеса увязли в глубоком снегу. Он газовал снова и снова, но покрышки лишь с визгом проворачивались в ледяной каше, утопая все глубже.

Сколько у нас бензина? — спросила она, когда он сдался.

Четверть бака. До утра хватит.

Ты правда думаешь, что здесь кто-то появится утром?

Они снова сидели в машине, и лица их были зелены.

Попробуй снова выключить и включить телефон.

Он попробовал.

Мы можем спуститься вниз пешком утром, — сказал он. — Утром выйдет солнце, и будет теплее.

Прошло еще время. Они сидели в машине, и ничего не происходило.

Вдруг он сказал:

Так нельзя.

Нельзя, — сказала она так, как будто только и ждала от него этих слов.

В следующую секунду оба не сговариваясь вышли из машины. Их движения были точны, экономны, только свое дыхание слышал каждый из них. Она взяла с заднего сиденья дорогую дубленку и, встав за машиной на колени на снег, засунула ее под правое заднее колесо. Затем, обламывая ногти, засунула под левое колесо сумку.

Он открыл багажник и как смог облегчил машину — вынул и поставил на снег коробки, сумки, рюкзаки; затем оттащил один огромный чемодан к отбойнику и поставил его напротив машины.

По-прежнему не говоря ни слова, он снова забрался в кабину; она встала сзади, уперевшись руками в багажник.

С третьего толчка заднее правое колесо, выбросив назад дубленку, рвануло машину из ямы. Он успел вовремя нажать на тормоз.

Заднюю! — крикнула она ему. — Стоп! Переднюю!..

Машину развернули. Все вещи были собраны и упакованы в багажник. В свете фар они видели перед собой свои собственные следы. Легкая дрожь еще била их, но теперь они радовались ей.

Сколько нам теперь ехать? — спросила она, отряхивая снег с джинсов.

Придется объезжать гору. — Часов пять по шоссе. Добавь еще время, чтобы спуститься вниз.

К ужину теперь точно не успеть.

Они посмотрели друг на друга, не сговариваясь рассмеялись и сделали «пять».

Едва машина тронулась с места, спокойный женский голос произнес:

Развернитесь при первой возможности.

Он протянул руку, выключил навигатор, и зеленый свет в салоне погас.



ИЗДАТЕЛЬСКАЯ СКАЗКА


Савелий Дмитриевич не молод и не стар.

Савелий Дмитриевич имеет аккуратную седую бородку и добрый взгляд.

Савелий Дмитриевич никогда не говорит: «Это хорошо», но в случае, если ему что-то нравится, говорит: «Это интересно». Когда Савелию Дмитриевичу что-то не нравится, он говорит: «Тц-тц-тц». Или молчит, или заговаривает о другом.

С особенной осторожностью Савелий Дмитриевич отзывается о тех предметах, в которых хорошо разбирается, — впрочем, это более или менее все предметы во Вселенной.

Говорят, важнее своего суждения о предметах, правильного или нет, Савелий Дмитриевич ставит человека со всеми его заблуждениями и слабостями. Побеседовав с Савелием Дмитриевичем, человек обычно уходит в восторге — в восторге от Савелия Дмитриевича и от себя самого, но совершенно не заботясь тем, что не узнал для себя в разговоре, по сути, ничего нового.

Савелия Дмитриевича всегда можно найти в подвале издательства, где он работает, в маленькой тесной комнатке, за двумя скрипучими дверями, одетого в джинсы и свитер, а летом в рубашку. В его кабинете старенькое бюро, и под потолком — половина грязного окна, в котором совсем ничего не видно. На столах, на пыльных креслах, на полу, лежат стопки старых книг. По правде сказать, это выпуск одной и той же книги, которая каждый год перевыпускается издательством в новой обложке, это просто тиражи разных лет. Книга — когда-то давно написанный Савелием Дмитриевичем роман.

Савелий Дмитриевич работал на должности главного редактора издательства, но он давно уже не занимается вопросами контента — перевыпуск его романа это скорее дань традиции. Если сказать начистоту, Савелий Дмитриевич нынче чувствует к дальнейшей судьбе издательства доброжелательное равнодушие. И пусть официально он все еще главный в издательстве, всем здесь теперь заправляет главный критик.

Зовут главного критика — Василий Всеволодович День.

Прежде всего о нем надо сказать то, что он не всегда есть. Василий Всеволодович вечно куда-то торопится, оттого то и дело пропадает.

О Василии Всеволодовиче еще надо знать то, что он всегда о чем-то тревожится.

Больше всего Василий Всеволодович тревожится о том, что его вдруг сочтут неинформированным.

От того Василий Всеволодович день-деньской информирует себя — всем, чем только может. В результате он может уверенно и компетентно высказаться практически по любому поводу в мире. Беда с этим лишь в том, что от этого Василий Всеволодович только начинает еще больше тревожиться и торопиться куда-то. Вероятно, ему кажется, что по какому-нибудь вопросу он еще все-таки недостаточно информирован, и Василий Всеволодович боится, что его по этому вопросу спросят.

В скобках надо заметить, что опасения эти небезосновательны — главный критик, пытаясь знать все, все-таки знает это все только по верхам. Но и верхи могут выглядеть весьма основательными, если перевернуть их и представить корешками, что и умеет весьма умело проделывать в беседах с начинающими литераторами Василий Всеволодович День.

Своим главным призванием Василий Всеволодович видит литературный — да и вообще любой — консалтинг, адвайзинг, если угодно, ну или дружеский совет, ибо главный критик, несмотря на вышеупомянутую поверхностность знаний у него, убежден про себя, что все-таки все знает лучше других — пусть и не именно то, что происходит, но совершенно точно то, как следует взяться за дело. При этом, заметьте, сам он в бой не рвется, но должен семь раз отмерить и потом показать, где отрезать — вам.

Главный критик всегда заявляет, что по типу индивидуальности (не очень ясно, где и по какому поводу проходил он этот психологический тест) он — «растение», то есть такой член коллектива, который при обсуждении проблемы сидит рядом со всеми тихо-тихо, и внимательно наблюдает за другими, и слушает их споры, и как бы даже не приносит коллективу никакой пользы. Но это только до тех пор, пока он незаметно, вполголоса, невзначай, не даст коллективу какой-нибудь совет, который сообщит совершенно новое направление всему ходу спора, так что, уж было утихавший, он вдруг возобновится с новой силой.

По правде сказать, Василию Всеволодовичу наблюдать за тем, как прочие члены команды обсуждают всякие вопросы и не могут понять, что делать, приносит самое большое удовольствие. Неучастие в дискуссии позволяет ему разглядеть в каждом приличном человеке большую сволочь, в особенности же при пристальном разглядывании он находит в каждом — ну, ровно в каждом человеке — самозванца и вруна, от страха перед разоблачением своего самозванства несущего без остановки околесицу.

Следует при этом отметить, что Василий Всеволодович, в отличие от Савелия Дмитриевича, всегда честно говорит собеседнику то, что он думает о нем и его профессионализме.

«Это хорошо», — говорит он собеседнику, когда что-то в собеседнике ему нравится, и он говорит собеседнику: «Это плохо», если ему что-то в нем не нравится.

Следует, впрочем, сразу оговориться: по большому счету Василию Всеволодовичу ничего не может нравится в собеседнике; но по малому счету — в том, например, как собеседник лихо и бойко свое мнение высказывает и портит этой лихостью и бойкостью всем окружающим настроение, Василию Всеволодовичу может в собеседнике даже и все нравиться.

Василий Всеволодович очень гордится своей открытостью и честностью, и, побеседовав с ним, человек всегда уходит из его просторного видового кабинета на верхнем этаже издательства либо в отчаянии, либо с ослиными ушами.

Что, с другой стороны, удивительно, так это то, что всякий раз, спускаясь в подвал к своему старому другу Савелию Дмитриевичу, Василий Всеволодович с удовольствием чувствует, как перестает тревожиться и торопиться, — и даже чувствует, что не боится показаться Савелию Дмитриевичу неинформированным.

Оттого, хоть он подтрунивает над Савелием Дмитриевичем за спиной, Василий Всеволодович все же очень любит свои встречи с ним и жалеет о написанной когда-то не очень лестной рецензии на роман Савелия Дмитриевича.

Забавно, но Савелий Дмитриевич тоже любит главного критика. Во-первых, он ему кажется интересным. Во-вторых, Савелий Дмитриевич искренне считает, что нет ничего важнее старой дружбы. В-третьих, Савелий Дмитриевич недавно пристрастился играть в бильбоке на деньги, а Василий Всеволодович большой мастер в этой игре и все время его обыгрывает.

Василий Всеволодович вошел в кабинет в подвале как всегда без стука, и как всегда на нем были красные носки. Плюхнувшись в старое кресло и подняв с него облако пыли, он закинул одну ногу на другую и взглядом орла, оценивающего землю с умопомрачительной высоты, посмотрел на Савелия Дмитриевича.

Звал?

Да, я звал тебя, Вася, — ласково отозвался Савелий Дмитриевич. — Тут у меня с твоим конкурсом появился, знаешь ли, совсем, казалось бы, невероятный случай.

Что такое? — с подозрением поднял бровь главный критик. — Только не говори мне, пожалуйста, что обнаружил гения. Быть этого не может.

Ну отчего же не может? — часто заморгал Савелий Дмитриевич, вспоминая вдруг один давно состоявшийся между ним и Василием Всеволодовичем спор. Потом он подошел к столу и взял с него пачку листов. — Вот посмотри. Эта девочка страшно интересно пишет.

Мой бог! — пробормотал Василий Всеволодович, с сокрушенным видом качая головой.

Подожди, подожди! — взмолился Савелий Дмитриевич. — Прочти сначала. Это совершенно удивительно!..

Василий Всеволодович даже не притронулся к рукописи, которую ему протягивал Савелий Дмитриевич, но внимательно изучил кончики ногтей на своей правой руке.

Савелий, дорогой… неужели ты до сих пор веришь в них? Еще от тебя я бы ожидал нового прорыва — но от них?

Это было лукавство. Главный критик и от Савелия Дмитриевича вовсе уже не ожидал никакого прорыва. Он ожидал прорыва только от себя. По ночам в своем просторном кабинете Василий Всеволодович вот уже несколько лет писал роман. Получалось не очень, но главный критик не останавливался, уверяя себя, что ему просто еще не хватает информированности. Если бы Василий Всеволодович остановился хотя бы на миг, он бы, может, тут же и понял, в чем дело, — возможно, даже бросил бы роман, а вместе с ним и вовсе заниматься критикой. Но тут именно и было все дело в том, что Василий Всеволодович День ни на миг не мог остановиться. И вот он строчил, кромсал, усложнял, упрощал свой роман, засовывал туда, словно хозяйка в салат, все, что попадалось ему под руку, сам, бывало, морщился и стонал от результата, но потом успокаивал себя тезисом о революционности формы.

Все эти конкурсанты, Савелий, — сказал Василий Всеволодович другу, — сплошь никчемные, пустые выскочки — от них один треск. Я предложил провести конкурс только в рекламных целях, чтобы придать импульс читательскому интересу к нашим изданиям. Сегодня можно стимулировать лишь интерес, а сам материал — нет. Текст — вторичен. Автор — глуп. Ты отстал.

Савелий Дмитриевич всплеснул руками.

Вася, Вася, не говори так, автор не глуп! Твоя идея, чтобы испытать писателей на прочность, показалась мне очень интересной… Но в этом конкретном случае ничего не надо и испытывать, ты только взгляни на текст! — И он снова протянул главному критику пачку листов.

Тот помедлил, брезгливо взял сверху один лист, посмотрел, но тотчас же отвернул лицо, словно почувствовав исходивший от страницы неприятный запах.

Умоляю, Савелий! «Пролог»! Ну что это за название? Как липкая бумага для ловли мух!

Тогда Савелий Дмитриевич замолчал и просмотрел на главного критика так, как он умел смотреть, когда ему что-то было очень надо. Стоит напомнить, что формально Савелий Дмитриевич до сих пор был начальником Василия Всеволодовича.

Нет, я конечно, почитаю, — нехотя согласился Василий Всеволодович. — Но пойми и ты меня. Ты-то здесь в подвале спрятался — они уж и не подозревают, что ты есть. Сразу, чуть что, наверх, ко мне. Я с этим народом сталкиваюсь каждый день. И что же? Пустейшие людишки! Неинформированность удивительная!

Уверяю тебя, что повесть этой Софьи…

Софьи? — Главный критик громко фыркнул. — Вот еще новости! — Он на секунду замолчал, словно смутно припоминая что-то. — Глупости! — наконец решил он, вероятно, так и не припомнив. — Ах, Савелий, Савелий! Нынче эта молодежь хочет лишь сделать себе дешевым романчиком имя, а чуть их напечатали, тут же посылают просьбу продюсерам на телевидение, чтобы их допустили к этой свиной кормушке. Летают ныне не на Пегасах, уверяю тебя, — на хряках с сенсорными дисплеями.

Они помолчали, но через минуту Савелий Дмитриевич неожиданно решительно сказал:

Мы опубликуем ее роман. У меня не вышло, пусть выйдет у нее.

Да ты в своем уме?!— всплеснул руками Василий Всеволодович. — Это же будет нарушением всех правил конкурса! Срок подачи работ еще не окончен, победители не выбраны! Я сам люблю скандал, но чтобы так!

Да ну и что, — махнул рукой Савелий Дмитриевич, и глаза его блеснули зеленой искрой. — Пусть и скандал. На черта нужен весь этот конкурс, если эта девочка уже написала гениальную вещь?

Нет, так дело не пойдет! — решительно воспротивился Василий Всеволодович. — Так нельзя! Ни-ни! Без конкурса! Должна быть игра! Должен быть искус! По правилам положено, чтобы каждый участник сначала прислал нам произведение, затем финалисты получают критические рецензии на свои работы от наших профессионалов, затем во втором раунде конкурсанты вновь присылают свои работы — но уже исправленными в соответствии со сделанными критиками замечаниями. И только тогда…

Но зачем теперь нужна вся эта петрушка с критикой? — возопил Савелий Дмитриевич. — Гениальный роман уже есть!

Какой бы он ни был гениальный, это совершенно несправедливо по отношению к другим участникам конкурса, — надулся Василий Всеволодович. — Мы не тираны.

Надо сказать, что еще больше тирании Василию Всеволодовичу в этот момент не понравилось не к месту возродившееся в Савелии Дмитриевиче ветхозаветное упрямство.

Но Савелий Дмитриевич вдруг и сам подумал, что нарушение условий игры может испортить настроение многим людям.

Ну, хорошо, — согласился он. — Будем играть по правилам. Но я прошу тебя, напиши рецензию на ее роман сам и отошли ей. И сделай это как можно быстрее. Я уверен, она выстоит.

Вот это правильно, — посветлел лицом главный критик. — Главное — справедливость. А что эта Софья сама же испортит весь свой роман после моей рецензии — могу с тобой биться об заклад. Как ты помнишь, тайное условие победы в конкурсе — не принимать ничью критику всерьез и не вносить изменений в написанное. Но таких среди нынешних авторов нет и быть не может.

Я помню условия, — кивнул Савелий Дмитриевич. — Но помни и ты, — предостерегающе поднял он палец вверх. — Твоя рецензия должна быть честной, беспристрастной и профессиональной.

Это три моих имени, — отозвался главный критик, вставая с кресла, и в туче вновь поднявшейся с обивки пыли изображая нечто вроде поклона.

Иди же, — сказал Савелий Дмитриевич. — Да и я с тобой, пожалуй. Уже поздно.


В своем просторном видовом кабинете на последнем этаже главный критик попросил секретаря заварить себе кофе, затем сел с дымящейся чашкой за широкий блестящий стол и положил рукопись перед собой.

Сперва он, словно кот, щурился на листы, оттягивая удовольствие, потом проверил в стопке общее число страниц — их было четыреста восемь. Читать все их Василий Всеволодович, естественно, не собирался.

Понятия о честности у Василия Всеволодовича и у Савелия Дмитриевича отличались. Савелий Дмитриевич, по мнению Василия Всеволодовича, в своем подвале и за тусклым окном давно потерял ощущение сложности мира.

Он, например, не понимал, что честность, беспристрастность и профессионализм — это три противоречащих друг другу измерения в природе человека, три вершины треугольника, в котором чем больше приблизишься к одной вершине, тем больше придется удалиться от двух других. Потому, по мнению главного критика, честному человеку при принятии решения всегда отводилась свобода выбора: выбрать любую из трех вершин треугольника, наиболее близкую ему по духу, а удаление, происходившее при этом от двух других вершин, признать побочной потерей при следовании истине.

Природа самого Василия Всеволодовича более всего в треугольнике тяготела к измерению профессионализма (по-иному понимаемого им как информированность).

В свое время в Литературном институте главного критика обучили быстрому чтению, и он знал много способов предельно эффективно информировать себя — читать тексты справа налево, через строку, через абзац, через страницу или даже через главу; читать одни только заголовки, читать одни только имена собственные, читать наискосок слева-направо (главный критик даже умел читать наискосок справа налево); читать каждое первое предложение в каждом абзаце текста или читать каждое второе через абзац; можно было отсканировать текст и сделать в нем компьютерный поиск по запросу — например, узнать наиболее часто употребляющиеся в тексте слова и выражения, союзы и окончания или количество букв «о» или «е»; можно было узнать частоту употребления суффиксов и усредненную степень сложности синтаксиса; наконец, можно было опознать в тексте перекрестные ссылки… — да мало ли было, в конце концов, способов максимально информировать себя?

Впрочем, Василий Всеволодович День был настолько профессионален, что предпочел в данном случае всем остальным — классический способ чтения, а именно, он сделал следующее: рассеянно прочел пару первых абзацев романа, затем, перелистнув несколько страниц, пробежал глазами случайно попавшийся диалог, потом прочел полстраницы наугад в середине пачки, хмыкнув, перелистнул еще пяток страниц, пробежал абзац по диагонали, зевнул, перешел к последней странице и поглядел на заключительное предложение.

Все упражнение заняло три минуты двадцать семь секунд и вполне проинформировало Василия Всеволодовича о содержании произведения, о всех его достоинствах и недостатках.

Какое же сложилось у Ивана Васильевича мнение о романе?

Прежде всего сразу оговоримся, что восторгов Савелия Дмитриевича в отношении текста главный критик не мог испытать в принципе. Это было бы столь же абсурдно, как если бы патологоанатом, устанавливая причину смерти человека, радовался или огорчался тому состоянию, в котором находил по очереди органы умершего.

Многие секреты профессионализма главного критика навеки останутся для нас, как и для всех простых смертных, тайной за семью печатями, но все же, согласитесь, нам хочется, как детям, попавшим на представление фокусника в цирке, попытаться разгадать хотя бы некоторые удивительные произошедшие на наших глазах чудеса.

Ну, например, Василий Всеволодович сразу же написал в черновике рецензии слово «интертекстуальность» — то есть это произошло еще до того, как он, собственно, заглянул в сам текст. «Как такое возможно?» — спросите вы, замирая от ужаса. А, собственно, никакой тайны нет. Василий Всеволодович знал, что «интертекстуальность» присутствует почти всегда и во всех текстах, а в особенности термин применим в уничижительном своем значении в отношении творений «всех этих», которые только и умеют, что трещать без толку с чужих слов.

Ознакомившись затем с текстом и не найдя, к некоторой своей досаде, в нем интертекстуальности, главный критик не смутился и перед словом «интертекстуальность» в черновике рецензии поставил слово «натужная».

Далее, обнаружив в тех немногих отрывках, которые он прочел, несколько отглагольных прилагательных (и, обрадовавшись, что еще помнит их название), он тут же вывел в рецензии: «Все родимые пятна любительской прозы. Мы таких Писателей называем МТА, „Молодой Талантливый Автор” — как для учебника стилистики. Для раздела „не делай так никогда”. Нора Галь и Корней Чуковский убили бы за такое. Сплошные отглагольные прилагательные, одно за другим».

Дело спорилось. Припомнив в тексте «стреляющие» отблесками света березы, критик, словно танк по детской площадке, пальнул в ответ: «Оживающая в виде антропоморфных существ природа — давно утратившая свежесть синестезия».

Но это были те немногие примеры, когда некоторая связь между увиденным главным критиком в тексте и рецензией на этот текст еще присутствовала. Основная же часть рецензии вовсе не требовала прочтения исходного текста. Такие выражения, как «поднадоевшая имитация», «стилизация, не могущая вызвать ничего, кроме смеха», «при всей обкатанности приема», «подобные игры примелькались», «претендующее на создание чего-то нового», появлялись на экране Василия Всеволодовича одним нажатием специально запрограммированных для этих целей сакральных клавиш.

В процессе написания рецензии главный критик тем не менее все время делал попытки остановить свой галопирующий профессионализм и то и дело говорил себе: «А теперь я остановлюсь и скажу что-нибудь положительное, потому что следует же сказать и положительное».

Но как только он собирался с нового абзаца сказать что-то положительное, переполняющая информированность вновь ураганным ветром уносила его к выражениям «махание кулаками после драки», «раздражающая напыщенность», «беспомощная претензия на значительность» и даже «аберрация всякого смысла».

Еще несколько раз, честно попытавшись найти в романе позитивное и обнаружив себя вместо этого вновь в роли св. Георгия, поражающего живучего гада неинформированности, критик сдался и извинил отсутствие в рецензии позитивного своей честностью, отметив, впрочем, сухо в конце статьи, что «некоторые отдельные описания природы автору удаются».

Теперь по условиям конкурса главному критику следовало написать автору письмо с рекомендациями по изменению текста.

«Уважаемая Софья, — бойко застучал Василий Всеволодович по клавишам. — Спасибо Вам за ваше участие в конкурсе. Должен напомнить, что, послав нам рукопись, Вы, так сказать, в некотором роде „продаете” ее нам».

Он остановился, удалил «так сказать» и «в некотором роде» и продолжил:

«Вы „продаете” нам свою рукопись в том смысле, что хотите произвести на нас впечатление своим писательским умением. Позвольте же мне в рамках условий конкурса дать вам несколько советов, как достичь этой цели вернее».

Далее Василий Всеволодович сформулировал для неизвестной ему Софьи несколько дельных советов. Например, он порекомендовал ей «не рассказывать, а показывать», «убрать повторения», «избегать штампов», «повнимательнее оценить плотность распределения в тексте деталей, для того чтобы с ненужной назойливостью не возвращаться к ним».

Если вы скажете, что это были слишком общие советы и что не надо было быть особенным профессионалом, чтобы их давать, мы ответим, что вы торопитесь в своих оценках и что Василий Всеволодович вплотную оценил и конструкцию сюжета, и образность стиля, и приемы экспозиции и характеризации в романе, и пожелал всем им очень даже конкретных изменений.

Так, например, он моментально уловил, что в романе кто-то куда-то и зачем-то движется, и порекомендовал автору сделать остановок на пути этого движения больше, а события в точках остановок сделать разнообразнее, по возможности убрав всякие возможные смысловые пересечения с «Одиссеей» (лучше же всего, писал Василий Всеволодович, покончить с этим сразу, поместив в роман пролог с символическим описанием убийства Одиссея веслом).

По части экспозиции он советовал значительно сократить все внутренние монологи и больше опираться на объяснение настроения героев путем описания окружающей обстановки — как натюрмортов, так и живой природы. «Подгнившая груша может образом своим вызвать чувство уныния», — напомнил он автору.

Уяснив про главного героя, что тот был женщина, Василий Всеволодович посоветовал автору расширить в романе круг второстепенных героев-мужчин, в частности ввести в повествование двух трикстеров под именами «Петр» и «Павел». Категорически забраковав название «Пролог», он потребовал сменить его на любое другое, ибо «в русском языке довольно существует менее надоевших слов, чтобы выразить собой отчаяние и пустоту, которые нынче у вас зачем-то еще множится на два нуля в названии».

Василий Всеволодович остался очень доволен своей работой. Несколько раз прочитав письмо и поправив две запятые в первой строке, он нажал «Enter».


В ту же секунду она почувствовала укол в сердце.

Но ей было особенно хорошо в этот день, она не хотела думать о плохом. Стоя посреди проселочной дороги, она смотрела на расстилающееся перед ней поле. Поле было уже все зеленое, и светло-сизый лес начинался за ним, торжественный, гордый своим пробуждением после зимнего сна, — обаятельно хрупкий, словно выпускник на балу, стыдящийся и радующийся своей молодости, своей еще не полной и не изведанной целиком силы.

И небо было удивительным — сиреневым и голубым одновременно. Белые березы по краям дороги подрагивали отблесками света под солнечными лучами, все было свежее, новое, полное надежды — и странно томящее при этом своей нестойкостью, зыбкостью, — так что ей хотелось плакать от радости, от ожидания чего-то хорошего и от страха, что это хорошее может не случиться.

Она подняла лицо — тучки плыли по небу, словно сиреневые спонджики, они летели быстро, как будто стремясь к одной цели, поднимаясь все выше, выше…

Она почувствовала, что тоже хочет быть облаком, — еще чуть-чуть, и она оторвалась бы от земли — эти запахи молодых трав, этот звенящий от ранней жары лес, это сиреневое зовущее небо, радостная бездна над ней, к которой все живое тянулось — вверх, вверх…

В ту же ночь она тихо умерла во сне.



БЛАГИЕ ВЕСТИ


Удивительная новость, — произнесла миссис Фиггис, вдруг необыкновенно оживившись. — Послушай перед уходом, я прошу тебя.

Алекс, что полезного для меня могут напечатать в газетах?

Газетные статьи могут стать источниками литературных сюжетов, — стукнул запонкой о стол Стивен.

Гарт был готов выучить все лежащие на столике газеты наизусть, лишь бы больше никогда не слышать этот звук.

Хорошо, что там?

Сестра выпрямилась в кресле.

«Австралийская береговая охрана обнаружила в водах к югу от континента таинственный корабль».

В углу гостиной стоял секретер цвета грецкого ореха эпохи Вильгельма и Марии, выполненный из отполированной древесины с наплывами. Солидный и прочный, он много лет сопровождал семью Фиггис при переездах из дома в дом.

И? — спросил Гарт. — Почему это должно меня заинтересовать?

Миссис Фиггис оторвала одну руку от газеты и вытянула вверх тонкий указательный палец, давая понять, что сейчас это станет ясно.

«Корабль-призрак внезапно появился к югу от Аделаиды в запрещенной для навигации зоне. После продолжительных и безуспешных попыток связаться с экипажем судна на его перехват были направлены три патрульных катера береговой охраны. Приближаясь к цели, австралийские пограничники были шокированы тем, что увидели. Судно было…»

Волосы Грейс светились красотой и силой. Гарту хотелось мять ноги Грейс. Сульфаты — хороший пример агрессивных ингредиентов, которые могут уничтожать кутикулы, делая волосы сухими и безжизненными. Мармелад, который мистер Фиггис мазал на бутерброд, светился, словно упавший в блюдечко кусочек утреннего солнца. Это показывает то, насколько каждой женщине важно соблюдать баланс между очищающими ингредиентами и кондиционирующими агентами.

Какая чушь, — пробормотал Гарт.

Это звучит как фейковая новость, — выпятил нижнюю губу Стивен.

И снова указательный палец миссис Фиггис призвал всех в гостиной к терпению и вниманию.

«Судно было поржавевшим и явно очень старым. Еще больше пограничники удивились, поднявшись на борт корабля — экипажа на нем не было, и везде царило запустение. Сразу было видно, что корабль был заброшен на протяжении десятилетий. Ко всеобщему изумлению, выяснилось, что это…»

Нет, нет, — подумал Гарт. — Я не буду в этом участвовать.

Грейс положила руку на край стола. Кисть ее была удивительно красива: она была как бы удлинена, запястье украшал тонкий золотой браслет с миниатюрными фигурками, ногти были ровные, словно семена, гладкие, покрытые лаком.

Вот это да, — произнес мистер Фиггис.

Послушайте, все сходится! — воскликнул Стивен, и две алые розы огнем вспыхнули на его молодых щеках. — Какое удивительное совпадение!

Действительно, — произнес человек у окна.

Гарт! — резко обернулась к нему сестра. — По крайней мере я хоть что-то пытаюсь сделать.

Алекс, я просто подтвердил то, что все сходится.

И заметьте, владелец судна был тоже изобретатель, — торжествующе поднял вилку мистер Фиггис. — Как и герой романа Стивена.

Интересно, что из этого получится, — сказала Грейс, задумчиво наматывая локон на палец.

Неужели нельзя было придумать что-то другое? — в отчаянии спросил Гарт.

Чем корабль хуже всего прочего, Гарт? — Фиггис намазывал себе юбилейный миллиардный бутерброд. — «Tis their own wisdom molds their state»2.

Мы только дурачим себя.

Грейс чувствовала, что человек у окна то и дело взглядывает на нее с вниманием, — она чувствовала и то, что как будто что-то одновременно влекло его к ней, но одновременно как будто она не нравилась ему в чем-то другом и чем-то раздражала. Удивительно, но ей тоже хотелось как будто исправить в нем что-то, и это что-то привлекало ее в нем — но лишь, чтобы исправить. Впрочем, она часто чувствовала подобное к людям.

Это любопытная новость, — взялся за подбородок мистер Фиггис. — Хоть факты подлежат проверке.

Сейчас мы все узнаем, — глядя на всех большими глазами, потянулся к телефону Стивен.

Должен на прощание сказать тебе вполне серьезно, — обратился к нему Гарт. — Судя по прочитанному отрывку, ты вполне мог бы напечатать свой роман в каком-нибудь солидном издательстве.

Пятеро находились в гостиной уже очень давно — не два часа, а миллиарды лет, и уже миллиарды раз Гарт говорил эту фразу. Весь смысл его существования во Вселенной заключался в том, чтобы вечность стоять у окна в доме сестры в Твикенхэме и мучительно ожидать окончания чтения и потом с задумчивым удивлением говорить Стивену: «Должен на прощание сказать тебе вполне серьезно…» Он во всех деталях знал и то выражение лица, с каким племянник Фиггиса выслушает его комплимент, — он миллиарды раз видел это выражение на его лице — нервного презрения перед дежурными условностями мира и погруженности в свое молодое величие — и знал, что в тот самый момент, когда он будет говорить свою фразу Стивену, очки мистера Фиггиса в миллиардный раз съедут с его носа и упадут в чашку с чаем.

Да, это было неплохо, Стиви, — сказал мистер Фиггис, вынимая очки из чашки. — Хоть я и не совсем понял, зачем тебе понадобилось делать главного героя русским.

Я знал одного русского в школе. Он был странный. Сумасшествие героя позволяет автору выразить спорные идеи.

Это другое дело. Написано и вправду прекрасно.

Я получал удовольствие, когда это писал.

Четверым услышавшим это в комнате захотелось сказать: «И это самое главное», но никто из них не произнес ни слова.

Наступившая тишина начала томить. Девушке с каштановыми волосами показалось, что воздух в комнате заполнился чьим-то прозрачным присутствием, что вокруг нее тонкие тени начали на секунду проступать в пространстве, и она в миллиардный раз отнесла эту иллюзию на счет причудливо вьющегося над чашками чайного пара. Тонкий писк послышался ей у правого уха, и она в миллиардный раз подумала, что комары в этом году появились очень рано. И в миллиардный раз она подумала о том, что подумала об этом в миллиардный раз.

Молчание становилось уже невыносимо, все в комнате это чувствовали.

Потом появилось отчаяние, потом — чувство ужаса, как во сне перед падением в пропасть, — они не хотели начинать все это опять.

Комната вздрогнула и качнулась, как корабль на волнах, что-то огромное и невидимое шевельнулось в ней, будто задев каждого из присутствующих чем-то мягким, синим и шелковым, и каждый подумал про себя: «Я, вероятно, болен».

Но и это тоже уже было с ними миллиарды раз.

Что ж, — сказал Гарт ровным голосом, ставя чашку с чаем на подоконник. — Я был очень рад повидать вас всех…

Миссис Фиггис принялась энергично листать газету и через секунду в упреждающем жесте выбросила к нему руку.

Удивительная новость, — произнесла она тоном самым отчаянным. — Послушай перед уходом, я прошу тебя.



ЛЕТНИЙ САД


Был на неделе в Петергофе на одном мероприятии. В перерыве пошел прогуляться. Отель был далековато от всех парков — достичь фонтанов и дворцов за час в пешем порядке не представлялось возможным, поэтому я просто бездумно разминал ноги вдоль тракта.

Грохот грузовиков и шум легковушек — весьма раздражающий фон, поэтому, увидев первый мало-мальски цивилизованный поворот, уводящий от шоссе в зеленые кущи, я решил пойти туда на удачу. И через десять минут попал на заросшее буйной растительностью кладбище.

Никого. Тишина. Серые березы.

Овраги с лужами и мусором. Покосившиеся кресты, очень тесно скученные могилы.

Только я, только они.

Пелагея... 1888 года рождения, умерла в 1964. Угловатое сильное лицо, глаза спокойные и суровые. Видела все. Пожила. Поняла, зачем?

Пелагея смотрела на меня в тишине из буйной зелени, над набитой человеческими костями землей. В ее глазах было что-то успокаивающее. Или я придумывал и меня успокаивал тот факт, что она умерла?

Игорь... 25 лет. Богатая плита. Размашистый, наглый и уверенный взгляд. Бандит? Разбился на машине? Искусственные цветы. Что-то спокойное было все равно в его лице. Или это так кажется оттого, что уже никогда, никогда, никогда никакой глупости, наглости и жестокости не будет от Игоря никому?

Ниночка... 8 лет. Сколько было слез. Заросло все березами. НИНОЧКА — крупными буквами, фамилия мелко. Фото нет.

Егор. 4 года. Круглое, пухлое, веселое и живое лицо. Что-то случилось с Егором в 1968 году. И тут же уголком плита его матери. Отодвинул лопух. Нет, погибли не вместе. Она умерла спустя двадцать лет, в 1989. Как же жила двадцать лет, как металась? А сейчас вместе смотрят на меня спокойно со своих стройных плиток и говорят: «Мы-то думали, как плохо, а вот оно как спокойно».

Любимому мужу от жены — столбик. И рядом еще один столбик — она сама, любящая жена. Спустя тридцать лет. Тридцать лет она приходила сюда и сидела у этого столбика, ухаживала за могилкой, а потом сама стала столбиком.

А вот совсем маленький горшочек, на плите имя — Сережа, и даты 1937 — 1937. Родился в феврале, умер в мае. Мало успел Сережа.

Светлана... 34 года. Умерла в 1949 году, на черно-белой фотографии красивая женщина с роскошными волосами, немножко похожа на Марлен Дитрих. Она, наверное, старалась, когда делала фотку. Что случилось, Светлана?

Есть ванночки с землей, уставленные плитами с целыми династиями. Отцы в костюмах, деды в толстовках, бабушки, дети. Среди фотографий на облупившихся овалах был один серьезный мужчина в пиджаке и галстуке. Умер в 1976 году. Очень ответственный работник по виду. Иван Витальевич… Так строго смотрит с фотографии, будто пришел на собеседование.

А вот отец и сын. Оба примерно одного возраста. Разница в смертях — тридцать лет. Отец сурово смотрит и тяжело, видно, что лишь одну правду может вместить. А сын в распахнутой рубахе смотрит как-то растерянно. Что-то потерялось в поколениях, развалилось? А нашлось здесь, склеилось обратно. Якорь. Оба были моряки...

Не могу объяснить, но мне вдруг так жалко всех их стало, глядящих на меня с фотографий. Вернее не так, не жалко их — а жалко, что их, так все понявших наконец, таких спокойных, таких законченных и верных, уже нет, что вся эта толпа смотрит в стрельненском далеком лесу из-за кустов бузины и стволов своими серьезными и все понявшими глазами друг на друга, и в этих глазах нет и никогда уже не будет зла.

Но не смогут они нам объяснить, как нам так сделать, чтобы мы стали спокойны и довольны каждый собой, каждый своей судьбой, каждый своей жизнью, понимая, что мы есть, но нас нет. Они нам говорят: «Вот вы есть, а вас нет. А нас вот нет — а мы есть». Но мы не понимаем.

Если разницы и вправду нет, живущие в березах и кустах — Егор маленький, Ниночка, Пелагея, Иван Витальевич, Светлана, моряки — законченнее нас, умнее, без зла...

Через день я оказался в Санкт-Петербурге. Снова гуляли, попали в Летний сад. Там было много уродливых копий статуй и фонтаны. Сел понаблюдать фонтаны. Струя фонтана, она есть — но ее нет. Она все время состоит из разных капель воды, она — вечно не она. Она есть, но ее нет.

Но она — вот она. Можно дать ей имя. Можно о ней говорить. Она издает шум, она красива. Части ее уже разбились о мрамор и превратились в воду, части только толкает вверх пенная струя. Она трепещет, она то чуть выше, то чуть ниже. Она бьется с земным притяжением и очень зависит от насоса, качающего воду в фонтане.

Сейчас, когда пишу, вспоминаю эту струю. И в воспоминании живет она цельная, красивая, бросающая радугу, с жемчужной пеной на фоне зелени сада. Красота. И ни от чего не зависит эта красота.

Там же в саду наблюдал вчера счастливых и слегка ошалевших от внезапно постигшей их взрослости выпускников. Вроде взрослые люди, а вроде еще нет; девушка так повернется — модель, а засмеется или с учителем заговорит — ребенок. Но уже плывут, уже не остановить — к жизни новой, серьезной, интересной. И взрослое у них уже в глазах — тревога. Пока веселая, озорная, но тревога.

И вот я на них смотрел, на молодых, еще худеньких юношей в неладных костюмах, на девушек в блестящих платьях, на их взгляды — веселые, влажные от молодых сил, тревожные, полные надежды найти себя, полюбить себя, заставить полюбить себя... И струи фонтана так красиво пенились. И плавали странным образом тут же, в Летнем саду, словно морок, взгляды тех других, что смотрели в этот же момент в тишине из кустов, из-за серых берез, — всего в нескольких десятках километров от Летнего сада.



КРОЛИК И УТКА


Эти объяснения могут показаться не очень ясными, но в качестве утешения позволю себе поделиться с читателем знанием того, что огромное число авторов, писавших о перспективе, включая и меня самого, так и не смогли прийти к однозначному выводу о том, что именно она собой представляет.

Эрнст Гомбрих, «Искусство и иллюзия»



1. Человек в одном ботинке


У гадалки были золотые серьги в виде полумесяцев, большая бородавка на шее и толстый красный живот, торчавший из-под грязного сари. Сидела старуха на причале, на ящике из-под апельсинов чуть поодаль от места швартовки теплоходов; перед ней был складной столик, покрытый синей бархатной скатертью; на скатерти лежала пачка карт и перстень с красным камнем.

Приличная воскресная публика, несмотря на толкучку, старалась обойти цыганку стороной; бабка скучала в небольшом безлюдном круге и от скуки чесала голый живот.

Прошла минута, и вдруг гадалка, словно рыбак, увидевший на воде дрожь поплавка, насторожилась, прищурилась, подобралась… Неуверенно ходивший среди солнечной толпы толстый человек задевал прохожих, растерянно извинялся их спинам; то и дело он останавливался, снимал очки и протирал их тряпочкой — потом украдкой протирал той же тряпочкой глаза.

Выглядел человек странно, даже и неприлично. Во-первых, обут был лишь наполовину — левая нога ступала по доскам причала смятым, вымазанным грязью носком. Во-вторых, светло-бежевые брюки его ниже колен были темные, набухшие от влаги, как будто человек незадолго до появления на пристани залез в фонтан или побродил в озере. При этом нельзя же было заподозрить в человеке бомжа или проходимца — одежда на нем была добротная, лицо без следов тяжелой жизни, а самое главное, в глазах толстяка не было присущего бродягам делового, хищного блеска — взгляд васильковых глаз за очками был жалкий, недоуменный. С человеком, скорее всего, только что случилась какая-то исключительно неприятная история — вид его, вероятно, был прямым следствием произошедшего.

Сделав такой вывод, гадалка приподнялась на табурете и шумно втянула ноздрями пахнущий пресной водой воздух.

Несуразный, разбросанный толстяк, не замечая ничего и никого вокруг, не разбирая дороги, двинулся в толпе по широкому кругу. Круг этот по мере его движения сужался, превращался в спираль...

Человек уткнулся бедром в столик, укрытый синей бархатной скатертью, и в замешательстве остановился.

Ну что, новая жизнь?

Васильковые глаза беспомощно посмотрели на цыганку. Поняв, кто к нему обращается, толстяк раздраженно дернул головой.

Нет… Не надо.

Двадцать франков! — Гадалка хлопнула ладонью по столу. — Скажу тебе, как исправить беду! Сделаю счастливым, все устрою.

Не отвечая, человек повернулся, хотел было идти восвояси, но вдруг за спиной услышал — нет, не гадалкин хриплый и бесовато-веселый, а спокойный, чистый и тихий женский голос:

Не принимай ты больше эти таблетки…

Человек, как ужаленный, обернулся — в синих глазах отразились удивление и ужас.

Что?! — Он потянул из ворота толстую шею. — Откуда вам известно?

Ах-ха-ха!.. Я ничего не знаю, карты знают! — Голос гадалки опять стал разнузданным, веселым. — Ну что, будем гадать?

Человек, секунду подумав, опасливо опустился на стул перед старухой и оглянулся по сторонам на проходящих мимо людей — швейцарцы, народ приличный, все вели себя так, будто гадалки и ее клиента на причале вовсе не существовало. Человек нагнулся через стол к гадалке и доверчивым, как у ребенка, голосом спросил:

Так вы думаете, не надо принимать?

Прикрыв веки, цыганка строго и печально покачала головой:

Когда ты ешь таблетки, ты идешь к ним в ловушку.

Глаза за очками расширились.

К кому — к ним?..

Деньги давай.

Человек поколебался, затем полез в карман пиджака, вытащил из кармана синий замшевый футляр, в каких хранят драгоценности, из него достал смятую бумажку и положил ее перед гадалкой на бархатную скатерть.

Спрятав деньги в недрах жирной груди, старуха взяла пухлую руку человека в свою, помяла ее, понюхала пальцы, затем заглянула в ладонь и вдруг что было силы дунула в нее. Человек от неожиданности вздрогнул, потянул руку назад.

У! — неожиданно властно прикрикнула на него цыганка.

Толстяк тоскливо оглянулся.

Взяв со стола перстень с малиновым камнем, старуха нацепила его клиенту на средний палец, затем, разложив на столе засаленные карты, принялась класть руку с перстнем на каждую из карт.

Перстень поочередно лег на голую женщину, льющую воду из кувшина в озеро, на странника, идущего по дороге с узелком на палке, на жутковатого вида улыбающееся солнце.

Закончив упражнение с картами, старуха сняла с человека кольцо и, подняв его камнем к небу, сквозь прищур некоторое время ловила сквозь него солнце — красные зайчики задрожали на смуглом лице.

Спустя полминуты она выпятила нижнюю губу и одобрительно кивнула:

Мысли-то у тебя верные, все верные.

Человек мучительно улыбнулся и снова, на этот раз осторожно, потянул к себе руку.

Мысли верные, да только толку нет!.. — вдруг гаркнула старуха ему в лицо, зажимая его руку в ладонях, словно в тисках.

Как это, толку нет? — Человек от неожиданности закашлялся. — Если мысли верные, это же хорошо, разве нет?

Не хорошо. — Гадалка поцокала языком. — Мысли верные, но разные! Что если два поезда навстречу друг другу поедут по одному пути? Или два самолета в небе столкнуться?

Человек свободной рукой поправил съезжающие с широкого носа очки.

Все-таки скажите мне, откуда вы знаете про таблетки?

Про таблетки? — Цыганка прищурилась и усмехнулась. — Или про задницу тролля? Или про то, что ходишь и там, и тут в одном ботинке?

Человек вздрагивал от ее слов, как от пощечин.

Откуда?!. — Взгляд васильковых глаз за очками сделался умоляющим. — Бога ради... Хотя нет — тут скорее… Ах, что мне с этим делать?

У тебя голова как аэропорт без диспетчера, — укоризненно произнесла гадалка, наконец выпуская его руку. — Ты ел таблетки. Они ведут тебя в ловушку. Но ты еще можешь вернуться.

Снова поправив на вспотевшем носу очки, человек вытянул вперед руку и легонько тронул плечо гадалки. Неожиданно от прикосновения в глазах старухи всколыхнулись агатовая чистота и глубина — так, как будто бросили камень в заросший тиной омут и заколебалась поверхность омута, и показала чистую воду...

Старуха усмехнулась и покачала головой.

Нет, я не часть того мира.

Пристально глядя на нее, он тихо и медленно, словно во сне, произнес:

Хорошо, я не буду вас спрашивать, откуда вы знаете. Скажите мне только одно: что мне сделать, чтобы вернуться к ним.

Цыганка деловито кивнула и снова склонилась над картами — качнулись золотые полумесяцы в ушах.

Самолеты не столкнутся, поезда разведет стрелка. Она позвонит…

Позвонит?! Она? Верно ли я понял?..

Старуха не ответила, смешала карты, загнула колоду одной рукой и щелкнула ею. Затем, вытянув вперед губы, стала быстро выкидывать карты на скатерть, сопровождая каждую карту громким выкриком: «Хок! Хок! Хок!»

Рядом загудел отходящий от пристани теплоход.

Когда рев прекратился, на стол легла последняя карта. Гадалка показала ее толстяку.

Вот кто поможет тебе.

Повешенный?!

Она повернула к себе карту с аккуратно подстриженным блондином в красных лосинах, висящим вниз головой на дереве, и, закрыв глаза, принялась водить по ней перстнем.

Повешенный, да. Застрявший в неподходящем месте, в неподходящей позе, сам себе мешающий. Что бы он ни говорил тебе, делай все наоборот. Тогда ты вернешься.

Старуха тряхнула грязными волосами, блеск чистой воды в глазах опять покрылся мутью.

Все. Иди теперь.

У вас есть номер телефона? — Человек на стуле попытался выудить свою собственную трубку из узкого кармана брюк. — Или, может быть, сайт?.. Как вас зовут?

Боромо. — Цыганка подняла на него черные веки. — Боромо. Но иди... Уже поздно. Не хочу встречаться с ними.

С кем?

Все. Не могу больше говорить с тобой. Иди! Нет у меня ни телефона, ни компьютера! — закаркала вдруг хрипло старуха. — Завтра уеду отсюда.

Она нагнулась и принялась копаться под столом в грязном полиэтиленовом пакете с промасленными свертками. Одновременно она вдруг неожиданно, громко и хрипло затянула песню на непонятном языке.

Теперь уже добропорядочные швейцарцы начали оборачиваться. Человек поспешно встал, еще секунду в сомнении помедлил у столика, затем махнул рукой, повернулся и, прихрамывая, как был в одном ботинке, побрел прочь.

Он еще не сошел с пристани, когда в кармане его бежевых брюк затрепетал, словно пойманная в сеть рыба, телефон. Человек вынул трубку из кармана, нажал дрожащим пухлым пальцем на кнопку, поднес телефон к уху.

Он слушал всего несколько секунд — только слушал, ничего не говорил. Потом медленно опустил руку с телефоном и еще с минуту простоял на месте, глубоко дыша, улыбаясь, то поднимая свое широкое одутловатое лицо к яркому апрельскому солнцу, то опуская его вниз к плещущей под широкими досками причала мутной воде. Что-то важное и хорошее было сообщено ему в этом коротком телефонном звонке — что-то, что было как-то связано со словами гадалки.

Он обернулся и сделал было несколько быстрых шагов в сторону накрытого бархатной скатертью столика — но тут же остановился, увидев сквозь поредевшую толпу, что ни столика, ни цыганки на причале уже не было.


2. Ничего не было


Закончив разговор, Андре неловко изогнулся на сидении и сунул телефон обратно в узкий карман брюк.

Оказывается, де Бонлье сейчас прогуливается по причалу в Цюрихе.

Он якобы сейчас прогуливается по причалу в Цюрихе, но скоро это будет проверено — Морис уже выехал.

Андре вытер выступивший на лбу пот и снова, в который раз за последние полчаса, подумал, что его лучший друг не мог с ним так поступить.

И снова проснувшийся тогда же, полчаса назад за левым ухом гаденький голосок возразил ему: «Отчего же не мог? Разве ты не знаешь, как это бывает? Твой лучший друг и твоя красавица-жена. Классика жанра».

Андре вспомнил, как нервно де Бонлье отвечал по телефону. «Нет-нет, зачем же тебе присылать за мной машину? Не надо…»

Надо, надо, дорогой друг, непременно надо. До причала Цюриха из Кюснахта тебе за десять минут никак не добраться — приехав на пристань, шофер сразу же найдет тебя там. Или не найдет.

А если Андре доберется до дома прежде чем узнает, на причале сейчас де Бонлье или нет?

Мучительно сжалось сердце.

«Твой друг в трусах, — злорадно запел ему на ухо голосок. — А Маргарита, твоя Маргарита, с телом, еще горячим от его поцелуев, сидит на кровати и прикрывается простыней. И с ясными от вранья глазами говорит (ах, как бы вы оба посмеялись, услышав это в пошлом сериале): „Это не то, что ты думаешь! Ничего не было!..”»

От унижения Андре замычал — чувство было такое, будто его закрыли в душной комнате. Ощущение ловушки усиливала теснота в кабине автомобиля — он давно не ездил в такси, и невозможность вытянуть ноги представлялась сейчас в особенности неправильной, ошибочной, словно бы напрямую виноватой в том, что происходило, — словно если бы можно было ему вытянуть ноги, раскинуться на подушках, как он любил это делать в своем «Бентли», то и проблемы бы никакой не было.

Он вспомнил, как на лекциях любил повторять студентам: «Бейте камень, не бойтесь! Удар, боль — только так красота входит в мир...» И собственную свою жизнь, и собственную судьбу он тоже всегда не жалел, бил, правил. А как иначе он стал бы тем, кем стал? И сейчас посланный на причал шофер был подобен точно рассчитанному удару резца. Отсечь лишнее!

Уверен. Но вместе с тем не уверен.

Он недовольно поморщился, чувствуя нутром, что что-то не только лишнее, но и важное, и нужное сейчас откалывается от него в процессе работы. Уже нельзя было ударить как в молодости — весело, с беззаботной жестокостью, с неизменной удачливостью.

Он еще раз протер тряпочкой мысль.

Искусство, которое он творил, учило, что в жизни следует быть добрым и мудрым.

Так? Так.

И честным, всегда честным. От того, что все люди ожидали от Андре Беженова этих качеств, и он сам себя постоянно убеждал, что эти качества в нем были, эти качества, действительно, в нем проявлялись, но проявлялись все-таки далеко не все время и не во всех ситуациях. Творение и творец, объединившись, иногда теряли способность соответствовать идеалу.

Давно не работал резцом.

Он положил руку на черную потрескавшуюся кожу сиденья, но, почувствовав под пальцами сальную пыль, тут же резко отнял руку.

То же ощущение брезгливости он ощутил сегодня утром, когда в безлюдном воскресном офисе взял со стола записку. Пошлая фактура из вторсырья, прилипшие пылинки на клеящейся полоске... Что-то невыносимо гадкое, мучительно-пустое было в том, как листочек ощущался в руке.

Андре всегда убирал стол перед командировками; еще в понедельник он все вычистил, заезжать в офис больше не собирался. Кабинет, вдруг показавшийся ему каким-то по-больничному чистым, каким-то вдруг чрезмерно геометрическим — гладким, строгим, ничем не указывавшим на то, что хозяин его творческий человек, знаменитый скульптор, — ровными поверхностями, симметрично расставленной мебелью, выровненными и подобранными по цвету папками в шкафах, сразу обратил внимание хозяина на маленький беспорядок на столе, сorpo estraneo в виде квадратика сиреневой бумаги, косо приклеенного к ровной поверхности стола возле письменного прибора.

В недоумении — в голове образ секретарши, пожелавшей ему что-то напомнить, смешивался с образом нерадивой уборщицы, которая в поисках нужной вещи вывалила свое богатство из сумочки на стол, да и забыла подобрать бумажку, — он отлепил записку от стола и поднес к глазам.

На листочке острыми, словно знаки высокого напряжения, буквами было написано: «Герр Беженов, сегодня вы получите тот удар, которого всегда искали. Только он придет к вам не оттуда, откуда вы думали, и не таким образом, каким вы рассчитывали. Вы никогда не спрашивали себя, почему ваш лучший друг летит в Нью-Йорк на два дня позже вас? Или о том, чем ваша жена занимается с ним в тот самый момент, когда вы читаете эти строки? Хорошего время препровождения».

Он прочитал текст несколько раз — первый раз мельком, все еще с мыслью об уборщице или секретарше в голове; второй — в предчувствии беды, взявшись рукой за потянувшее нехорошо солнечное сплетение, и в третий раз уже осознанно — тяжело задышав отвращением и гневом.

Отсекая лишнее, заработал резец.

Какая все это наглая и безвкусная шутка!

Яд, однако, начал действовать. Словно по команде начали всплывать в памяти эпизоды, похожие на части детского конструктора, попавшие в умелые, но не добрые руки. Эпизоды прошлого, невинные и каждый из них по отдельности имеющие вполне логичное объяснение, вдруг удивительно просто и легко принялись складываться в возмутительные и гадкие комбинации.

Бонлье с бокалом шампанского рядом с Маргаритой на приеме. Он наклоняется к ней своим красивым профилем и что-то шепчет ей на ухо. Его губы и нос с горбинкой так близки к ее уху, что задевают в нем сережку с бриллиантами — сережка, сверкая, покачивается. Маргарите становится щекотно, она поднимает плечо и смеется — девчоночьим смехом, искренним, брызжущим, — так что все вокруг смотрят на нее — красивую, шикарно одетую женщину, не потерявшую в свете дара искреннего веселья.

Машина качнулась, переезжая лежачего полицейского. Части конструктора сложились в еще одну уродливую фигурку.

У Стефи скоро день рождения — ей исполняется пять лет. Они составляют список гостей. «Давай позовем Шарля». Маргарита говорит это задумчиво-равнодушным голосом, проводя рукой по волосам и глядя на часы на стене. Конечно, он соглашается. Пусть они изначально договорились звать только друзей с детьми, но здесь сделают исключение — Шарль де Бонлье их общий друг.

Еще де Бонлье соперник Андре по искусству. Впрочем, вкушать от плодов швейцарца следует лишь пока они свежи, его искусство быстро вянет. Но Андре, даже несмотря на свое признанное лидерство, все равно, против своей воли, ревнует к ловкому, легкому подходу де Бонлье к скульптуре — работы его, словно крылья стрекозы, неуловимо прекрасны, бездумны, радостны. И как же быстро он их лепит!

Сам Андре подолгу просиживает в мастерской — иногда неделями не трогает скарпель, — все смотрит на свои скульптуры, все ему не нравится, все он переживает. Работа — бескомпромиссная, тяжелая, крестная — кредо Беженова. Забудьте Моцарта, гений без труда для Беженова ничто. А вот талант без труда — это Шарль де Бонлье. Он съедает в искусстве самое вкусное, а огрызок без раздумья выкидывает в урну — он и не думает сеять разумное, доброе…

«Женщины обожают талантливых и циничных красавцев», — издевательски напомнил ему голосок над левым ухом.

Андре в тоске даже заерзал на сидении. Ну хватит уже, хватит!

Не хватит.

Он возвращается с выставки в Париже — подъезжая к дому, набирает номер жены. Маргарита удивлена: он вернулся домой на день раньше, чем планировал. В трех кварталах от дома Андре замечает машину де Бонлье. Маргарита выходит к нему из своей комнаты больная, с полотенцем на голове; когда он обнимает ее, то чувствует под халатом жар ее тела... Шарль потом невзначай упомянул в разговоре, что встречался в тот день в Кюснахте с арт-агентом из Нью-Йорка. С арт-агентом в Кюснахте?!

Андре снова положил руку на черную потрескавшуюся кожу сиденья и вновь брезгливо отдернул ее и переложил себе на колено. Все в мире стало тесно, неудобно, грязно.

Он тихонько застонал, нагнув голову и взявшись рукой за лоб.

Убавить кондиционер, герр?

Все в порядке.

Шофер кивнул, отвернулся, на красной шее сложилась в издевательскую улыбку жирная морщина.

«Будьте уверены, вы получите тот удар, который всегда искали…»

Удар. Он всегда считал, что это отличная мысль про удар — круглая, законченная. Все в мире движется болезненным разрывом с прошлым. Только радикальная новизна рождает истинное искусство.

С этой выставкой в Нью-Йорке он тоже планирует нанести удар. Он, у которого было все, о чем только может мечтать человек, — слава, деньги, талант, любовь, — решил достичь большего.

Такси снова тряхнуло, в зеркале заднего вида ему на миг явилось отражение известного всему миру добродушного оладушка с похожим на смятый теннисный мяч широченным носом. На самом деле некрасивое лицо, но он никогда не переживал по этому поводу. Наоборот — против своей воли, против нелюбви к лести, про себя втайне соглашался с журналистами, что лицо его как будто подсвечено изнутри талантом. «Бог через тебя смотрит», — говорила ему Маргарита.

А журналисты прозвали его Мидас. Когда-то, много лет назад, на школьном уроке он вылепил из зеленого пластилина спящую лошадку. Отец — тоже скульптор, — увидев лошадку, пришел в восторг и унес ее в свою мастерскую. А потом ректор Цюрихской школы искусств, посещая мастерские московских художников, увидел работу на полке и осведомился — чья работа, ваша? По личному приглашению ректора Андре попал в Швейцарию, начал учиться в Академии, куда и опытным художникам попасть было сложно. Вылита теперь та лошадка из чистого золота и стоит на почетном месте в постоянной экспозиции музея искусств в Чикаго.

Случайность? Или все-таки Мидас? Андре считал, что трудолюбие и талант вместе рождают случайность, правильную случайность. Вот даже и Маргарита (он против воли судорожно вздохнул) — да, даже чтобы встретить Маргариту, он не прилагал особых усилий — не бегал по клубам и вечеринкам в Цюрихе, а как проклятый работал в мастерской. Когда сдававшая ему квартиру молодая семья — Мартин и Ингрид — рассорились и задумали разъезжаться, то оказалось, что у них есть подруга-голландка, увлекающаяся искусством и готовая приютить его на несколько дней.

Месяцев. Лет.

Сейчас уже не она сдает ему комнату, а они вместе построили огромный светлый дом на самом дорогом отрезке побережья озера в Кюснахте. Еще у них большая квартира с видом на Елисейские поля в Париже, огромный особняк с собственным пляжем в Малибу, дома на островах в Таиланде и в Греции...

И конечно — Стефи.

Андре все не отводил глаз от отражения в зеркале, разглядывал себя. Никакой «внутренней подсветки» он сейчас не видел. Черты лица смотревшего на него из зеркала человека были просевшими и черными, словно снег под мартовским солнцем. Плешь на лбу тоже как будто стала больше, волосы по бокам свивают космами. Или это так неудачно постриг его заехавшей в Цюрих на днях модный парикмахер из Сан-Франциско?

Нет, даже васильковые глаза, казавшиеся ему всегда за очками умными, строгими, проницательными, сейчас не выглядели таковыми. Да и куда им было равняться с глазами де Бонлье — черными, влажными, молодыми, полными неги и разврата искусства, — глазами аристократа, плюющего на жизнь? А расплющенной картофелине вместо носа — как равняться с мефистофельской горбинкой потомков многих поколений савойских графов?..

Машина повернула на Зеештрассе, луч солнца ударил в глаза.

Маргарита всегда говорила ему, что он ей нравится таким, какой он есть. Толстым, неуклюжим, русским. Все вместе.

Он грустно улыбнулся про себя. Женщины умеют при необходимости врать. Нет, даже не врать. При необходимости они умеют жить в нескольких мирах одновременно и умудряются быть честными и искренними в каждом.

Он мотнул головой.

Нет, нет, именно врать! Нет ни у одного человека возможности жить в нескольких вымышленных мирах одновременно и считаться при этом честным. Мир един и реален, женщине иметь в нем двоих мужчин — это обман, предательство, ложь!

Снова горечью облилось сердце, снова начало петь ужасные песни мохнатое существо над левым ухом…

Не в силах больше его слушать, Андре сделал движение рукой, схватил, смял его в кулаке (он почти услышал гадкий, протестующий писк), затем, нажав кнопку на подлокотнике, опустил стекло и выбросил существо вон из машины, на мостовую. И тут же закрыл окно. Существо, вереща, покатилось сзади по асфальту, потом поднялось, побежало было, прихрамывая, за машиной, но быстро отстало, скрылось за поворотом.

Андре удовлетворенно хмыкнул. Шофер в зеркало посмотрел на него.

Вам душно, герр? Прибавить вентилятор?

Нет, все хорошо.

Этому его научила мама в детстве. Если что-то мучает, представь, что запаковываешь неприятную мысль в посылку, завязываешь ее со всех сторон, а потом кладешь получившийся тюк на длинный конвейер. Проблема медленно ползет по ленте, исчезает в тумане, и вот уже только пустая лента движется в голубую дымку… С мохнатым же существом, шепчущим гадости за плечом, он решил не церемониться, а поступить по-простому — тут нужны были решительность и неожиданность.

Андре расправил плечи и вздохнул свободнее.

Во-первых, нет никаких доказательств измены Маргариты. Мир един, и верить в нем можно только тому, чему есть доказательства. Всего-то нехорошего, что пока случилось, — это дурацкая записка. Возвращается он домой вовсе не из-за нее. Просто не нашел в офисе пропавший невесть куда мобильный телефон и вот возвращается, чтобы снова перерыть весь дом — телефон ему нужен в Нью-Йорке! Он не намерен ни в чем подозревать Маргариту.

А де Бонлье?

А что де Бонлье?

Де Бонлье сейчас гуляет по цюрихскому причалу. Андре звонил другу по неотложному делу, а вовсе не для проверки. Действительно, процедура проведения выставки в Нью-Йорке поменялась, организаторы попросили Андре привезти с собой фотографии их с де Бонлье конкурсных скульптур. По интернету фотографии посылать запрещено — за конкурсом следит весь мир, меры безопасности беспрецедентные, а до вылета остается совсем немного времени.

Поэтому Андре и выслал за де Бонлье на причал собственный «Бентли» с шофером, а сам поехал домой на такси.

Итак, сейчас Андре едет домой на такси еще раз поискать свой телефон, а Морис в этот момент следует в Цюрих на причал, чтобы забрать де Бонлье, заехать с ним за фотографом, а потом в мастерскую — сделать снимки. Морис и привезет снимки Андре в аэропорт. Вот так. В реальности мир един — правду в нем найти при желании не так уж сложно.

Андре приободрился.

Из-за пальм и елей по правую руку от дороги цюрихское озеро мигало в окно золотыми искрами. Вдоль противоположной стороны дороги, чередуясь с кустами роз и сирени, тянулись уютные газончики вилл, детские площадки, парки со скульптурами.

Реальность одна, — словно заклинание повторял про себя Андре. — Нужно просто верить в то, что доказуемо, в то, что очевидно, — вот и все. А что у меня сейчас есть очевидного в истории с изменой жены? Какая-то бумажка и все.

Переведя взгляд с фасадов домов и палисадников на сочное, густеющее возле горных вершин небо, Андре нащупал внутри себя тихую, спокойную силу.

Он потрогал оттопыривающиеся карманы пиджака.

В Цюрихе, остановив такси, он забежал в угловой магазин и купил Стефи красные леденцы в оригинальной упаковке — в виде зеленого пластикового динозавра с прозрачным пузом. Неважно, что подарок скромный, Стефи все равно завизжит от восторга, когда его увидит, — он-то знает…

А для Маргариты — кое-что особенное. «Голубой Сон». Он планировал подарить ей этот бриллиант на годовщину свадьбы — но подарит сейчас. Просто так. Кольцо стоило огромных денег — бешеных даже для Андре, — и не потому, что камень в нем был такой уж большой, но потому что работа была удивительна: к изящному серебряному колечку крепился тонкий сияющий цветок, сделанный из прозрачно-радужного бриллианта.

Когда месяц назад о предстоящем аукционе рассказывали по телевизору, Маргарита, увидев кольцо, с восхищением и без всякой задней мысли (о, женщины!) выдохнула: «Какая прелесть! Мне кажется, работа в твоем духе». Теперь забранное из сейфа в офисе кольцо в синем бархатном футляре лежало во внутреннем кармане его пиджака, надежно застегнутом на две пуговицы.

Зазвонил телефон.

Андре не сразу понял, откуда исходит колючий писк, — сигнал был незнакомый.

Ах, ну да, конечно! Это была замызганная, исцарапанная трубка Мориса (узнав, что у шефа куда-то запропастился его Vertu, шофер одолжил ему свой запасной). Брезгливый Андре, когда говорил с де Бонлье, держал трубку двумя пальцами через салфетку. Та салфетка была последней, ему больше не хотелось брать телефон в руку.

Или он чего-то боялся?

Писк оборвался.

Он глубоко вдохнул и выдохнул. Ничего он ее боялся. Сейчас все прояснится.

Слева начнется аккуратная кирпичная кладка изгороди, из-за нее приветливо выглянет второй этаж виллы.

«Конкистадор» — так он назвал свой дом из-за выдержанных в испанском духе галерей на обоих этажах: черепичная крыша, отделанные белым и оранжевым кирпичом изящные арки над окнами, широкий эркер его кабинета на втором этаже, глядящий на озеро…

До дома оставался всего один поворот.



3. Бег


В кармане снова противно запищало. И вновь сигнал оборвался, едва начавшись.

Кто-то нерешительный. Надо бы все же посмотреть.

Изогнувшись на сидении, Андре нащупал в кармане пальцами трубку, но вытащить ее не успел — что-то массивное, мощное и в то же время быстрое, словно огромная птица, пронеслось за окнами машины. Андре инстинктивно пригнулся...

Последовал оглушительный грохот. Испугавшись, водитель круто вывернул руль — машина, взвизгнув тормозами, уткнулась капотом в землю. Андре ударился лбом о подголовник переднего сиденья, схватился рукой за голову, обернулся…

Из серой пыли прямо в заднее стекло машины летел огромный шар.

Шум оглушил даже сквозь закрытые окна. Могучим ударом шар сокрушил стоящую на его пути невысокую стену — несколько кирпичных осколков чиркнули по корпусу такси. Андре увидел позади машины желтый кран с раскачивающейся на толстой цепи железной бабой. Водитель включил зажигание, рывком отъехал еще на десяток метров в сторону, остановился, выключил двигатель и шумно втянул в себя ноздрями воздух. Ничего не говоря, он повернул к Андре красное с мохнатыми бровями лицо. Крепко сжатые губы и суровый взгляд его говорили: «Каково!?» К его удовлетворению, пассажир — толстый забулдыга в мятом пиджаке — был, кажется, не менее его возмущен происходящим. Лицо его было бело; судорожно ухватившись пальцами за ручку двери, толстяк с ужасом смотрел в окно.

Шофер и сам поглядел.

Большая стройка. Сносили что-то по краям участка — остатки бывших построек, — а по центру строили. Видны были уже четыре этажа перекрытий с арматурой, пучками торчащей наружу. Словно насекомые на листьях растений, на этажах суетились рабочие, одетые в зеленые комбинезоны и желтые каски. Вниз летели снопы искр, с грохотом катились по пандусам тележки; краны опускали на площадки лотки с бетоном… Скрежет, стук, жужжание то и дело заглушались тяжкими ударами железной бабы.

Кран отъехал в сторону, шар на цепи продолжил методично сносить остатки построек у дороги. Шофер снова повернулся к пассажиру.

Невероятно, а?.. — шлепнул он ладонями по рулю. — Им плевать, что здесь дорога! Хорошо еще, что я вовремя успел заметить. Что вы скажете?

Невероятно.

Андре смотрел на то место, где должна была быть аккуратная кирпичная изгородь его дома. За которой должны были быть лужайка, фонтаны, розы и пальмы. За которыми должен был быть его дом. Дом с черепичной крышей, с арками галерей, с эркерами, с фонтанами... «Конкистадор», дом, в котором он два часа назад простился с Маргаритой и Стефи.

Ничего этого не было.

Не было изгороди. Не было лужайки. Не было виллы с черепичной крышей, не было фонтанов, арок и галерей.

Время застыло. Рабочие на этажах конструкции превратились в манекены, их движения сделались медленными, почти незаметными глазу. Андре смотрел на их фигуры, как на инсталляцию в музее, и ждал, когда на месте ненужной стройки появится привычный пейзаж с лужайкой и виллой в колониальном стиле или когда ему станет ясно, что он что-то перепутал, посмотрел не в ту сторону, оказался не на той улице… Вот сейчас он моргнет глазами, и перед ним возникнет изгородь, лужайка, розы, «Конкистадор» — а уродливые конструкции, сквозь которые, словно сквозь дырявую одежду грязное тело, неприлично виднеется загаженный строительным мусором берег озера, пропадут, растают.

С глухим стуком опустились веки. Потом поднялись. Секунда пусть медленно, но истекала. Дом не появлялся. Объяснения происходящему не было.

Тридцать семь франков, пожалуйста.

Андре посмотрел на таксиста.

Куда вы меня привезли?

Как куда? Кюснахт. Улица Хорнвег, дом 5.

Забавная оплошность. Он перепутал свой адрес. Он сейчас вспомнит свой адрес. Нет, постойте. Его адрес Кюснахт, улица Хорнвег, дом 5.

Вы ошиблись, — сказал Андре таксисту твердым и ясным голосом, каким говорят со сна дети. — Я ничего тут не узнаю.

Таксист обернулся. Толстый человек в мятом пиджаке морщил широкий лоб и смотрел на мир сквозь очки зыбким, полоумным взглядом.

Но вы же сами сказали мне адрес: Кюснахт, Хорнвег, дом 5!

Но посмотрите: это не Кюснахт, Хорнвег, дом 5!

Послушайте, — таксист согнутым пальцем потянул за ворот своей рубашки, — я двадцать пять лет вожу в Цюрихе. По-вашему, я не знаю… Вам же на стройку?

Да на какую стройку!

Не желая больше тратить время, таксист ткнул пальцем в окно.

Читайте.

Андре повернул голову. На большом щите у дороги было нарисовано красивое, похожее на античный театр здание, окруженное бассейнами и пальмами. Под рисунком большими буквами было написано: «Строительство гостиничного комплекса „Золотое Озеро” по адресу Кюснахт, Хорнвег, дом 5 ведет компания „Диона Риал Эстейт с.р.л”». Ниже мелким шрифтом шли реквизиты фирмы.

Тридцать семь франков, пожалуйста.

Андре молчал.

Хорнвег. Ну да. Вон напротив знакомое желтое здание факультета Академии изящных искусств. На секунду он почувствовал облегчение — крыльцо факультета с колоннами дорического ордера, которое пряталось за высокими елями, он привык видеть из окон спальни Стефи, когда приходил читать ей на ночь сказку. И небольшой городской сад правее — вон причудливая кованая решетка ограды, а за ней пышные кусты роз — он вспомнил, как звонил мэру Кюснахта узнать, как зовется этот сорт — все это было на месте. Даже и чугунные столбики вдоль дороги, те, к которым он привык, — вон, второй слева погнут, здесь как-то раз при нем случилась авария — Стефи часто просила о ней рассказать, когда они проходили мимо…

Андре осторожно перевел взгляд чуть дальше, перебросил его, словно лассо, через дорогу. Петля зацепилась удачно: через дорогу стоял дом Свенсонов — огромный лакированный сруб свекольного цвета. Дразня шведов-соседей, Андре частенько называл это безвкусное сооружение задницей тролля. Аристократы Свенсоны не обижались — еще бы, их дразнил сам Беженов!..

Немного успокоившись, он медленно перевел взгляд на то место рядом со шведским срубом, где должен был стоять его собственный дом.

Стройка.

Послушайте, вы будете платить или нет?! — Шофер щелкнул кнопкой центрального замка.

Держась пальцами одной руки за лоб, Андре другой в забытьи — как можно думать об оплате такси в кошмарном сне? — потянул из кармана бумажник. Бумажник не хотел вытаскиваться, он в раздражении дернул — на колени вывалился пластиковый динозавр с красными конфетками в прозрачном брюхе.

Дрожащими пальцами Андре засунул динозавра обратно в карман, потом вынул из бумажника кредитную карту.

Вот, пожалуйста…

Шофер презрительно взял пластик; повернувшись к прибору, провел карточку сквозь щель считывания. Еще несколько секунд прошли под грохот механизмов за окном.

Наконец аппарат запищал, лицо водителя сделалось мрачным. Согнув локоть, он вернул карту пассажиру.

Отказ. Надеюсь, у вас есть наличные, герр.

Одновременно в жесте, долженствующем быть красноречивым, он взялся за висевшую на кронштейне справа от руля рацию.

Секунду, прошу вас! — Андре принялся совать толстые дрожащие пальцы в бумажник.

На мгновение он поднял лицо и, стараясь поймать в зеркале глаза водителя, напряженно улыбнулся ему.

Я Беженов. Андре Беженов.

Курт Фойгель. Ну что там?

В бумажнике нашлось тридцать пять франков. Только тридцать пять франков. Он порылся еще, вывернул бумажник наизнанку.

Тридцать пять франков. Он точно помнил, как с утра, выезжая из дома, клал в бумажник тугую пачку денег — там было около двух тысяч долларов и тысячи полторы франков, он не считал точно, он с молодости любил иметь с собой наличные.

Его обокрали. Подсыпали что-то в еду или питье и обокрали. Выпотрошили бумажник, сняли деньги с карты. Кто? Где? Когда?..

Неважно, все прояснится — сейчас он, вероятно, под действием наркотика. Надо выждать, пока пройдет эффект.

Вот, возьмите. — Он протянул таксисту деньги. — Здесь немного не хватает, оставьте мне ваш телефон, я распоряжусь, чтобы вам выслали. Я Андре Беженов, скульптор, вы меня не узнали?.. Мне надо через час быть в аэропорту. У меня самолет на Нью-Йорк. Вы не сможете меня здесь подождать?.. Дайте мне только пару минут, и все прояснится.

Таксист почти силой вырвал у него из руки деньги.

Ждать не буду! И коллег предупрежу, чтобы не сажали вас, Андре Беженов. Повадятся ездить…

Щелкнул, открывшись, замок.

Проваливайте.

Андре ступил из машины на усеянный мелкой крошкой асфальт. Едва он закрыл дверь, машина рванулась с места и уехала.

Оставшись один, он вышел на середину дороги. Встал, сутулясь, широко расставив короткие ноги, прямо перед тем местом, где должен был быть его дом.

Розыгрыш? Обман зрения? Поставленный перед домом огромный экран телевизора?

В глубине стройки заработал компрессор — звук оглушил, словно пощечина.

Внутри появилось странное чувство — будто тело, подобно старой одежде, стало расползаться по швам.

«Не паниковать! Взять себя в руки!.. — в отчаянии приказал он себе. — Так бывает: вспомни, как пугаются люди в телерозыгрышах, когда сталкиваются с чем-то непонятным. Но потом все проясняется, и оказывается, что ничего страшного не было. Не смотреться глупо. Подойти к происходящему рационально. Позвонить Маргарите, де Бонлье, шоферу, секретарям, друзьям. Но сначала только проверить самому еще один раз…»

Стараясь ступать осторожно, Андре прошел на стройку.

Рослый мужчина в заляпанном раствором зеленом комбинезоне, стоя на куче земли, держал в руке длинную рейку с делениями. Другой рабочий, стоявший поодаль, смотрел на него в глазок аппарата на треноге.

Простите, — подошел Андре к мужчине с рейкой. — Вы не объясните мне, что здесь происходит?

Что строят? — Рабочий мельком обернулся на Андре, показав ему выгоревшие брови и широко поставленные, круглые и бесцветные, как у рыбы, глаза. Из-за шума компрессора дальше ему пришлось кричать: — Гостиницу строят!..

Он отвернулся. Напарник махнул ему рукой — рабочий сделал шаг с кучи земли влево.

Солнце скрылось; с озера подул, поднимая с бетонных конструкций белую пыль сильный, бесшумный ветер. Компрессор неожиданно затих, в белом тумане осталось только исходящее откуда-то монотонное жужжание.

Простите, — Андре обошел рабочего и встал прямо перед ним. — Но здесь с утра был мой дом!

Вот так нормально? — крикнул рабочий коллеге, высовываясь из-за Андре, потом потряс пальцем в ухе и с недовольством посмотрел на него:

А? Что?

Я говорю, здесь с утра был дом!

Был. И что?

Но это был мой дом! Понимаете — мой дом!

В бесцветных глазах зажегся огонек любопытства.

С утра пьете?

Но вы же сами сказали, что был дом! — Не в силах больше сдерживаться, Андре истерично заорал: — До стройки здесь был дом!.. Мой дом!

Видимо, в его лице было что-то такое, что рабочий сжалился. Развернувшись к Андре всем корпусом и усиленно артикулируя, выговаривая слова так, как говорят с плохо слышащими или психически нездоровыми людьми, он пояснил:

Склады здесь раньше были, понимаете? Скла-ды. Старые склады, еще с войны. Яхт-клубу принадлежали. А теперь американцы эти склады выкупили и строят здесь гостиницу. Вон, последнюю стену сносим!

Рабочий помедлил.

А в чем беда-то? — спросил он уже с интересом, отмахиваясь от недовольно кричавшего ему коллеги у треноги. — Вы склады, что ли, эти хотели купить? А американцы вас опередили?

Я…

Андре опустил голову, повернулся и, шатаясь, побрел к дороге. Рабочий некоторое время, выпрямившись, смотрел ему вслед.

Ладно тебе орать! — махнул он рукой товарищу у треноги.

Стоя у дороги и глядя в телефон, Андре читал не известные ему имена в списке. Мария, Макин, Мона, Мика, Мюре… Маргариты в списке не было.

Ну, конечно! Он и не мог знать этих имен, и среди них не могло быть имени Маргариты — это же старый телефон Мориса! По этой же причине и телефона самого шофера в списке не было.

Ну-ка, а Беженов? Он пробежался по клавишам. Среди имен на «Б» было несколько русских, но все незнакомые — его собственного имени в телефоне не было. Он попробовал поискать на «босс», на «шеф», на «Андре» — тот же результат.

Руки затряслись. Какие-то противные маленькие насекомые забегали по всему телу, и совсем странная мысль появилась, что надо немедленно выловить всех этих насекомых…

Прыгающими пальцами, вдавливая клавиши в аппарат, Андре проверил другие буквы. Шофер часто возил друзей и знакомых; их координаты могли быть в памяти... Ни одно имя в списке контактов не было ему знакомо.

Тут его осенило. Единственный номер, который он помнил наизусть, был тот мобильный телефон, который они с Маргаритой недавно подарили Стефи, чтобы дочь была всегда на связи. Ему надо было просто набрать этот номер.

Стараясь не думать, что получится, он поочередно нажал десять цифр, которые хорошо помнил.

«Набранный вами номер не существует».

Пальцы похолодели.

Звонить в полицию? Завтра газеты напишут: «Потерявший память скульптор пешком пришел в местное отделение полиции…»

Он взялся рукой за лоб.

Нет, для начала ему надо было где-то отсидеться, все обдумать, выработать план. Хоть пойти сесть вон под тот куст роз за решеткой городского сада на противоположной стороне дороги.

Тяжело дыша, шаркая подошвами по асфальту, он пересек улицу, прошел осторожно, словно по битому стеклу, по газону парка и грузно опустился на мокрую траву под высокими, сочащимися каплями росы стеблями роз.

Рука оперлась о влажную почву. Физически двигаться ему сейчас опасно. Попробовать уснуть? Может быть. Он проснется либо там, где его отравили, либо в больнице, — либо здесь, под кустом роз. Но даже если он проснется здесь, в парке, после пробуждения на противоположной стороне улицы будет стоять его дом.

Собирался дождь. Душный запах роз, казалось, делал гуще темнеющий вокруг него воздух. У Андре мелькнула мысль о том, что он, подобно Алисе, попал в страну чудес — но только каких-то жутких чудес. Нет, не сказка это была вовсе, а кошмар, от которого хотелось поскорее проснуться! Он тяжело задышал, ему вдруг стало жарко и тесно от себя в этом пиджаке, в этой рубашке, в брюках, в этом теле под кустом роз... Он закрыл глаза и тихо вслух попросил неизвестного шутника: «Ну, хватит уже! Ну, пожалуйста, хватит!»

В ответ он услышал — нет, не топот ног белого кролика в жилете — шум проезжающей за решеткой парка машины. Андре приподнялся на локте, потом рывком вскочил с земли и, неуклюже переваливаясь, побежал к воротам сада.

Серебряный джип, проехав мимо стройки, свернул в кованые ворота лакированного свекольного сруба. Андре успел пересечь улицу, догнать джип и, обогнув огромный ярко-красный почтовый ящик на стене, проскользнуть сквозь закрывающиеся створки ажурных ворот с золотыми шишечками.

Машина остановилась на бетонном пандусе перед домом. Из нее вышла высокая сухая женщина в черных брюках с широким, скуластым лицом и светлыми, как сахарная вата, волосами. Не замечая Андре, женщина открыла багажник, готовясь заносить в дом пакеты с покупками.

Фрау Свенсон!..

Женщина вздрогнула и обернулась. Знакомые серые глаза — про них Андре, желая сделать соседке приятное, бывало, говорил, что они, подобно северному сиянию, «лучат искристое спокойствие», — сейчас сузились, отражали испуг и больше напоминали два колючих лазера, стреляющих из амбразур космолета в фантастическом боевике.

Фрау Свенсон, добрый день! — Андре сделал шаг вперед и попытался приветливо улыбнуться. — Слава богу, что я вас встретил! Я...

Высокий каблук под расклешенной брючиной двинулся назад.

Кто вы?!

Я? Подождите, как же… Я — Андре Беженов! Вы что, не узнаете меня?

Отступая, женщина, словно отвергая одну за другой приходящие ей на ум догадки, едва заметно качала головой.

Утром, отъезжая от дома в офис, Андре помахал фрау Свенсон рукой из своего «Бентли» — соседка в этот момент проверяла почту в огромном почтовом ящике у ворот. Она помахала ему рукой в ответ.

Вы не помните меня?..

Лицо ее показывало, что происходящее она начинает считать неприличным и опасным.

Вам надо немедленно уходить!

Подождите!.. — Он умоляюще протянул к ней руки. — Я Андре Беженов! Ну как же так, вы меня не помните?! А Маргарита?.. А Стефи?

Она медленно качала головой, пятясь от него.

Мы все живем здесь! — Он сделал шаг к ней и указал пальцем на стройку. — Мы ваши соседи!

Неожиданно напряжение на ее лице ослабло.

А! — улыбнулась она, словно тигрица, которой принесли мясо. — Так это вы хозяин этой гадость здесь? Я давно хотела говорить вам…

Да нет же! — Что-то сломалось в нем, он начал трясти руками и кричать: — Нет, нет! Я живу здесь с женой и дочкой — на месте этой самой стройки! Сегодня утром здесь был мой дом! Куда он делся?! Я Андре Беженов! Мы пьем с вами чай в выходные! Я ваш дом называю — задницей тролля! Ну, вспомните же!.. Задница тролля!..

Ужас наполнил ее глаза. Она повернулась и, стуча каблуками по бетонной дорожке, забежала за угол дома. Послышался звук хлопнувшей двери, затем щелчок повернувшегося замка.

Андре остался один на пандусе перед оскалившимся в улыбке, словно череп, багажником джипа. Не в силах бороться с внезапно навалившейся на плечи тяжестью, он медленно опустился на колени, потом вовсе сел на пандус. Стало горько во рту; лицо непривычно, пугающе сморщилось, словно сгустившийся со всех сторон воздух сдавил его.

Солнце скрылось в тучах. Ветер с озера погнал по улице пыль со стройки, зашевелились кроны пальм… На верхней площадке строящейся конструкции поднялся и громко хлопнул брезент. Словно услышав сигнал, небо ответило глухим раскатом грома.

Первые капли дождя упали на лоб и щеки, смешали слезы с водой. Толстые губы задвигались, беззвучно умоляя о жалости льющее воду небо. Но вот снова ударил гром, и что-то пробудилось у него в кармане.

Он выхватил из брюк трубку, дрожащими руками вдавил ее в ухо.

Герр Беженов?

Да, да! Это я! Я!!!

Герр Беженов, у вас все в порядке?

О, господи, нет! У меня не все в порядке! Кто вы?

Странно, должен был быть сигнал…— Голос в трубке произнес эти слова с ужасающим спокойствием, обращаясь, по-видимому, к кому-то рядом с собой. Затем так же спокойно продолжил: — Герр Беженов, вы приняли таблетку?

Таблетку?.. Какую таблетку? О господи, не мучайте меня!

Герр Беженов, мне на телефон пришло уже два предупреждения о пропущенном вами приеме лекарства. Немедленно примите капсулу. А лучше — две. Вы подвергаете себя большой опасности.

Кто вы?

Лунст. Ах да, вы же сейчас не помните… Немедленно примите лекарство!

Андре не знал никакого Лунста. В отчаянии он посмотрел по сторонам, словно надеясь увидеть лекарство растущим на темных, колышущихся от ветра кустах азалии по бокам бетонной дорожки.

По пандусу тем временем, по крыше дома, по раскрытому багажнику джипа захлестал ливень. Слева стройка за зеленой пеленой дождя сделалась жутким замком; справа из темноты окна деревянного сруба на Андре смотрели два колючих лазера, глаза фрау Свенсон.

Какие таблетки? Где мне их взять?!

Динозавр, помните?

Динозавр?!..

Стараясь не думать, он ощупал карманы пиджака. Засунул руку за пазуху, вынул упаковку с конфетами и поднес ее к глазам — прозрачное брюхо игрушки было заполнено красными капсулами. Дрожащими руками он отвинтил динозавру хвост, высыпал две капсулы на ладонь, проглотил их, запив каплями дождевой воды; потом снова приложил трубку к уху.

Я съел таблетки! Что мне делать дальше?

Где вы?

У своего дома. Кюснахт, Хорнвег, дом 5!

Это не ваш дом. Срочно уходите оттуда.

Сквозь шум дождя где-то вдали послышался нудный звук полицейской сирены.

Как мне вас найти?!

Приступ серьезный; придется ехать к нему. — Голос в телефоне снова обращался к кому-то рядом с собой.

Герр Беженов! Не волнуйтесь, таблетка скоро подействует. Постарайтесь, пока не придете в себя, не попасть в историю. Возьмите такси и приезжайте на центральный причал Цюриха. Туда, где швартуются прогулочные теплоходы. Я подберу вас там через полчаса. — Интонация опять поменялась. — Смотрите, как хлещет, а я только что помыл машину...

Постойте! — закричал в трубку Андре. — Я не смогу взять такси — у меня нет денег!

У вас есть деньги, — голос в трубке отвечал с усталой досадой. — Мы с вами договаривались: у вас всегда с собой в нижнем кармане пиджака синий бархатный футляр и там пятьдесят франков, на всякий случай.

Толстые пальцы долго возились с пуговицами, наконец расстегнули карман, вынули футляр. Вместо кольца с бриллиантом «Голубой Сон» в нем лежало несколько грязных скомканных купюр.

Полицейская сирена выла уже за углом. За ажурной решеткой ворот, словно актеры театра теней, соткались фигуры двух полицейских.

Андре вскочил и бросился в противоположную от ворот сторону — к озеру через сад, по дорожке из красиво уложенных цветных плиток. Шлепая по ним неуклюже широкими ступнями, он пробежал мимо деревянного свекольного дома, мимо бассейна, мимо беседки на берегу озера…

Левее беседки была кирпичная изгородь, отделявшая участок шведов от стройки, она доходила до воды и там обрывалась, утыкаясь в стену падавшей с неба воды. Не задумываясь, он бросился в холодное шипящее дождем озеро, по колено в воде обошел изгородь и с другой стороны выбрался на берег.

Здесь повсюду была грязь, ботинки тут же провалились в вязкую жижу по щиколотку. С хлюпаньем он вытащил из топи один башмак, потянул другой, но тот застрял. В отчаянном усилии Андре рванул ногу — ботинок соскользнул с ноги, и ступня в одном носке со всего маха попала в холодную, склизкую жижу.