Алексей Музычкин
НОВАЯ ГИПОТЕЗА ПРОИСХОЖДЕНИЯ ЯЗЫКА
статья

Музычкин Алексей Владимирович — писатель, эссеист. Родился в 1965 году в Москве. Окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.



Алексей Музычкин

*

Новая гипотеза происхождения языка



Алексей Музычкин — постоянный автор нашего журнала, лауреат журнальной премии за лучшую прозу (2018), и представлять его вроде бы нет никакой необходимости. Но в этом номере он выступает в совершенно другом качестве: как автор большой научной работы. Алексей Музычкин получил специальность переводчика в институте им. Мориса Тореза в Москве, и в настоящее время получает степень бакалавра английской филологии в колледже Голдсмит Лондонского университета (Goldsmith College, University of London), специализация — лингвистика и философия языка. Так что и с практикой изучения языков, и с теоретической лингвистикой он знаком подробно.

Его исследование, фрагмент которого мы публикуем, посвящено трудной и рискованной области науки — проблеме глоттогенеза или происхождения естественного языка. Как появился у человека язык? Столь совершенный, гибкий, самонастраивающийся, с которым (и даже можно сказать «в котором») мы живем и без которого человечество непредставимо.

Этот удивительный инструмент человека (или даже неотъемлемое символическое продолжение человека) развился очень быстро (по эволюционным меркам) и сравнительно недавно. Почему это случилось мы твердо не знаем, зато увлеченно строим научные гипотезы. Проблема глоттогенеза не только очень важна, она еще и искусительна. Если вопрос, например, происхождения жизни вряд ли разрешим в ближайшее время: слишком давно это было (как минимум три миллиарда лет), слишком мало у нас знаний о состоянии планеты в то время, то проблема рождения языка кажется поддающейся решению. Все-таки это и случилось сравнительно недавно, и мы многое уже знаем о тех процессах и областях мозга, которые отвечают за речь и язык.

Алексей Музычкин в своей книге «Метод Sapiens. Новый взгляд на проблему происхождения языка и культуры» развивает оригинальную гипотезу глоттогенеза. (Книга сейчас проходит одну из последних стадий редактуры и готовится к печати.) Мы публикуем главу из этой книги, специально подготовленную автором для «Нового мира», в которой, собственно, и изложена сама гипотеза.

Конечно, есть серьезный риск в публикации одной главы, причем взятой из середины книги. В первую очередь риск связан с тем, что в таком виде гипотеза оказывается недостаточно защищенной и обоснованной. В первых главах книги Музычкин подробно разбирает и анализирует едва ли не все влиятельные и обсуждаемые сегодня учеными гипотезы происхождения языка, мышления и сознания. Их много, они довольно непростые, их развивали и философы, и лингвисты, и антропологи, и когнитивные психологи, и нейробиологи, и генетики. Без такого анализа всего этого разнообразия научных изысканий подойти к формулировке собственной точки зрения было бы слишком самонадеянным и очевидно ненаучным шагом. И только критически разобрав существующие гипотезы и не найдя в них удовлетворительного ответа на вопрос, почему возник язык, Музычкин приступает к формулировке своей гипотезы (вот эта формулировка и первичные обоснования гипотезы вошли в нашу публикацию). А дальше переходит к применению своей гипотезы, то есть объясняет с ее помощью трудные проблемы сознания и мышления. В силу ограничений журнальной площади первые главы мы не публикуем, но нам бы хотелось, чтобы к гипотезе отнеслись со всей серьезностью — это не фантазии дилетанта, а глубоко обоснованное исследование. Есть в книге и замечательные примеры применения гипотезы к конкретным текстам, в частности, анализ эссе Т. С. Элиота о «Гамлете». Но они тоже остались за границами нашей публикации (вполне возможно, мы к ним еще вернемся в нашем журнале, если книга не выйдет в ближайшее время).

Удастся ли подтвердить гипотезу новыми сильными аргументами, как ее примут нейробиологи, психологи и лингвисты, мы узнаем, когда выйдет книга. А пока мы публикуем одну главу. Чтение непростое, но усилия стоят того. 


Владимир Губайловский, редактор отдела критики и публицистики журнала «Новый мир», автор книги «Искусственный интеллект и мозг человека» (М., 2019)



Язык как способ экстраполяции сознания


А. Основные положения гипотезы


Мы предполагаем, что в результате События, случившегося в промежутке от 200 до 50 тысяч лет назад, примордиальное сознание1 многих особей вида Homo Sapiens приобрело способность создавать в себе принципиально новые проекции реальности2.

Мы предполагаем, что произошедшая достаточно быстро (по меркам эволюции) перестройка мозга Homo Sapiens привела к способности воспринимать собственное восприятие: реальность как бы раздвоилось для индивида на репрезентацию реальности и репрезентацию репрезентации реальности.

Мы назовем эту способность отчуждением сознания от самого себя. Это определение, как нам представляется, достаточно точно определяет природу изменений примордиального аппарата восприятия проточеловека, поскольку лишает Событие позитивной оценки. Сама по себе способность воспринимать собственное восприятие (или осознание себя, англ. awareness) не только не приносила никакой пользы индивиду, но была даже вредной: она увеличивала время реакции на явления внешней среды и затрудняла такую реакцию. Обычно считают, что у обретших полноценное мышление людей вред от более долгого процессинга восприятия с избытком компенсировался более эффективным поведением, выработанным ими на основе рационального планирования. Но мы полагаем, что новое качество сознания Homo Sapiens (которое появилось до мышления и до абстрактного планирования) было для индивидов крайне болезненной дисфункцией мозга, оно мешало воспринимать реальность привычным путем и быстро, адекватно реагировать на нее. Это был, если хотите, род безумия, поразивший наших предков.

Таким образом, мы говорим о том, что в мозге Homo развилась способность воспринимать самое себя как объект внутренний себе, но при этом и внешний себе. Витальность, адаптивность и конкурентоспособность индивидов с такой дисфункцией аппарата восприятия резко снижались.

Сегодня мы привыкли к приставке «мета-» в научной литературе, к описанию концептов, вытекающих из допустимости существования мета-сознания. Мы с легкостью оперируем терминами «мета-язык», «мета-текст», «мета-реальность», «мета-культура», «мета-история» и так далее. Но, говоря строго логически, существование мета-восприятия — это абсурд; невозможно наблюдать собственным глазом устройство собственного же глаза (используя метафору Л. Виттгенштейна3).

Тем не менее каждый акт восприятия у наших предков после появления в их мозге аномалии разделился на два — на репрезентацию мира и на репрезентацию репрезентации мира. Но почему деление должно было на этом остановиться? Ведь такое деление может продолжаться бесконечно. Внешняя реальность должна была разбиться в отчужденном от самого себя сознании Homo на бесконечное количество своих собственных «отражений», подобно тому как свеча, поставленная между двумя зеркалами, распадается в этих зеркалах на бесчисленное число своих образов.

Как мы предполагаем, случилось именно это: новое качество аппарата обработки восприятия протолюдей имело отчуждение восприятия от самого себя своей основной характеристикой.

Можно сказать, что новое свойство примордиального сознания оказалось для мозга чем-то вроде короткого замыкания в электрическом контуре или чем-то вроде циклической ссылки в программе Excel — запрещенным действием, грозящим парализовать систему. Интенциональность Homo, то есть фокусировка его внимания на конкретных объектах и явлениях мира, стимулируемая запросами его биологических систем на удовлетворение нужд гомеостаза, его внутренняя мотивация, направленная на поддержание в себе витальности, вдруг начала включать в создаваемые феномены как составную часть проекцию собственной неизбежной конечности. Ведь, если между поставленными друг перед другом зеркалами отсутствуют внешние объекты, зеркала отражают друг в друге пустоту, ничто. Подобная проекция собственного ничто, то есть собственной не-витальности, собственного неизбежного не-существования, то есть конечности, и появилась в сознании пораженных дисфункцией восприятия Homo Sapiens — она стала ядом для их интенциональности, для форматирования эффективных фильтров внимания в их взаимодействии со средой. Задача строительства в мозге репрезентации реальности, направленной на удовлетворение нужд биологических систем организма, вступила в противоречие с восприятием собственного ничто. Это была прямая угроза существованию вида.

Главной проблемой был сам факт раздвоения зеркала восприятия. Для сознания возникла проблема регрессии — невозможность закончить процесс восприятия объекта, а значит построить в его отношении законченную проекцию (построить образ объекта в себе, то есть определить себя в отношении внешнего объекта). Примордиальное сознание, привыкшее «собирать» внешний мир в единое целое при помощи категорий (воспринимая признаки категорий во внешней реальности сенсорами), не может поступить так же с самим собой. Сознанию не к чему привязать себя — оно не может сопоставить себя с самим собой ни посредством времени, ни посредством пространства, ни посредством причины и следствия. Оно не может объяснить этими категориями присутствие себя в самом себе.

Необходимость и одновременно невозможность воспринять самое себя представляет для аппарата восприятий патовую ситуацию. Сознание (восприятие, направленное на восприятие) видится самому себе как объект внешней реальности (кто-то снаружи «смотрит» на мое восприятие), но оно не является для самого себя объектом внешней реальности. Такое ментальное состояние есть в некотором роде «анти-ментальное состояние», это анти-феномен, это зеркало, не отражающее в себе ничего, кроме поставленного напротив него другого зеркала, с единственным отражением в этих зеркалах ничто, не-существования.

Мы полагаем, что такое состояние аппарата восприятий было первым истинно человеческим психическим состоянием. Оно, однако, было, вероятно, столь же невыносимо и болезненно, сколь невыносимы и болезненны бывают симптомы острых психозов у современных душевнобольных.

Сознание наших предков начало отчаянно искать выход из сложившейся ситуации. Выходом этим стала экстраполяция сознания, «выделение» сознания из себя во внешний мир в виде деноминирующего мир звука — звука, создающего вне себя дублер «лишнего» объекта реальности, возникшего в сознании, — как бы вынимающего эту лишнюю репрезентацию реальности и ставящего ее «вне себя». Сознание (воспринятое восприятие) было, таким образом, превращено в физический объект внешнего мира, что позволяло теперь эффективно применить к нему категории, создающие из хаоса целостность, то есть начать воспринимать слово с помощью категорий физических объектов.

Это было очень странное, но, похоже, единственно возможное для наших предков решение. Если наше сознание обретает объективную форму в виде звуков вне нас — звуков, которые дают имена объектам и явлениям мира, — оно обретает материальное выражение во внешнем мире, оно появляется вне нас в виде своего физического «двойника». Развивая метафору, мы поворачиваем одно из зеркал боком к другому и теперь первое зеркало отражает уже не ничто, но объект в виде второго зеркала, отражающего в свою очередь мир. И мир этот не распадается на бесконечное количество своих репрезентаций. Наше внешнее «сознание» в виде произнесенного имени мира (звука слова) начинает восприниматься нашими первичными органами чувств — в данном случае слухом, который подтверждает нам, что мы имеем дело с внешним по отношению к нам явлением.

Мы, однако, не взаимодействуем уже, как раньше, лишь с одной неделимой воспринимаемой нами реальностью, но мы не имеем больше дела и с бесконечной регрессией восприятий внутри себя. Мы останавливаем бесконечное дробление реальности одной итерацией: реальность в нашем восприятии становится дуальной. Восприятие реальности в нас балансируется вынесенным наружу в виде слова зеркальным восприятием ее вне нас.

Забегая вперед, скажем, что эта вторичная репрезентация реальности вне нас (репрезентация репрезентации реальности) — создает в конечном счете культуру. Культура берет свое начало в феномене экстраполяции сознания4 и обретает жизнь в виде моделей поведения человека (и материальных следов этого поведения), создавая для человека символ его самого в объектах и явлениях реального мира.

Мы предполагаем, что именно прием экстраполяции сознания был использован нашими предками для спасения. Не по причине сложившейся к тому моменту подходящей для языка анатомии, не из заботы о чистоте меха сородичей, не из врожденного альтруизма или врожденного коварства, не из любви к звуковым гармониям, не из стремления к кооперации, не вследствии ручного труда, и не по множеству других причин, приводимых многочисленными теориями возникновения языка, но стоя перед угрозой вымирания, будучи повергнут в мучительное состояние агонии разбившегося на бесчисленные отражения реальности сознания, Homo Sapiens выпрямился, расправил легкие и, используя весь потенциал накопленных до того анатомических и биологических особенностей, с упорством и решимостью, происходившей в нем от ощущения грозящей ему смертельной опасности, принялся «озвучивать свое сознание», выносить его вовне себя, транслировать его в звуки, «выкладывать» в мир, с тем чтобы получить возможность начать осознавать свои ментальные состояния как объекты и явления, внешние себе.

Несчастный прото-Гамлет нашел способ спастись от разрушающего его безумия странным методом, который в начале только тем и был хорош, что облегчал его страдания.


Б. Почему в аппарате восприятий Homo Sapiens появились «зеркала»? Гипотеза возникновения аномалии в примордиальном сознании и теория эволюции.


Как писал в XIX веке Макс Мюллер, «природа, если верить всему, что о ней говорят, явление совершенно вне всяких правил. Она творит ужасы (horror vacui), рождает уродов (lusus naturae), совершает грубые ошибки (errores naturae, monstra). Иногда она воюет сама с собой — как выражался Гиральд, „природа насылает ураган на саму Природу”, — а в последние годы мы много слышим о ее могучей силе селекции»5.

Это было написано лишь немногим позднее публикации (в 1859 году) «Происхождения видов» Ч. Дарвина. Цитата показывает, что эволюция и селекция вовсе не воспринимались тогда учеными как силы, упорядочивающие процесс развития жизни на земле. Ученые не воспринимают их таковыми и сегодня.

Теория эволюции и эволюционная генетика принципиально заявляют, что эволюция не имеет перед собой никакой конкретной цели, в ней не идет речь ни об «улучшении» видов, ни об общем векторе развития живых существ от низших к высшим. Эволюционные механизмы — лишь механизмы приспособления видов к условиям окружающей среды методом случайного отбора с целью выживания и произведения на свет наиболее многочисленного потомства.

Но даже в преследовании этой задачи эволюция зачастую бывает далеко не столь умна и прагматична, как о ней часто думают. В конце концов, эволюция оказывается эффективна лишь за счет того, что делает одновременно множество ставок на игральной доске морфологии видов, факторов окружающей среды и сложившегося в среде баланса сил — ставок из вариабельности генов и моделей поведения особей. Далеко не все ставки оказываются выигрышными. Мы говорим сейчас даже не о вредных для видов генетических мутациях, которые время от времени появляются у отдельных особей и исчезают вместе с этими особями в одном поколении. Мы говорим о том, что даже эволюционные изменения, составляющие «мейнстрим» адаптационного развития вида, оказываются вовсе не всегда оптимальны.

Генетики Гленн-Питер Сэтр и Марк Равинет пишут: «Несмотря на популярные заблуждения, в которых эволюцию рассматривают как двигатель поступательного прогресса и механизм исключительно „выживания сильнейших” (отбора лучших качеств в них), наши собственные тела представляют нам многочисленные примеры суб-оптимальной организации систем и органов, которые лучше всего объясняются нашими онтогенетическими ограничениями»6.

Проще говоря, в эволюции часто действует принцип «что выросло, то выросло». Эволюция — не скульптор, освобождающий прекрасное творение, отбивая кусок за куском мрамора от бесформенной глыбы. Скорее процесс эволюции можно сравнить с написанием буриме: каждый последующий участник литературной игры видит лишь последнюю строчку или фразу, написанную участником до него, и ловко присоединяет к ней свой литературный фрагмент. Получившееся в результате целое произведение иногда получается даже и гармоничным, но чаще — причудливым.

Сэтр и Равинет приводят в качестве примера неоптимальной организации тела человека родовой канал у женщины, который в силу онтогенетических ограничений не смог последовать за увеличением массы мозга человека и, соответственно, за увеличением размеров его головы, приведя к болезненным и опасным родам у Homo Sapiens, ведущим к рискам для выживания и матери, и ребенка и к долгому процессу выхаживания преждевременно рожденного плода.

Другой пример, который приводят Сэтр и Равинет, — эволюция некоторых придонных рыб. Скаты, происходящие от акул, унаследовали от последних сдавленное дорсально (то есть сверху, по средней линии спины) тело. Начав жить у дна, скаты естественным путем развили у себя эту морфологическую характеристику и стали совсем плоскими, «распластавшись» широко по обе стороны от линии позвоночника («что выросло, то выросло»; добавляем свой фрагмент буриме к имеющемуся окончанию предыдущего фрагмента).

Но совсем другое дело камбала, костная рыба, которая изначально обладала другими онтогенетическими характеристиками (то есть характеристиками стадий последовательного развития морфологии индивида по мере взросления). Камбала, как многие костные рыбы, эволюционно получила тело, сдавленное с боков (такое окончание предыдущего фрагмента буриме). Поменяв экологическую нишу и начав жить у дна, камбала к ней приспособилась, но сделала это не оптимально. Малек камбалы имеет нормальное для костной рыбы симметричное расположение органов по бокам тела. Во время онтогенеза (взросления и формирования индивидуального организма) глаза, жабры и рот камбалы «переползают» на один бок. Сэтр и Равинет называют подобное приспособление к среде «лучшим, что можно было сделать в плохой ситуации» (S, R, 94). Забегая вперед, зададим вопрос: если камбалу эволюция «сдавила» так неудобно, то почему мы полагаем рост и все большее усложнение мозга, увеличение в нем лобных долей безусловно оптимальными приспособлениями к среде для нашего вида?

Впрочем, если камбале удалось пусть довольно нелепо, но приспособиться к новой нише, адаптация видов к новой среде может происходить даже и с риском для их дальнейшего выживания, во всяком случае, такая адаптация усложняет некоторым видам жизнь в среде.

В эволюционной генетике существует понятие фенотипической пластичности. Особь вида под давлением окружающей среды может проявлять своеобразие в воплощении своими конкретными биологическими формами общевидового генома (формировать отличные от общевидовых физические признаки). Это явление тесно связано с феноменом эпигенетики, впрочем, еще недостаточно изученным. Так или иначе, очевидно, что неустойчивые изменения морфологии и моделей поведения особей могут происходить довольно быстро под воздействием давления внешней среды, но эти изменения могут становиться и устойчивыми, и иметь серьезные последствия для дальнейшего развития вида, передаваясь по наследству по крайней мере в отдельно взятой популяции.

Например, улитки-физиды (Physella virgate), рождаясь в водоемах, где присутствует их основной враг, солнечная рыба, развиваются отлично от своих родственниц улиток, которые рождаются в водоемах, где этот хищник отсутствует. Первые меньше по размеру — от того, что они много времени проводят на берегу, вне воды, где скрываются от солнечной рыбы. Но там они и меньше едят (корм физидов находится под водой). У этой разновидности улиток более крепкий панцирь, и форма его более округлая, чтобы солнечной рыбе было сложнее раскусить его. Но данный особый фенотип стоил улиткам дорого — малый размер препятствует их успешному размножению, а круглая форма панциря делает улиток более уязвимыми для других хищников, например, для раков. Мы опять имеем случай «лучшего, что можно сделать в плохой ситуации», но в данном случае есть еще и, что называется, «вишенка на торте».

Физиды чувствуют присутствие солнечной рыбы в своем водоеме по химическим выделениям этой рыбы, однако есть одна разновидность солнечной рыбы, которая не ест улиток-физид, но выделяет тот же химический «запах», что и опасная для улиток рыба! Родившись в водоеме, где присутствуют лишь такие безопасные для них солнечные рыбы, улитки-физиды все равно дисциплинированно принимают — в данном случае уже не просто не оптимальную, а очевидно вредную для себя форму. Как замечают по этому поводу Сэтр и Равинет, эволюционные процессы вовсе не всегда «защищены от дурака» (S, R, 107).

Применяя сказанное выше к мозгу человека, мы говорим о том, что энцефализация и гипертрофированное развитие лобных долей у нашего вида не могло быть частью эволюционного плана «замены хорошего на лучшее» или развития в человеке «лучшего и самого полезного». Что выросло, то выросло. Но что выросло?

Ученые говорят о том, что в мозге существует большое количество возвратных путей обмена сигналами между нейросетями. Дублирование, пластичность в распределении функций, постоянная «сверка» между картами, отделами, участками мозга — есть системообразующее свойство мозга7.

Нейроантрополог Терренс Дикон, сторонник идеи символического мышления как главной предпосылки возникновения языка у человека, пишет: «…мы должны думать об эволюции мозга с позиций того, какие ограничения (biases) в нем могли создать установки, направляющие наше обучение (познание)… Эти ограничения должны быть совершенно не похожими на ограничения у других животных видов, учитывая ни на что не похожую природу нашего символического способа познавать мир. Эти беспрецедентные отличия в функциональности человеческого мозга должны происходить от столь же беспрецедентного своеобразия структур, возникших в нем»8.

Наше предположение состоит в том, что «беспрецедентное своеобразие структур» мозга, о котором пишет Дикон, заключалось в появлении между нейросетями, участвующими в обработке восприятий в мозге человека, замкнутых петель обратной связи — замкнутых контуров между системами, воспринимающими внешнюю информацию, и системами, обрабатывающими эту информацию для формирования реакций на нее.

Но почему возникло в мозге наших предков такое своеобразие? В чем заключалось собственно Событие, повлекшее за собой превращение путей обмена сигналами между нейросетями из механизма координации и сверки в механизм, множащий восприятия?

В нейроантропологии много говорится о том, что энцефализация (отношение массы мозга к массе тела), как и увеличение абсолютных размеров мозга, ведут к усложнению связей между различными функциональными системами мозга. Сам факт увеличивающегося расстояния, который должен пройти сигнал по аксонам и дендритам из одной области «разросшегося» мозга в другую, вызывает и увеличение времени передачи сигнала, и усложнение конфигурации сетей, и необходимость создания дополнительных систем «релейных передач». Поскольку метаболизм одного нейрона ограничивает число синапсов, которые он может поддерживать, — отмечает Т. Дикон, — то чем больше мозг, тем меньший процент от общего числа его нейронов будет связан с каждым данным нейроном. Таким образом рост мозга ведет к фрагментации его функционирования и потере скорости обработки информации (поскольку разные структуры, необходимые для ее обработки, находятся физически дальше друг от друга и связываются через большее количество промежуточных узлов)9.

Сюзанна Херкулано-Хузел в своей книге «Преимущество человека: новое представление о том, как наш мозг стал особенным» пишет о том, что человеческий мозг превосходит мозг других животных благодаря значительно более высокой плотности нейронов, — у человека больше нейронов на квадратный сантиметр мозга и больше связей между ними10.

Давид Розенталь, американский философ, занимающийся проблемами сознания, пишет об избыточной кортикальной площади, которая могла быть использована мозгом человека для новых функций — причем произошло это, по его мнению, в силу внутренних процессов в мозге, а не в силу адаптации к внешней среде11 (то есть мозг должен был адаптироваться сам к себе).

То есть мы говорим о беспрецедентной накопленной к моменту События не только массе мозга, но сложности ее организации у наших предков.

Но почему мы не можем допустить, что, как и у любой сложности, у сложности мозга существует оптимальный порог, по достижению и преодолению которого может стремительно наступить катастрофа? Пластичность мозга, о которой мы обычно говорим как об источнике его надежности, могла в конце концов стать источником разбалансировки его совокупной системы.

Филогенетически (эволюционно) более молодые структуры мозга менее стабильны, они более подвержены дисфункциям и нарушениям. Мы можем предположить, что уязвимость лобных долей у человека — в силу их чрезмерной развитости и эволюционной «молодости» — могла быть причиной возникновения в них функциональных аномалий при выстраивании ими коммуникаций с другими отделами мозга. Событие, изменившее качество мозга (поменявшее в нем «схему проводки»), случилось потому в самом мозге, явилось применением мозгом к самому себе в избыточной степени своего же системообразующего свойства.

Схожий с нашим вариант возникновения у людей способности к символическому мышлению предлагает Терренс Дикон. Он пишет, что дело даже не в абсолютной массе мозга человека и энцефализации самих по себе. Дело в том, что возникшая в процессе эволюции уникальная пропорция массы и объема мозга человека к общим массе и объему его тела изменила структурные взаимоотношения и функции различных сетей в его мозге.

Мозг человека, по словам Дикона, по объему и массе должен был бы причитаться (согласно «законной» пропорции массы мозга к массе тела) Gigantopithecus, виду вымершей несколько сот тысяч лет огромной обезьяны, чьи ископаемые останки были обнаружены в Азии и Европе (Deacon, 214). Эта обезьяна была ростом выше двух с половиной метров.

Дикон рассуждает примерно так. Если мозг, «причитающийся» по средним меркам энцефализации в природе существу чуть ли не в два раза большему человека по массе тела оказался «встроен» в меньшее существо (в человека), то организация мозга у этих двух существ должна быть совершенно разной. Далее Дикон использует в аргументации теорию нейродарвинизма Д. Эдельмана и говорит о том, что сети разных участков мозга постоянно соперничают за свой удельный «вес» и «объем» в мозге и успех их в этом соперничестве коррелирует с той ролью, которую они играют в регулировке тех или иных процессов.

В мозге у существа с пропорциональной телу массой мозга (стандартной энцефализацией) те сети коры, которые могут потенциально отвечать за высшие функции планирования, оказываются подавлены и не получают достаточно «места» для развития в своем соперничестве с теми сетями, которые, например, обрабатывают данные, получаемые непосредственно от органов чувств (обработка данных от сенсоров имеет приоритет: что более важно для выживания развивается прежде всего). Но если масса мозга становится очень большой в пропорции к общей массе тела, то в мозге появляется, образно говоря, места в избытке для всех сетей. Функционал сетей, линейно обрабатывающих восприятия, не является более препятствием для развития тех областей кортекса, которые могут начать отвечать в мозге за функцию, например, абстрактного мышления и долгосрочного планирования.

Такое свое предположение Дикон называет «Теорией Смещения» (Displacement Theory). Дикон пишет: «…если одна структура мозга становится пропорционально больше в отношении другой, это должно привести к смещению мест контактов подключения сетей друг к другу во время развития и одновременно к смещению во взрослом возрасте удельного веса вклада конкурирующих сетей в функцию просчета реальности» (Deacon, 221).

Теория смещения Дикона совместима с нашим предположением о возникновении замкнутых контуров восприятия реальности в мозге в результате его собственного поступательного развития. Мы можем говорить о том, что мозг Homo Sapiens в своем развитии последовательно завел сам себя в тупик. Вспыхнувшая в мозгу «искра» человеческого сознания была искрой от короткого замыкания.

Нам непривычно думать, что некий орган (в особенности наш мозг) мог эволюционно достичь такой степени развития, чтобы обратиться сам против себя, сделаться вредным себе. Но, как улитка-физида в том водоеме, где водится безопасная для нее разновидность солнечной рыбы, развивает неоптимальный фенотип, так мозг Homo на последнем этапе энцефализации мог продолжить развиваться неоптимально, «поработив» одной свой функцией другие, начав отвечать уже не на реальные, а на мнимые вызовы среды.

При желании можно было бы даже трактовать этот процесс в терминах, аналогичных терминам теории «эгоистичного гена» Р. Докинза, или теории нейродарвинизма Д. Эдельмана, или теории «языка-паразита» Т. Дикона. Чем так уж отлично от положений этих теорий предположение о борьбе нейросетей префронтальной коры за ресурсы мозга и за свое первенство в нем?

И все же мы склонны думать, что аномалия, возникшая в аппарате восприятий протолюдей, была следствием общего усложнения и уплотнения связей в их мозге. Говоря образно, в одну розетку оказалось включено разом слишком много приборов.

Новым «экологическим» вызовом, к которому следовало приспособиться Homo, теперь было его собственное восприятие реальности. Новой «экологической нишей» для него стало его собственное сознание. Найти правильное адаптационное поведение в этой среде, запустить новый эпигенетический механизм было непросто.

Те популяции, которые нашли единственно верное решение — экстраполяцию «лишних» восприятий вовне себя языком, — быстро обрели огромное конкурентное преимущество перед другими Homo, своими родственниками из вида Sapiens и представителями других видов Homo, чье восприятие реальности, возможно, также подверглось дисфункции, но которые еще бились над разгадкой. Начавшие говорить Homo без труда устранили конкурентов (наиболее изученный в этом смысле эпизод эволюции — соперничество кроманьонцев с неандертальцами), затем, выйдя из Африки, объединяясь во все более многочисленные сообщества, колонизовали планету.

Новое, беспрецедентное поведение, способ сосуществовать с дисфункцией в аппарате восприятия при помощи языка и рожденное этим способом символическое мышление сформировали у нашего вида совершенно новый способ воспринимать реальность и взаимодействовать с ней.

Остановимся на некоторых технических моментах происшедшего.


В. Некоторые особенности процесса экстраполяции сознания языком

Способность различать категории реальности, которая есть у животных, сильно отличается от способности человека оперировать в уме абстрактными концептами. Так, для того чтобы в мозгу обезьянки-верветки появились возбуждения в нейросетях, связанных с категорией «леопард», этот леопард в некоторых своих признаках должен быть реален, присутствовать в виде объекта рядом с верветкой и восприниматься ею. Верветка не думает о леопарде, когда его нет рядом. Когда же человек мыслит концепт «леопард», в его мозге возбуждаются все сети, связанные с признаками категории «леопард», даже при отсутствии рядом реального объекта. Человек, таким образом, как бы конструирует в голове своего собственного «леопарда», строит его, как будто из блоков конструктора «Лего». Такими блоками являются признаки категории «леопард», предлагаемые ему разными нейросетями, несущими в себе признаки леопарда во всех возможных проявлениях леопарда в реальности. При этом, думая о леопарде, человек из абстрактного концепта создает своего конкретного леопарда, то есть он сочиняет рассказ о леопарде, используя для рассказа какие-то признаки абстрактного концепта «леопард» и не используя другие.

Как появились первые концепты в голове у человека?

Возьмем все ту же верветку, но сделаем ее теперь условной и представим, что в ней происходит то, что когда-то случилось с человеком. Представим, что верветка ощущает своими сенсорами определенный набор признаков леопарда во внешней реальности. Поступившее извне восприятие «включает» в ее мозге некоторые нейросети категории «леопард», соответствующие ситуации. Но представим теперь, что верветка одновременно начала вдруг воспринимать собственное восприятие признаков леопарда. Признаки леопарда в сознании верветки вдруг «удвоились», то есть леопардов стало два (для простоты ограничим регрессию восприятия одной итерацией). Если с одним, реальным леопардом верветка знала, что делать, то другого, «застрявшего» внутри ее и который начал странным и неприятным образом ассоциироваться с ней самой, ей следовало из себя скорее изгнать. Верветке можно было это сделать, создав копию себя вне себя в виде леопарда — двойника вторичной репрезентации леопарда в себе (то есть создать себя вне себя, сделав «внутреннего леопарда» внешним символом).

Так появилось первое слово.

Но слово это в свою очередь должно было быть тут же воспринято нашей верветкой как еще один объект внешнего мира. Это воспринятое сенсорами слово, не представляющее собой реального леопарда рядом, но тем не менее являющееся леопардом, должно было заставить мозг верветки сканировать все возможные признаки категории «леопард», возбудить в ее мозгу все нейросети, связанные со всеми потенциальными проявлениями в реальности категории «леопард».

Так родился абстрактный концепт.

В давнем и сложном споре, что появилось раньше — мышление или язык (или они развились в некой «ко-эволюции»), мы, безусловно, отстаиваем приоритет появления слова над появлением мышления. Как многие части нашей гипотезы, эта опирается на уже имеющиеся в науке мнения — приведенный выше механизм появления у предков людей концептов похожим образом (однако не опираясь на идею экстраполяции сознания языком) излагает известный лингвист Д. Бикертон12.

Мы думаем, что способ выделить из себя «лишние восприятия» протословом был найден не сразу. Мы полагаем, что ритуалы, геометрические орнаменты в раннем искусстве (например, в искусстве верхнего палеолита, но также и в более ранних культурах) имели сходную природу с природой слова. В том отчаянном положении, в каком оказались наши предки, ими должно было быть испробовано много путей спасения.

Наша гипотеза потому не отвергает, но интегрирует в себя многие существующие гипотезы происхождения языка. Так, например, экстраполяция сознания языком не исключает сопутствующего слову жеста как физического усилия с той же целью выделить из себя сознание. В отличие от привычной трактовки жеста в его индикативной функции13, мы говорим о первоначальном жесте человека не как о способе указать на внешний объект и не как о способе привлечения к объекту внимания сородичей, но прежде всего как о способе индивида вытеснить из себя тревожащие его ментальные состояния14.

Можно предположить, что усилия наших предков по вытеснению из своего сознания «лишних» восприятий, до нахождения ими эффективного способа нейтрализации дисфункции с помощью языка, сопровождались многочисленными иными, в том числе физическими попытками это сделать. Например, они могли не просто пытаться жестами «избавиться от себя внутри себя», выделить «лишнего себя» из себя, но пытаться жестами изобразить происходящее внутри себя. Тем самым происходящее в них воссоздавать вне их. Сюда можно отнести многие ранние проявления символического мышления — танцы, различную ритуальную активность, но также создание орнаментов, раскрашивание тел, то есть превращение тел во внешний себе объект, ношение масок, украшений, амулетов, и пр. Многие прежние объяснения антропологами истоков ранней символической культуры, например, потребностями демонстрации статуса, привлечением полового партнера, антропоморфной верой в силы природы, и пр., по сравнению с объяснениями, предлагаемыми нашей гипотезой, звучат излишне антропоцентрично.

Популярная теория, называющая главным источником появления языка у человека музыкальные интонации и гармонии, а также любовные песни, мурлыканье матери с младенцем (теория музыкальных истоков языка, так называемая «теория Ла-Ла», в числе ее сторонников был Ч. Дарвин), также укладывается в рамки нашей гипотезы, но снова мы должны сделать оговорку. Первые попытки наших предков «выделить» из себя сознание должны были представлять собой скорее стоны, чем песни или собственно гармонии. Впрочем, не исключено, что они имели просодию, и в этом смысле их можно сравнить с «песней-плачем, изливавшим душу». Некоторые из этих стонов изначально могли быть насыщены звуковым символизмом, то есть подражанием звучанию внешнего объекта. Например, слово, обозначающее «слон», действительно могло изначально походить на звук, издаваемый слоном.

Создание языка было мучительным процессом избавления индивида от аномалии восприятия, но в конечном счете ни жесты, ни орнаменты, ни музыка, ни прочие проявления символической культуры не стали главным носителем человеческого «Я» вне его «Я» (жестовый язык глухонемых возник на базе уже развитых звуковой речи и символической культуры). Ни жест, ни музыка, ни танец, ни орнамент, ни прочие визуальные символы не дают возможности гибкой, синтагматической, потенциально бесконечной комбинаторности символов.

Забегая вперед, скажем, что именно комбинаторность языка явилась залогом убедительности и прочности «вынесенной» человеком из себя реальности. Да, Homo Sapiens выделил из себя «лишние» восприятия, но само по себе это действие было лишь уловкой — аномалия в воспринимающем аппарате мозга никуда не делась. Субъект должен был по необходимости продолжить дробить поступающее к нему восприятие реальности на бесчисленные проекции. Однако теперь каждый новый воспринимаемый объект, включая восприятие самих слов, тут же выносился субъектом «вовне». Этим пресекалась потенциально бесконечная регрессия восприятия объекта внутри субъекта. Словесный образ «лишнего» восприятия присоединялся к другим ранее выделенным из себя словами восприятиям согласно синтагматическим правилам. Только язык, структурированный грамматикой, из всех прочих средств экстраполяции сознания мог позволить добиться такого «стабильного нестабильного» состояния сознания. Прочие способы не могли создать для воспринимающего сознания убедительное ощущение реальности своего существования вне себя (жест, к примеру, физически остается «при человеке»). Произнесенное слово в этом смысле гораздо эффективнее: процесс постоянного «творения», «достраивания» себя не противоречит факту перманентного существования себя как объекта внешнего мира.

Учитывая критичность положения наших предков, вся их сенсорно-моторная система должна была подключиться к поискам путей спасения. Можно предположить, что и ручной труд, включая производство составных орудий труда, развился у Homo Sapiens как результат отчаянных попыток вынести из себя лишние восприятия, привести «вне себя» в порядок рассыпавшуюся на отражения реальность «внутри себя». Нанизывание бус, нанесение насечек на кости, стадийные операции по созданию орудий, даже сложение нот в музыке — все это примеры последовательных действий, подобных последовательному составлению слов-символов из членораздельных звуков и фраз из слов, которые можно отнести к сопровождавшему появление языка и имевшему те же истоки, что и он, поведению.

Стремление без конца искать способы представить внешний себе мир с помощью языка как некое единое гармоническое целое (объяснить мир холистически, «осмыслить» его) составляет главное качество человеческого сознания. В основе его лежит описанный нами выше процесс «бегства» человека от самого себя, попытка избежать грозящей его сознанию «циклической ссылки». Парадоксально, но в этом процессе избавления от самого себя человек одновременно стремится вновь обрести себя, видя такое гармоничное воссоединение с собой в успешном окончании сборки в единое целое выделенных из себя восприятий — в доведении до совершенства словесного конструкта, в окончательном осмыслении им мира, в полной синхронизации реальности и внешнего «Я» человека, то есть в культуре.

Но эта цель — иллюзия, и иллюзией она должна пребывать вечно.

Соединение сознания с самим собой — безразлично, «вне себя» или «внутри себя» — будет означать коллапс сознания, возвращение в аппарат восприятия человека «циклической ссылки», потерю человеком витальности и его скорую смерть. Человек, образно говоря, не может «вернуться к себе», но он не может и «уйти от себя» настолько, чтобы «прийти к себе» внешнему. Он должен вечно пребывать между двумя полюсами своего сознания в перманентном процессе экстраполяции сознания языком. Подобно Фаусту, он не может остановиться и существует лишь в движении. В этом бесконечном квесте человеку необходим внешний двойник-соблазнитель, спасающий и мучающий его одновременно фантомами постоянно возникающих новых целей.


Г. Гипотеза экстраполяции сознания и данные палеонтологии и антропологии


Временная длительность постепенного накопления потенциала мыслительных и языковых способностей человека и период его стремительной реализации в неоантропах — несопоставимы. Если отсчитывать срок появления на земле современной человеческой культуры с верхнепалеолитической революции (она началась примерно 50 — 40 тысяч лет назад), а общий срок развития человека со времени отделения ветви гоминин от ветви шимпанзе, то есть от позднего миоцена, 6 — 7 миллионов лет назад, то получается, что всего чуть более полупроцента от общего времени существования клады человека на Земле потребовалось нашим предкам, чтобы совершить необъяснимый скачок в своих поведенческих практиках, навыках и способностях.

С. Бурлак пишет: «…у современных человекообразных обезьян в коре головного мозга имеются участки того же эволюционного происхождения, что и человеческие речевые центры» (Бурлак, 230). При этом она приводит слова археолога Я. А. Шера: «…биологическое развитие гоминид не влекло за собой автоматически развитие их культуры» (Бурлак, 235). Миллионы лет у предков человека языка не было. Они делали грубые однотипные орудия, повторяли одни и те же, закрепленные в них поведенческие программы (шимпанзе за семь миллионов лет выработали во всей совокупности видов всего тридцать девять таких программ, которые повторяют вновь и вновь, и они совершенно достаточны для их выживания и продолжения вида). И без языка обезьяны прекрасно охотятся вместе, используют орудия труда и даже умеют их создавать. Ни всеядность, ни совместная деятельность, ни жизнь в открытых пространствах, ни уход друг за другом не являются уникальными характеристиками Homo.

Согласно данным генетики, общая прародительница современных людей, так называемая митохондриальная Ева, имевшая ДНК современного человека, жила в промежутке от 200 до 130 тысяч лет назад (Бурлак, 205). Но некоторое время спустя с «новеньким» (видом Homo Sapiens) случилось нечто непонятное. С. Бурлак пишет об этом событии: «…несколько групп генетиков независимо пришли к выводу, что людей в популяции митохондриальной Евы было в те времена от 10 до 30 тысяч, т. е. Homo на этом этапе своего существования прошли через так называемое бутылочное горлышко (сильное сокращение численности)» (Бурлак, 236). Палеонтолог Л. Б. Вишняцкий пишет: «Имеются как прямые, так и косвенные свидетельства значительного роста численности человеческих популяций в период, непосредственно предшествующий „верхнепалеолитической революции”. На это согласно указывают данные таких разных наук, как генетика, палеозоология и археология. Исследования характера вариабельности ДНК у современных людей приводят специалистов в этой области к выводу, что в интервале примерно от 100 до 50 тысяч лет назад должно было произойти нечто вроде демографического взрыва среди предковых популяций, а эпицентром этого взрыва являлась, скорее всего, Африка»15.

Время взрывообразного роста популяции вида Homo Sapiens совпадает кроме того со временем его экспансии из Африки (100 тысяч лет назад, с наиболее активной фазой около 50 тысяч лет назад16).

Суммируем сказанное.

После того как в промежутке от 200 до 130 тысяч лет назад окончательно сформировался геном человека в его современном виде, численность популяции наших прямых предков на планете по каким-то причинам вдруг резко сократилась, попав в «бутылочное горлышко». По биологическим стандартам вид Homo Sapiens практически вымер (некоторые ученые называют даже одну тысячу пар как число остававшихся в это время на всю планету индивидов). Но затем этот же вид столь же внезапно — по меркам эволюции, взрывообразно — за 30, максимум за 100 тыс. лет — увеличил свою численность настолько, что стремительно распространился по всей земле и во всех местах, где он появился, появилась культура (факт, создавший для ученых проблему выбора между теориями моно- или полицентризма в верхнепалеолитической революции).

Кроме того, С. Бурлак пишет: «…по данным археологов, группы размером более сотни человек появились у человека сравнительно недавно — еще 40 тыс. лет все люди жили родовыми общинами, насчитывавшими от 5 до 80 человек, все или почти все из которых были связаны брачными или родственными узами» (Бурлак, 432). Заметим, что популяциями примерно такой же численности и тоже организованными по принципу родства живут шимпанзе.

То есть мы имеем дополнительную странность: начиная со времен верхнепалеолитической культурной революции (напомним: около 50 — 40 тыс. лет назад) Sapiens неожиданно и против своих прежних привычек начинают создавать крупные социумы. У них появляется качество «гипер-социальности», стремление к сожительству с себе подобными в больших группах, даже если индивиды в этих группах не являются прямыми родственниками. Это явление также следует объяснить.

Заметим и то, что не все ветви Homo Sapiens, вставшие было на путь ускоренного культурного развития, уцелели. Известны развитые культуры Южной Африки, артефакты индустрий которых (рисунки, насечки на камнях и костях) свидетельствуют о наличии у их представителей символического мышления. Но эти культуры сменились около 60 тысяч лет назад среднепалеолитическими культурами, в индустриях которых не найдено следов символизма, и новые свидетельства символизма появляются в этих местах вновь лишь около 45 — 40 тысяч лет назад. Как пишет С. Бурлак: «Трудно вообразить, что жители Южной Африки, овладевшие языком более 70 тыс. лет назад, вдруг разучились говорить и „онемели” на долгие 20 тысячелетий» (Бурлак, 269).

И существование этих «мерцающих» ранних символических культур тоже следует объяснить.

Суммируя все сказанное, можно предположить, что то качественное изменение в сознании человека, о котором говорит гипотеза экстраполяции сознания, могло случиться (в совокупности или нет с последними случившимися изменениями в геноме человека, например, закрепившейся вариативностью гена FOXP217) в промежутке между 200 тысяч и 40 тысяч лет назад и что это новое свойство сознания, являясь обременением для эффективного взаимодействия индивида со средой, обостряясь и требуя решения, очень быстро по эволюционным меркам развилось у представителей вида Homo Sapiens.

Поиски решения во многих из разрозненных популяций Homo, вероятно, некоторое время не приносили успеха, тестируемые методы не приводили к нейтрализации «яда» «циклической ссылки» в мозге. Недостаточно эффективными оказались решения по экстраполяции сознания в виде орнаментов, наносимых на внешний объект, составных орудий, жестов, ритуалов, танцев, ношения амулетов, и пр. Мы предполагаем, что именно этим объясняются случаи «мерцания» ранних культур, неожиданные вспышки и угасания доверхнепалеолитических символических индустрий в Африке, их несвязность друг с другом (в особенности в контексте того, что пишет С. Бурлак о разрозненности и малочисленности популяций Homo Sapiens в этот период).

«Проклятие» сознания, начавшего вдруг воспринимать собственное восприятие, объясняет быстрое угасание в это время Homo Sapiens, то самое «бутылочное горлышко», в которое попал вид. Наши предки теряли витальность, развившийся в мозге новый способ воспринимать реальность был для них болезненным, в конечном счете губительным.

Случившаяся затем стремительная экспансия, экспоненциальный рост популяций, быстрое увеличение численности средней популяции вида, зафиксированные палеонтологами, могут говорить о том, что на самом пороге вымирания, в «предрассветный час» одной или несколькими популяциями Homo Sapiens было найдено эффективное решение проблемы — экстраполяция сознания языком.

Решение это должно было по необходимости быть мгновенно «заразным» для прочих популяций именно потому, что помогало побороть общую для всех беду. Оно устраняло угрозу индивиду тем быстрее и эффективнее, чем многочисленнее становились популяции, чем большим было количество особей, участвующих в создании языкового конструкта. Сетевой эффект произнесенного слова приносил облегчение каждой отдельной особи в группе. Чем больше делалась группа и чем более детален и общеупотребим становился в ней словесный конструкт, тем более быстрое и полное облегчение получал каждый индивид, обретая достоверное подтверждение существования «себя вне себя» в виде рождающейся культуры.

Развитие и наследование способности к языку у вида могло происходить по принципу эффекта Болдуина, то есть выработанное в виде адаптации к новому состоянию собственного аппарата восприятий лингвистическое поведение определило способствующую ей экспрессию генов и предопределила дальнейшую селекцию особей с наиболее выраженными морфологическими признаками для такой экспрессии. Не исключено и то, что на процесс такого закрепления наследственных навыков у популяции повлияли события, сходные с дрифтом генов.

Вероятнее всего, решение было найдено параллельно в разные периоды несколькими популяциями, географически удаленными одна от другой. Но исход из Африки совершила только одна из них, находившаяся ближе к землям, способствующим исходу. Эта популяция и определила генетику последующих поколений Homo Sapiens вне Африки. Общий процесс появления у человека языка и культуры в рамках гипотезы экстраполяции сознания можно представить в виде следующей схемы18:



Д. Гипотеза экстраполяции сознания и данные нейронауки


Результаты исследований нейробиолога Яаака Панксеппа говорят о том, что наше поведение и выбор производимых нами действий, в том числе действий, производимых вследствие продуманных решений, — несмотря на то, что в их формировании задействованы лобные доли и префронтальная кора19, — продолжают в большой степени контролироваться древними аффективными системами, берущими начало в лимбической системе, в так называемом «мозге млекопитающего», и даже в еще более древних областях «рептильного мозга». Панксепп положительно решает спорный в современной нейробиологии вопрос о наличии у животных эмоций; он говорит, что эмоции — это мышление животных.

Аффективные системы и своеобразие их индивидуальной архитектуры создают глубоко ощущаемую нами структуру ценностей, которая управляет нашим поведением, выученным или инстинктивным20.

Эмоции дают индивиду понять, правильным ли он курсом движется, чтобы сохранить в себе витальность, поддержать нужный баланс энергии в организме, избежать опасности и улучшить свое положение в среде, то есть повысить свои шансы на выживание и обеспечить продолжение рода.

«Курс должен быть скорректирован», — говорят нам эмоции, но часто так тихо, что мы их не слышим или воспринимаем лишь как смутный фон своих мыслей. А между тем наша интенциональность настраивает избирательное внимание, наша ПФК «массирует» реальность потенциальными сценариями, а исходящие из нас в виде слов образы наших восприятий корректируют имеющийся культурный дискурс под сильнейшим влиянием сигналов, исходящих от аффективных нейросетей.

У многих животных (например, у малых обезьян) в мозге есть зоны, сходные с зонами Брока и Вернике21 в человеческом мозге. Они у них многофункциональны, но при этом мало задействованы в производстве репертуара звуков коммуникации. Как пишет Панксепп, вокальная коммуникация у «низших» млекопитающих обычно организуется субкортикальными нейросетями, которые тесно взаимодействуют с генераторами эмоциональных состояний (Panksepp, 335).

С. Бурлак пишет в схожем ключе, что звуковые сигналы, например, у наших ближайших родственников, шимпанзе, относятся к природным врожденным сигналам и продуцируются непроизвольно. «Произвести звук в отсутствие подходящего эмоционального состояния для шимпанзе почти непосильная задача» (Бурлак, 326).

Звуковые сигналы у животных, таким образом, рождаются и поддерживаются эмоциями, и мы не можем не предполагать тесной архетипической связи природы аудиовокальной формы языка и эмоции. Производство вокальной речи должно быть и у современного человека подвержено сильному влиянию аффективных систем, но в момент рождения языка эти эмоциональные системы должны были по необходимости явиться главными триггерами всего процесса.

Интересно понять, какие именно эмоции лежали у истоков возникновения языка.

Яаак Панксепп выделяет семь основных врожденных аффективных нейросистем, «встроенных» в мозг млекопитающих и сильнейшим образом влияющих на поведение животных в среде, на их реакции на стимулы и на форматирование ими своих действий. Это система страха (fear), система гнева (anger), система горя (sorrow), система поиска (exploration, или seek, или anticipatory eagerness system), система игры (play), система полового влечения (sexual lust) и система материнской заботы (maternal nurturance) (Panksepp, 47).

Для целей нашего исследования нам интересны три из них: система страха, система горя и система поиска.

Начнем с первой из них — системы страха.

О системе страха мы говорим в связи с главным тезисом нашей гипотезы: можно было бы предположить, что именно страх испытал индивид, столкнувшись с дисфункцией в аппарате восприятия. Он должен был ощутить страх от начавших плодиться в его сознании образов реальности и ужас от внезапно воспринятого им образа собственного ничто.

Аффективная система страха — это совокупность нейросетей мозга, которые возбуждаются при возникновении опасности и заставляют животное прятаться или замирать (так называемая моторная ингибиция) в случае, если опасность еще далеко или от нее невозможно убежать; или убегать, если опасность близко и от нее еще есть возможность спастись таким образом (Panksepp, 206).

«Бегство» от опасности множащихся в сознании восприятий в виде экстраполяции сознания языком можно было бы признать реакцией на возникшее чувство опасности. Выводы из такого допущения были бы далекоидущими: например, можно было бы предположить, что за каждым произнесенным словом человека таится эмоция страха.

Нам, однако, представляется более правдоподобной другая версия. Она говорит о том, что на возникновение языка прежде всего повлияла аффективная система, действующая по принципам, отличным от системы страха. Мы имеем в виду еще одну разновидность сетей совокупной аффективной системы тревоги (anxiety) — систему паники и горя (panic and sorrow system). Главная функция этой подсистемы — реагировать на стресс от социальной разлуки. Эти сети являются проводником негативных чувств в индивиде, связанных с одиночеством и испытываемым горем от потери близкого существа (из-за терминов «индивид» и «социальная разлука» может возникнуть ошибочное мнение, что речь идет исключительно о людях, но имеются в виду прежде всего животные).

Как пишет Панксепп, в русле идей бихевиоризма до недавнего времени считалось, что такие чувства, как любовь потомства к родителям, обусловлены заботой родителей о потомстве и что проявление ответных нежных чувств детей к родителям суть не более чем реакция малышей на получаемые от родителей позитивные стимулы в виде нужных им ресурсов (Panksepp, 262).

Далее он пишет: «Этот бихевиористский тезис начал тускнеть, когда было установлено, что дети не развиваются полноценно, когда оказываются лишены физической ласки. Классические исследования Рене Шпица (Rene Spitz) в 1940-х годах доказали, что дети в сиротских домах нуждаются для физического выживания в некоем ином, дополнительном ресурсе, помимо еды и воды. Без людской ласки и внимания многие дети умирали, и этот урок снова и снова подтверждался примерами сиротских домов в Румынии и других восточно-европейских странах. Сегодня наукой признается, что представители видов млекопитающих наследуют психо-бихевиориальные (нейро)системы, которые отвечают за создание аффективных социальных связей, а также за многие прочие эмоции, палитра которых разнится от интенсивного притяжения до отчаяния, вызванного разлукой (Panksepp, 262).

Внимание и ласка, тактильные ощущения, уверенность о том, что кто-то рядом о тебе заботится, это, оказывается, жизненно важный ресурс как у животных, так и у людей — в особенности когда речь идет о детенышах.

Наблюдаемыми симптомами паники, возникающей вследствие разлуки, — пишет Панксепп, — являются «общая слабость и депрессивная вялость, с автономными симптомами парасимпатической природы (неподконтрольными сознательной воле — А. М.), например, сильные неподконтрольные позывы к плачу, часто сопровождающиеся теснением в груди и чувством кома в горле… Если [эмоциональное состояние страха] заставляет индивида бежать от ситуации, которая усиливает эту тревогу, то эмоциональное состояние отчаяния от разлуки рождает мысли о потерянном объекте, предмете аффективного внимания и заставляет индивида искать компании близких ему индивидов» (Panksepp, 212).

Мы предполагаем, что в похожее состояние впали наши предки вследствие появлявшейся в их сознании аномалии. Просыпавшееся истинно человеческое сознание, которое традиционно представляется поэтам «рассветом, разогнавшим тьму», в реальности было погружением индивида в пучину собственных восприятий, оно означало потерю связи с реальностью, осознание собственного ничто. Потеряв себя в себе (в отражениях реальности в себе), индивид должен был почувствовать синдром паники из-за своей «брошенности»22, то есть горе, депрессивную вялость, «ком в горле».

Последнее — не просто метафора. Яаак Панксепп пишет, что индивид в состоянии паники испытывает перебои с дыханием (difficulty in getting one’s breath). «…Панические атаки происходят из-за внезапной активации предохранительного механизма, находящегося в стволе мозга и служащего для защиты организма от удушения. Вполне вероятно, что эта примитивная система защиты включается в организме параллельно с возбуждением сетей, входящих в систему паники. Единый знаменатель обоих — тот факт, что обе тесно вовлечены в регуляцию респираторной и аудиовокальной динамики и в обоих состояниях (паники и удушения) индивид ощущает немедленную острую необходимость внешней помощи» (Panksepp, 275).

В своей книге ученый приводит интересный пример из жизни животных, который мы считаем полезным привести здесь целиком.

«Жизнь молодой морской выдры23, — пишет он, — полностью зависит от заботы о ней матери. После своего полового вклада в поддержание рода отец мало участвует в заботе о малышах. В обязанности матери входят одновременно роли и няньки, и добытчицы, и ей приходится выполнять эти функции большей частью в открытом море. Жизнь же малыша полностью определяется материнской заботой. Когда мать ныряет в темные глубины за едой и пропадает из глаз потомства на долгие минуты, те начинают плакать и принимаются барахтаться на месте в состоянии отчаянного возбуждения. Если бы не эти крики отчаяния среди шумящих, то поднимающихся, то опускающихся волн, малыши могли бы быть потеряны матерью навсегда. Их безопасность и будущее напрямую зависят от этой аудиовокальной нити (audiovocal thread), которая связывает их с матерью. Точно так же обстоит дело со всеми млекопитающими» (Panksepp, 262).

В другом месте у Панксеппа читаем, что «включение» системы паники, вызванной разлукой, очень распространенное явление в животном мире, она наблюдается у представителей столь отличных друг от друга животных видов, как приматы, птицы и грызуны (Panksepp, 212). Вокализация отчаяния активируется особенно быстро в том случае, когда молодых животных оставляют одних в незнакомых местах (Panksepp, 261).

Затрудненность дыхания, теснение в груди, «крики отчаяния» (в английском языке используются термины distress call, distress vocalization или isolation calls) должны были характеризовать состояние наших предков, в сознании которых поднимались и опускались, словно волны, все новые и новые отражения реальности. Индивид терял в этом море восприятий себя, терял связь с распавшейся на отражения реальностью, он звал себя обратно, словно родителя, он указывал самому себе место своего нахождения в мире.

Теперь нам становится понятна еще одна причина внезапно появившейся у особей Homo Sapiens тяги к организации больших социумов. Теряя близкого человека, мы испытываем потребность быть среди себе подобных, мы остро нуждаемся в компенсации потерянного контакта. Как предполагает нейронаука, те же нейрохимические стимулы, которые способствуют созданию социальных связей, затормаживают синдром паники от разлуки (Panksepp, 272). Создавая язык в общении друг с другом, Homo Sapiens компенсировали в экстраполированном сознании каждый свою собственную потерю — самого себя, затормаживая в себе эмоции паники и горя.

Но как быть с тем, что современным людям язык вовсе не представляется «криком отчаяния»? Наоборот, мы чаще всего полагаем общение весьма приятным процессом, он нравится нам даже сам по себе, помимо той очевидной практической пользы, которую язык может приносить. Причина тут именно в том, что всякая социализация позволяет уменьшить аффект отчаяния (в данном случае горе от потери себя в себе), именно от того языковое поведение есть поведение социальное.

Но есть и другая причина, которая, как мы предполагаем, является главной для объяснения того, почему мы так ценим язык и весь комплекс поведенческих моделей, связанный с его использованием. Дело в той роли, которую играет в процессе экстраполяции сознания третья выбранная нами для анализа древняя аффективная система человека — система поиска (seek system). Как пишут Б. Баарс и Н. Гейдж: «В отличие от системы страха, запускающей поведение затаивания, замирания или бегства, обеспечивающие самосохранение индивида, поиск — система, несущая положительный заряд, генерирующая энергию, которая побуждает животных взаимодействовать с окружающей средой, активно искать корм, исследовать» (Б., Г., Т. 2, 151).

Панксепп пишет об этой системе: «Эти нейросети выступают основными донорами нашего чувства вовлеченности и возбуждения в момент поиска нами материальных ресурсов, необходимых для выживания, и также в моменты, когда мы осуществляем когнитивную деятельность с целью найти позитивный экзистенциальный смысл нашей жизни» (Panksepp, 144).

Когда система поиска активна, мы говорим об ощущении повышенной витальности, об обостренном внимании индивида к реальности, о том особом удовольствии риска, которое дает индивиду ощущение осознанной добровольной борьбы со стихией, про-активный поиск ресурса, ощущение взаимодействия со средой. Это те моменты, когда мы «чувствуем себя живыми».

Панксепп пишет: «…эта гармонично функционирующая нейро-двигательная система направляет и дает энергию (drives and energizes) многим сложным ментальным событиям (mental complexities), которые люди ощущают как настойчивый живой интерес, любопытство, поиск ощущений, а в случае присутствия достаточно сложно устроенной коры, поиск высшего смысла» (Panksepp, 145).

Эту систему еще называют исследовательской системой (Exploration System), а еще — системой возбуждения от предвкушения поощрения (Anticipatory Eagerness System). Система эта, как и прочие аффективные системы, является генетически встроенным в человека нейро-механизмом безопасности — в данном случае генерирующим про-активное поведение обучения в среде.

В отличие от негативного стимулирования, направленного на пассивное спасение, как это происходит в системе паники и горя (вброс в мозг химических агентов, провоцирующих чувство отчаяния и вокализацию этого чувства), система поиска поощряет организм на активное спасение, вбрасывая в мозг индивида химический агент, нейромедиатор дофамин, дающий удовольствие. Дофамин вбрасывается в мозг, когда индивид начинает движение в сторону недостающего ему ресурса или, ввиду надвигающейся опасности, про-активно ищет способ этой опасности избежать. Панксепп говорит о том, что система поиска чувствительна к регуляторным дисбалансам и рождает общее возбуждение и настойчивое желание индивида физически двигаться вперед (persistent forward locomotion) (Panksepp, 146).

Мало какие удовольствия могут по силе и интенсивности сравниться с тем, которое дает млекопитающему активация системы поиска24. Некоторые ученые даже так и именуют ее — «система удовольствия» (Б., Г., Т. 2, 146) (хотя в мозге есть много иных систем, создающих по-разному позитивно мотивирующие мозг состояния).

В научной литературе многократно описан знаменитый эксперимент с крысами, в котором подопытные животные могли по своему выбору нажимать лапкой на клавишу, чтобы возбудить вживленный в их нейросистему поиска электрод. Исследователям было удивительно видеть, как животные маниакально колотили лапами по волшебной клавише, возбуждая в своем мозге сеть поиска, не замечая рядом с собой стимулов в виде реальных ресурсов, готовых к консуммации, — пищи, воды, полового партнера, — доводя себя в упражнении «поиска ресурса» до обмороков истощения, падая без сил рядом с клавишей, только затем, чтобы, придя в себя, снова начать без остановки колотить по ней (Panksepp, 145). Наука говорит о том, что химическое поощрение мозга, запускающее «вхолостую» систему поиска, производят алкоголь, а также — многократно усиливая описанный эффект само-симуляции — сильнодействующие наркотические вещества (Б., Г., Т. 2, 157).

Есть люди, любящие экстремальные виды спорта; они специально создают опасность своему здоровью и самой жизни, чтобы запустить в мозгу механизм дофаминового поощрения. У таких людей баланс между ингибирующей опасное действие системой страха и поощряющей это действие системой поиска (в данном случае спасения) смещен в сторону последней.

Эволюции было принципиально создать в мозге животных такую систему. Именно благодаря ей индивид может не только про-активно вести себя в среде, двигаясь в сторону недостающего ему ресурса и хитроумно избегая угроз, но также исследовать границы ареала обитания на предмет освоения новых территорий и ниш, изобретать новые поведенческие модели, обучаться. Система поиска — это один из мощнейших механизмов отбора и адаптации вида к меняющимся условиям своей экологической ниши.

Но именно потому в систему поиска встроено одно важное ограничение. Как писала некая светская львица в своем блоге: «Удивительно, но покупка второй сумочки Louis Vuitton уже не приносит такой радости, как первая».

Подобный феномен — следствие специфической работы системы поиска: уже проверенные, много раз испытанные, безопасные решения и действия, относящиеся к получению индивидом нужного ресурса, снижают уровень поощрения в мозге, получаемого от процесса движения к этому ресурсу. Баарс и Гейдж пишут: «Экспериментальные данные подтверждают, что реактивность дофаминергических нейронов смещается в сторону таких ситуаций, в которых подкрепления совершенно непредсказуемы. Доходит до того, что к легко предсказуемому подкреплению уже не удается „привязать” УС (условный стимул — А. М.)» (Б., Г., T. 2, 153).

То есть мозг начинает получать дофаминовое поощрение в случае так называемой «ошибки предсказания подкрепления» не при появлении ставшего привычным условного стимула, ведущего к нужному ресурсу, а когда этот стимул перестал быть проводником к нужному ресурсу и требуется найти новый стимул.

Новое решение, новое действие, предпринятое для получения ресурса, новый способ спасения от старой опасности активируют это подугасшее острейшее удовольствие от состязания со средой, волнение в противостоянии с ней, и мы вновь переживаем приятное ощущение игры жизни.

Иными словами, получаемое от поиска удовольствие повышается при большей непредсказуемости результата поиска и снижается при надежной предсказуемости. Но это означает, что для того, чтобы продолжать получать ту же степень удовольствия от дофаминергического поощрения в мозге при поиске, индивиду следует постоянно менять стратегии поиска ресурса, менять способы избегания опасности. Более того, когда выработанное ранее решение перестает работать, то есть происходит ошибка в предсказании подкрепления, такой сбой стимулирует систему на поиск нового решения и в случае активного включения в такой поиск индивид вновь поощряется мощным зарядом дофамина.

Но дело обстоит и еще интереснее. Удовольствие, получаемое индивидом от гипер-активации системы поиска, настолько велико, что система может начать в какой-то момент стимулировать сама себя (Panksepp, 146)), то есть возбуждается таким образом, что целью становится не ресурс, а само состояние возбужденного поиска. В процессе такой само-стимуляции системы поиска индивид получает удовольствие, предвкушая удовольствие от предвкушения удовольствия, предвкушая удовольствие от предвкушения удовольствия от предвкушения удовольствия, и т. д. по рекурсии25.

Но как человек может получить стимул к поиску ради поиска в отсутствие «волшебной» клавиши, подсоединенной к электроду в его мозге? В реальной среде индивид должен иметь реальную цель, чтобы система поиска активировалась.

И вот дело выглядит так, что в некоторых случаях (в частности, в случае гипер-развитой системы поиска у индивида в силу особой врожденной конфигурации сетей в его мозге) сеть поиска может заставить индивида забыть или перестать «видеть» уже известные указатели к ресурсу (условные стимулы, связанные с получением безусловного стимула), с тем чтобы заставить индивида быстрее начать искать новые указатели к ресурсу. В особых случаях сети поиска могут и вовсе заставить индивида начать видеть указатели к ресурсу в таких стимулах, которые не имеют к ресурсу никакого отношения, с одной лишь целью поскорее возбудиться в ответ на такой «пустой» условный стимул.

Панксепп высказывает следующую мысль: «Мимолетные внешние знаки (cues), ассоциируемые с явлениями, полезными для жизнедеятельности, могут постепенно проложить нейронные пути условных реакций обратно к системам возбуждения аппетита (Панксепп здесь рассматривает в качестве ресурса еду — А. М.). Иными словами, в начале система поиска активируется безусловными знаками, указывающими на будущее поощрение, такими как запах или визуальные образы; но в конечном счете в процессе обучения нейтральные знаки могут возбудить активность в этой системе (системе поиска — А. М.) через процесс подкрепления (reinforcement), который связан с запретом подхода (к нейтральным знакам — А. М.) неким на сегодняшний день неизвестным способом» (Panksepp, 147).

Получается, что система поиска в мозге может заставить индивида принимать нейтральные знаки (не имеющие отношения к искомому ресурсу) за условные стимулы, ведущие к получению этого ресурса, чтобы само-стимулироваться. Такие нейтральные знаки могут начать символизировать необходимый индивиду ресурс, не имея к нему отношения, начать стимулировать в нем систему поиска, но при этом одновременно система может не позволять индивиду «подойти» к нейтральному знаку, чтобы убедиться, что за ним «пустота». Знаковая система языка с ее знаками-символами должна в таком понимании служить идеальной платформой для обеспечения бесконечной само-стимуляции системы поиска человека.

Феномен принятия нейтрального знака за стимул, ведущий к получению подкрепления (к получению ресурса) в нейронауке называется «ошибкой подтверждения» (confirmation bias). Мы можем придавать такому нейтральному знаку, как и нашему действию по его обнаружению, гораздо большее значение, чем те, которые они на самом деле имеют для нашей жизни.

Панксепп пишет: «…все формы индуктивного мышления, включая те формы, которые вливают энергию в научный поиск, проявляются в рамках этого логически-ущербного способа мыслить реальность. Врожденная тенденция совершать „ошибку подтверждения”, свойственна одинаково и человеческому, и крысиному мозгу» (Panksepp, 169 — 171). Иными словами, мы часто придаем своим активным действиям по поиску ресурса ту результативность, которой они не имеют (простейший пример — приписываем себе победы, которые не зависели от наших действий).

Панксепп продолжает: «Эти биохимические процессы в мозге заставляют наших меньших братьев воспринимать и энергично исследовать окружающую среду в поисках необходимых ресурсов и использования ее причинно-следственных связей. Эти же процессы дают нам импульс активного вовлечения в мир и осмысления (курсив мой — А. М.) различных обстоятельств в нем. Когда эти процессы становятся чрезмерно активны, наше воображение выходит за пределы реальности. Мы начинаем видеть причинно-следственную связь там, где имеет место только совпадение» (Panksepp, 145).

Далее ученый приводит пример индейских шаманов, устраивающих ритуальные танцы дождя. Поскольку дождь «вследствие» танца пусть редко, но иногда случается, действию в виде танца придается магическая сила, танец ассоциируется с активным движением индивида к получению необходимого ресурса (Panksepp, 161).

В рамках нашей гипотезы мы предполагаем, что постоянное достраивание языкового конструкта приводит к созданию и отслеживанию индивидом все новых нейтральных знаков и тем самым постоянно активирует в нем систему поиска. Это во многом сходно с ритуальным танцем дождя у индейцев. Нас тянет сделать хоть что-то для облегчения своего внутреннего состояния, вызванного отчуждением сознания от себя, хоть мы и не знаем, как изменит реальность наше речевое действие, поскольку мы еще не имеем опыта этого действия.

Мы полагаем, что «ошибка в предсказании подкрепления» и «ошибка подтверждения» являются главными нейро-процессами, лежащими в основе создаваемых человеческим сознанием высоких смыслов и целей. Цели эти обязаны быть частью любой активности и служить объяснением действий человека в культуре, смыслом, оправдывающим и направляющим это действие, но одновременно цели эти по природе своей не могут и не должны быть достигнуты26.

Подведем итоги сказанному.

Мы предполагаем, что первой эмоциональной реакций наших предков на появление в их мозге аномалии восприятия была нарастающая паника, ощущение изоляции и потерянности. Паника эта могла в какой-то момент начать выражаться стонами и плачем. Первое слово, таким образом, было криком отчаяния, символически обозначающим местонахождение человека, выносящим его «излишнее» восприятие «вовне его». Такая реакция эмоциональной сети горя на проявление дисфункции сознания стала приносить индивиду облегчение. В мозге резко активировалась древняя система поиска, поощряющая это нащупанное движение прочь от опасности, стимулирующая новое полезное поведение, подавляющая симптомы горя и нейтрализующая болезненный эффект дисфункции. Языковое поведение стало приносить удовольствие.

Система поиска, таким образом, оказалась востребованной в процессе экстраполяции сознания языком: после первоначальной реакции паники на возникшую в аппарате восприятия дисфункцию, именно она начала играть в мозге главную роль «спасителя».

Аномалия представляла для индивида опасность — спастись от множащихся в сознании восприятий единожды, подобно тому как верветка спасается от конкретного леопарда, забравшись на тонкий сук дерева и дождавшись, пока леопард уйдет, наши предки не могли. Экстраполяция сознания должна была по необходимости стать процессом, который в принципе не мог закончиться никаким положительным результатом, не мог завершиться, но должен был происходить перманентно для обеспечения выживания индивида. Как мы уже знаем, для системы поиска оказываются весьма ценны бесконечность и безысходность процесса поиска во имя стимуляции самого процесса поиска27.

«Ошибка в предсказании подкрепления» и «ошибка подтверждения» — две особенности функционирования системы поиска, направляющие и стимулирующие ее, — явились теми нейро-процессами, которые легли в основу нового поведения наших предков в виде языковой коммуникации. Знаки языка (сначала звуки речи) стали нейтральными стимулами, реакция на которые повлияла на избирательное внимание индивида, на его интенциональность: индивид стал обращать внимание на знаки объектов мира, выраженные словами, вместо самих реальных объектов; процесс структурирования словесного конструкта предстал процессом следования к необходимому ресурсу в реальности. При этом, из-за действия эффекта «ошибки в предсказании подкрепления» в системе поиска, словесный конструкт должен всегда иметь возможность выстроиться по-новому, иметь возможность бесконечного форматирования смыслов (создания все новых условных или нейтральных стимулов, указывающих на ресурсы). Здесь мы, возможно, подходим близко к разгадке самых «человеческих» свойств языка: его бесконечной достраиваемости и его постоянного стремления к обновлению.

Словесный конструкт, символический по своей природе, кроме того, в силу эффекта «ошибки подтверждения», то есть создания все большего числа нейтральных (пустых) стимулов, не ведущих к ресурсу, постоянно накапливает расхождение с референтной реальностью, которую берется обозначать. В конструкте по мере его использования накапливаются обозначения несуществующих в природе причинно-следственных связей и новых нейтральных стимулов (по аналогии с приводимым Панксеппом примером культурного поведения в виде танца дождя). Но образование этой ритуальной «пены» в процессе экстраполяции сознания языком неизбежно, ведь главной функцией словесного конструкта остается не столько соединение воспринятого индивидом слова с реальностью (функция «прокладки пути» к реальному ресурсу посредством использования словесного конструкта), сколько вытеснение образа слова «вовне себя» для избегания регрессии образа слова во внутреннем восприятии.

Сознание страдает от дисфункции восприятия, но страдает оно и от вынужденного отчуждения от себя и стремится к воссоединению с собой. В этой связи система поиска должна перманентно само-стимулироваться, создавая новые нейтральные стимулы, убегая от опасности регрессии восприятия, но бегство это обставлять как стремление к главному архетипическому ресурсу для человека — его возможности соединения со своим вытесненным «вовне» восприятием, к воссоединению со своим внешним «Я», пребывающем в виде символизирующего мир конструкта. Последний представляет индивиду его самого в виде словесного образа мира. Внешний «Я» должен быть «приведен в порядок», в нем должна быть достигнута конечная гармония, тогда образ мира, выраженный словом (внешний «Я» как словесная реальность), и интенциональность индивида (внутренний «Я») окажутся полностью синхронизированы.

Но этого невозможно достичь.

Сознание не может быть «возвращено» в человека, ибо тогда оно погибнет от регрессии восприятия. Стремление к важнейшему архетипическому ресурсу человека — к его гармонии с миром оказывается перманентным и никогда не завершается.



1 Под термином «примордиальное сознание» мы понимаем нейропроцессы, связанные с обработкой восприятия и с выработкой ответных реакций у протолюдей (людей, живших до События). В таком понимании «сознание» существует и у животных.

2 Предполагая наступление События, мы не говорим о «катастрофическом», неэволюционном сценарии (действие космического излучения, мутации и пр.) Мы не утверждаем, что «катастрофы» не было, но мы видим способ решить проблему возникновения мышления и языка без привлечения подобных deus ex machina. Событие, о котором мы говорим, вполне укладывается в контекст эволюции.

3 Wittgenstein L. Tractatus Logico-Philosophicus. Edinburgh, «The Edinburgh Press», 1922 <https://www.gutenberg.org/files/5740/5740-pdf.pdf>.

4 Мы используем термин «экстраполяция», а не, например, «экстернализация». Начинающее ассоциироваться с деноминированным внешним миром сознание есть сложноструктурированное, но, в конечном счете, остающееся единым восприятие, начинающееся внутри человека.

5 Muller M. (1864). Lectures on the Science of Language, Second Series. Цит. по: Beer G. Darwin’s Plots. Evolutionary Narrative in Darwin, George Eliot and Nineteenth Century Fiction. (Third Edition). Cambridge, «Cambridge University Press», 2009, стр. 566.

6 Sartre G.-P., Ravinet M. Evolutionary Genetics: Concepts, Analysis, and Practice. Oxford, «Oxford University Press», 2019, стр. 94.

7 «Сверка» в данном случае означает в том числе образование постоянно действующих сигнальных петель между различными сетями и целыми отделами мозга. Например, доказано существование замкнутых контуров обмена сигналами между таламусом и корой мозга (Баарс Б., Гейдж Н. Мозг, Познание, Разум. Введение в когнитивные нейронауки. В 2-х тт. Перевод с английского. М., «Бином Лаборатория знаний», 2014. Т. 2, стр. 122). (Таламус — отдел мозга, в котором в том числе обрабатывается информация от различных сенсоров, чтобы впоследствии поступить в различные области коры головного мозга.) Много пишет о возвратных сигналах (re-entrant signaling) в мозге знаменитый нейрофизиолог Д. Эдельман (см.: Edelman G. M.. Neural Darwinism: Selection and Reentrant Signaling in Higher Brain Function. — «Neuron», 1993, Feb; 10 (2)).

8 Deacon T. W. The symbolic Species. The co-evolution of language and the brain. New York, W. W. Norton & Company, 1997, cтр. 142.

9 Цит. по: Бурлак С. Происхождение языка. М., «Альпина нон-фикшн», 2019, стр. 225.

10 Цит. по: Эверетт Д. Как начинался язык. М., «Альпина нон-фикшн», 2019, cтр. 177.

11 Rosenthal David M. Varieties of Higher-Order Theories, цит. по: Rocco J. Jennaro. Higher-Order Theories of Consciousness, An Anthology. Philadelphia, «John Benjamins Publishing Company», 2004, стр. 27.

12 Bickerton D. Adam’s Tongue: How Humans Made Language, How Language Made Humans. New York, «Hill and Wang», 2009, стр. 189, 207.

13 Так, у Бикертона «гоминин-Эйнштейн», «изобретатель» протослова, указывал жестом в направлении места, где нашел тушу слона.

14 Клинический психолог Д. Питерсон говорит о связи между возникающим у человека внутренним «чувством отвращения» (disgust) к объекту реальности и тем, что в клинической психологии называется «продленная иммунная система» (extended immune system) (Jordan Peterson. Lecture 7-8, Carl Jung, series of lectures Personality and its Transformations. Ссылки на видео <https://cosmolearning.org/courses/personality-its-transformations-2017/video-lectures>). При возбуждении нейросети, отвечающей за чувство отвращения, пациент может начать экстернализировать свое внутреннее чувство отвращения к воспринимаемому объекту (часто воспринимаемому им как потенциальный источник инфекции, например, это может быть чувство отвращения к определенному виду насекомых или грызунов) физическими жестами. Человек как бы пытается удалить из себя потенциальную инфекцию физически. Интересно также то, что такое гипертрофированное чувство «отвращения» к воспринимаемым объектам мира как к источникам потенциального заражения встречается у индивидов с повышенным желанием «упорядочить мир», с резко выраженным качеством в их психологическом темпераменте «стремления к порядку» (conscientiousness). В рамках нашей гипотезы можно предположить, что изначальная природа жестов была именно таковой, а не индикативной — в основе ее лежало желание очиcтить сознание от проникшей в него «инфекции», стремление привести сознание в порядок.

15 Вишняцкий Л. Б. Верхнепалеолитическая революция: география, хронология, причины. — «Stratum plus. Археология и культурная антропология», 2000, № 1.

16 Roberts A. Evolution, The Human Story (second edition). London, «Dorling Kindersley», 2018, стр. 176 — 178.

17 Одна из теорий глоттогенеза — генетическая. Она говорит о том, что человеческая лингвистическая способность была следствием появления у предков людей особым образом сформировавшегося «лингвистического гена». В 2001 году ученый Сесилия Лай и ее коллеги из Оксфордского университета сделали открытие, говорящее, что мутация гена FOXP2 является причиной многих расстройств речи у человека. Несмотря на большой резонанс в прессе по поводу «открытия лингвистического гена», точная роль FOXP2 в появлении и наличии у человека языка до сих пор не ясна. FOXP2 присутствует и у других животных — например, летучих мышей, крыс и птиц, и тоже вовлечен у них в формирование сигнальных систем.

18 Все приведенные на схеме временные параметры имеют достаточно большие допуски. На сегодняшний день точные оценки сроков начала и завершения того или иного процесса в интересующий нас период оцениваются учеными с разбросом в десятки тысяч лет. Схема лишь предлагает общие временные рамки случившегося.

19 Т. Дикон пишет, что «…радикальные структурные девиации в фронтальных отделах мозга человека привели к непропорционально разросшейся префронтальной коре и к тому, что прочие системы произвели переконфигурации своих сетей, отдавая приоритет подсоединениям к этому отделу» (Deacon, 255).

20 Panksepp J. Affective Neuroscience, The Foundation of Human and Animal Emotions. Oxford University Press, 1998, стр. 11.

21 Зоны в человеческом мозге, названные именами открывших их ученых. Эти зоны задействованы соответственно в производстве и в восприятии речи (но, как и большинство зон в мозге, включены в выполнение и многих других функций, а в производстве и восприятии речи задействованы не только они).

22 Интересна перекличка «брошенности» у Панксеппа с концептом случайной «вброшенности» в жизнь, одной из центральных идей в философии экзистенциализма. Человек у экзистенциалистов оказывается без объяснений «вброшен» в мир, где вынужден существовать с мышлением, но без универсальных ценностных установок.

23 Соблазнительно думать, что «сверх-повесть» В. Хлебникова «Дети выдры» была рождена интуитивными догадками поэта об архетипических свойствах сознания.

24 Именно поэтому, например, в туристических проспектах часто фигурируют слова «приключение», «открытие», «исследование», и пр.

25 Интересно, что секвенция эта похожа по структуре на регрессию восприятий («я сознаю, что я сознаю, что я сознаю…) и одновременно на рекурсию: «…Вот пес без хвоста, который за шиворот треплет кота, который пугает и ловит синицу, которая часто ворует пшеницу, которая в темном чулане хранится…» Мы рискуем так никогда и не дойти до того дома, который построил Джек, без устали нанизывая придаточные одно на другое, получая удовольствие от самого процесса поиска дома Джека, подобно тому, как крыса получает удовольствие, без конца нажимая клавишу, активирующую в ее мозге систему поиска.

26 Панксепп подтверждает, что когда этих целей все-таки удается достичь, это происходит во вред человеку. Когда дофаминовые синапсы системы поиска оказываются сильно возбуждены, человек чувствует, что «может все», в том числе достичь самой недостижимой, «высокой» цели. «Когда активность этих синапсов становится чрезмерна, у людей могут развиться состояния ранних фаз шизофрении, вдохновенного ощущения близости к „духовным вершинам”, к „философским прозрениям”, которые на практике совершенно иллюзорны. Многие шизофреники в результате развития у них этих состояний впадают затем в такой душевный хаос, который здоровым людям сложно себе представить» (Panksepp, 144) Такое сумасшествие есть, по нашему мнению, возвращение к изначальному состоянию дисфункции в аппарате восприятия, но достигается оно экстремальным усилием, направленным вовне себя, например, стремлением познать некий «абсолютный конечный смысл», «соединиться в гармонии с Вселенной», и пр. Человек и в этом случае приходит к «самому себе», то есть к регрессии восприятия. Круг замыкается.

27 Интересно предположить, что такое архетипическое положение дел отражено в структуре «Тысяче и одной ночи». Шахерезада умрет, если прекратит говорить, рассказывать, достраивать дискурс бесконечно.





 
Яндекс.Метрика