*
ЗАБРАННОЕ
У СМЕРТИ
Мария
Малиновская. Движение
скрытых колоний. М., «Кабинетный ученый»,
2020, 58 стр.
Мария
Малиновская. Каймания.
Самара, «Цирк Олимп+ТВ», 2020, 96 стр.
Разговор о конкретных
книгах молодого поэта очень велик
соблазн начать с рассуждений о нынешней
молодой поэзии в целом.
Лет восемь-десять
назад казалось, что мы присутствуем при
на редкость благополучной, недраматичной
трансформации поэтического поля. Молодое
поколение начинает новый эстетический
цикл, в максимальной степени поддерживая
диалог с еще продолжающейся (в творчестве
старших по возрасту авторов) предыдущей
большой эпохой. Сейчас кажется, что это
была иллюзия. Авторы 1990-го и более поздних
годов рождения ушли от того опыта,
который накопился за последние 60-70 лет,
дальше, чем их предшественники (поэты
поколения Аллы Горбуновой, Василия
Бородина, Алексея Порвина; этот список
можно дополнить находящимся как бы на
полпути между поколениями Дмитрием
Гаричевым).
Даже в творчестве
уже почти, казалось бы, сложившихся
молодых авторов (скажем, Галины Рымбу
около 2013 года) произошли резкие повороты
— как правило, прочь от наследия русской
поэзии последних десятилетий, к совершенно
иному языковому и просодическому
мышлению. К результатам этого выбора
можно относиться по-разному, но это —
сознательный выбор. Бывает, к сожалению,
и иначе. Изначально восприняв в качестве
языка русской поэзии провинциальный
постсоветский консерватизм, воплощенный
в лучшем случае Борисом Рыжим, начинающие
стихотворцы через некоторое время
обнаруживают, что «такое больше не
носят», и нервно кидаются в противоположную
крайность. Возможно, это одна из причин
массового распространения деконструирующей
«постдрагомощенковской» поэтики (однако
эта традиция тоже не осмысляется и не
осваивается на глубине, так как
воспринимается вне контекста). Другой
вариант — нервные многословные исповеди,
с зацикленностью на собственном
травматическом опыте, который
воспринимается как самодовлеющая
ценность, с претензиями на его социальную
значимость. И в этих метаниях тот опыт,
который, казалось бы, здесь, рядом —
ведь классики Бронзового века живы или
совсем недавно ушли, ведь между ними и
молодежью нет ни надсоновского
безвременья, ни государственного
террора, ни резкой смены социальных
пластов, — оказывается по каким-то
внутренним причинам чужим, труднодоступным.
Все это — не упреки.
Всякое поколение — это те вызовы, которые
поставило перед ним время, и попытки
ответить на них. Это — препятствия и
попытки их преодолеть. А преодолевшие…
их много и не бывает. И, собственно,
сейчас мы попытаемся отследить одну из
попыток такого преодоления. Попытку
тем более нетривиальную, что путь Марии
Малиновской начинался как раз самым
неудачным образом. Она дебютирована не
в «Воздухе» и не на «Полутонах». Статус
вундеркинда из Белоруссии, систематические
поездки на слеты молодых литераторов
в Липки, обильные публикации в толстых
журналах — с умелыми, прочувствованными
стихами, состоящими более или менее из
позднесоветских общих мест. Это все —
к семнадцати-восемнадцати годам. Велик
был, очевидно, соблазн соскользнуть в
как раз тогда стремительно формировавшийся
стихотворческий масскульт — стать,
условно говоря, еще одной Стефанией
Даниловой. И другой соблазн — о котором
шла речь выше: на ходу освоить одну из
сертифицированных «продвинутых» техник,
чтобы доказать (себе же!) свою принадлежность
к миру «актуального».
И одно то, что
молодой поэт не пошел ни по одному из
этих путей, а стал вдумчиво, напряженно,
не торопясь формировать собственный,
ни на кого не похожий мир и язык, — уже
ценно. И вот — первые результаты.
Уже первое
стихотворение «Движения скрытых колоний»
задает тональность разговора:
тело забранное
мною у смерти
собственное земли
и найденное во сне
каковой природы
Здесь есть простота
и серьезность интонации, умение сразу
же «взять быка за рога» и заговорить о
самом главном и — что не менее важно —
естественно выразить метафизику через
язык, через его подвижные и нестандартные
конструкции. Другое дело, что удержать
эту интонацию — а значит, и это дыхание,
и напряжение образа — сил пока хватает
не всегда. Дело в еще не освоенном умении
задерживать дыхание и останавливать
(и энергетически замыкать) включившийся
поток речи. Поэтому метафизическая
лирика Малиновской часто — скорее
пример
интонации.
Но и это немало.
это движение наощупь
по мягкому дну
чужой жизни
в попытках войти
в нее
а она не пускает
Главное здесь —
чувство «тонкого мира», который не
является чьей-то собственностью, не
допускает отрешенности и презрения и
раскрывается лишь в диалоге. Он нуждается
в собственном языке и иногда почти
обретает его:
обмякают и снова
стягиваются мышцы
разложение восходит
первой молодостью
и вздохнув отступает
в сырое нетление
обнажающее пути
художника хищника
маленького ребенка
с бесхитростными
голубыми глазами
так ласкать границы
вкладывать в них такой
смысл может лишь
мастер
полнокровного
замеса и точного
отделения самых
укромных волокон
пока тело не лишается
веса
и не превращается
в кокон
На
примере этой длинной цитаты видно, как
речь наполняется метафизической плотью
(«ласкать границы», «сырое нетление» и
пр.), хотя и не всегда выдерживая должный
градус накала. Но уже тепло. Возможно,
горячо станет, когда поэт четче обозначит
своих «вечных собеседников» в русской
поэзии (то, с чего я начал). А может быть,
и не в русской. Прав я или нет — витает
ли над стихами дух Иоханнеса Бобровского?
Читала ли Малиновская его в оригинале?
Но
это — один полюс ее поэтики. Второй —
обращение к тому, что называют
«документальной поэзией»,
хотя я не уверен, что это название
адекватно. Поэзия никогда не будет
документом в судебном и газетном смысле,
природа ее свидетельствования иная;
даже когда она имеет дело с точной
записью факта или речи, она всегда — по
природе своей — есть фикшн, она не может
не трансформировать и не де/реконструировать
источник. Но, собственно, одно из самых
ярких стихотворений в «Движении скрытых
колоний» — как раз про этически
сомнительную природу эстетизированной
(псевдо)документальности.
я подошел и спросил
что ты делаешь гад?
зачем ты снимаешь
моих детей босыми?
он ответил это
важно
показывать людям
страдания
чтобы мир знал бла
бла бла
я сказал хорошо
ублюдок
я не хочу чтобы ты
показывал мои страдания
В «обычной» лирике
Малиновской нет ни грана исповедальности:
это стихи не о своей личности и своих
травмах, а о текучем веществе жизни,
отражающем и преображающем «личное».
Исповедаться разрешают другому.
Здесь тоже
нет культа травмы, ибо она присуща лишь
интеллектуалам, здесь перед нами голоса
людей из толпы: рабочего, ставшего
жертвой неведомых «повстанцев», каких-то
торговцев оружием, какого-то белого
буржуа из африканской страны, каких-то
тоскующих женщин. Их голоса сливаются,
переплетаются, их настоящее поглощается
прошлым, но все-таки в этих стихах поэту
никуда не уйти от прозы,
от внятной житейской конкретики,
предельно, однако, обобщенной,
минималистичной, лишенной этнографизма.
Здесь идет перекличка
уже с другими предшественниками, но с
какими? С Ружевичем? Эдгаром Ли Мастерсом?
Борисом Слуцким, если на то пошло?
В «Каймании»,
книге-проекте, мы, наоборот, сталкиваемся
с тотальным распадом личностного
сознания, где уже нет места ни достоинству
и сдержанности, ни самоупоенному
страданию. Монологи душевнобольных,
составляющие книгу, — это энциклопедия
опыта человека, оторвавшегося от своей
самости. И этот опыт одновременно
бесконечно разнообразен, порождает
яркие образы («человеческое тело есть
приемник энергоозер», «змееподобные
кальмары, только вместо щупалец
заостренные перья» и пр.), с другой —
однообразен в своей обреченности.
Человеческое сознание, порабощенное
идущими из его собственных глубин
голосами, раз за разом демонстрирует
покорность им, бессилие перед ними.
Надо ли говорить
о чем говорить
я ничего не говорю
просто у меня голос
тебе разбивают
лицо оскорбляют а ты не имеешь силы к
сопротивлению
идет уничтожение
жизнь моя с голосом
не имеет смысла
мое дело просто ни
жив ни мертв просуществовать
и умереть
и умереть
Даже Иван, с которым
«разговаривает бог и во мне что-то
творит», вызывает лишь жалость: его мир
наполнен чудесами, но что это за чудеса?
«Папа идет в курятник и не выходит из
него а выходит из коровника». Безумие
отнимает свободу и защиту, но, по существу,
ничего не дает. Только свободный и
контролирующий себя разум способен
создать многомерный, расширяющий зрение
образ. И такой образ возникает при
итоговом чтении книги. Но это образ
присутствующего здесь и сейчас ада:
никаких «нестройных, чудных грез»,
никакого священного безумия монахини
Лавинии из книги Елены Шварц. Масштабный,
но совершенно антиромантический мир.
И напоследок — два
слова о просодии. Несколько десятилетий
назад стихи Малиновской были бы восприняты
как «верлибр». Но та мутация, которая
(вслед за всем миром, и на сей раз
естественно, а не принужденно), кажется,
происходит и в русском стихе, заставляет
нас внимательнее относиться к движениям
ритма на миркоуровне. Мы слышим здесь
(на эмбриональном или атавистическом
уровне) и тонику, и отсылки к античным
метрам. Где-то даже рифма появляется —
но лишь эпизодически, спонтанно.
Ритмический рисунок стиха у молодого
поэта собственный, органичный, но тоже
еще не вполне сформировавшийся. И здесь,
как во всех других отношениях, — дорога
в собственное, индивидуальное будущее
может открыться через осмысление своих
связей с прошлым.
Валерий
Шубинский
Санкт-Петербург