Мария Галина
ИСЧЕЗАЮЩИЙ ВИД
роман

Галина Мария Семеновна родилась в Твери. До 1987 года жила в Киеве и в Одессе. Автор нескольких книг стихов и прозы, а также поэтических переводов с английского и украинского языков. Лауреат премий «Московский счет», «Anthologia», «Некистовый Виссарион» и др. Живет в Москве.



Мария Галина

*

ИСЧЕЗАЮЩИЙ ВИД


Фрагмент романа



Татьяне Кохановской, чья идея сработала



За одну ночь на отмелях тех ящеров… нашли сорок, да половина того качалась на волнах, как плавучие острова. Да следующим утром нашли чуть меньше половины того, что вымерло в первую ночь.

Вл. Короткевич


От блеска твоих грудей

встают мертвецы из гробов.

Наапет Кучак



Мальчики пачкаются быстрее, его застиранная футболка скорее серая. Зато у нее ослепительно-белая, отчего кожа кажется смуглой. А глаза и волосы — темные и блестят. Интересно, что она делает со своими волосами, что они так блестят? Следы угрей, замаскированные тональным кремом. Не очень удачно — там, где она накладывает косметику, плохой свет.

Оба худые, но по-разному. У нее узкая кость, изящные запястья, высокие скулы. Он просто жилистый.

Она наклоняется над альбомом «Неизвестная Ботсвана». Начинает листать. Пальцы тонкие, на костяшках кожа чуть темнее. А вот ногти она, похоже, грызет.

«Неизвестная Ботсвана» — дорогой альбом. Цветные фотографии, заставки, глянцевая бумага. Много картинок, мало текста. Английский текст дублируется на латыни. Латыни. Латыни теперь все больше, особенно в таких вот изданиях.

Такие альбомы никто не покупает. Не знаю, для чего их вообще выпускают.

Они тоже наверняка не купят.

Чтобы не смущать их, я отворачиваюсь и начинаю рыться в брошюрах на стенде. Они уж точно не убегут с этой Ботсваной под мышкой. Она даже им не нужна.

Я оборачиваюсь. Они все еще стоят.

— А… — говорит она и замолкает.

Я жду.

Она незаметно толкает его локтем. Я, конечно, замечаю.

Он тоже говорит:

— А…

— Это презентационный экземпляр, — говорю я. — Хотите, подарю? Что мне, назад тащить? Опять паковать, опять платить за транспортировку. Они тяжелые, сами видите. Твердая обложка, супер, высокая печать, глянец.

Она качает головой, черные пряди на миг закрывают лицо.

— Нет-нет, мы просто посмотреть.

И опять пихает его локтем в бок.

У него кадык дергается вверх-вниз. Наконец он говорит:

— Нам сказали, вы можете. То есть мы можем. Они могут…

Он прячет правую руку в кармане штанов. Таких, широких, как бы слишком свободных, как теперь модно. Наверное, она ему выбирала.

Может показаться, что стоять на стенде, к которому почти никто не подходит, скучно, но это не так. Я люблю смотреть на людей. Они забавные.

Тем более здесь. И даже дело не в том, что в таких местах всегда полно фриков.

Понимаете, это книжная ярмарка. Здесь, как у Тиффани, не может произойти ничего плохого. Встречи с писателями не в счет.

Только немножко раздражает, что тут всегда одинаковый свет. Не поймешь, что на улице.

У нее кончается терпение, а они заправляют тут всем, женщины.

О да, они прячут наглые черные глаза под опущенными ресницами. Но они — голос. Они — дух. Они — рука, водящая перчатку.

Они здесь сами могли засылать сватов к своим избранникам — и какой же позор ждал тех, у кого хватало, э… мужества… отказать. А местные вдовы! О эти черноволосые, пышногрудые местные вдовы, держащие ключи от амбаров и расписных сундуков в своих цепких, маленьких, загорелых руках. Каких батраков они себе нанимали!

А каких?

Молодых и красивых, конечно.

Она делает шаг вперед. Ее темноволосая макушка достает ему до подбородка. На самом деле она высокая. Хороший костяк. Просто парень еще выше и такой худой, что кажется, вот-вот сложится пополам, как перочинный нож.

Она открывает рот, закрывает. Опять открывает.

— Нам сказали, вы можете помочь, — говорит она. — Только вы. Иначе он… ну, его могут депортировать. А ему нельзя возвращаться, понимаете?

Высокий, пронзительный голос, как здесь почти у всех. Если слушать, закрыв глаза, какого-нибудь здоровенного дядьку, можно подумать, с тобой говорит женщина.

Да, так вот.

Она попадает как раз в точку тишины. Так бывает. Ровный гул вдруг расступается, и становится слышен каждый отдельный звук. Он даже, кажется, чуть потрескивает, этот звук, словно бы сухая горошина.

Под потолком на прозрачных тросиках медленно поворачиваются мобили, словно всплывшие на поверхность глубоководные твари. Совершенно бессмысленные и даже не очень красивые.

Бесполезные вещи делают этот мир относительно переносимым местом.

— Прошу прощения. — Я поднимаю одну бровь. У меня это хорошо получается. Тренировка.

Там, за дверью, отцветает сирень, торжествующие свечи каштанов уже начали меркнуть и оплывать. У природы дурной вкус. Природа может это себе позволить.

Она снова толкает его острым локтем в солнечное сплетение. Тот вздрагивает.

Я молчу. Под потолком медленно вращается что-то вроде спрута с крылышками.

— Я должен сказать вам вот это.

У него тоже такая россыпь юношеских прыщей, и тональным кремом он не пользуется.

Он набирает побольше воздуху.

— Дух благотворен, — говорит он, — и благороден только в повиновении истине; как только он предаст ее, как только перестанет благоговеть перед ней, сделается продажным и покладистым, он становится потенциальным бесовством, гораздо худшим, чем животное, инстинктивное зверство, которое все-таки сохраняет что-то от невинности природы. Представляю каждому из вас, глубокоуважаемые коллеги, задуматься о том, в чем состоит долг Ордена, если стране и самому Ордену грозит опасность. На этот счет будут разные мнения. У меня тоже есть свое, и я…

Он и правда не местный. Он твердо, по-мидийски выговаривает «в» и еще тверже — «г». Запинается, хватает воздух ртом, она обращает к нему остренькое личико и шевелит губами, подсказывая. Тренировала его, заставляя повторять еще раз и еще раз… Натаскивала, как натаскивают молодых собак.

— …есть свое, и, много размышляя обо всех затронутых здесь вопросах, сам я пришел к ясному представлению о собственном долге и о том, к чему надо стремиться мне. А это побуждает меня обратиться к уважаемой администрации с личным ходатайством, каковым и закончу свой меморандум.

Из него словно выходит весь воздух, и он застывает, вытаращив на меня неожиданно светлые глаза.

Я говорю:

— И что?

Он молчит. Она тоже молчит, разглядывая стенд с постерами редких и исчезающих видов, альбомы с фотографиями дикой природы, проспекты заповедников и туристских троп. Вызов в ее глазах сменяется сомнением, потом растерянностью.

Я знаю, что она думает. Она думает, что ошиблась. Наверняка ошиблась. И какими же они, должно быть, думает она, выглядят в моих глазах идиотами.

— Мы пойдем? — говорит он.

Я говорю:

— Погодите. Возьмите все-таки альбом.

— А на хрена мне, — начинает он, но она опять толкает его локтем в бок, и он поправляется. — Да, спасибо.

У него там, наверное, уже синяк. Бойкая девица.

Альбом тяжелый и громоздкий, а у нее маленькая такая сумочка, какие были модны, кажется, два года назад. Я кладу альбом в экосумку с принтом, на принте слон с растопыренными огромными ушами. Африканский слон — редкий и исчезающий вид. Егеря Серенгети стреляют в них снотворными капсулами и, пока те спят, спиливают им бивни — чтобы слонов не убили ради бивней браконьеры. Быть живым слоном без бивней, конечно, лучше, чем мертвым слоном с бивнями, тем более, бивни все равно же отпилят. Но слоны, наверное, полагают, что егеря сволочи и просто завидуют таким красивым, гладким бивням. А у слона без бивней понижается социальный статус.

Они уходят. Она держит его за руку. У нее острые лопатки, топырящие белую майку. У него острые лопатки и беззащитная худая шея. По ней спускается косичка отросших волос. Я смотрю им вслед. Потом смотрю на часы. Здесь, в павильоне, по-прежнему день, но тени сгущаются и сами собой ложатся в подглазьях.

Опускаю над прилавком, над лемурами, слонами, руконожкой ай-ай, утконосом и слепой речной свиньей рифленую шторку, словно бледное веко на бельмо слепого, и выбираюсь наружу.

За весь день никто ничего не купил. Никому не интересны редкие и исчезающие виды. А когда-то все прямо с ума сходили. Я думаю, это из-за Даррелла. Из-за его обаяния. Один-единственный человек может изменить мир. На какое-то время.

Охрана уже работает только на выход и потому равнодушна и расслаблена. Им хочется домой и по пиву. Мне тоже хочется домой и по пиву; но сегодня был долгий скучный день и будет скучный долгий вечер.

Я прохожу мимо разноцветных, лаково блестящих автомобилей, выстроившихся вдоль тротуара; их гладкие жучьи панцири отражают листву и бледное небо. Сквозь тонированное стекло не видно, но я знаю, что Станислав за рулем подергивается в такт неслышимой музыке. Я легонько стучу в стекло, и он, перегнувшись через сиденье, открывает дверцу. Я здороваюсь, но он не слышит. Он и стука не слышал, просто увидел темную тень снаружи. Он слышит неземные голоса, переливчатый альт и контртенор, льющие в ушную раковину сладкий яд музыки. Иногда мне кажется, он слышит их, даже когда в наушниках ничего нет. Только шумы и потрескивания.

Особняк с плачущей известковыми потеками вдовой; особняк с драконами, блюющими водой дождевой (только в дождь, разумеется); особняк в мавританском стиле; особняк в псевдонародном стиле… Мимо тихо проплывают крученые башенки, мраморные слепые лица, гипсовые рога изобилия… Дом приемов, посольство, дом приемов. Банк, посольство, дом приемов, приехали.

Адрес очень много значит. Почти все.

Я прохожу мимо охранников, которые не узнают никого и не здороваются ни с кем, и стою не шевелясь, покуда тонкие лазерные пальцы ощупывают сетчатку. Свой телефон я кидаю в услужливо подставленную коробку и получаю другой — с виду такой же и с тем же номером. Чем они отличаются, не знаю.

Еще несколько шагов, и глухие двери лифта распахиваются сами собой. Мне и пальцем не надо шевелить, лифт тут же ухает вниз, и я словно на миг взлетаю над полом кабинки…

Сюда можно спуститься только на лифте. Отсюда можно подняться только на лифте. Мы заботимся о моей безопасности. Я могу на нас положиться.

А когда двери лифта вновь закрываются, у меня за спиной просто глухая стена.

Просторная комната. Прохладный мраморный пол. Панорамное окно. Теплый ветер шевелит тонкие занавески. Он очень похож на настоящий, этот ветер.

Камера, спрятанная где-то в парке, услужливо показывает темную шелковую воду, глянцевую листву, поезд, тянущий по мосту огненные бусины.

Подделка. Но ведь и тот, кто смотрит на настоящую жизнь из настоящего окна, чувствует то же самое. Одиночество. Обман. Тоску.

Я моюсь под душем (вода пропущена через молекулярные фильтры и обработана серебром — мы не доверяем здешней воде), причесываю влажные волосы перед зеркалом, которое никогда не запотевает.

Чистое белье, официальный костюм. И эти ужасные лакированные туфли.

В лифте тоже есть зеркало, и я еще успеваю подумать сначала — а кто это, а потом — что себе не нравлюсь. Двери лифта, холл, еще двери, мраморные плиты пола блестят, точно кубики льда. Кубики льда блестят, как кусочки мрамора. Хрусталь и серебро, высокие круглые столики белеют, точно айсберги, меж ними важно, точно пингвины, ходят официанты в черных фраках…

И надо всем — прозрачный купол, и фестончатые края пухлых облаков горят холодным лунным огнем. Музыканты играют тихо, чтобы не мешать тонкой беседе, разноцветные женщины, черно-белые мужчины, высокие тонкие бокалы в руках — точно подтаявшие льдинки, и каждый говорит громче, чем надо, потому что хочет, чтобы остальные запомнили, что он тоже здесь, тоже приглашен, тоже избран.

И тут музыка звучит громче, и я ступаю на пунцовую дорожку, и люди прекращают пить и разговаривать, и все стоят и смотрят, как я иду по этой пунцовой дорожке в этих своих неудобных туфлях, на черной лаковой коже пляшут огни люстр, и распорядитель, самый толстый, самый бело-черный, самый важный пингвин (императорский, редкий и исчезающий вид), прекрасным бархатным баритоном говорит:

— Приветствуем вас, госпожа консул!


— Дурень, — сказал Мартин, — бери с-под низу… Руки подводи, и на себя.

Из-за коробки он совершенно не видел, куда ставить ногу.

— Смотри, куда идешь, — тут же сказал Мартин.

Пока он перебирался через порожек, ему успел нагадить за шиворот кондей. Какой урод привесил кондей прямо над дверью?

— Яйца побьешь, — флегматично сказал Мартин, — хоть бы свои.

Мартин хотел открыть свою пиццерию, и чтобы там работали исключительно ветераны. И ходили бы только ветераны. И всем бы было хорошо. Но сначала надо изучить всякую бухгалтерию. И как сделать так, чтобы не наезжала налоговая. И пожарная инспекция. Вообще, наладить нужные связи.

— Ладно, — сказал Мартин, — перекур.

Они увернулись от кондея, который время от времени пускал на асфальт струю, и умостились на разбитом крыльце. Из чахлого цветка на чахлой клумбе торчала задница пчелы — одного цвета с цветком, бархатистая и желто-коричневая.

— Земля пахнет, — сказал Мартин. — Чуешь?

Он честно потянул носом.

Пахло из кухни. Горелым маслом. Но он не хотел огорчать Мартина. Впрочем, если отвлечься от горелого масла, и вправду пахло пылью, новой зеленью и чуточку рекой, хотя река была далеко.

— Я бы вообще линейку таких духов выпустил. Наш милый маленький глобус или как-то так. Вот Болгария. Там, значит, розы и море. И песок. Горячий. Кофе еще. Нормально?

— Нормально, — сказал он.

— Ну, Норвегия понятно. Море. Дерево. Мох. Водоросли. Снег. А вот Англия.

— Не был, — сказал он.

— А в Норвегии был?

— И в Норвегии не был, — согласился он.

— Ну и дурак. Надо. А то вдруг глобальная война или еще чего там. И границы раз — и все. Лондон знаешь, как пахнет? Бличем. Они все бличем моют. А с Темзы запах водорослей. И тины. И фиш энд чипс, ну типа из пабов.

— Не, — сказал он, — не пойдет. Лондон люди не поймут.

По стене ползла виноградная лоза, прошлогодние сухие листья мешались с новыми, нежно-зелеными. Одно сырое пятно было как человек и его собака. А еще одно — сбоку и повыше — как летучая мышь.

Как должна пахнуть Мидия? Болотом? Мокрым деревом? Сырым мхом и грибами? Нефтью, креозотом, подсохшей смазкой? Железом, железом, железом…

Опять полило за шиворот, он злобно посмотрел на кондей, но тот невинно гудел в нескольких метрах от них. Оказывается, воду из себя выжимала небольшая энергичная тучка. Постояла, поклубилась и двинулась дальше, оставив после себя желтоватый разреженный свет и яркую радугу, вставшую над вдруг мокрыми крышами.

— Опять радуга, — сказал Мартин. — И в прошлом году так было. Встанут и стоят. Яркие, как в кино.

— Радуга, — вдруг сказал он, — то Господний Завет. Это… когда Потоп закончился, Господь воздвиг радугу. Что, мол, больше не будет.

— Чего не будет?

— Мочить. В смысле топить.

— А, — равнодушно отозвался Мартин, — наверное, он придумает что-нибудь другое. Потоп — это олдскульно. Огонь. Я думаю, в следующий раз будет огонь.

Они помолчали. Пока он молчал, он завидовал мартинсам Мартина. Где, интересно, Мартин взял такие? Не в торговом же центре. У Мартина и на один такой ботинок не наберется. Смешно, Мартин в мартинсах. Совсем рядом с полиуретановой подошвой вдоль трещины в асфальте туда-сюда торопились муравьи. У них были какие-то очень важные свои дела и им надо было успеть до очередного дождя.

Мартин с минуту рассеянно наблюдал за ними, потом опять оживился.

— Вот. Насекомые, а понимают. Что опять что-то будет. Они ведь насекомые?

— Да, — сказал он, — перепончатокрылые.

— А где крылья?

— У самок и самцов. Для брачного полета. Они их потом обламывают. Когда начинают строить свой собственный муравейник.

— И правильно делают, — сказал Мартин, — и правильно делают. Если у тебя дом, на фиг тебе крылья? От них только одни неприятности.

— Если не можешь уехать, это не дом, а тюрьма.

— Я читал, муравьи тоже воюют, — сказал Мартин невпопад. — Идут стенкой на стенку.

— Воюют, — сказал он, — и берут рабов. Ну, личинки. Утаскивают их в жвалах в свой муравейник, и кормят. И те приживаются. Думают, что они тут свои. А если нападут, защищают чужое гнездо. До самой смерти. А бывает, самка другого вида пробирается в чужой муравейник, убивает тамошнюю и откладывает яйца. А муравьи, глупые, ухаживают за ними. Растят, переворачивают. Проветривают, облизывают. А потом из яиц вылупляются чужаки и пожирают старых. Откусывают им головы. Или те сами вымирают. Тихо. Потому что своей самки больше нет.

— Все как у людей, — согласился Мартин.

— А как ты думаешь, эти — люди?

Мартин понял. Он вообще все быстро понимал, Мартин.

— Не знаю. — Мартин покачал бритой головой. — Не знаю. Но есть три вещи, за которые человек может умереть. Земля, семья и свобода.

Мартин иногда говорил очень красиво.

— А эти… Ну, земли у них точно нет. Остальное непонятно. Но за что-то же нужно умирать, раз ты человек.

— А они умирают?

— Все умирают. — Мартин размял сигарету, покрутил ее в руках и сунул обратно в пачку. — Я сам видел, как одного пристрелили. Эти, интерахамве. Или импузамугамве. Один хрен.

— Кто?

— Не важно. Хотя, может, он и не квирит был. Так, перегрин. Кто ж его знает. Но помер, и страшной смертью притом… Они развлекались там. Просто стрелять, понимаешь, надоело.

— Бывает, — согласился он, — а где эти… импузы?

— В Руанде, — безразлично сказал Мартин, — под Кигали. Какой, блин, город был! Какой город! Нет, все развалили.

— Ты-то что там делал?

Мартин вдруг предстал с совершенно неожиданной стороны. Он, конечно, странный, Мартин. Уличный музыкант, автостопщик, все такое. И, кажется, с еэсовским паспортом. Но чтобы Руанда? Это когда вообще было? И сколько, получается, сейчас Мартину?

— Да так, — Мартин неопределенно повел плечами, — болтался. И эти там тоже крутились. Сами, или наняли кого-то, с ними никогда непонятно. Этого искали… попобаву. Который по ночам приходил и убивал. Хотя там и так все всех убивали.

— Это кто, попобава?

— Не знаю. Дрянь какая-то. Оборотень. Его тогда, помню, все боялись. Мужика одного камнями забили, решили, что попобава.

Тереза встала в дверях, уперла руки в бедра и многозначительно поглядела в их сторону. Наверное, поставщики приехали. И опять надо что-то таскать. Закатный луч стоял вокруг Терезы как огненный столп, и вся она была как мадонна, розовая и золотая.

Он поднялся.

— Нет, правда? Как ты в Руанде оказался?

— С французами тусовался, — неохотно сказал Мартин. — Там голубые каски стояли. Ну, ооновцы. Ну и эти… Где какое мочилово, там всегда эти.

— Зачем?

— Ну, мало ли. Может, оружие продают. Причем на обе стороны. А чего?

— Они не продают оружия.

— Ну да, ну да. Гуманитарная миссия, то-се. Они в Руанде знаешь какой полевой госпиталь забабахали? И вакцина от малярии, и все, что хочешь. Я сам у них прививался.

— Мартин, — сказал он, — вот зачем тебе вакцина? Ты ж вампир. У вас в Валахии все вампиры. Вампиры не болеют малярией.

— Про вакцину вру, — легко согласился Мартин, — вампирам вакцина не нужна. Мы вообще возрождаемся из пепла.

— А про попобаву?

— Как раз про попобаву все правда. — Мартин вытаращил честные глаза. — Там вообще тогда хрен знает что творилось. Мало им попобавы, так еще и летающая тарелка села. Прямо на окраине Кигали. Здрасьте, говорят, мы к вам с гуманитарной миссией. Несем добро и свет вашему бедному маленькому миру. Целых две школьницы ее видели. Ладно…

Он поднялся на длинные свои ноги и поднял длинные руки вверх, как бы сдаваясь на милость грозной Терезы.

— Ладно, я пошел. А то она вот-вот в глотку вцепится. Во, какие зубищи. Там фигня осталась, я сам разгружу. А ты не суйся сюда пару дней. Инспекция будет. Совершенно неожиданно. На предмет незаконной эксплуатации человека человеком.

Он не стал спрашивать, откуда Мартин знает. Новости здесь ходили тайными, но верными путями. Это он ничего не знает. А все всё знают.

— Стукнул кто-то?

— Не-а. Они рейдом ходят. Сегодня в «Паста и суши» были. А завтра к нам.

Он кивнул Терезе, и та улыбнулась в ответ и помахала крепкой красивой рукой. Терезу на самом деле было трудно разозлить. Хотя, наверное, лучше и не пытаться.

Пряничный домик на противоположной стороне улицы погас, а высотка на горизонте грозно пылала, точно валькирия после битвы. Черные и синие тучи клубились и расплывались, как чернила в воде. Только чернил было много, а воды совсем мало.

Валторнист, что сидел на парапете крохотного скверика, состарился на полгода, а в остальном совсем не изменился. Даже куртка была та же. Хотя, вроде, тепло. С земли всегда идет холод.

На сей раз он не ускорил шаг, не отвернулся, а кивнул валторнисту, как старому знакомому. Тот кивнул в ответ, не переставая играть, и чистый печальный звук еще долго гнался за ним по пестрой улице, потом отстал.


Пахло плохой водой и железом. От них тоже пахло, и еще как. Вода осталась только для питья, и та тухлая. На мешках с песком спала кошка. Кошка была полубезумна и ласкова, ее жалели, потому что дальнейшая ее судьба была невнятна, но уж точно безрадостна. Кошка была голодной. Они все были голодны. Они даже не говорили о бабах, только о жратве. Кто что ел дома. Кто что любит. Кто что умеет готовить. Макароны с сыром, например. Или яичницу. И чтобы ветчину сначала поджарить, а потом уже вбить яйца. И присолить. И поперчить. Печеная картошка тоже хорошо, с солью и сливочным маслом… Чтобы шкурка обуглилась. А внутри горячая такая, рассыпчатая. Берешь ее такую в ладонь, макаешь, значит, в соль. Они были мужчины и были молоды.

Ивняк шевелился, словно там пряталось большое животное. Он таращил глаза, но в темноте ничего было не разглядеть, кроме лиловых вспышек на сетчатке.

Над ухом зудел комар. Он привычно отмахнулся. Тут было много комаров, и все злые, как собаки. Они умудрялись кусать даже сквозь толстую х/б. У него все руки были в расчесах.

Я искатель приключений, думал он, я Индиана Джонс, мы тайно разбили лагерь в миле от становища людоедов, мы прячемся от их зорких глаз, отсюда эти палатки с маскировочной сеткой, и, когда нападут их страшные, раскрашенные белой глиной и охрой воины, мы возьмем свои верные винчестеры и будем отстреливаться. Вообще-то мы пришли сюда с миром, но себя в обиду не дадим.

Серый стоял спиной к нему — почти квадратный, темный на фоне багрового неба, ежик волос вдруг отрастил пылающий ореол, и ореол этот стал пухнуть, словно огненный пузырь. Прежде чем до них докатился грохот, он увидел, как черные тополя стали с одного бока багровыми и выгнулись под напором горячего воздуха.

Кошка спрыгнула с заграждения и метнулась в темноту.

Ну, сука, сказал Хорек, ну ни хера себе.

Склады, наверное, сказал он Хорьку. Это их гребаные склады боеприпасов. Вот было бы здорово, если бы склады боеприпасов.

Не-а, ответил Хорек, помотав тощей головой, ни хрена не склады, химзавод, зуб даю. У нас знаешь, какой химзавод? Полгорода ишачило на этот химзавод. У нас знаешь, какое загрязнение было? Никто без респиратора на улицу не выходил, вот те хрест.

Казалось, Хорек гордится уровнем загрязнения своего бывшего города.

Ну пускай химзавод, согласился он, химзавод тоже хорошо.

Жалко, возразил Хорек, все-таки хороший был химзавод, у меня батька там работал.

От Хорька воняло особенно сильно, потому его так и прозвали. Со школы так, говорил он, посмеиваясь, как начал дрочить, так и пошел запашок, у других волосы на ладонях отрастают, а я вот чистый скунс стал, никто рядом со мной сидеть не хотел.

У Хорька что-то было с обменом веществ, неизлечимое, но не опасное для жизни. Впрочем, если поначалу рядом с Хорьком старались дышать в сторону, то потом стали даже испытывать к нему что-то вроде благодарности. Его вонь заглушала их собственную, вонь от давно немытых, не стираных, потеющих здоровых мужиков.

Ты, Музыка, ничего не понимаешь, сказал Хорек, вот отобьем мы город, вернемся, осмотримся, где химзавод? Нет химзавода… И авторемонтных мастерских нет, и… да ничего, йопт, нет, одни развалины. Ух ты, ни хрена себе!

Лицо словно с размаху облепила горячая сухая простыня. Сонные люди выбирались из палаток, одурело мотали головами, не понимая, то ли гроза, то ли уже такое утро…

Жарко им там, сказал Серый; он обернулся и прикурил, машинально пряча заначенный бычок в ладонь, хотя висящая в ночи стена пламени и дыма съела огонек сигареты как огненную муху; ух, как им там, паскудам, жарко.

Слушай, сказал он Серому, а вдруг и правда химзавод? Может, они там все передохнут, как в этом, забыл, в Индии, что ли… Или в Пакистане. На бэ как-то. Химзавод у них взорвался, и все померли. Весь город буквально… Вот бы и тут так. Земля ведь трясется.

Бхопал, сказал Серый, город назывался Бхопал. Ты чего, там же мирное население. Говенное, конечно, население, но все равно жалко. Вот опять же батя его там остался… А куда он денется, батя, пенс и еще с инвалидностью. Точно, трясется. Вот, опять. Слушай, точно что-то не так, слушай.

Земля тряслась все сильнее, но низкий тяжелый гул шел не со стороны пузыря огня, который сначала был белым, а потом стал алым, а с той стороны, где стояла густая смоляная ночь, вязкая и совершенно непроницаемая из-за огненного пузыря на востоке.

В траншею, кричал Серый, в траншею, мать твою, мать твою, и он кинулся в траншею, а куда кинулся Хорек, он не успел увидеть, потому что из черной дегтярной ночи выдвинулось, утробно рыча, бронированное гусеничное чудовище.


Сперва он вообще не мог слушать музыку, потом притерпелся. Музыка как бы отделилась от него и стала жить самостоятельной жизнью.

Тем более опера. Хорошие голоса. И поют со смыслом. Она поет о том, что ради родины он должен поступиться принципами. Он поет о том, что ради родины поступиться принципами не хочет. Родина его в конце концов убьет. Не так, так эдак. Родина всегда всех в конце концов убивает. Поют они на лидийском, но он, кажется, уже понимает. Тем более, чего тут понимать.

Бронька беззвучно шевельнула губами. Он выдернул наушник.

— Чего? — переспросил он.

— Что делать будем?

— Не знаю. — Он открыл жестянку с пивом и поставил у локтя. Потом открыл почту. Так, на всякий случай. Но в почте был один спам, понятное дело.

Заглянул в новости.

Новости были совершенно вчерашними. И позавчерашними. Лупили дальнобойными. Один боец ранен. Другой подорвался на мине. Полпред Лидии сделал заявление на внеочередной сессии ООН. Полпред Мидии тоже сделал заявление на внеочередной сессии ООН.

— Это уже пятый, — сказала Бронька. — Пятый раз туда лезешь.

— Ты что, считала?

— Считала.

— Ну вдруг что-то новое. Это же новости все-таки…

— Какие там новости, — она поджала губы, — одни старости. И вообще…

Бронька похожа на индеанку, не настоящую, а киношную — худая, смугло-бледная, с острыми чертами. Скво. Он так ее и называл, когда был в настроении, — моя скво. Точнее — когда она была в настроении.

— Хорошо, — сказал он, — что я должен делать?

— Уже ничего… — Губы превратились в тонкую жесткую линию.

— Все что надо, я сделал. Сказал эту фигню. Чего ты еще хочешь? Это не работает.

— Может, они изменили правила подачи… откуда мы знаем?

— Говорю тебе, никто еще…

— Все равно, посмотри.

Сайт консульства был на лидийском, на английском и на латыни. Он подумал и выбрал английский. Лидийский его неуловимо раздражал своей мнимой похожестью. А тут все ясно и определенно. Другой язык.

— Есть же у них новости? Новостная страничка? Не все же пялиться… Все равно правды никогда не узнаешь.

— Вот тебе новости.

Все-таки с английским у него было не очень. И с лидийским тоже. С латынью тем более.

— Аддитивный генетический эффект напротив бокового амниотрофического склероза… непонятно… сейчас… генная добавка? генная присадка… продемонстрировал свои положительные эффекты в 90 процентах эпизодов. Альта совместно с компанией Пфайзер намерена… ну это понятно.

— А что такое боковой склероз?

Бронька росла то ли в очень здоровой среде, то ли в совершенно безграмотной. По крайней мере в медицинском смысле.

— Болезнь такая, — сказал он, — наследственная. Неизлечимая.

— А они, значит, лечат, — констатировала Бронька. — А почему у этой собаки такая морда? Или это медведь?

— Это собака. Тибетский мастиф. Они восстановили старую форму. И убрали генетические дефекты.

— Какие?

— Не знаю… Может, с суставами у них проблемы. С виду он просто очень большой чау-чау…

Он отхлебнул из жестянки и поудобней вытянул ноги. За окном мальчишеский голос истошно орал:

— Серый! Серый!

— Эгоизм, — сказал он, — обычный человеческий эгоизм. Чем дольше собака живет, тем выше шансы, что хозяин умрет первым. И куда ей потом деваться? Она же ничего не понимает. Что произошло. Почему ее больше не кормят. Не любят. А так хозяин будет возиться с собакой до ее старости, похоронит и…

— Заведет новую?

— Не обязательно, — сказал он, — с собакой куча возни. И когда собака перестает быть… Только иногда, знаешь, когда очень тихо, тебе кажется, она где-то рядом. Сопит, возится. Просто ты ее не видишь.

Эти тренировались на собаках. Подвешивали за задние лапы и… в том подвале висели трупы собак, распоротые ножом, от горла до паха, они даже… их даже уже не было жалко. Никого уже не было жалко. Броньке он не стал об этом говорить.

Но запах он помнил. Страшный запах псины, крови и железа. И мочи. И того, что у собак внутри.

— Ты чего? — подозрительно спросила Бронька.

— Да депутаты ваши. Опять подрались. В парламенте. Видос хочешь посмотреть?

— Нет, — устало сказала Бронька. — Что я, этих козлов не видела.

— Штаты арестовали счета… двух мидийских олигархов, близких к правительственным кругам. Ах, нет, не арестовали. Сначала они должны проголосовать, потом президент подписать…

— Не подпишет, — уверенно сказала Бронька.

— Не подпишет, — согласился он.

— Ага, вот про Альту опять. Подняла вопрос о членстве в ООН, но Мидия наложила вето. И Китай. Они вообще заодно. А в Совет Европы Альта протырилась, надо же. Хотя, если честно, какая она Европа? Ее вообще нигде нет.

— Ты лучше списки посмотри. Списки новые есть? Вчера как раз должны были вывесить.

— Списки есть. Этого не знаю, этого не знаю… О! Гиршгорн. Ну, тот математик…

— А он подавал на статус?

— Не думаю. Он совсем странный. Думаю, ему просто позвонили. Или написали. Хотите, говорят, статус перегрина? Пособие ежемесячное, соцпакет, все вот это. Математики им нужны. Для всяких разработок.

Отхлебнул еще пива. Посмотрел еще новости. Бронька права. Одни старости. Мидия обвиняет Лидию в том, что та притесняет этнических мидийцев. Причем как-то получалось, что в Лидии одни сплошные этнические мидийцы. Лидия обвиняет Мидию в том, что та оттяпала кусок территории под предлогом защиты этнических мидийцев. Мидия говорит, что она вовсе не оттяпала, а откуда у борцов за территориальную независимость бэтээры, она и понятия не имеет.

Бронька права. Никому нельзя верить. Правда — это то, что происходит с тобой. Кровь. Рана. Смерть.

Закат нагло ломился в окно и даже поджег занавеску. До чего же тут нахальные закаты! Совсем как их бабы.

Он отлепился от монитора, подошел к окну… Да ладно, не боись, говорил закат, все будет ок. Не может быть все плохо, когда такой классный закат.

— Поди сюда, Бронька, — сказал он. — Ты только глянь!

Она прошлепала босиком по дырявому линолеуму и прижалась к нему сзади, вдавив ему в плечо острый подбородок. И как только не боится — а вдруг я сейчас сойду с ума и выкину ее в окно? Блин, что это такое в голову лезет? С чего бы мне ее туда выкидывать? Я же ее люблю. Откуда вообще такие мысли берутся? Я, что ли, сам их думаю? Но я же не могу такого вот думать.

— Синее какое, — сказала Бронька вежливо.

Он по-прежнему видел чистый изумруд, торжествующий и яркий. Тот самый зеленый луч, про который когда-то читал в книгах.

До Броньки у него не было постоянной девушки, и потому он не знал, это только она такая или с ними всегда так. Бабы вроде по-другому видят цвета. Ну, если не уверен, что видишь, кое-что можно и пощупать, верно?

Он, оказывается, уже обнимал ее, задирал ей футболку; ладони скользили по ребрам, по прохладной, чуть липкой коже. Для Броньки тридцать пять и шесть норма. Она как лягушка. Или змея.

Но она не захотела трогаться и вывернулась.

— Не валяй дурака, — сказала она сухо. — Ты вот лучше… альбом этот их смотрел? Может, этот тебе его не просто так дал.

— Да-да, — сказал он. — И притом многозначительно подмигивал.

Она нахмурилась.

— Нет, — сказала она, — не подмигивал. В том-то и дело.

— Конечно, — сказал он, — там карта острова сокровищ. Такая, свернутая в трубочку и засунутая… нет, под корешок засунутая, а не то, что ты подумала. Но на квирита он не тянет. Просто Альта дает бабки на всякое такое. На охрану животных. Не знаю, почему.

— Тебе что, жалко?

Она уже сидела в драном кресле, закинув ногу на плоский полированный подлокотник. Альбом она поставила торчком на плоский живот. Бронька порой была удивительно упрямой. Просто убить хотелось.

— Редкие и исчезающие виды, — сказала она.


Ток прохладного воздуха нежно касается щеки, но мне все равно жарко. И лифчик, кажется, стал тесноват. Здесь и правда слишком хорошо готовят.

Надо бы подрегулировать обмен.

Я останавливаю деловитого пингвина и беру крохотный бутерброд с лососиной и половинкой перепелиного яйца. И еще с чем-то рассыпчатым и чуть кислым сверху.

Мы переманили повара из мишленовского ресторана в Дерпте.

Ага. Модный писатель. Поджарый, спортивный и в косухе, потому что нон-конформист. Модная писательница,  очень-очень маленькое черное платье, острые ключицы торчат из глубокого выреза. Чернобровый, красивый живой классик. А это просто хороший писатель. Тут так много писателей, потому что прием в честь книжной ярмарки. Мы спонсируем восемь мероприятий.

И надо всем этим мимо облаков торопливо пробегает луна. Ах нет, это облака бегут мимо луны, пухлые, как блинчики с икрой, которые разносят официанты-пингвины. Небо такого совершенно неимоверного, электрически-лилового цвета, что кажется ненастоящим. Вообще-то оно и есть ненастоящее.

Австрийский атташе по культуре. Канадский атташе по культуре. Режиссер театра современной пьесы. Он недавно получил у нас грант на постановку Шекспира, современная трактовка. Остросовременная трактовка. Все в костюмах елизаветинских времен, и женские роли играют мальчики.

Вот этот галстук с этническим орнаментом занимает какую-то должность в министерстве. Возможно, он даже министр. Но не культуры, это точно.

Ага, вот. Координирует что-то по медоборудованию, но это так, прикрытие. Обращаться с осторожностью, не кантовать.

Он берет себе бутерброд, потом еще один. Это он зря, скоро подадут горячее, а у него совсем не останется места… Он видит, что я на него смотрю, торопливо дожевывает бутерброд и движется в мою сторону. По пути он ловко для своей комплекции огибает айсберги столиков.

Я жду. Стою и жду.

Круглолицый, с зачесанными поперек лысины волосами. Кто его имиджмейкер? Если это нарочно, то, ну, неглупый человек.

Хрусталь стреляет наугад снопами колючих искр, камни в ушах и на пальцах женщин — тоже. Оперная певица в палантине из белой норки (мы это не одобряем, но ей не скажем) провожает тоскливым взглядом поднос с канапе. Наверное, уже выбрала на сегодня свой лимит калорий.

— Semper volebam te cogoscere!

Еще недавно латыни учили только юристов. И еще врачей.

Terra vestra, pulcha… pulcherrima et arcanis plena…э

— Не утруждайте себя, — я, как бы сказал писатель, тонко улыбаюсь, — здесь наш второй государственный — лидийский. Вы же знаете.

Похож на средней руки бухгалтера. Нет, не зазубрил, он делает ошибку человека, который учил язык.

Лидийский он тоже, похоже, выучил недавно. Подбирая слова, запинается. Не там ставит ударения. Его родной — мидийский. Все мидийцы путаются с лидийскими ударениями.

— Вы такие молодцы, — говорит он, — что рискнули открыть представительство… Времена смутные, знаете ли.

— Мы, — соглашаюсь я, — верим в ваши перспективы. В ваш цивилизационный выбор.

У него все та же простодушная доброжелательная улыбка.

— В Мидии, насколько я знаю, вашего консульства нет.

Я соглашаюсь. В Мидии нет.

— А можно узнать, почему?

— Климат плохой.

— Инвестиционный?

— Да нет. Просто климат. Низкая инсоляция. Суровые зимы. Плохая экология. Мы этого не любим.

— И что, в Норвегии тоже нет?

— В Норвегии есть, — говорю я, — там хорошая экология. У нас масштабная программа по сохранению популяции серых китов, ну вы же знаете, наверное. Ах да, и нарвалов. Коренным народам разрешено на них охотиться. Это разумно по отношению к коренным народам, но очень неразумно по отношению к нарвалам.

Краем глаза вижу человека во фрачной паре официанта, он разносит запотевшие бокалы с белым вином и очень прозрачные — с красным. Сейчас он подошел поближе, свет точечных светильников пляшет на серебре подноса. Я делаю незаметный знак рукой. Все в порядке. Все в порядке…

Я знаю, что нужно моему собеседнику. Что им всем нужно.


— Бронька, — сказал он, — может, хватит?

Она пожала острыми плечами.

— Папиросная бумага. Между черным буйволом и рогатым вороном. С шифровкой. Но нужен ключ… ключ… э… под антилопой гну.

Рогатые вороны смешные. Они моногамы. И не прогоняют взрослых сыновей. Понятное дело, кто кормить будет на старости-то лет. Опора семьи, продолжатели рода. А вот подросших дочерей — да. Ты уже большая, говорят отец и мать, укоризненно покачивая клювами, пора позаботиться о своем собственном гнезде, ты и так засиделась, дерево не резиновое, мальчики подрастают, им нужно место. Часики-то тикают. Хватит сидеть у нас на шее, неужели не можешь найти себе подходящего молодого человека, тьфу, рогатого ворона?

Птицы не знают государственных границ, им не нужны паспорта и удостоверения личности. А в остальном все как у людей.

Хозяин этой квартиры то ли свалил в Польшу, то ли вообще умер давным-давно, сдавали то ли посредники, то ли наследники. Все здесь было поношенное, потрепанное, потасканное. Тут даже была горячая вода. Время от времени. Поначалу квартира ему казалась раем. Сейчас — клеткой. Рогатый ворон со своей самкой в вольере.

Бронька впрямь заглянула под корешок, где, согласно шпионским романам, хитрые резиденты прятали шифрованные записки.

— Можно еще попробовать сложить заглавные буквы. Или не заглавные, а каждые вторые. Или первую в первом слове, вторую во втором, третью в третьем… И откроется истина, ужасная и беспощадная, Бронька, истина… Что все это…

— Помолчи, пожалуйста, — сквозь зубы сказала Бронька.

— Что все это фигня. Нет никакой… И даже Альты нет. Это какая-то гигантская всепланетная афера.

— Есть, — сказала Бронька, — должно быть. Сайт есть. Новости есть. Их даже в ЕЭС приняли.

— Сайт сделать, знаешь… Я сам могу сделать сайт. Какого-нибудь там… Лайонеса. С гимном и флагом. И напишу новости. Знаешь, какие классные новости я напишу! Сбылась вековая мечта человечества! Ученые Лайонеса открыли эликсир бессмертия! А также научились воскрешать мертвых. Очевидцы рассказывают о редком природном явлении: вода в реках сделалась как кровь, а с неба слышались странные звуки, отдаленно напоминающие звук геликона… старожилы не припомнят.

— У тебя есть какие-то другие предложения? — Она села перед ним, расставив ноги в линялых джинсах и уперев острые локти в острые колени. — Давай, я слушаю.

С коврика над кушеткой на него неодобрительно таращились три богатыря, и три их коня тоже таращились. Левый вдобавок как-то недобро, с прищуром.

Он не любил этот коврик, потому что похожий был дома. Только не богатыри, а, наоборот, медведи. Три медвежонка и медведица. У медвежат были белые манишки, отчего они походили не на бурых лесных, а на черных гималайских. А у медведицы — крупные собачьи уши. Потом коврик окончательно съела моль, и его выбросили. Он тогда порадовался: от коврика веяло совершенной безнадегой, прокисшим супом и страшным будущим. Хотя непонятно почему. Коврик и коврик.

— Бронька, — сказал он. — Ну дохлое же дело. Давай здесь все-таки попробуем. Пойдем в миграционку.

— И что мы им скажем? — сердито спросила Бронька, и прикусила ноготь.

— Я же воевал. Мне же нельзя возвращаться. Я сяду сразу, они что, не понимают?

— А документы твои где? Хотя бы свидетели где? Кто может подтвердить, что ты это ты? Знаешь, что они скажут? Чтобы ты пошел в посольство Мидии и пусть тебе там дадут справку, что ты паспорт потерял. А потом с этой справкой выехал и получил паспорт по месту жительства. Выйдешь ты из посольства, как же…

Он видел это посольство Мидии, глухо-наглухо закрытое, мрачное здание с колючей проволокой, пущенной по верху бетонной ограды.

— Рината выслали, ты знаешь? Взяли на вокзале, ну и… Вывезли к погранпункту и передали с рук на руки.

Он уставился на нее.

— Рината? Когда?

— Вчера. Не хотела тебе говорить.

Она поджала темные губы.

— Сука, — сказал он. — Сука, сука, сука. Почему вы такие… безжалостные? Клятые бюрократы? Почему?

— Ты вообще миграционное законодательство читал, прежде чем сюда лезть? — спросила Бронька. — Ты чего хочешь от воюющей страны вообще? Тут и так мидийских диверсантов выше крыши. И резидентов. И просто опасных мудаков. До войны все только и делали, что туда-сюда шастали. Да и сейчас…

— Ты хоть представляешь себе, что они там с Ринатом сделают?

— Посадят, наверное, — задумчиво сказал Бронька. — Может, это и к лучшему. Его бы тут все равно посадили. И даже обменивать бы не стали.

Она раздраженно провела рукой по глянцевой бумаге, словно смахнула высохшего комара и хлопнула альбом на тонконогий журнальный столик. Столик зашатался, но устоял. На самом деле в шестидесятые делали не такую уж плохую мебель.

Последний луч прошел сквозь тюлевую занавеску, окрасив багрянцем нос и щеки Ильи Муромца и вытаращенные глаза Алеши Поповича, отчего тот сделался похож на вампира. Один глаз у Алеши Поповича был с дефектом, казалось, Алеша Попович косит.

Он взял альбом. Взвесил его на ладони. Альбом сам собой раскрылся на форзаце, это же форзац, да?

— Издано попечительством Альты. Так я и думал. Тут бы сроду денег на такую фигню никто не дал. Даже название сайта правильно напечатать не могут. Wyldlife.alt. Нужно wildlife, нет?

— А ты уверен, что это ошибка? — медленно спросила Бронька.


— Мы не поставляем вооружения потому, что его не производим. Зачем оружие стране, у которой нет армии?

— Страна без армии, — говорит он, улыбаясь, — очень уязвима, нет?

Я думаю, его собираются назначить к нам послом. Или хотя бы временным поверенным. Недаром он учил язык.

— Напротив, — говорю я. — Мы неуязвимы. У нас же нет территории. В таких ситуациях нужна разведка, а не армия. Intelligence service. Заверяю вас, она по-настоящему Intelligent, наша service.

— Вы же не собираетесь меня вербовать? — говорит он и смеется.

— По-моему, это вы собираетесь меня вербовать.

Я тоже улыбаюсь.

— Просто приятно поговорить с красивой женщиной.

Это уже похоже на плохо замаскированную грубость. Я некрасива. Кто-то наверху решил, что так лучше. Хорошая кожа, и волосы тоже хорошие, на этом тоже настояли имиджмейкеры и вообще, должны же быть какие-то бонусы. Но, возможно, он просто прощупывает мои слабые места.

— Жаль, что вас можно встретить только на официальных мероприятиях. Город нужно узнавать ногами… Даже халиф Гарун-аль-Рашид выходил в город инкогнито. Говорят, он оставался доволен.

— Не всегда, — говорю я, — была там с ним какая-то история… Он, кажется, превратился в аиста.

— Ах, это не он. Это другой халиф. Но вам же не грозит ничего такого, верно?

Либо он очень проницателен, либо хорошо осведомлен. Скорее первое. С внешней разведкой у Лидии не очень, иначе они бы не прохлопали вторжение, но слухи-то ходят…

— Я мог бы показать вам город. Здесь есть очень милые места. Только для своих, понимаете? Вот, «Последняя баррикада». Забавное место… как это они теперь говорят? Креативное… Все только из местных продуктов, никакого импорта. «Покупай свое», это у них стратегия такая. И, как ни странно, получается. У нас очень хорошая кухня, знаете?

«Последняя баррикада», значит. Удивительно, как быстро они превратили свою революцию в торговый бренд.

Я говорю ему об этом.

— А у нас была мелкобуржуазная националистическая революция, — говорит он.

— У вас, — говорю я, — помешались на еде. Откроешь новости — сплошная еда. Фудкорты, акции. Новая ресторация. Ребрендинг старой ресторации. Конкурс поваров. Неделя уличной еды. День французской еды. День японской еды.

Он смотрит на меня, глаза у него темные и влажные, как арбузные семечки. Зачесанные через лысину волосенки слиплись. Я уже давно не сужу людей по внешности. Только очень наивные и очень уверенные в себе люди не выдают себя за кого-то другого.

— Люди… ну, устают, — говорит он наконец. — То есть сначала национальный подъем и все такое… Но ведь каждый день. Открываешь новости — а там сводки с фронта. Нет погибших — уже хорошо. Но они есть. Один, два… много. Это много. Чьи-то сыновья. Чьи-то мужья. Обстрелы. Раненые. Вон, военный госпиталь весь забит. Граждане кровь сдают. Иногда по пять часов в очереди, чтобы только кровь сдать. А ее все равно не хватает. Ну да, мы стараемся. Фестивали, концерты… Венская опера вот недавно приезжала. Но люди устают, да. Им хочется простых вещей. А простые вещи — это еда и секс. Но секс это такое… как повезет. Если честно, сексом мы занимаемся реже, чем едим. Хотя иногда врем, что наоборот. У вас, кстати, есть национальная кухня? Мне просто интересно.

Он, бесспорно, умен, и выдает себя ровно тогда, когда нужно. И, нет, я ему не нравлюсь как женщина. Никакой, как теперь говорят, химии.

— Разумеется, нет. Нет территории — нет национальной кухни. Это как с армией. А вот лазерное шоу — это мы можем, да.

— Буду рад, — устало говорит он и отходит. Мне его жаль. Жаль этих людей. Мне хотелось бы им помочь. Правда, хотелось бы. Кстати, мы передали два лазера в их институт офтальмологии. И в центральный военный госпиталь — два. И партию противотуберкулезной вакцины. Это не разглашается, но в прифронтовой полосе вспышка туберкулеза. И не только там. И не только туберкулеза.

Мимо, держа в коротких пальцах бокал, проходит оперная певица, у нее под платьем утягивающее трико, и валики жира на боках почти незаметны. Ее бриллианты рассыпают колючие искры света — сверкающие доспехи стареющих женщин, их броня. Она чуть замедляет шаг в надежде, что я ее замечу. Не бриллианты, ее.

Я улыбаюсь, она подходит ближе. У таких женщин я вызываю симпатию. Со мной не надо соперничать. Я почти как они. Разве что рангом повыше. Но у нее дар. Колоратурное сопрано. Бельканто. А у меня нет. Так что мы, можно считать, равны.

— Да-да, — говорю я певице, — я вас слышала. В прошлую субботу, в опере.

На пухлых пальцах у нее багровые полосы, потертости, одна до сих пор кровоточит. Мне уже доводилось видеть такие у здешних светских женщин. Я знаю, что они означают.

Певица кивает. У нее крупные зубы и на них следы от помады. Слишком жирно наложила. Сказать ей? Я решаю, что не надо.

Ее бокал тоже в следах помады.

Ее интересует, можем ли мы сделать ей турне по Европе. 

Я обещаю подумать. Полагаю, в турне она поедет. Иногда нужно делать широкие бесполезные жесты. Они бывают очень полезны.

Мой прежний собеседник беседует с Майкрософтом, но продолжает время от времени глядеть на меня своими черными влажными арбузными семечками.

Оркестр играет прощальную симфонию Гайдна. Мне всегда казалось странным, что пока одни производят музыку, сосредоточенно колебля струны мирового эфира, другие едят и пьют.

Есть в этом что-то неправильное.

Музыканты начинают гасить свечи и вставать… Мне этот трюк со свечами всегда казался пошлым, но в данном случае это недвусмысленный намек на то, что гостям нужно доедать, допивать и уходить. Потом они будут говорить, что это был прекрасный прием. На самом деле прием был скучный. Этого они никому не скажут, но это правда.

Дела решаются именно на таких приемах.

А вот известный поэт, один из отцов-основателей. Он недавно тряхнул стариной и написал роман. Альтернативную историю, в которой гегемоном стала Лидия. Лидийский тут — язык империи, а мидийский уходит в подполье и его носители там, в подполье, пытаются создать великую мидийскую литературу, чтобы потом случайно обнаружить ее в архивах… Сначала оды, потом усадебную прозу, но все упирается в фундаментальный роман — никак они не могут его осилить, а надо чтобы и психологизм, и батальные сцены, и судьба целого поколения… Но фундаментальное полотно не дается, между авторами начинаются раздоры, кто-то у кого-то уводит жену, кто-то стреляется, кто-то продается и начинает штамповать идеологические агитки…

Критики сначала живого классика ругали за вторичность, политическую ангажированность и запоздалый постмодернизм, а потом вдруг стали хвалить, уж не потому ли, что он вошел в шорт-лист нашей премии…

Прохожу мимо министра как его там.

— Приятно было познакомиться, — говорю я, — и до встречи.

— Подумайте все-таки, — говорит он, — мы хорошие.


Когда он в очередной раз пришел в себя, то увидел, что из подвала исчезли распоротые от паха до горла трупы собак. И человека, что со вчерашней ночи неподвижно лежал в углу, скорчившись и обхватив грязными руками живот, тоже не было.

Остались сваленные у стенки коробки с оргтехникой. Сканнеры, матричные принтеры. Кому теперь нужны матричные принтеры?

Остался еще один человек, прикованный к стояку, отопления, что ли… В общем, к какому-то стояку. Этот все время стоял на коленях, потому что так его приковали. Один раз он подумал, что надо бы дать тому попить. Зачерпнуть кружкой из бачка, там был бачок с ржавой, затхлой водой. Но так и не дал. Хотя мог бы в принципе. Он-то не был прикован. Просто валялся на полу.

Цементный пол был сырым и холодным, ну да, это же подвал. Тем более они ссали прямо на пол. Он сам ссал на пол. И его все время трясло. Так трясло, что все мышцы болели, даже те, что в принципе могли и не болеть. И даже те, о которых он прежде не знал. Хотелось жрать, но терпимо. Пить сильнее. Надо все-таки подняться и попить. И дать тому, второму. Это свинство какое-то, что он не встает и не дает ему попить.

У людей, которые приходили и уходили, были розовые мальчишеские лица, в фурункулах из-за плохой воды, в расчесах, в порезах от бритья, у них на блокпосту тоже все ходили в расчесах и порезах. Но один, быстро зараставший черной щетиной, был сухощавый, злой и веселый, на черном лице то и дело вспыхивала улыбка. Эта улыбка сверкала в черной щетине, когда черный ломал ему пальцы.

Когда ломают палец, сначала ничего не чувствуешь. Только почему-то становишься весь мокрый. А потом делается очень, очень больно.

Он сказал им все, что знал о себе. Оказалось, очень мало. То есть это, конечно, к философам — что мы знаем, в сущности, о себе, и все такое. Но он и правда сумел уложиться в пять минут. Просто то, что ему было важно, их не интересовало. Ну, например, что он любит King Crimson, а креветок не ест, аллергия. Или что в детстве хотел стать зоологом, как Даррелл, и путешествовать по всему миру. И что впервые он влюбился в шестом классе, в очень некрасивую девочку, которую родители неосмотрительно назвали Мальвиной, и над ним все смеялись. И одноклассники. И даже родители.

Это их совершенно не интересовало.

Он для них был просто кусок мяса.

Просто говорящий кусок мяса.

Тут и воняло сырым мясом. Мясом и кровью. И еще блевотиной. Он сблевал от боли. Тогда его заставили подтирать его же майкой. Он стащил ее одной рукой, потому что вторая не слушалась, и, да, подтер. Сейчас майка валялась на полу и воняла блевотиной. И оттого, что на нем не было майки, а только грязная куртка, его колотило еще больше.

Загремела одна дверь, вторая. Наверное, потому-то тут и сгрузили когда-то оргтехнику, что была бронированная дверь. Или наоборот. Кто-то, устроивший тут склад оргтехники, поставил бронированную дверь. Купил по дешевке все эти матричные принтеры, чтобы выгодно продать… Лопушок какой-то.

Тот, смуглый, с ним еще двое, один широкоплечий, мордатый, в спортивной шапочке, натянутой на глаза. Второй худенький, мелкий, востроносый, явно старался подражать широкоплечему, потому что не решался подражать смуглому.

У всех троих глаза прятались в тени глазниц — единственная лампочка под потолком, убранная в проволочный колпак, светила тускло, но никогда не гасла. Он не знал, день сейчас или ночь.

Вставай, сука, сказал тот, что пошире, вставай, пошли.

Он встал, потому что знал, если не встанет, ему опять будут делать больно.

Черный, заросший отстегнул сидящего на корточках у стены. Тот нырнул головой вперед, наткнулся лицом на подставленный тяжелый ботинок черного, медленно встал на карачки, потом выпрямился. Из носа его на губу стекала струйка крови, и он слизал ее сухим языком. Надо было все-таки дать ему попить.

Я не знаю этого человека, сказал он и хлюпнул носом.

Рот закрой, сказал черный без выражения. Он выговаривал слова как чужак. Как чужак, которого все боятся. Даже свои.

Шевелитесь, суки, сказал черный, на выход.

В детстве он читал всякие истории про то, как враги пытают героев, а те, хотя им, наверное, очень больно, стоят, гордо держа голову… Он попробовал гордо держать голову и споткнулся оттого, что широкоплечий наподдал ему в копчик.

Пытаясь восстановить равновесие, он вдруг очень четко увидел серую бетонную ступеньку с обломанным-отгрызенным краем, как у сухого ломтя серого хлеба. Грязная бордовая плитка, бежевая плитка, бордовая плитка, бежевая плитка. Трещины, щербины, выбоины. Тусклый свет от лампочки стекал в эти выбоины, как лужица мочи.

За тяжелой дверью была ночь.

Черная изнутри, снаружи она оказалась багровой; словно он смотрел на яркий свет сквозь плотно прикрытые веки. По краям опухшее багровое небо обгрызали черные угловатые дома. Ни одно окно не светилось.

Тот, что пошире, огрел его по спине прикладом автомата.

Ногами двигай, сказал тот, что пошире. И ты тоже, шевелись, пехота.

Я же сказал, я не знаю этого человека, сказал окровавленный и вытер плечом губу, руки у него висели точно плети. По крайней мере так говорят — словно плети. Он никогда не видел, как висят плети.

Он оглянулся, шея тут же хрустнула и заболела. Черный, расставив ноги, стоял в дверях; отсюда тусклый подвальный свет казался очень ярким. Черный был облит им, как маслом.

Молодой пристроился сбоку, у него были коротковатые ноги, и оттого он двигался неровной трусцой.

Единственный работающий фонарь в конце улицы мелко-мелко мигал, точно припадочный, выхватывая из темноты и тут же гася конус водяной мороси.

Под ногами хлюпало.

Скорее бы все это кончилось. На хрена тащиться через весь город?

Над крышами прокатился гул, с запада на восток что-то со свистом пронеслось, он машинально пригнулся.

Что, зассал, фашик, сказал молодой.

Сам ты фашик, огрызнулся он.

Ты труп, понял?

Молодой сорвался на визг. Он тоже убивал этих собак? Или просто подвешивал их за задние ноги, а убивали другие? Наверное, с какого-то момента делается все равно, собака перед тобой или человек.

И что думали собаки, когда их заводили в этот подвал?

Наверное, это были чьи-то любимые собаки. Наверное, их как-то звали…

Хозяева уехали, думал он. Успели уехать. Ну а собаки, что — собаки…

Снова бухнуло, в пустую степь за черными домами упал длинный огненный змей, судорожно дернулся несколько раз и погас.

Оборзели, твари, сказал молодой. Тот, что постарше, молчал.

Снова что-то просвистело, совсем низко, сверху посыпалась какая-то труха.

На этот раз он не стал пригибаться. Пусть себе. Чем быстрей, тем лучше.

Где-то невдалеке стукнуло, закрываясь, окно. Тут что, кто-то еще живет?

Они шли, и черная лесополоса росла, все больше заслоняя небо, а дома уменьшались, сперва пятиэтажки, они стали жаться к земле, нахлобучив крыши. Окна были частью выбиты и заставлены фанерой или картонками.

А правда, что у вас воюют зомбаки?

Горячая волна ветра пришла из степи, прошлась по лесополосе, волной пригибая верхушки деревьев, коснулась лица.

Что?

Зомбаки. Ваши что-то делают такое, что из вас получаются зомбаки. Тут одному фашику живот разворотило, аж кишки наружу, а он все идет и идет… Руки вот так расставил и идет. И не умирает. Потому что он уже мертвый, типа.

Да, сказал он, воюют. Я и сам зомбак.

Не зомбак, сказал тот, что пошире, но есть шанс, что скоро станешь.

Мы вообще-то пленные, сказал он, с нами обязаны поступать как с военнопленными.

Ты труп, а не военнопленный, сказал молодой, ты никому не нужен, понял, понял, а тот, что постарше, молчал.

Тогда я встану, сказал он, тогда я обязательно встану, слышишь, ты, урод?

Они шли мимо тихих, словно присевших на корточки, черных домов, а в опухшем черно-багровом небе свистя проносилась смерть.

Ты вообще с какого району, вдруг спросил широкий.

С Заставы, сказал он.

Надо же, удивился тот, а я с Заречья. Можно сказать, земляки.

Может, раз земляки, он меня отпустит? Может, не будь того, другого, отпустил бы? Или наоборот, тот, что помоложе, отпустил бы. Потому они вдвоем и ходят, наверное.

С Заставы в Заречье ходил троллейбус номер пять. Они могли ехать в одном и том же троллейбусе. Все это очень странно.

Все было словно понарошку, как будто он смотрел сам про себя кино. Он даже не мог заставить себя бояться. Хотелось только, чтобы перестала болеть рука. Ну и полежать.

У лесопосадок они остановились. Наверное, раньше тут любили гулять. Жарить шашлыки. Днем он разглядел бы скамейки. И дорожки. И эти ужасные резные фигуры, похожие на тотемные столбы, которые торчат везде — и у них, и у нас. И следы от мангалов.

Сейчас тут воняло железом и палой листвой. И еще чем-то, от чего у него свело челюсти.

Работай давай, сказал младший и ткнул ему в лицо черенком лопаты, оказывается, он ее все время нес на плече, эту лопату. Надо же, а он и не заметил. Что за лопату несешь на блестящем плече, чужеземец? Или она уже лежала тут, а тот просто ее поднял?

Не буду, сказал он, сам работай. Тебе надо, ты и работай.

По кустам прошел ветер, ветки шуршали и терлись друг о друга. Дождь припустил сильнее. Он слизывал капли, стекающие с волос на нос и губы. У них был железный привкус.

Туда их отведи, сказал тот, что шире. Потом присыплем.

Теперь ветки кустарника качались у самого лица. Даже в темноте видны были меж острыми черными листьями мокрые и блестящие ягоды, жмущиеся друг к дружке, белые и тугие, как сжатые кулачки. Дождь стекал по волосам за шиворот, тонкой струйкой пробирался меж лопатками, грубое полотно куртки сделалось мокрым и холодным и весь он сделался мокрым и холодным.

Наверное, будет больно. Или он все-таки ничего не почувствует? Или все-таки будет больно? И он так и не узнает, чем кончится «Игра Престолов». Это почему-то было обидней всего. Ну вот Тириона убьют или нет?

Тьфу ты, Тириона никакого не существует. А вот его сейчас убьют. Его, его, его самого. Но он даже испугаться не мог как следует.

Водосточная канава у кромки лесопарка была забита прошлогодней слежавшейся листвой, пристанищем земляных пауков и маленьких безобидных мокриц. Он сначала даже не понял, откуда он это знает, но тут же увидел белый круг света, пляшущий на дне канавы. Листва пропиталась водой и набухла.

Ложись, сказал тот, что шире, и ткнул стволом его спутника.

Я не знаю этого человека, сказал тот безнадежно и покорно лег лицом в грязь.

Не туда, сказали этому, и тот поднялся, зачем-то отряхнул колени и неловко шагнул в канаву, где сразу оказался на голову ниже. Свернулся там калачиком, но сразу же, точно послушный ребенок, повернулся лицом вниз.

Его тоже ткнули стволом, и он тоже полез в канаву и встал на колени, потому что брюхом опускаться на мокрые листья было противно. Слежавшийся листвяной покров подался под ногами, на поверхности запузырилась вода.

Его ударили сильнее, он не удержал равновесие и лег. Он лежал и ждал, ничего не происходило. Потянуло сигаретным дымом, наверное, те стояли и курили. Им торопиться было некуда. А он хотел, чтобы все кончилось быстрей, сил же нет ждать.

Эй, сказал голос над его головой, что там, глянь, глянь.

И выстрел. Один, другой. Очередь.

Он почему-то был еще жив. Это неправильно.

Мышцы напряглись так, что у него заболело буквально везде. Он машинально зажмурился, хотя было и так совершенно, совершенно темно.

Треск разрываемых веток. Кто-то кричит тонким незнакомым голосом, потом сдавленным голосом, потом хрипит. Мягкий хлюпающий звук. И рычание.

Он лежал, прижимаясь щекой к жестким мокрым листьям, плоть их сгнила и раскрошилась, остались колючие жесткие ости, и думал о собаках, о собачьем боге, который не может спасти, но может отомстить.

Потом он осторожно оперся на руки и приподнялся над краем канавки. Листья под ладонью расползались, как гнилые тряпочки, меж пальцами просочилась вода. И сразу увидел их.

Они лежали так, словно никогда не были живыми, и грязь под ними жирно блестела в луче фонарика, который откатился в сторону и, утонув в бурой спутанной траве, продолжал гореть.

Тот, что пошире, прикрывал автомат телом, словно тот был ребенком или любимым псом. Тот, что помладше, раскинув руки, глядел в черное небо. Рана на горле выдувала черные хлюпающие пузыри. Пахло кровью, но он уже привык к запаху.

Ветки кустарника, тоже как будто вымазанные кровью там, где на них падал случайный свет фонаря, шевелились.

Его спутник встал в канаве на четвереньки, наружу торчали плечи и голова, которой он бессмысленно водил из стороны в сторону, грязь вместе с кровью образовала быстро подсыхающую черную корку.

Кто-то большой, черный и страшный стоял в кустах, и он сморгнул несколько раз, прежде чем понял, что тот кажется большим, потому что он видит его снизу, из канавы. Вот и все.

Этот был полуголый, в одних только камуфляжных штанах и берцах, и по безволосой груди тянулись темные параллельные шрамы, вроде как от когтей, и он еще дважды сморгнул стекающую на веки грязь, потом вытер рукой слипшиеся ресницы, отчего еще больше запачкал их, и только тогда сказал:

Серый!

И сплюнул набившиеся в рот листья.


Анимация у них была хорошая, яркая. Распахиваются алые пасти, сверкают белые клыки, щелкают клювы, пульсирует горловой мешок… Лемур таращит плоский глаз, и в этом глазу уже отражается райская птица, и растет, и распахивает крылья, и нет уже никакого лемура, и райской птицы нет, а переливчато мерцает пятнистая шкура ягуара.

До чего красивые твари. Один человек не уродился. Ну и его вечные спутники. Крысы, типа, тараканы… кто еще…

Он высказался в этом смысле Броньке, но она его мизантропии не разделяла.

— Они тоже жрут друг друга, — сурово сказала она, — все жрут друг друга.

В ее глазу отразилась и пропала белая цапля.

— Травоядные не жрут, — возразил он.

— Там свои проблемы, — веско сказала Бронька.

— Брось. Какие еще проблемы у травоядных?

Звук он отключил, чтобы сосредоточиться, и компьютерные звери и птицы раскрывали пасти и клювы бесшумно, будто зевали.

Главная страница. Архив. Новости.

— Новости посмотри! — нетерпеливо сказала Бронька и опять прикусила ноготь.

Он послушно посмотрел новости. Он уже привык смотреть новости. В последние месяцы он только и делал, что смотрел новости. Тем более это были совсем безобидные новости. В Норвегии выбросился на берег серый кит, а на пляжи Варны — пять дельфинов. На территории нынешней Монголии жил очень странный динозавр. Но очень давно. Самая маленькая летучая мышь в мире находится под угрозой исчезновения, Альта направила экспедицию на поиски уцелевших экземпляров для разведения в неволе и расшифровки генома. Это она зря, уморят последние экземпляры и все. Совместный проект Австралии и Альты: генетики планируют в ближайшее время возродить сумчатого тигра, использовав в качестве суррогатных носителей самок сумчатого дьявола, который сам по себе тоже вид редкий и исчезающий; клонированный детеныш мамонта, родившийся семьдесят пять дней назад у слонихи Джесси, развивается нормально.

Последнему он обрадовался. Ему ужасно жалко было сумчатых тигров. Их отстреливали как опасных хищников, а на самом деле они не нападали на людей. Просто прибегали к их кострам и там, на границе тени и света, стояли и растерянно тявкали. Люди нарушали их картину мира.

Да и мамонтов тоже было жалко, хотя он читал, что люди в их вымирании не виноваты. Просто исчезла тундровая степь, где они кормились. Хотя вот овцебыки приспособились и живут. А последнего шерстистого носорога чукчи вроде убили в восемнадцатом веке.

— Ну вот, мамонтенок родился, — сказал он наконец. — Мохнатенький. У слонят тоже шерстка есть, знаешь? Только для восстановления популяции этого мало. Нужно целое стадо.

За окном зажегся фонарь, игла света уколола в зрачок. Он поморщился.

— Вот будет круто, если они клонируют неандера. Только нужна суррогатная мать. Я думаю, за такие деньги… Хотела бы ты стать матерью неандертальчика, Бронька?

— Ты что, совсем идиот? — сказала Бронька.

Он удивился.

— Почему?

— Чем ты занят вообще? Ищи. Должна быть подсказка. Ищи подсказку.

— Ты говоришь так, будто это какой-то квест.

— Это и есть какой-то квест. Я думаю, что они… Ой, вон там плашки! Вон там, вон там. Давай, жми. Да скорей же, а то опять пропадут. Туда, туда жми.

Бегемот распахнул алую пасть. Это был карликовый бегемот, вон кожа как блестит. Словно мокрый асфальт. Самки карликовых бегемотов рожают детенышей на суше, а раньше в зоопарках не знали, и сталкивали рожающих самок в воду, и детеныши захлебывались.

В пасти у бегемота дрожала табличка «Персоналии». Он торопливо нажал на персоналии, пока бегемот не захлопнул пасть, и табличка распахнулась в буйный тропический лес, но вместо, ну я не знаю, кураторов сайта, на него смотрели почтенные бородатые люди в сюртуках… Да-да, он знает, что Дарвин в школе был, как бы это сказать, несколько дубоват.

— Это не то. Ну, вообще не то. О, вот, про Уэллса интересное. Слышишь, он, оказывается…

Почему Бронька никак от него не отвяжется? Он бы с удовольствием прочитал про Уэллса. Сил же нет читать про военные сводки, про двухсотых и трехсотых.

— В жопу Уэллса, — отчетливо сказала Бронька. — Выйди оттуда. Выйди, тебе говорят.

Он так и не знал, любит он ее или просто хочет. Но вообще она его пугала, если честно. Бабы, конечно, все жесткие. Даже жестокие. А строят из себя хрен знает что. Ах, там паук. Ах, убери его. Ах, только не убивай. Ах, не могу на это смотреть! Выброси, выброси скорее… Врут, сучары. Нет страшнее зверя, чем мотивированная баба. Такая и обманет, и убьет. Если нужно. Женщины, думал он, гораздо ближе к животным. И они привычные к запаху крови. И к виду крови. Мы почему-то об этом всегда забываем. А им кровь — тьфу!

— Жми на другую! Вот она, вот. Жми, давай!

Он нажал.

— Фигня. Любите ли вы животных. Узнайте о себе больше. И что теперь?

Она покусала губу.

— Если это квест, должны быть этапы… Последовательные. Может, мы уже прошли один и сами не заметили. А теперь…

— Да нет никакого квеста. Просто сайт. Новости, персоналии, все вот это. И опросник, чтобы не скучно было. Ты вообще квирита когда-нибудь видела? Они знаешь какие все? Как с рекламы Картье. А этот… опарыш какой-то.

— Глупости. Агент и должен быть незаметным. Иначе его все будут замечать.

— Да, — сказал он, — Бонд, например. Джеймс Бонд.

— То кино, — резонно возразила Бронька, — а это жизнь. В жизни твой Бонд провалился бы еще на паспортном контроле. Давай, работай.

Он поудобнее перехватил мышку. Пальцы вроде отекали меньше, но все равно слушались плохо. Но он не хотел покупать мышь для левшей, какая-никакая, но гимнастика.

— Ладно, — сказал он, — в крайнем случае узнаю о себе больше. Все равно делать нечего.


НАЧАТЬ ТЕСТ

Бронька дышала ему в шею.

Фон вроде не изменился — тропический лес, переплетение лиан, яркие вспышки птиц, пятна света и тени, но от них почему-то кружилась голова и слезились глаза. Плашки словно бы выступили из фона и повисли перед экраном, чего, конечно, быть не могло, но попасть в них мышью теперь стало еще труднее. И еще какой-то звук, неприятный, режущий, на грани слуха, хотя стоп, он же звук отключил. Точно отключил.

Выбрать язык. Лидийский, мидийский, английский...

Он выбрал мидийский.

«Жарко» относится к «зима» так же, как «больно» относится к а) «болезнь»; б) «преступление»; в) «здоровье».

Он подумал и нажал на «в».

«Красное» относится к «зеленое» так же, как «зеленое» относится к а) «желтое»; б) «фиолетовое»; в) «красное».

Это что-то связанное с цветами спектра? Каждый охотник и так далее? Или красный к зеленому, как зеленый к красному? Так ведь тоже можно? Он подумал и все-таки нажал на «б».

Зачем он вообще это делает?

Он так и сказал:

— Зачем я вообще это делаю?

— Ну, что-то же надо делать, — рассудительно сказала Бронька.

— Мы не знаем, как они определяют, кто им подходит. А вдруг вот так и определяют?

— Так бывает только в фантастических романах. А на самом деле, как и везде… связи, деньги. Слава.

Если вы увидите пятерых подростков, собирающихся повесить кошку, вы

а) вмешаетесь и сделаете им замечание; б) пройдете мимо; в) сразу ввяжетесь в драку; г) станете звать на помощь.

— Ну дурацкий же тест, — сказал он Броньке и нажал на «в», хотя на самом деле, наверное, все-таки «а». Или «б»? Ну вот пять здоровых подростков… Кошку жалко. Той кошке, которая жила на блокпосту, они дали какое-то имя. Какое? Он забыл… И эта… которая в подъезде. Почему все время кошки?

Отец Александра — брат матери дочери Анны. Кем приходится Анна Александру?

а) тетей; б) двоюродной сестрой; в) племянницей.

Он попробовал вычислить и запутался. Мать дочери Анны — это и есть Анна, нет? Нажал на «б».

Кольца Сатурна находятся по отношению к экватору планеты а) горизонтально; б) вертикально; г) наклонно; в) колец Сатурна нет вообще, это оптическая иллюзия.

Он со злости нажал на «в».

Десятая планета Солнечной системы носит название а) Деянира; б) Кербер; в) Кронос.

Он обернулся.

— Слушай, а сколько у нас планет? Девять вроде? Плутон еще как бы планета? Или не?

— Что? — недоуменно переспросила она. — Я не… погоди, дай посчитать…

Она стала загибать пальцы. Где она вообще училась? Чему там учили?

— Ладно, — сказал он. — Не парься.

Если вы увидите пятерых подростков, забивающих бейсбольными битами гадюку обыкновенную, вы а) поможете; б) сделаете им замечание…

Он плюнул и закрыл сайт. Комп тоненько завыл и почему-то начал перегружаться. Ну его в самом деле.

— Ты чего? — спросила Бронька.

— Ничего, — сказал он. — Надоело. Фигня какая-то. Слушай, ну… Пошли, может, прогуляемся. Чего сидеть?

Самое хорошее всегда происходит где-то. Куда тебя не позвали, потому что ты лузер и урод. Или звали, но ты сам не пошел, потому что ты лузер и урод. Вот и сейчас, вроде сидит с бабой, со своей собственной бабой, причем красивой, ну вот что еще надо, тем более, в холодильнике, кажется, оставалось еще пиво. Но на набережной огни и смех, и теплый ветер с реки, и люди сидят за столиками, и листва под светом фонарей горит зеленым пламенем. И кажется, что жизнь там. А здесь — так…

— Пошли. Задолбало тут сидеть, духотища. Пойдем, дойдем до моста, а, может, и на остров сходим.

Теплая трава, холодный песок, дальний поезд бесшумно тянет по мосту цепочку огней… Бронька медленно входит в реку, ну, ойкает, конечно… черные волосы липнут к плечам, идет к нему, стоящему в воде по горло, белые светящиеся ноги охватывают его бедра…

— Тебя заметут, — сказала Бронька. — Документы спросят и сразу заметут. И все. И как Рината.

— Да ладно! Во-первых, они не прикапываются к парочкам…

— Очень даже прикапываются… Потому что им тоже хочется, а нужно ловить всяких уродов… Им завидно.

— Во-вторых, я же безобидный. Ну видно же…

Бронька молча покачала головой.

— Не безобидный? На кого я, по-твоему, похож?

— На убийцу, — сказала Бронька.


Он меня останавливает у самой двери. Нервный, прежде, чем протянуть мне руку, торопливо и украдкой вытирает ее о штаны.

Прошу прощения, говорит он, и лицо его дергается.

Я его помню. На фуршете он так ел, как будто вот-вот отберут. Или прогонят. Наверняка очень старался получить это приглашение. Престижно и высокая кухня.

Поэт? Да, кажется, поэт.

Его рука все равно влажная.

Официант с пустым подносом ненавязчиво остановился у него за спиной. Нет-нет, это безопасно. Скорее всего.

Ваша страна, она… я слышал, я думаю… она прекрасна…

Вечное лето?

Ну, это банальность. Лошадиное лицо его на миг делается высокомерным. Но все равно… все равно. Остров в океане. Долина в горах. Что-то только ваше. Где все устроено, как вам хочется. Как надо. Можно же купить остров, нет? С вашими возможностями…

Точно — поэт.

Шамбала, услужливо подсказываю я. Ну да, мы очень давно наблюдаем за человечеством, и когда сочли его, наконец, достойным, явили себя и открыли повсюду свои представительства. Вышли, так сказать, из золотистого сумрака на свет. И продвигаем человечество по правильному пути. Тайно, разумеется. Но у нас есть свои рычаги влияния. Внедрение новых технологий, например.

Он переступает с ноги на ногу, он не понимает, насмехаюсь я над ним или говорю серьезно. Больше всего он боится показаться смешным. У него романтическая, возвышенная концепция себя самого.

В Шамбалу ведут подземные ходы, вы знаете? Целая система подземных ходов, вроде кротовых нор. В астрономическом смысле. Раз — и там. Только надо знать, где именно. У каждого есть шанс попасть в Шамбалу. Если найти правильную норку. Одна девочка как-то попала в такую, потом про нее целую книгу написали.

У него напрягаются мышцы лица. Я шучу? Или нет? А если шучу — то не над ним ли? Он очень боится сказать не то и упасть если не в моих глазах, то в своих собственных. У таких не бывает чувства юмора.

Наверное, вы все-таки шутите, говорит он. Должен быть какой-то тайный ход. Тайная дверь! Хорошо, если не долина в горах, то что тогда? Где? В другом измерении? На другой планете?

В одной очень далекой галактике, говорю я.

Он нервно хихикает. Он отчаянно пытается показать, какой он продвинутый.

Быть может, в виртуальном мире? Надеваете, скажем, такие очки, и… Сразу становятся видны все ваши…

Я хочу сказать «покемоны», но удерживаюсь.

Порталы и… там, за ними свет и воздух, и белый камень, и колоннады, возносящиеся небу, и свободные, счастливые люди…

Очки — розовые?

Он вздрагивает, лицо его кривится.

Вы начитались фантастики. Все гораздо, гораздо прозаичней. Извините, мне пора идти. Вы еще что-то хотели спросить?

Он медлит, потом встряхивает головой, будто выбрался из воды.

Я хочу подать на гражданство.

Ну, конечно.

У нас нет такой процедуры.

Что значит, нет? Откуда-то же вы берете граждан? Вряд ли только по праву рождения! Вы же, ну, молодая страна! Если не гражданство, то вид на жительство. Это же проще — вид на жительство?

У нас нет такой процедуры, повторяю я. Вы же узнавали. Наверняка узнавали.

Возможно, он и мог бы возразить. Но он глотает воздух и молчит. Боится, что попадет в черный список, наверняка ведь есть черный список, как же без него…

Мне становится его жаль.

Хотите, я скажу вам, как это происходит на самом деле? Однажды вы получаете письмо. В конверте. С гербом. Красивый конверт, бумага верже. И оно приходит не по почте. Его приносит наш курьер. И там некое приглашение явиться туда-то и туда-то. Быть может.

Но политическое убежище вы же даете?

Он оглядывается. Кругом информаторы, понятное дело. И жучки.

Я молчу.

Меня преследуют, говорит наконец он. Угрожают.

Позвольте, я угадаю, говорю я. Вы считаете неразумным отказываться от мидийского культурного наследия. В конце концов, у ваших стран общее прошлое. И империя — это не только тюрьма народов. Это равные возможности. Образование. Культура. Это масштаб, наконец! И вообще культура выше политики. И вы дали интервью, в котором…

Откуда вы знаете, говорит он и даже отступает на шаг.

Помилуйте, говорю я, у вас же все на лице написано.

На его нервном культурном лице.

Только дикари отказываются от своего культурного прошлого, — говорит он, прижимая руки к груди. Только дикари… Мы выросли на великой мидийской литературе. Вы же не будете отрицать…

Я соглашаюсь. Мидийцы гордятся своей литературой. И своими ракетными комплексами.

Вам повезло, говорю я. Смутные времена — это же золотое дно для литератора! Представляете, какой роман вы могли бы написать? Преподаватель мидийского языка и литературы в городе, где со здания администрации сняли лидийский флаг и водрузили мидийский. Что ему делать, этому несчастному? Приветствовать тех, кто с оружием пришел на его землю? Сражаться за независимость своей страны? Он же вообще мидийский филфак оканчивал. Это о чувстве родины, понимаете? Что такое вообще эта родина — язык? Культура? Общая память? Индивидуальная память? Просто земля, в конце концов? Почва?

А вы это опубликуете, быстро спрашивает он.

Сначала напишите.

Вам хорошо говорить, бормочет он обиженно.

Он не получит письма в конверте. Бедный маленький человек, провалившийся в трещину национального конфликта. Я думаю, он в конце концов переберется в Мидию. И даст несколько интервью. А потом о нем все забудут.


Погоди, сказал Серый, сейчас сало нарежу.

Небо там, над макушками темных деревьев, багровело как свежий кровоподтек. В подлеске было темно, но он приспособился. Удивительный все-таки прибор — человеческий глаз.

Нож торчал в пеньке, красивой наборной рукояткой вверх. Серый, крякнув, вытащил его. Он хотел спросить, зачем вообще Серый вогнал нож в пенек, но во рту пересохло и шевелить языком было больно и шершаво.

Свернутую камуфляжную куртку и вещмешок Серый вытащил из-под корней, сунул в вещмешок огромную лапу, достал сверток, развернул его тут же на пеньке. Лезвие красновато блеснуло.

Только не жри много, сказал Серый, и воды так много не пей. Аккуратней, слышишь?

Хлеб был черствый, он не кусал его, а грыз. А сало слишком соленое. А пить он много и не собирался, не вчера родился, к тому же вода была теплой и невкусной, но фляга как-то сама собой делалась все легче, а желудок, наоборот, все тяжелее, словно он наглотался свинцовых шариков и они теперь перекатывались там, стукаясь друг о друга. Он прижал к животу руку, пытаясь утихомирить эти шарики, но это не помогло.

Вот же мудак, равнодушно сказал Серый. Я ж говорил, не пей много.

А… с остальными что, не знаешь?

Он спросил и уже после подумал, что зря спросил.

Та ничего уже, так же равнодушно сказал Серый и замолчал.

Их спутник схватил хлеб и жевал молча, только челюсти работали.

По листьям тихо барабанил дождь. Пахло грибами. Наверное, прежде тут собирали грибы, в лесопосадках.

Этого откуда взял, спросил Серый.

Не знаю, сказал он, был со мной там, чудной какой-то.

Ну, пускай себе, сказал Серый, а ты перевяжи руку-то. Если правильно перевязать, лучше срастается.

И протянул ему тряпицу, в которую прежде были завернуты сало и хлеб. Тряпка была заведомо грязная, но в темноте не видно. И на руку он тоже боялся смотреть.

Помоги, сказал он, я левой не могу.

Что, музыка, сказал Серый невнятно, поскольку затягивал узел при помощи зубов, больше не играть тебе на скрипочке?

На блок-флейте, машинально поправил он.

Его все еще колотило, от холода и от боли, но даже это было по-своему приятно. Что можно трястись, не сдерживая себя.

А тебя как звать, спросил Серый третьего, который доел свою краюху и теперь торопливо допивал воду из фляги.

Петр, сказал тот, обливаясь водой, а ты бес не иначе, ибо кто еще способен на такое.

Тю, сказал Серый, псих он, что ли, ладно, чего расселся, валим отсюда. Хорошо, луна растет. Полнолуние скоро. Хоть что-то видно.

Наверное, потому и такое небо, что луна. Висит за бурыми тучами, слежавшимися и сырыми, точно листья в той канаве, огромная, разбухшая. Ему в детстве часто снилось, что в ночном небе восходит что-то такое, что и смотреть страшно.

Повалиться вот в эту прекрасную, мягкую, сырую листвяную подстилку и закрыть глаза. Но он передвигал и передвигал ноги, по очереди, одну, другую, одну, другую, корень, выбоина, еще корень, одну, другую…

Лес лизнул языком колючее поле и исчез. Тучи тоже кончились, словно кто-то отрезал их ножом и половину выбросил. Пухлый край сыпался войлочными волокнами. Зеленоватое, нежное, оно омывало зрачки, точно прохладная вода. И никакого дождя. Веточка полыни, которую он растер пальцами, оказалась совсем сухой.

В кустахе трещал сверчок.

Вот оно, тихонько сказал Петр, ни к кому не обращаясь, вот оно.

В темной сухой траве лежала дорога в две колеи, пыльная и белая, и над ней в небе висела такая же, присыпанная сверкающей пылью.

Пошли, что ли, сказал Серый.

Темнота кишела светом, свет толкался и рябил, так бывает, когда сильно нажмешь на глазные яблоки, он и правда отчаянно тер их, чтобы не заснуть на ходу, отчего фиолетовые пятна и фосфорные вращающиеся колеса, повисшие над дорогой, становились все ярче.

Шевелись, сказал Серый, там на бугре их точка, все простреливается, и пошел с дороги на хрен, тебя слишком видно.

Земля дрогнула.

Что это, спросил он, и Серый сказал, ложись, дурак, ложись!

Он упал в спутанные заросли лебеды и полыни, стебли сомкнулись над ним, уронив на него сухую пыльцу и сухих сонных бабочек, которые, опадая, касались крыльями щек. Земля тряслась, он ловил ее толчки грудью и животом, а на белую дорогу выползли одно за другим чудовища с огненными глазами, испуская раскаленные запахи железа и солярки — сухие рептильные запахи. Монстры катили перед собой шары белого света, в них на миг проявлялись и исчезали то гладкий серебристый ствол тополя, то пучок ржавой травы, то неподвижная, точно на фотографии, стайка бледных бабочек. Колесо света ударило по глазам и покатилось дальше.

Последний дракон рыкнул и пукнул, подпрыгнув на ухабе; они еще полежали, потом поднялись. Наши, спросил он Серого, когда грохот стих, ты что, совсем мудак, сказал Серый, какие тут наши, давай вставай и пошли. И они встали и пошли.


Подтаявшие льдины столиков плавают в наступившем полумраке. На скатертях темнеют винные пятна, словно на льдинах убивали тюленей.

Уходит успешный ресторатор, уходит театральный режиссер. Уходит ректор Гуманитарной академии. Да, я в курсе, что в Лидии первый университет основали на полтора века раньше, чем в Мидии. Да, огромное спасибо за сотрудничество. Да, в рабочем порядке. Ректор — в дизайнерской вышитой сорочке. Это модно и патриотично. Еще один ректор. Тоже университет, на самом деле бывший институт пищевой промышленности. Простите, что? Институт Эмилия Макра? Да, открываем, в самое ближайшее время. Да, новый учебный комплекс в парковой зоне. Нет, парковую зону тоже мы оборудовали, там вообще пустырь был. Да, по обмену тоже можно. Точные науки, молекулярная биология. Нет, конечно же, и гуманитарии. Историки, философы. Лингвисты, антропологи. Кто-кто? Маркетологи? Спасибо, не надо.

Он отходит, недовольный. Ну да, мы ведь могли быть и пощедрее, чего нам стоит? Мы ведь такие богатые.

Кто любит благодетелей? Никто, на самом деле.

Ах да, есть ведь еще редкие и исчезающие животные. На них мы денег не жалеем. Но они не понимают, что мы их облагодетельствовали. Они просто жрут, испражняются и иногда размножаются.

Огромная круглая капля луны стекает вниз, на шпиль высотки, с которого слишком дорого снимать старый герб… Все-таки наши что-то напутали с небом, ну не может быть такой яркой луны.

Створки лифта смыкаются за спиной.

Опять на краткий миг повисаю в воздухе… Вижу свое отражение в зеркальной стенке и прикрываю глаза. Зачем все это?

Мне тесно в корректирующем белье. И жарко. Хотя здесь хороший климатический контроль.

В фальшивом окне все та же яркая луна. Парковую аллею пересекают четвероногие слипшиеся тени. Теплый ветер с реки роется в ветвях, то приоткрывая, то пряча парковые фонари.

Раздеваюсь. Иду в ванную. Волоски коврика под ногами шевелятся, стопам щекотно. Сейчас коврик обработает данные, и мягкие отростки под высоким давлением что-то впрыснут мне в свод стопы.

Предпочитаю не знать, что.

На сегодня вам нужен инкуб, мягким голосом говорит коврик.

Я не спорю. Тем более жжение поднимается все выше, теплые токи пульсируют и множатся, растекаются по телу, толкаются в бедрах, выше, выше.

Когда я выхожу из ванной, в купальном халате на мокрое тело, инкуб уже здесь. Он стоит в нише у постели в апельсиновом свете ночника, погасившего луну за окном, его лицо прикрыто капюшоном, тело бурнусом. Кто под капюшоном, не разглядеть, и оттого мне одновременно страшно и щекотно. Ты никогда не знаешь, кем на этот раз окажется инкуб.

Ты никогда не знаешь, что тебе на этот раз нужно. Но датчики, датчики, конечно, знают.


Он проснулся оттого, что икроножные мышцы свела судорога.

Опять бежал куда-то во сне.

Но это ничего. Просто надо резко потянуть за большие пальцы ног. Сначала будет очень больно, но потом сразу отпустит.

Броньки рядом не было. Зато в ванной шумела вода. Зря она расходует так много воды, никаких денег не хватит.

Шум падающей воды напоминал шум дождя.

Он закрыл глаза и попытался снова заснуть. Но вместо этого стал думать.

Бронька права, это все-таки, наверное, тест. Не может же быть такой шикарной анимации у какого-то вонючего зеленого сайта. Что они проверяли? Что хотели узнать? Там надо было очень быстро жать на плашки. Значит, скорость реакции? А что еще? Психологический профиль? А вопросы нарочно составлены абсурдно. А я соскочил. На самом деле это тоже отбраковка, причем, на первом этапе. Я не прошел испытания.

Этот тип из фонда всучил нам альбом, а дальше я должен был сам. Сам догадаться. Это была подсказка. Попробовать еще раз, что ли? Или второй раз меня уже туда не пустят?

Но этот тип, он же совершеннейший задрот. Как он может быть связан с ними? Он же никто. Пустое место.

Перегринов тоже как-то подправляли, но квириты уж, наверное, совсем сверхлюди. Хотя вот эта их консул… точь-в-точь кассирша из «Метро», та, что толстая такая, и всегда ему улыбается, старая дура.

Подушка была чуть влажной, он что, плакал во сне?

Он спустил ноги на пол и сел. Мышцы все равно болели, но истершийся линолеум приятно холодил босые ступни.

Шторка, подожженная уличным фонарем, тлела с одного угла, в пыльном зеркале серванта плавало лунное пятно, кривоногое кресло недружелюбно насупилось, уперев руки в бока, как торговка на базаре.

Вода перестала шуметь.

Чего она там возится столько?

Нет, пошла на кухню. Прикрыла дверь. В коридор упала узкая полоска света. Тихо. Что-то звякнуло. Тихо. Опять звякнуло.

Осторожно, на цыпочках, он прошлепал босиком по полу, отшвырнул ногой Бронькины джинсы (почему она всегда бросает их на полу?), замер, смаргивая режущий глаза свет, потом рывком отворил двери.

— Ты же мне обещала! — сказал он безнадежно. — Ты же обещала…


Тень от ветки умеет очень быстро двигаться, когда на нее не смотришь. Только что была на потолке…

«Теперь расскажу о том, что интересного видел я в порубежье. Тут протекают две речки — Сула и Супой, обе впадают в Большую реку. Меж этими речками живут маленькие зверьки, которых называют байбаками. Своим видом и размерами они напоминают барбарийских кроликов. У них только четыре зуба — два верхних и два нижних. Зверьки покрыты шерстью сизоватого цвета и прячутся под землею подобно кроликам. В октябре они зарываются в норы и покидают их лишь в конце апреля. Питаются они тем, что собрали летом. Долго спят, очень запасливы, инстинктивно заготавливают еду на зиму — рыскают полями в поисках поживы. Как-то я наблюдал, как эти зверьки, лежа на спине, прижимали обеими лапками к животу большой пучок сухих листьев. (Эти зверьки помогают себе этими лапками почти так же, как обезьянки своими.) Другие байбаки тянули зверька за хвост до самого входа в нору — словно на санках перевозили листья. Тогда разносили траву по норам. Я несколько раз наблюдал, как они это делали. Из любопытства даже дошел до их логовищ и разгреб их, чтобы осмотреть их жилища. Увидел там множество маленьких нор, одни они используют, как кладовые, в другие затаскивают умерших животных или употребляют с какой-то другой целью. Живут байбаки общиной, состоящей из восьми-десяти пар. У каждой пары имеется свое отдельное жилье, и меж ними царит мир и согласие. Такая „республика” ничем не уступает колонии пчел или муравьев. Следует добавить, что если в мае поймать молодых зверьков, то они легко приручаются. На ярмарке за них просят одно су, то есть шесть лиардов. Я сам вырастил дома несколько байбаков. Они очень забавны и приносят много радости, словно обезьянка или белка. Питаются той же едою, что и мы».

Бедные байбаки. Что они подумали, когда странная железная штука начала разрушать их жилища. Наверное, что пришел конец света. Как они потом метались по этим разоренным кладовым, пытаясь сохранить хоть что-то, потому что вот-вот зима, страшная, долгая, темная, и как быть с этими разбитыми окнами, в которые сухой ветер заметает сухой снег, со всеми этими банками солений и варений, с пакетами гречки и макарон, куда их прятать, куда тащить?

Что-то он напутал с этими четырьмя зубами, кстати. Ну, правда, передние зубы у них и в самом деле здоровущие.

«Забыл сказать, что это очень сообразительные зверьки, поскольку никогда не оставляют нор, не выставив сначала дозорного. Он вылезает на возвышение и в случае опасности предупреждает зверьков, которые заняты поисками еды. Заприметив чужака, байбак встает на задние лапки и начинает свистеть. По этому сигналу все зверьки бегут в укрытие, а часовой — за ними, оставаясь там, пока не уверятся, что им ничего не угрожает».

Добрые, отважные, толстенькие, никого никогда не обижавшие байбаки.

Смертоносные переносчики чумы.

Байбаки, значит, водятся между Сулой и Супоем. Бедные байбаки. Обстрелы. Растяжки. Наверное, опять думают, что наступил конец света.

У байбаков, должно быть, своя печальная и кроткая эсхатология.

Свой мартиролог мучеников.

Меня смущает слово «инстинктивный». Откуда де Боплан в начале семнадцатого века знал слово «инстинктивный»?

Я люблю книги.

Может, потому, что книги останутся, когда прекратится мистический бег электронных дыр, иссякнут зарядные устройства, растают облачные хранилища памяти… К тому же, книги хорошо горят.

Да, certain instinct de faire leurs provisions. И вообще термин «инстинкт» впервые появился у философов-стоиков. Молодцы стоики, что тут скажешь.

«В этих краях также водятся перепелки с голубыми лапками, но мясо их считается ядовитым».

Интересно, почему? Может, они склевывают какие-то ядовитые ягоды? Им, перепелкам, ничего, а люди потом травятся. Да, точно. Пикульник, цикута и болиголов. Содержат алкалоиды. Симптомы отравления — судороги, опоясывающая боль, рвота, головокружение, повышенное слюноотделение. Иногда — смерть от паралича дыхательного центра.

Ну, конечно. То самое чудо насыщения перепелами в пустыне. В первый раз все прошло хорошо, обессиленные долгим перелетом птицы падали на песок, их можно было брать голыми руками, но во второй раз перепела оказались ядовиты. Такая кара. А то всё им, понимаешь, не так. Впрочем, непонятно, откуда де Боплан взял про голубые лапки, может, это что-то связанное с половым диморфизмом? И вот эта история о том, что байбаки ложатся на спину, а другие байбаки их тащат… они же зимой залегают в спячку, вот он же сам пишет, зачем им эти листья? Ну да, зерно, оно высококалорийно и позволит по выходу из спячки быстро наверстать форму — если запасы не растащат полевые мыши. Но листья? Какие листья? Они же к весне превратятся в труху! Или это они собирают себе на подстилку? Или это все-таки не листья, а сухие метелки злаков?

Вавилонская башня нераспроданных альбомов покосилась, но стоит крепко. Здешний паук-старожил уже основательно на них устроился. Я его не трогаю, у нас с ним что-то вроде мирного договора, пока он сидит в своем углу и не высовывается. Иногда я обметаю паутину, пауку только на пользу. На нити со временем налипает много пыли, и они перестают хорошо ловить. Но паук обижается, уходит за стопку книг и мрачно смотрит оттуда своими восемью глазами. Такая стратегия называется real politic, но паук об этом не знает.

Тень от ветки прыгнула на календарь, с которого смотрит большая панда, трогательно мусолящая стебель бамбука. Круглая голова, круглые глаза, короткие пухлые конечности, трогательная неуклюжесть… Точь-в-точь как маленькие дети. Умиление, сплошное умиление. Няшность.

У байбаков, хотя они не редкий исчезающий вид, тоже карикатурно-детские черты, запускающие у людей безотказные древние механизмы. Толстые щеки, умильные глаза. Короткие лапки с детскими пальчиками, косолапая походка. Что не помешало де Боплану разорять их уютные дома, их трогательные кладовые с аккуратно разложенными припасами, их столовые, их спальни, их библиотеки и детские, просто чтобы посмотреть, как они устроены.

Хотя он смелый человек. Исходил из конца в конец полудикие земли, ограниченные с одной стороны непроходимыми мидийскими болотами, с другой — зловещими горами Трансильвании. А еще — речные пороги. Он прошел все тринадцать. Все тринадцать. В том числе самый высокий, самый страшный, прозванный Ненасытным. Прошел против течения.

Вдобавок Боплан попал сюда в плохой год. Смута, крестьянские бунты, резня, неурожай, нашествие саранчи… Шевелящийся, живой, толщиной в четыре пальца, ковер, кони боятся ступить, и их приходится подгонять плеткой (а на крыльях у нее, как говорят знающие люди, можно разобрать надпись на арамейском — «Божья кара»). Пережил страшную зиму 1646 года, когда от обморожения погибло две тысячи солдат польской армии и несчитанное количество лошадей. Он рассказывал о почерневших внутренностях, о хрупких обмороженных телах, о безумии и страданиях.

Хорошо, что он кончился, малый ледниковый. Хотя Альта и финансирует борьбу с глобальным потеплением. Тебя элементарно не пустят в приличное общество, если ты не финансируешь борьбу с глобальным потеплением.

За окном двое здоровенных парней, то ли ЧОП, то ли регулярные, поскольку при оружии, здоровенные такие пушки, заигрывают под липой, забранной в железную решетку, с крупной веселой девкой. На девке красная облегающая блузка переливается золотом, словно это не девка, а золотая рыбка. Явно синтетика же, и как девка только не сварится!

А девке хоть бы хны, хотя от черной формы парней прямо-таки пар идет.

Даже отсюда видно, как над раскаленным капотом «мазды» дрожит горячий воздух. Станислав, наверное, там, внутри. Я ни разу не видел, чтобы он выходил, хотя наверняка же выходит. Ну не может человек сидеть по восемь часов в салоне автомобиля, не испытывая естественных потребностей!

Надо подрегулировать кондиционер, что ли. Почему-то у меня по загривку ползет холод.

На исцарапанную столешницу ложится широкая тень.

Я поднимаю голову.

Передо мной стоит большая панда.

Вставшая на дыбы, огромная большая панда.

Наверное, у меня совершенно одурелый вид, потому что большая панда вдруг подносит лапы к голове, откидывает ее, точно капюшон, и говорит:

— Извините.

Темный завиток волос у нее прилип ко лбу.

— У вас было открыто, — говорит она, — а я… Я попить. Извините.

Девушка. Человеческая девушка. Темные глаза, бледная кожа. До зелени бледная. Я вдруг понимаю, что она сейчас упадет.

Я поднимаюсь и наливаю ей воды из кулера. Она жадно пьет, проливая воду на белый плюшевый мех и на черный плюшевый мех.

— Извините, — снова говорит она, — спасибо.

Я отвечаю в том смысле, что ничего страшного, бывает. Еще бы, в такой шкурке!

— Это, наверное, из-за жары все. Я стою там, стою, и вдруг понимаю, что вот-вот упаду. В ушах звенит, и не вижу ничего. Какие-то пятна. Мне нельзя на улице падать, понимаете? Это не позитивно. Меня оштрафуют.

— У вас тепловой удар, — говорю я, — вам лучше присесть. Как, в ушах все еще звенит?

Она морщится и кивает.

Я пододвигаю к ней вытертое офисное кресло, и она тут же плюхается в него, заняв сиденье объемистым черно-белым задом и растопырив огромные задние лапы с грязными черными плюшевыми пятками.

Какое-то время она сидит, прикрыв глаза. Веки у нее как лепестки лилии, твердые, бледные и с прожилками. Она не накрашена. Кто будет краситься, если он весь рабочий день большая панда?

— Повезло, что у вас открыто. — Она не открывает глаз, ресницы у нее короткие, но темные и густые, как полоска меха. — Я сначала ткнулась в ту, что налево. Там заперто.

— Там турагентство, — говорю я, — наверное, все ушли обедать. А ваши работодатели, — говорю я, — нарушают трудовое законодательство. В такую жару нельзя находиться на солнце, тем более в плюшевом комбинезоне.

— Какое там законодательство, — устало отмахивается она и, неуклюже хватаясь за ручки кресла своими массивными лапами, поднимается. Одним движением расстегнув скрытую молнию, выбирается из комбинезона.

Под комбинезоном драные джинсы и светлая майка, темная от пота под мышками и на спине.

В легенде о деве-тюлене рыбак украл у нее тюленью шкурку, и ей пришлось уйти с ним, поскольку в море она вернуться не могла. А в Китае наверняка рассказывают про бедного крестьянина, который приходит в лес рубить бамбук, чтобы укрепить стены своего ветхого жилища, и вдруг видит панду, которая снимает шкурку и превращается в облачную фею?

Комбинезон она сворачивает в плотный валик и сует под мышку. Полая шкурка мертвой панды. Пустая голова панды жалобно болтается у локтя. Свободную руку она протягивает мне. Левую. Ладонь у нее холодная и липкая, как у испуганного ребенка.

— Майя, — говорит она. — Мне уже получше, правда. Я пойду. Извините еще раз.

Я тоже называюсь. Она кивает и мнется, переступая с ноги на ногу.

Может, ей стало плохо еще и потому, что она плохо питается? У того, кто работает большой пандой, вряд ли хватает денег на здоровую еду. Заваривает кипятком лапшу в стаканчиках или пюре…

Может, позвать ее на ланч? Или она не так поймет? Или как раз поймет?

— Вы точно в порядке? — спрашиваю я.

— Кажется, да, — говорит она, — спасибо. Понимаете, мне надо ловить прохожих. Ну, не всерьез… Но как бы расставлять лапы и загораживать дорогу. И флаеры совать. А там тени совсем нет. Тень там, где скамейки. Но мне нельзя сидеть. Надо ходить.

— А… пойти поесть не хотите?

— Что вы, — говорит она, — я про еду и думать не могу.

Она уже не такая зеленая, просто бледная от природы, смугло бледная. Тут много таких. Такой типаж.

Может, пускай посидит, пока я схожу пообедать? Ей, наверное, при мне неловко валяться в кресле. Тут, в сущности, красть нечего. К тому же, что может украсть большая панда?

— Прохожие иногда меня боятся, — говорит она, — шарахаются. Смешно…

— Извините, — говорю я, — а можно вопрос?

— Конечно, — говорит она тихо. Ее худые длинные пальцы рассеянно теребят круглые уши капюшона. Так гладят кошку.

Интересно, у нее есть кошка?

— Вы всегда большая панда?

— Что вы, — говорит она, — иногда я ледниковая белка.

— Кто?

— Ах, это из мультфильма. Про Ледниковый период. А иногда я вообще миньон.

И, встретив мой непонимающий взгляд, поясняет:

— Это, ну… не знаю, как сказать. Это такое… Кругленькое, желтенькое, одноглазенькое. Тоже из мультика. Мне лучше уже. Я пойду, ладно?

— Конечно, — говорю я.

Когда она уходит, комната делается совсем пустой.

Я смотрю в окно. Ее уже нет. Затерялась в бамбуковых зарослях. Панды на самом деле отлично маскируются, хотя по виду и не скажешь. Парни и хохочущая девка все-таки не выдерживают и уходят в тень, у лотка с лимонадом выстраивается маленькая очередь. У киоска с мороженым — тоже.

«На берегах упомянутых рек гнездится множество крупных белых птиц. У них такое обширное горло, что внутри помещается целый пруд, в котором они хранят живую рыбу, которую поедают в случае нужды. Похожих птиц я видел в западной Индии. Также тут гнездится огромное количество аистов…»

Когда Боплан не руководствуется слухами, он удивительно точен. А орнитология тогда была, ну, не на высоте.

Надо все-таки пойти съесть что-нибудь.

Ага… а вот и оно.

Я прижимаю страницу ладонью.

Самое интересное всегда в открытом доступе.


— Это не кошка! Это не ко