Елена Михайлик
ЭНТРОПИЯ БЕРЁТ СВОЁ
стихи

Михайлик Елена Юрьевна родилась в Одессе, окончила филологический факультет ОГУ. Русская и австралийская поэтесса, филолог, переводчица, одна из ведущих исследователей творчества Варлама Шаламова. Доктор философии, тема диссертации «Варлам Шаламов: поэтика новой прозы». Стихи и статьи публиковались во многих антологиях, альманахах и журналах. Автор поэтических книг «Ни сном, ни облаком» (М., 2008) и «Экспедиция» (Озолниеки, 2019). Лауреат Премии Андрея Белого (2019, в номинации «Гуманитарные исследования»). С 1993 года живет в Сиднее (Австралия), преподает в университете Нового Южного Уэльса.


Елена Михайлик

*

ЭНТРОПИЯ БЕРЁТ СВОЁ



* * *


В этом сочетании эвкалипта и дыма, 

дна планеты, с которого окаменелости пишут письма родне,

происходящее с луной по-прежнему необъяснимо,

а происходящее со мною — объяснимо вполне.

Здесь идёт град, когда и в Нижнем Новгороде, топология складывается в оригами, 

обеспечивая берёзки, просторы, коров, стога, пшеничную гладь,

но луна над зоопарком регулярно появляется вверх рогами —

и это невозможно ни понять, ни принять.

Заведёшь городскую шарманку свою волынку,

все созвучия сочтены —

и на третьей ноте как на нож натыкаешься на улыбку

чуть повыше волны.

Я понимаю, мир состоит из накладок и неполадок —

взять хоть скорость света, хоть пересчёт гамет,

но одну небольшую луну неужели нельзя привести в порядок

за несколько тысяч лет?

Чтобы желта, тосклива, неустранима,

утром трамвайным, ночью сторожевой,

точно как та, над Ершалаимом,

над вторым, над шестым, над несчётным Римом,

и потом над Москвой.



* * *


В тот момент, когда в тексте (на сцене, на улице) рассыпаются стены

и из каждой точки больше нет пути по прямой,

запоминай — правила неизменны,

если ты действительно хочешь возвратиться домой:


гуси, вороны — всё равно не дают ответа,

все трамваи вписаны в какой-нибудь стих,

не убий тех, кто вдруг попросит об этом,

даже если нет на свете пользы от них,


зато


есть война — не запоминай, вероломна,

есть вода — бесследна, не туда, никогда,

есть волна — любая пронесёт мимо дома,

есть слова — в них тоже лучше не попадать


и ещё —



проплывая подлёдными морями Европы,

где сирены обещают недальний рай,

не называй своё имя незнакомым циклопам

и знакомым, если можешь, не открывай.



Эмиграция: PavoLinnaeus


Павлин прибывает в Австралию, самолётом, как все, в яйце проскакивает карантин,

заселяется в вольер, принимает душ,

в течение месяца сходит с ума от наблюдаемых небесных картин

и нехорошей походкой уходит в буш.


Нет, не в джунгли, он теперь австралийский павлин, он выходит в буш.


Годы спустя, австралийский павлин скрипит во сне, не различает званий и лиц,

не понимает, кто ему пища, кто — господин,

он пожирает мышей и змей, нехорошо смотрит на лис

и способен справиться с динго, если динго один.


Да, динго умён и желает жить и уступает дорогу, один на один.


Австралийский павлин по-прежнему курообразен, но биология ему более не указ,

и из своей середины нигде на таксономию он тоже плюёт

всем Линнеям назло,

так что, обозрев всё, что берёт с земли его близорукий глаз,

он тяжело становится на крыло,

поднимается в небо, летит (со скоростью 16 километров в час) —

и оттуда уже поёт.


Отвратительно, надо сказать, поёт.

Голос — единственное наследство, которое у него не прошло.



* * *


Там по-прежнему по улице штормовой

человек гуляет с пылающей головой,

от него на пари прикуривает шпана —

не портовая, те знают цену огню, —

на него до сих пор заглядывается она,

та, чей свет не храню, та, чей след не храню,

не её двоичный код творит мои облака,

и ракушки мои — с другого материка.

Там по-прежнему читаются провода

с воробьями рассаженными под фокстрот,

там отсутствуют все прочие перелётные города,

ибо город — один, и от его щедрот

подъедаются рыба, птица, трамвай, платан 

и фонтан — и больше нигде.

Там по-прежнему язык, любому чужой, родной,

не по чину аналитичен, скрещён с волной,

от количества вводных слов в морях заводятся острова

и глаголы текут до протерозойских руд,

разъедают железо, размалывают жернова,

призывать их к Розенталю — напрасный труд,

и она говорит ледяной водой, говорит воде,

и вода прирастает к розе и резеде

и к траве, вцепившейся в склоны, в теченье лет,

но и той за экватор надёжного хода нет,

под водой, на пляжах, на стыках бетонных плит,

мне рубашку вяжет, затонувшее отчество шевелит,

там…



* * *


Посмотри, над нами кружится фразеологический оборот

с лапами и хвостом,

это птица рух, и она сейчас нас сожрёт

вместе с пристанью и кустом,

и площадью, и статуей Марата Казея

из воздуха и стекла,

что стоит на клумбе, на нас глазея:

считает, весна пришла.


Эта птица не реликт, они у рассказчиков в моде,

вставят в сюжет, потом забудут обнулить и учесть,

а ей что, она не вымрет сама и знать не знает, что у нас происходит, 

она просто стремится есть.

Вот она заходит, тяжела, пестра и перната,

но наличие киля показывает, что эпиорнисы ей не родня,

жёлтый дым провожает её от химкомбината,

переливами мата цветная речка полна,

вот сейчас не останется ни города, ни дня, ни заката,

но у статуи есть в запасе граната,

и (как обычно бывает с детьми врагов народа польско-белорусского происхождения) — наверняка не одна.


Но когда чудовище в розовых клубах пыли

восстаёт перед ним во всю свою птичью стать,

пионер говорит: Пеструха, очнись, оставь дураков где были.

Ты им миф, они несъедобны. Пошли летать.



* * *


Всё они врут — альмагесты, словари, альманахи,

чертят эпициклы, спрягают луну с прибоем:

мир не стоит на китах и единственной черепахе —

он держит их над собою.


И когда тебе некуда собраться из праха,

когда ты был живым на земле и в море — и значит погиб там,

посмотри — наверху плывёт зелёная черепаха,

прекрасная, как Ра над Египтом.


Светлый сетчатый панцирь на полуденном небосклоне —

и бессмысленно лезть со свитком, мерой, трубой и чашей,

ты уже идёшь под Ней в своём эшелоне,

паруса гудят под тобой колыбельной, нет, корабельной чащей.



* * *


Когда трубы кричат, а воды горчат

и над ними воздух горюч,

когда небеса не просто молчат,

а намертво закрыты на ключ,

когда в наилучшем из возможных миров

трава ни с кем не хочет делить кислородный паёк,

кто ищет силы у жестоких чудес,

кто-то (крупный) закапывается в песок,

а кто-то составляет миньян из воров

(первым это придумал Баал-Шем-Тов)

и взламывает свиток небес.

Начинается дождь, паук сплетает новый узор,

муравей собирает по крошкам свое жильё,

ночесветки зажигают огонь в полосе прибоя,

жизнь приходит в себя, вламываясь как вор,

потому что только энтропия берёт своё,

остальные берут чужое.



* * *


Тут грядёт такая война миров, что на пушки от страха

переплавили сковородки, грабли и зеркала,

а во сне всем является зелёная черепаха,

и мало что сама — здоровущая обнаглевшая черепаха,

так ещё слонов навела,

и они лабают сказочный джаз, прямо так, в полёте,

им плевать, что звуки в вакууме без Лукаса не слышны —

это ещё кому они не слышны? —

и сообщают: вы скажите вашим крылатым ракетам, артиллерии и пехоте,

наше кабаре находится прямо здесь, на обороте, в наобороте,

и пока мы играем, вы всё равно никогда не умрёте,

так что лучше сгребайте, смотрите, пеките свои блины.

Это вражеская черепаха, — сообщает командование.

Потанцуем, командование? — отзывается черепаха,

а саксохобот гоняет кривую по границе желания и понимания,

ни судного дня, ни огня, ни озера, ни госпраха,

а просто зелёная че-че-ре-ре-диез и обязательно -паха

говорит: покатай меня.



* * *


Киселём она поит и огнём палит,

отбирает уязвимость (и память) на шесть седьмых,

летом эту реку найдёт любой Гераклит —

сколько там той зимы.


Переплыть, полежать в отложениях меловых,

прогореть в котле, уснуть затычкой в щели

и однажды проснуться с другой стороны травы —

сколько там той земли.


Всё равно уложится в ритм хвостатый раскат комет,

расписной сюжет, закрученный щегольски,

от большого взрыва — до метро и дальше наверх — на все миллиарды лет —

сколько там той строки.




 
Яндекс.Метрика