Глеб Морев
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ: ФРАГМЕНТЫ ЛИТЕРАТУРНОЙ БИОГРАФИИ
Философия. История. Политика

Морев Глеб Алексеевич — литературовед, журналист. Родился в 1968 году в Ленинграде. Окончил Тартуский университет. Автор многочисленных статей и книг, посвященных русской литературе. В том числе: «Поэт и Царь: Из истории русской культурной мифологии (Мандельштам, Пастернак, Бродский)» (М., 2020). В «Новом мире» публикуется впервые. Живет в Москве.

Мы публикуем (с сокращениями) главы из выходящей в московском «Новом издательстве» книги Глеба Морева «Осип Мандельштам: Фрагменты литературной биографии (1920-е — 1930-е годы)». Ссылки на Полное собрание сочинений и писем Мандельштама под. ред. А. Г. Меца (Т. 1 — 3, М., 2009 — 2011) даются в тексте с обозначением тома (римской цифрой) и страницы.



Глеб Морев

*

Осип Мандельштам: фрагменты литературной биографии



Главы из книги


1


Летом 1926 года первый хроникер жизни Ахматовой П. Н. Лукницкий1, интуитивно чувствуя исключительность ее положения на литературной сцене, пытался понять его истоки и смысл:


В таком положении, как АА, пожалуй, только Кузмин. <...> Как АА определяет существующее о ней в нынешней критической печати мнение, относящее ее к правому флангу советской литературы: ...полное отсутствие собственной мысли у писавших, и никто из них не задумывался о том, в чем, в сущности, «правизна» АА.

А в действительности? Символика икон, церковность и пр. Разве ее не было у других? Ведь это было принято как прием всеми в определенную эпоху. Разве у Есенина, у Клюева, у Гумилева, у Блока, у Сологуба и т. д., и т. д. — этого не было? Но Клюев играл в Ленина, Есенин «хотел» (!) быть большевиком, Блок написал «Двенадцать» (и умер). Сологуб — написал «<Соборный> Благовест». АА молчала. Она непонятна. А раз непонятна — значит, она не из их стана. <...> Другой вопрос — как АА к этому относится2.


Ретроспективный анализ показывает справедливость вопросов Лукницкого и усиливает «отдельность» Ахматовой: сопоставляемый с нею Кузмин, как известно, хотя и подвергался политизированным нападкам критики, продолжал публиковаться и как поэт (выпустив в 1924 и 1929 годах поэтические сборники), и как переводчик, войдя в этом качестве в 1934 году в Союз советских писателей3. Среди крупных русских писателей с дореволюционным «стажем», остававшихся в СССР, положение Ахматовой было уникальным.

Ахматовская мифология связывает исчезновение ее с поверхности печатной жизни с «первым постановлением» или «решением» ЦК ВКП(б) 1924 года. Сама Ахматова в дневниковых записях 1960-х годов предлагала несколько мотивировок репрессий против нее. «После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей лит<ературной> деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на лит<ературные> вечера. Я встретила на Невском М. Шаг<инян>. Она сказала: „Вот вы какая важная особа: о вас было пост<ановление> ЦК: не арестовывать, но и не печатать”»4. В других ахматовских записях среди причин «постановления ЦК» называются также недопущение в СССР вышедшего в Берлине вторым изданием сборника «Anno Domini» со стихами, «не напечатанными в СССР»5, нападки критики и противопоставившая ее Маяковскому нашумевшая статья Корнея Чуковского «Две России» (1921).

Постановление ЦК ВКП(б) 1924 года относительно Ахматовой до сих пор не обнаружено, и есть все основания предполагать, что сведения о нем — часть более обширного и сложившегося к рубежу 1960-х ахматовского мифа, включавшего полемическое (прежде всего по отношению к эмигрантским источникам) и сильно упрощенное изложение собственной «послереволюционной биографии»6. Здесь не место анализу причин, по которым Ахматова сочла нужным «выпрямить» картину своего литературного положения после 1924 года, представив себя в поздних мемуарных записях как еще одну фактически лишенную субъектности жертву репрессивной культурной политики советского режима — в то время как ее подлинная позиция 1920-х — начала 1930-х годов выглядит совершенно неординарной.

Представляется, что, действительно, рубежными для положения Ахматовой стали ее публичные выступления в Москве в апреле 1924 года — в Консерватории на вечере журнала «Русский современник» и в Политехническом музее на собственном сольном вечере. Причем критически важную роль сыграло именно первое выступление.

«Русский современник» — «последний не-казенный, последний свободный (пусть и не полностью) журнал, открыто издававшийся в пределах нашего отечества», по воспоминаниям одного из его авторов В. В. Вейдле7, — несомненно, вызывал особое беспокойство властей, добившихся, в конце концов, его закрытия на четвертом номере в начале 1925 года8. В первом номере «Русского современника» были опубликованы два новых стихотворения Ахматовой — «Лотова жена» и «Новогодняя баллада». С их чтением Ахматова и выступила в Москве. Московская презентация журнала, предварявшая выход первого номера, прошла в наэлектризованной атмосфере ожидания частного непартийного издания, привлекшего крупные литературные имена9, и имела общероссийский резонанс, связанный с внелитературным контекстом10. Сколько можно судить, печатное выступление в СССР известного современного поэта с новыми стихами (усиленное их публичным чтением), в одном из которых можно было усмотреть намек на расстрелянного большевиками Гумилева, а в другом — открытую эксплуатацию религиозной тематики и метафорики, было воспринято как политический демарш.

Публикация в «Русском современнике» стала последним значимым печатным выступлением Ахматовой как участницы актуального литературного процесса до 1940 года11. Очевидно, после московского вечера и выхода журнала, вызвавших резкие отклики официозной печати12, было принято решение (скорее всего, по линии Главлита) ужесточить контроль за ахматовскими текстами, причем внимание в первую очередь обращалось на религиозную тематику («мистицизм»)13. Цензурные придирки и ограничения сделали невозможным издание двухтомного собрания стихотворений Ахматовой, подготовленного к печати в издательстве «Петроград» в 1926 году (попытки публикации двухтомника продолжались до 1930 года). Со все возрастающими цензурными трудностями сталкиваются в это время все непартийные писатели, в том числе и те авторы, которые составляют ближайший к Ахматовой контекст «ленинградского Петербурга»14 (прежде всего Сологуб, Кузмин и Клюев). Однако «ответная» стратегия литературного поведения, которую в данной ситуации выбирает Ахматова, беспрецедентна.

В отличие от Сологуба и Кузмина Ахматова никак не участвует в дающей литературный заработок переводческой деятельности. Она не предпринимает дальнейших попыток печататься и индифферентно относится к судьбе своего двухтомного собрания, устраняясь от хлопот за него в цензуре. «Смешная она, — сообщал об Ахматовой 8 июля 1930 года П. А. Павленко (которому предстоит сыграть свою роль в судьбе Мандельштама) в письме Н. С. Тихонову. — Ей тут Д. Бедный предложил издать книгу ее стихов, правда, со своим предисловием, но она отказалась, хоть ее и уговаривали всячески»15.

Если взглянуть на составленный Ахматовой в 1962 году список своих выступлений, то виден значительный перерыв, датируемый 1924 — 1940 годами16. Позднее утверждение Ахматовой «меня перестали... приглашать на литер<атурные> вечера» опровергается данными дневников Лукницкого, с 1925 года фиксирующего многочисленные отказы Ахматовой от приглашений выступить с чтением своих стихов17. Единственное исключение было сделано ею для закрытого вечера 5 марта 1928 года в помещении Ленинградского отделения ВСП, посвященного памяти Ф. К. Сологуба, патриарха дооктябрьской литературы в Ленинграде, самое имя которого указывало на отчетливо внесоветский контекст происходящего18.

Эта позиция Ахматовой нашла выражение в ее стихах, названных «Ответ» и датируемых в записной книжке, куда они были занесены ею в начале 1963 года, «30-ми годами»:


И вовсе я не пророчица —

Жизнь светла, как горный ручей.

А просто мне петь не хочется

Под звон тюремных ключей19.


Здесь же очевидный исток «грандиозной»20 (и болезненной) темы «молчания» в поэзии Ахматовой, раскрываемой не только через ее «малопродуктивность» во второй половине 1920-х — первой половине 1930-х годов, но и через поздние автоинтерпретации (ср. в незавершенной «Седьмой» из «Северных элегий»:


А я молчу, я тридцать лет молчу. <...>

Кто мог придумать мне такую роль? <...>

Оно мою почти сожрало душу,

Оно мою уродует судьбу,

Но я его когда-нибудь нарушу,

Чтоб смерть позвать к позорному столбу21).


Дистанцирование Ахматовой от любых форм участия в советской литературной жизни и зависимости от государства имело следствием крайнюю затрудненность ее бытовой жизни. «Гордыню» Ахматовой Л. К. Чуковская описала впоследствии как идейную основу ее стратегии сопротивления и самосохранения одновременно: «Сознание, что и в нищете, и в бедствиях, и в горе она — поэзия, она — величие, она, а не власть, унижающая ее, — это сознание давало ей силы переносить нищету, унижение, горе. Хамству и власти она противопоставляла гордыню и молчаливую неукротимость»22. Принципиальный характер этой позиции подтверждается суждениями Ахматовой, зафиксированными Лукницким; важнейшим из них является запись от начала марта 1928 года, сделанная вскоре после приезда в Ленинград Б. А. Пильняка23, убеждавшего Ахматову, что для решения ее бытовых проблем необходимо съездить в Москву и посетить столичное литературное и политическое начальство:


А. А., конечно, от поездки отказалась. (А ведь как все просто делается: если б А. А. поехала в Москву и немножко там — по ее же выражению, — «помяукала», — ей, конечно, достали бы и заграничный паспорт и устроили бы поездку за границу и вообще, из поездки в Москву она могла бы извлечь любые выгоды, ценой проявления хотя бы самой наималейшей сделки со своей совестью. Но… А. А. не поступается своей совестью, никогда, и ни в какой степени, руководствуясь принципом, что из этого удовольствия мало бывает, а позор все тот же, большой.)24


Самоустранение Ахматовой из литературной жизни к концу 1920-х годов приводит к тому, что в сознании современников, даже высоко ценящих ее талант, она оказывается никак не связана ни с современной литературой, ни с наличным составом советских писателей25. В помещенной на страницах журнала «На литературном посту» (1926, № 3) иллюстративной схеме И. С. Новича «Дерево современной литературы» Ахматова значится в разделе «Живые трупы».

По понятным причинам (авто)цензурного характера у нас нет прямых антисоветских высказываний Ахматовой 1920-х годов. Представляется, что ее неприятие «трагического Октября»26 и его последствий восходит к тому идейному комплексу (уместно назвать его «религиозно-патриотическим»), на который чутко указывал еще в 1915 году в известной статье об Ахматовой Н. В. Недоброво, говоря о том, что Ахматова «во многом выражает дух» «русского молодого поколения, к которому принадлежат почти все рядовые и младшие офицеры нашей армии и которое, таким образом, выносит на себе светлое будущее России и мира»27. Именно политический характер неучастия Ахматовой в советской общественно-литературной жизни реконструируется из ее суждений, высказанных по другим, казалось бы, поводам. Так, 28 апреля 1928 года Лукницкий, гуляя с Ахматовой, посещает по ее желанию единоверческую Никольскую церковь на улице Марата (быв. Николаевской) и записывает ее слова: «Дорогой А.А. говорила о православии и сказала, что хочет переходить в единоверчество, хоть и нехорошо изменять чистому православию. Но очень уж оно изменило самому себе, а в единоверчестве — крепость и неизменность остались прежними»28. Современный исследователь, изучающий взаимоотношения РПЦ и единоверчества, рисует картину, восстанавливающую для нас ближайший политический контекст высказывания Ахматовой и ее желания посетить службу именно в Никольском соборе:


Осенью 1927 г. в Ленинградской епархии возникло так называемое иосифлянское движение (или Истинно-Православная Церковь), получившее свое название по имени Ленинградского митр. Иосифа (Петровых) и вскоре распространившееся на значительную часть страны. Иосифляне представляли наиболее сильную и сплоченную часть более широкого движения «непоминающих», оппозиционного церковной политике советской власти и заместителю патриаршего местоблюстителя митр. Сергию (Страгородскому). Уже в декабре 1927 г. община Никольского собора (как и приходы других единоверческих храмов Ленинграда) во главе со своим настоятелем о. Алексием Шелепиным присоединилась к иосифлянам и вышла из подчинения митр. Сергия29.


По мере ужесточения политического климата в СССР такая «политика неучастия» и дистанцирования от любых форм взаимодействия с социумом начинает выглядеть все более вызывающе. В 1930 году Ахматову, как «неактивную», сняли с академического обеспечения ЦЕКУБУ30. В 1934 году Ахматова, несмотря на возвращение ее имени в печать31, единственная из всех писателей, не подает заявления в новый Союз советских писателей СССР (из прежнего ВСП она вышла в 1929 году в знак протеста против травли Замятина и Пильняка). Это не проходит незамеченным уже на уровне партийного руководства страны32. Политический смысл «молчания» Ахматовой и ее исчезновения с литературной сцены тогда же эксплицируется не в меру рьяными адептами советской литературы, что даже вызывает публичный протест представляющей последствия такого рода заявлений здравомыслящей публики — в мае 1934 года на Всесоюзном поэтическом совещании бывший акмеист Сергей Городецкий заявляет: «Огромный поэт — Анна Ахматова, поэт, который ушел в молчание или контрреволюцию (Голос с места: Для того, чтобы так говорить, нужно знать)»33.

Людьми, связанными, подобно Мандельштаму, с Ахматовой общим литературным и, шире, культурным прошлым, но с конца 1920-х годов настроенными на ассимиляцию с советской действительностью, ее позиция отчетливо прочитывалась как оппозиционная этому социокультурному вектору. 22 марта 1931 года Д. С. Усов полемически откликался на (неизвестное нам) письмо В. А. Рождественского с упоминанием Ахматовой:


Вы правы — жить надо во что бы то ни стало (это я первый готов повторить вслед за Вами). Но дело в том, что если глядеть теми глазами, которыми Вы смотрите на мир сейчас, сам я — именно мертвый человек. Вы знаете, что у меня есть чувство долга и ответственности, — но выше моих сил видеть жизнь там, где для меня и мне подобных есть смерть и разрушение.

Вы смотрите на Анну Андреевну и говорите, что у Вас «духу не хватило сказать себе: „Каждый сам выбирает свою судьбу”». Но есть дороги, которые не мы выбираем и сойти с которых возможно, только уйдя из жизни34.


Такая принципиальность не вызывала понимания и у Мандельштама со свойственной ему схожей установкой «цепляться за все, чтобы жить»35. Поэтическое молчание Ахматовой во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов он напрямую связывает с «твердостью» ее социально-политической позиции, нежеланием и/или неумением принять новую общественную и, что существенно, языковую реальность: «Словарный склероз и расширенье аорты мировоззрения, ее [Ахматовой] недостаточная гибкость — вот причины молчания», — «черство», то есть абстрагируясь от личной приязни, говорит он Рудакову 11 февраля 1936 года36.

Анахронистичность социальной позиции Ахматовой в то же время увязывается для Мандельштама с ее высочайшим литературным статусом, базирующемся на признании тех самых кругов, которые ранее недооценили его самого («символисты и формалисты»): «Осип Эмильевич утверждал, что Ахматова неофициально уже признана классиком»37. В полном соответствии с ранее изложенной Горнфельдом претензией Мандельштама («Если бы своевременно он [Горнфельд] понял и выяснил, кто такой Мандельштам, мне не пришлось бы прибегать для пропитания к таким способам») именно высокий статус Ахматовой, по мысли Мандельштама, позволяет ей «сохранять величественную индифферентность» в то время, как «Мандельштаму приходится вести ежедневную борьбу за существование»38.

Осознаваемая Ахматовой и Мандельштамом в 1920 — 1930-е годы и принимаемая ими (несмотря на личную близость) как данность разница творческих установок и литературного позиционирования («классик» vs. современный=советский автор), оказалась закамуфлирована позднейшей поэтической мифологией Ахматовой («Нас четверо», 1961), элиминирующей различия и настаивающей на единстве поэтических судеб — своей, Мандельштама, Пастернака и Цветаевой. Свидетельства немногих независимых от этой мифологии мемуаристов позволяют нам реконструировать реальную «литературно-бытовую» картину и дифференцировать личные и литературные отношения Мандельштама и Ахматовой. Очень характерен в этом отношении эпизод, сохраненный памятью С. В. Поляковой. Он относится ко времени приезда Мандельштама в Ленинград в феврале — марте 1933 года с организованными бывшим антрепренером Маяковского П. И. Лавутом выступлениями в Капелле и Доме печати.


По счастливой случайности, когда Мандельштам приезжал в Ленинград с новыми стихами, я увидела в Капелле, где он должен был читать, Ахматову. Она была одна и посетовала мне на то, как в темноте и скользкоте доберется до дому. Я вызвалась ее проводить и обещала по окончании чтения подойти к ней. Так я и сделала. Ахматова стояла, видимо, дожидаясь меня, и едва я успела заверить, что готова ее сопровождать, как к ней подошел Мандельштам. Из вежливости я отступила на несколько шагов и, чтобы не потерять Ахматову в толпе, встала немного поодаль. В точности передачи этого эпизода, зная, что то, чему я была свидетельницей, не соответствует представлениям об их отношениях, я абсолютно ручаюсь. Анна Андреевна и Мандельштам обменялись десятком фраз, из которых можно было сделать вывод, что они после его приезда не виделись. Мандельштам обратился к Анне Андреевне по имени и отчеству, разговаривал с ней очень торопливо и, к моему удивлению, не приглашал принять участие в праздновании своего выступления, хотя сказал, что сейчас отправляется в гостиницу, где соберется несколько человек. Он осведомился, как Анна Андреевна дойдет до дому. На это она, кивнув в мою сторону, сказала: «Эта барышня любезно предложила проводить меня». Тогда Мандельштам простился и куда-то убежал39.


Недоумение мемуаристки, диктуемое несоответствием увиденного утвердившейся в культурном сознании схеме, снимается, если учесть, что упомянутый поэтический вечер Мандельштама в Академической капелле 23 февраля 1933 года — одна из высших точек его литературной карьеры и знаковое событие в советской литературной жизни периода «оттепели» перед Первым съездом писателей, когда ряд видных попутчиков был возвращен к активной публичной деятельности. Именно в этом качестве выступление Мандельштама и было воспринято литературным Ленинградом. Сама Ахматова в позднейших «Листках из дневника» вспоминала: «...Осипа Эмильевича встречали в Ленинграде как великого поэта, persona grata и т. п., к нему в „Европейскую” гостиницу на поклон пошел весь литературный Ленинград (Тынянов, Эйхенбаум, Гуковский) и его приезд и вечера были событием, о котором вспоминали много лет»40. Состав участников «празднования» в «Европейской» (где Мандельштам читал «Путешествие в Армению») уточняется по другим известным сегодня воспоминаниям — к названным Ахматовой именам добавляются имена Николая Тихонова, Михаила Слонимского, Виссариона Саянова, Виктора Сержа41 — известных ленинградских писателей и/или активнейших участников советской литературной (а в случае Сержа и политической) жизни. Литературная внеположность Ахматовой этому ряду и ее «бытовая» несовместимость с ним для Мандельштама были очевидны (он посещает ее отдельно в Фонтанном Доме). «Историко-литературная» и человеческая общность, верность которой Мандельштам в эти же дни подтверждает публично42, оказывается, тем не менее, обособлена от актуальной литературной повестки, в которой он — в отличие от Ахматовой — всецело существует.

Ахматова вспоминала о встрече с Мандельштамом, состоявшейся в Фонтанном Доме спустя несколько дней после его вечера в Капелле:


Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, читая наизусть страницами. Мы стали говорить о «Чистилище», и я прочла кусок из ХХХ песни (явление Беатриче)... Осип заплакал. Я испугалась — «что такое?» — «Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом»43.


В апреле Мандельштам начинает писать «Разговор о Данте», где фигура итальянца, «разночинца старинной римской крови», очевидным образом спроецирована на него самого — с «чисто пушкинской камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта». При всем неприятии литературной стратегии Ахматовой Мандельштам вчуже не мог не видеть ее своеобразной эффективности в этой «камер-юнкерской борьбе», понимая в то же время всю неорганичность подобной модели поведения для себя. «Внутреннее беспокойство и тяжелая, смутная неловкость, сопровождающая на каждом шагу неуверенного в себе, как бы недовоспитанного, не умеющего применить свой внутренний опыт и объективировать его в этикет, измученного и загнанного человека» — все эти, атрибутируемые Мандельштамом Данту качества, исчерпывающе описывали его собственное положение к весне 1933 года.


2


Катастрофа 1934 года (арест Мандельштама в ночь на 17 мая), вызванная написанием в ноябре 1933-го антисталинской инвективы, была подготовлена событиями 1931 — 1933 годов и той эволюцией, которую пережил поэт за этот период.

Н. Я. Мандельштам вспоминала:


Мы вернулись в Москву в 31-м году. Голодная Москва. Голод, раскулачивание и пятилетки. Жили у брата О.Э., он куда-то уехал с женой, только что женился и уехал. <А. Б.> Халатов встретил на улице Мандельштама и спросил у него, есть ли у него... паек… Мандельштам даже и не слышал о пайках. Халатов рассвирепел: «Что у вас там делается?» — и дал ему плюс один из советских писательских, и мы в этот период, в общем, мало голодали, были прикреплены к ВЦИКу и, живя в разных квартирах, пустых чужих комнатах, обычно давали ненормированные продукты всей квартире. Молоко, например, было не нормировано, и счастливая семья рядом получала молоко для детей44.


Выразительная картина, встающая за этим мемуарным фрагментом, чрезвычайно точно передает парадоксальное положение Мандельштамов после возвращения из поездки по Закавказью и петергофского санатория ЦЕКУБУ. С одной стороны, патронаж государства (упомянутый А. Б. Халатов был в это время председателем правления Госиздата и ЦЕКУБУ), выражающийся не просто в получении ими продовольственных карточек, с которыми вся страна жила с января 1931 года, но в прикреплении к элитному спецснабжению45 («вциковский» паек), маркирует их как часть советской номенклатуры. С другой — эта номенклатура вынуждена кочевать по съемным комнатам или жить у родственников в коммунальных квартирах. Место Мандельштама на номенклатурной лестнице оказывается недостаточно высоко, чтобы с помощью государства решить две базовые проблемы, о которых Н. Я. Мандельштам писала Молотову, — трудоустройства и жилья. Окончательный отказ от «фабрики переводов», заявленный в письме Молотову, подразумевал, однако, резкую интенсификацию усилий по преодолению «необеспеченности и полубездомности» (из письма Мандельштама неустановленному адресату, нач. 1930 года (?): III: 494).

Что касается денег, Мандельштам твердо намерен реализовать модель существования на «бюджетный заработок (лит<ературный>)» (из письма Е. Э. Мандельштаму от 11 мая 1931 года: III: 503). Последнее уточнение принципиально важно — во второй половине 1930 года поэт возвращается к стихам; это служит основным стимулом его литературной работы, не имеющей более в виду возврата к той или иной форме поденщины, вроде службы в комсомольских газетах («...служить грешно, потому что работается сейчас здорово» [III: 503]46). Принципиальной же является и установка Мандельштама на публикацию новых текстов — вовсе не сама собой подразумевавшаяся у авторов, испытывающих в это время трудности с цензурой. Выше мы подробно остановились на позиции Ахматовой. 11 августа 1928 года М. А. Булгаков, столкнувшийся с запретом ряда своих произведений, пишет Горькому: «Я знаю, что мне вряд ли придется разговаривать печатно с читателем. Дело это прекращается. И я не стремлюсь уже к этому»47. Мандельштам, за редчайшими исключениями, все свои новые вещи предназначает для печати. Известны переданные им в 1931 году для публикации в журналы «Новый мир» и «Ленинград» подборки стихотворений из числа «Новых стихов», включающие в себя тексты, которые позднейшая традиция, в очевидном противоречии с синхронным авторским восприятием, относит к числу «отщепенских» («Мы с тобой на кухне посидим...», «Не говори никому...», «Куда как страшно нам с тобой...», «На полицейской бумаге верже...» и др.)48. Виктор Серж, описывая чтение Мандельштамом «Путешествия в Армению» в номере «Европейской» гостиницы в феврале 1933 года, вспоминает: «Кончив читать, Мандельштам спросил нас: „Вы верите, что это можно будет напечатать?”»49. Подавляющее большинство текстов Мандельштама не проходит редакторский или цензурный фильтры (из пятидесяти пяти входящих в «Новые стихи» вещей50 опубликовано при жизни поэта было одиннадцать). Подводя некий итог возвращению к литературной жизни, Мандельштам так описывал ситуацию в письме брату: «<...> я, конечно, не стал ходовым автором, пишу очень мало и медленно, и 90% не печатается даже в самых благоприятных условиях» (июль/август 1932 года: III: 510)51.

Первостепенно важно, однако, что сложившееся положение Мандельштам тем не менее (вос)принимает как результат собственного осознанного и добровольного выбора — между возвращением к советской литературной и общественной жизни и уходом, на манер Ахматовой, в самоизоляцию и оппозицию «современности». Последнее ассоциируется для него с неизбежной консервацией, обеднением и иссякновением поэтической речи (напомним, что именно «недостаточной [социальной] гибкостью» Ахматовой и ее «мировоззрения» объяснял Мандельштам ее поэтическое молчание второй половины 1920-х — начала 1930-х годов). Поэтическая немота видится ему выбором худшим, нежели пусть проблемное, но существование в актуальной социокультурной повестке.


Но не хочу уснуть, как рыба

В глубоком обмороке вод

И дорог мне свободный выбор

Моих страданий и забот —


эксплицирует Мандельштам свою позицию в отброшенной при публикации в «Новом мире» (1932. № 4) заключительной строфе стихотворения «О, как мы любим лицемерить...» (I: 479; май 1932 года)52.

«Свободный выбор», связанный с возвращением к литературной жизни после скандала вокруг «дела Уленшпигеля» — то есть с преодолением разрыва, который поэт еще год назад считал «богатством» и боялся «расплескать» — неизбежно провоцировал авторефлексию. Этого требовали и недавние, ставшие отчасти публичными, заявления Мандельштама об «уходе из литературы»53. Поэтическим манифестом нового этапа и одновременно постскриптумом к начавшейся с претензий Горнфельда и чрезвычайно травмировавшей Мандельштама истории с переводами стало, на наш взгляд, написанное в марте 1931 года стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков...»

Разыскания И. М. Семенко, проследившей историю выработки окончательного текста «Волка» (как сокращенно называли текст Мандельштамы), позволяют увидеть, что тема литературы, «некоей письменной продукции»54, включающая в себя указание на тесно связанную с «делом Уленшпигеля» газету (Не табачною кровью газета плюет), возникает у поэта сразу и обостряется по мере работы. Изначально она сопряжена с темой противопоставления и противостояния «массы и певца»55, причем, как точно замечает Семенко, совокупность мотивов, характеризующих в черновиках стихотворения «массу» (чернила и кровь), раскрывается, будучи повторена Мандельштамом в стихотворении «Квартира тиха, как бумага...» (1933), где она обозначает ненавистный ему тип «разрешенного писателя» («Какой-нибудь изобразитель, / Чесатель колхозного льна, / Чернила и крови смеситель / Достоин такого рожна»). Именно этот тип литератора, противостоявший, по мысли Мандельштама, ему в конфликте вокруг переводов, стал объектом авторской ненависти в «Открытом письме советским писателям» и в «Четвертой прозе». В окончательной редакции текста присутствует и мотив конфликта поэта со старшим литературным поколением («Я лишился и чаши на пире отцов»), игравший, как мы помним, важнейшую роль в восприятии Мандельштамом «дела о переводах». Упоминание волка и века-волкодава вводит ключевую для всего сюжета тему травли. Появление «политического» мотива ссылки, дающего основания для более широкой интерпретации всего текста, может, как кажется, быть объяснено тяжелым опытом Мандельштама, несколько раз дававшего на заключительном этапе рассмотрения «дела Уленшпигеля» многочасовые показания следователям ЦКК ВКП(б), интересовавшимся, как мы уже указывали, его политическим прошлым. При этом страшная жаркая шуба сибирских степей напоминает о ненавистной жаркой гоголевской / литературной шубе из посвященного конфликту вокруг «Тиля» фрагмента «Четвертой прозы». Наконец, «тусклое имя Горнфельда» — «убийцы русских поэтов или кандидата в эти убийцы» — оказывается имплицировано в последней строке («И меня только равный убьет»56), манифестирующей, с одной стороны, все то презрение Мандельштама к своему обидчику, которое выразилось в посвященных ему строках «Четвертой прозы», а с другой — демонстрируемую всем текстом стихотворения тщетность попыток «горнфельдов» уничтожить Поэта. Именно скрытое «посвящение» Горнфельду, автору известной (и упоминаемой в связи с ним в «Четвертой прозе») книги, названной цитатой из стихотворения С. Я. Надсона — «Муки слова» — вероятно, объясняет, в полном соответствии с мандельштамовской теорией «опущенных звеньев», «домашнее» именование этого стихотворения у Мандельштамов «Надсоном»57.

Понимание нереальности получения штатной оплачиваемой службы («академической спокойной работы», по определению Н. Я. Мандельштам из письма Молотову) и, одновременно, того, что «литература моя — весьма убыточное и дорогое занятие» (из письма Е. Э. Мандельштаму от 11 мая 1931 года: III: 503), приводит Мандельштама в начале 1932 года к пересмотру ригористической позиции, занятой им в начале 1930 года и касавшейся преждевременности получения им пенсии («не хочу фигурять Мандельштамом»). Теперь пенсия воспринимается как своего рода паллиатив «исторически-архивной службы» (из того же письма Молотову): 21 февраля Бухарин и Халатов инициируют процесс назначения Мандельштаму персональной пенсии «всесоюзного значения», увенчавшийся, «учитывая заслуги его в области русской литературы», 23 марта постановлением СНК СССР о «пожизненной персональной пенсии в размере 200 рублей в месяц»58.

Тогда же, в конце января — начале февраля 1932 года, после долгих проволочек и хлопот, разрешается и вторая — жилищная — проблема: Мандельштам получает жилье в «писательском» Доме Герцена на Тверском бульваре.


3


Л. М. Видгоф, детально изучивший в специальной работе пребывание Мандельштама в Доме Герцена, подчиняясь некоей исследовательской инерции, ассоциирующей в биографии поэта — в соответствии с мемуарной формулой Н. Я. Мандельштам «все хорошее в нашей жизни... устраивал Бухарин»59 — любую существенную помощь с Н. И. Бухариным, связывает получение жилплощади, прежде всего, с его именем. Он цитирует написанное в мае 1931 года письмо поэта отцу — «Еще год назад некоторые руководящие работники надумали обеспечить меня квартирой. Но где ее взять, они сами не знали» — оговаривая, что «„руководящие работники” — это, несомненно, в первую очередь Н. И. Бухарин»60. Между тем указание Мандельштама («год назад»), пусть и не с календарной точностью (в мае 1930 года он был в Сухуме), отсылает к периоду его борьбы с «Литературной газетой» и ФОСП, отмеченному поддержкой Мандельштама со стороны Л. Л. Авербаха. Есть все основания думать, что эта поддержка не ограничивалась трудоустройством Мандельштама в «комсомольскую» прессу, но и предполагала помощь в решении «жилищного вопроса»61. Характерное уточнение («но где ее взять, они сами не знали») описывает пределы компетенции именно Авербаха, не занимавшего, в отличие от Бухарина, никаких государственных постов и не имевшего прямого доступа к распределению жилищного фонда.

В декабре 1929 года Авербах в рамках борьбы с партийной «группой Щацкина — Ломинадзе» был направлен на работу в Смоленск, что не могло не оборвать его контактов с Мандельштамом. Летом 1930 года Сталин удовлетворил просьбу руководства РАППа о возвращении Авербаха в Москву62. Судя по письму Мандельштама отцу середины мая 1931 года, «руководящие работники» (Авербах) «от своего благого почина не отступились» («В настояниях своих идут дальше, нажимают, звонят по телефону» [III: 505]63). 1 сентября 1931 года в письме секретарям ЦК ВКП(б) Л. М. Кагановичу и П. П. Постышеву Авербах от имени фракции ВКП(б) в ФОСП ставит вопрос о «ряде видных попутчиков, предоставление жилой площади которым имеет политическое значение». В списке писателей, которые «нуждаются в жилой площади, работая сейчас в недопустимых условиях», был указан и Мандельштам64. Именно после этого письма Авербаха 10 октября 1931 года жилищная комиссия Горкома писателей на своем заседании принимает принципиальное решение выделить Мандельштаму «освобождающуюся квартиру» в Доме Герцена65, давая старт острой борьбе, закончившейся, тем не менее, вселением Мандельштамов на Тверской бульвар в начале 1932 года.

Однако изучение контактов Мандельштама с Авербахом — и шире, со связанными с ним партийными кругами (в частности, с оппозиционно настроенным первым секретарем Заккрайкома ВКП(б) В. В. Ломинадзе, который обсуждал с Авербахом «литературные вопросы»66, а также «исключительно внимательно и дружественно встретил О. М.»67 и «вел с ним переговоры о том, чтобы [Мандельштам мог] остаться на архивной работе в Тифлисе»68) — имеет значение не столько для уточнения деталей биографии поэта, сколько для определения генезиса некоторых тем в текстах Мандельштама этого времени69 и прежде всего того политического субстрата, из которого растут стихи Мандельштама, приведшие к катастрофе 1934 года, и в первую очередь его антисталинская инвектива.

Омри Ронен в связи со стихотворением «Мы живем, под собою не чуя страны...» указывал на оппозиционную платформу М. Н. Рютина 1932 года70. Л. М. Видгоф в пионерской работе, посвященной выявлению политического контекста антисталинских стихов Мандельштама, говорит о целом «комплексе впечатлений», реконструируемом из периодики того времени и связанном с борьбой с «левой» и «правой» оппозициями, коллективизацией, борьбой с «вредителями» и т. д.71 Не подвергая сомнению ценность собранного исследователями материала, заметим, что свою роль в политической эволюции Мандельштама, несомненно, сыграло то обстоятельство, что все сколь либо заметные советские политические и общественные деятели, с которыми он во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов лично (пусть и эпизодически) соприкасается и которые ему в той или иной степени симпатизируют, оказываются — независимо от своей, часто противоположной, политической ориентации («правой» или «левой») — принадлежащими к той достаточно широкой партийной оппозиции радикальному сталинскому курсу, которая возникает в конце 1920-х годов и оказывается окончательно криминализована к 1933 году.

И здесь к ряду уже известных имен (Н. И. Бухарин, Ф. М. Конар, В. В. Ломинадзе, М. П. Томский, А. Б. Халатов, Л. Б. Каменев) должно быть добавлено имя Л. Л. Авербаха. Несмотря на внешне благополучную советскую карьеру, Авербах (в начале 1920-х годов связанный с Троцким)72 был, как отмечено выше, уже в конце 1929 года подвергнут инициированным лично Сталиным санкциям за принадлежность к партийной группе Шацкина—Ломинадзе, требовавшей, по словам Сталина, «свободы пересмотра генеральной линии партии, свободы ослабления партдисциплины, свободы превращения партии в дискуссионный клуб»73. Осенью 1930 года Авербах давал объяснения в связи с «делом Сырцова—Ломинадзе»74. Несмотря на своевременное признание ошибок, принадлежность Авербаха к внутрипартийной оппозиции никогда не была забыта Сталиным, с недоверием относившимся к Авербаху и его соратникам по РАППу: «Прячутся, острые ребята. Лица не показывают. Не показывают, чего хотят и к чему стремятся»75. Осень 1931 года, когда было написано письмо Авербаха о предоставлении жилья Мандельштаму, отмечена началом партийного наступления на возглавлявшийся Авербахом РАПП76. Это наступление закончилось не только роспуском РАППа в апреле 1932 года, но фактически тем, что в начале 1934 года, по выражению П. Ф. Юдина, «ЦК прогнало его [Авербаха] из литературы»77.

Воспоминания К. Л. Зелинского, относящиеся к 1932 году78, выразительно передают личную неприязнь, которую испытывал Сталин к Авербаху. Свидетельства об отношении Авербаха к Сталину имеются в собранных НКВД после его ареста в 1937 году материалах. Это, в частности, показания В. П. Ставского и сексота «Алтайского». Ставский вспоминал, что «Авербах [на рубеже 1930-х] рассказывал, что часто встречается с товарищем Сталиным, рассказывал с таинственным видом и кавказским акцентом <...> Все это производило впечатление правдоподобия на многих, в том числе и на меня». «Алтайский» доносил: «О Молотове, Кагановиче Авербах говорил пренебрежительно, как об ограниченных людях79. Как-то раз году в 1929-30 Авербах говорил об „азиатских методах И. В. Сталина” (в смысле жестокости, хитрости)»80.

Нетрудно заметить, что приведенные суждения Авербаха воспроизводят весь комплекс мотивов, питающий метафорику антисталинских стихов Мандельштама: акцент на кавказском происхождении Сталина, его (национально окрашенной) жестокости и контрастирующем с ее масштабом ничтожестве окружающих его соратников.

То, что такого рода суждения вполне могли высказываться не слишком осторожным и склонным к «пустому острословию»81 Авербахом в литературных разговорах (в том числе с Мандельштамом) подтверждают слова самого Авербаха в обращении к Н. И. Ежову 17 мая 1937 года. Говоря о своих контактах, в том числе, начала 1930-х, он писал: «Я считал, что достаточно моего доверия к человеку, чтобы разговаривать с ним о том, о чем я сочту нужным, иногда явно не проводя грани между дозволенным и недозволенным, между общеизвестными фактами и секретными»82.

Разумеется, не один Авербах мог транслировать Мандельштаму в начале 1930-х годов антисталинские настроения. После окончательного утверждения в конце 1930 года фактически единоличной власти Сталина в советской партийно-государственной верхушке (названного О. В. Хлевнюком «завершением сталинизации Политбюро»83) происходит усиление репрессивности во внутренней политике, вызванное глубоким социально-экономическим кризисом вследствие провала первой пятилетки. Фактический переход к террору, прежде всего, против крестьянства, происходит на фоне спровоцированного коллективизацией массового голода и социальной нестабильности. Именно разрушительная радикальность сталинской политики встречает сопротивление у части партии. «Критические настроения все шире распространялись в среде столичной „партийной общественности”, в некоторой степени активизировались члены бывших оппозиций. Среди коммунистов распространялось мнение о порочности политики Сталина, о разжигании неоправданной конфронтации с крестьянством»84. Как мы указывали выше, именно с этой частью партийцев оказывается биографически связан Мандельштам.


4


Папа стоял посреди комнаты и с высоты своего роста с некоторым недоумением слушал Мандельштама. А он, остановившись на ходу и жестикулируя так, как будто он подымал обеими руками тяжесть с пола, горячо убеждал в чем-то отца:

— …он не способен сам ничего придумать…

— …воплощение нетворческого начала …

— …тип паразита …

— …десятник, который заставлял в Египте работать евреев…

Надо ли объяснять, что Мандельштам говорил о Сталине?85


Этот эпизод из воспоминаний Э. Г. Герштейн относится к 1931 году. С рубежа 1930 года, когда Мандельштам в «Четвертой прозе» объявлял своим язык партийных чисток Сталина и видел в происходящем «бронзовый профиль Истории», многое изменилось — и прежде всего для того круга «интеллигентных партийцев», к которому Мандельштам был ближе всего.

Тайный расстрел в ноябре 1929 года Я. Г. Блюмкина, давнего знакомого Мандельштама86, открыл новую главу в истории большевистского террора. Отныне смертная казнь распространялась не только на «врагов революции», но и на членов партии, поддерживающих оппозицию87. Случилось то, о чем высланный в январе 1929 года из СССР Троцкий предупреждал весной того же года: Сталин «попытается провести между официальной партией и оппозицией кровавую черту»88. С каждым годом эта черта становилась все кровавее.

Немаловажно и то, что эти политические репрессии происходили в непосредственной близости от литературной среды, иногда напрямую касаясь ее. Так, Блюмкин перед своим арестом 15 октября 1929 года проводит время в квартире их общего с Мандельштамом близкого знакомого С. М. Городецкого89, до этого встречается в литературно-артистическом кафе с журналистом М. Е. Кольцовым и Маяковским, с которым у него возникает «перебранка полу-принципиального (по вопросам литературного поведения Маяковского) полу-личного характера». Маяковского Блюмкин именует (в специально написанных 1 ноября 1929 года показаниях под названием «О поведении в кругу литературных друзей») «моим старым приятелем»90.

Имя Блюмкина отсылает к его конфликту с Мандельштамом в июле 1918 года, связанному с протестом поэта против бравирования со стороны сотрудника ВЧК правом распоряжаться человеческими жизнями, и одновременно указывает на точку принципиального расхождения Мандельштама с советским режимом. Этой точкой всегда являлся вопрос о терроре. «Политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата» в конце 1918 года упоминается самим Мандельштамом в показаниях 1934 года91. Подчеркнутое выведение Мандельштамом органов ЧК-ОГПУ «за скобки» его возможного сотрудничества с советской властью декларировано в его заявлении следователю в 1934 году, пересказанном в воспоминаниях Н. Я. Мандельштам: «О. М. сказал, что готов сотрудничать с любым советским учреждением, кроме Чека»92. Известен отразившийся в «Четвертой прозе» случай заступничества Мандельштама за приговоренных к расстрелу сотрудников двух московских финансовых учреждений в 1928 году; Н. Я. Мандельштам вспоминает о надписи на посланной тогда же Бухарину книге «Стихотворения»: «...в этой книге каждая строчка говорит против того, что вы собираетесь сделать»93. К весне 1933 года конфликт между собственной, резко интенсифицировавшейся в рамках «оттепели» и «перестройки», вызванной принятым 23 апреля 1932 года постановлением ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», литературной активностью, и происходящим в стране ощущался Мандельштамом предельно остро.

Сразу после вечера Мандельштама в ленинградской Капелле 23 февраля 1933 года были массово арестованы ленинградские филологи — В. М. Жирмунский, С. А. Рейсер, И. Г. Ямпольский, Л. Я. Гинзбург, Б. Я. Бухштаб. Двое последних были приглашены Ахматовой в Фонтанный Дом для встречи с Мандельштамом. К этому несостоявшемуся визиту относится воспоминание Гинзбург: «Анна Андр. позвала к себе „на Мандельштама” Борю <Бухштаба> и меня. Как раз в эти дни его и меня арестовали (потом скоро выпустили). А. А. сказала Мандельштамам: — Вот сыр, вот колбаса, а гостей — простите — посадили. (Рассказала мне Ахматова)»94. 5 марта, в Ленинграде, на первой странице «Правды» поэт мог прочитать об аресте в составе группы из более чем семидесяти человек, названных членами «ликвидированной контрреволюционной вредительской организации в некоторых органах Наркомзема и Наркомсовхозов»95, своего знакомого Ф. М. Конара, помогавшего ему в середине 1920-х качестве крупного издательского работника, а впоследствии ставшего заместителем наркома земледелия СССР96. 7 марта, в день отъезда Мандельштамов из Ленинграда, был арестован Виктор Серж, с которым поэт виделся в «Европейской» после чтения в Капелле. 12 марта, накануне вечера Мандельштама в Малой аудитории Политехнического музея «Правда» сообщает о том, что Конар расстрелян97. Пятнадцатым номером в расстрельном списке из тридцати пяти человек, открывавшемся именем Конара, шел Я. О. Фабрикант, родственник знакомого Мандельштама поэта-сатирика М. Д. Вольпина98.

Важнейшим свидетельством настроений Мандельштама в эти дни является донесение одного из осведомителей ОГПУ в писательской среде99, опубликованное П. М. Нерлером. Хотя архивное происхождение этого документа нуждается в уточнении, у нас нет оснований сомневаться в его подлинности.


Я решаюсь читать тогда, когда террор поднял голову, когда расстреливают полуротами, когда кровь льется ведрами… Конара мне жаль. Мне непонятны причины его участия в этом деле, хотя у него всегда было что-то чужое, барское. Верней всего, это ответ Гитлеру и Герингу, которые обсуждали с какими-то дипломатами вопрос об отторжении Украины от СССР. Заметьте, что с момента ареста Конара пошли слухи о шпионаже и даже о расстреле. По-видимому, кому-то что-то было известно, что-то носилось в воздухе. «Всем нам надо бежать куда-нибудь в Абхазию, в Тану-Тувинскую республику, там душе спокойно»100.


Внимательное прочтение этого текста никак не позволяет считать его, как это делает публикатор, «подстрочником „эпиграммы” на Сталина, пусть пока и не написанной»101.

Прежде всего, поэт принципиален в своем отрицании террора как явления, которому «объективно» противостоит его писательская деятельность, поэтому в дни, «когда кровь льется ведрами», его собственное выступление представляется Мандельштаму результатом преодоления некоего внутреннего колебания — не в смысле угрозы его личной безопасности, а в смысле глубинной неорганичности его участия в литературной жизни на фоне происходящих казней. Однако последующий ход рассуждений Мандельштама (во всяком случае, в изложении сексота ОГПУ) демонстрирует, как это было и в письме Н. Я. Мандельштам Молотову, сугубо лояльный по отношению к официальным установкам — на сей раз информационным — подход. Мандельштам последовательно «отчуждает» Конара, подчеркивая в нем «чужое, барское»102 и объясняя расстрельный приговор шпионажем, о котором «кому-то что-то было известно», и внешнеполитическим контекстом, связанным с приходом к власти национал-социалистов в Германии103. Тем не менее, существование в атмосфере террора угнетает его и возвращает к мыслям об уходе, «побеге» — но уже не из литературы, а из Москвы или даже из СССР (эти настроения, как мы увидим, укрепятся к осени 1933 года). Собственно вина Конара104 нигде не ставится Мандельштамом под сомнение105.

В самом начале апреля был арестован Б. С. Кузин, самый, по-видимому, близкий в этот период друг Мандельштама106. Узнав об этом, поэт обращается с письмом к М. С. Шагинян. Прагматика этого письма, на первый взгляд, до конца не ясна. Выбор адресата очевидным образом продиктован тематикой посылаемого Шагинян вместе с письмом «Путешествия в Армению» и общей связью Шагинян и Кузина, с которыми Мандельштам встречался в свое время в Ереване, с темой этого текста. В письме Мандельштам информирует Шагинян (которая с середины 1920-х годов демонстративно занимала общественную позицию «восхищения происходящим до восторженности» и еще в 1929 году аттестовала себя как «сталинку»107) об аресте Кузина, объясняя его сугубо частными претензиями Кузина к советской действительности и настаивая, таким образом, на чрезмерности этой репрессии («Каково же бывает, когда человек, враждующий с постылым меловым молоком полуреальности, объявляется врагом действительности как таковой?» [III: 514]).

Информация об аресте Кузина в письме к Шагинян дала его публикатору П. М. Нерлеру основания предположить, что письмо поэта имело целью «попытаться через адресата помочь молодому другу Мандельштама»108. Однако, если рассматривать письмо в этом ракурсе, то выбор адресата кажется не очевидным. Как пишет тот же Нерлер, «непонятно, какие у Шагинян могли быть для этого приводные ремни»109. Отметим также, что в этот период сама Шагинян испытывала цензурные трудности в связи с изданием своего «Дневника. 1917 — 1931» (Л., Издательство писателей в Ленинграде, 1932)110.

Ситуация с выбором Шагинян в качестве возможного «передаточного звена» между Мандельштамом и властью проясняется, если иметь в виду, что за два года до этого Шагинян удостоилась личного и весьма благожелательного письма Сталина, откликнувшегося на ее просьбу помочь с изданием романа «Гидроцентраль»:


20 мая 1931 г.

Уваж<аемая> тов. Шагинян!

Должен извиниться перед Вами, что в настоящее время не имею возможности прочесть Ваш труд и дать предисловие. Месяца три назад я еще смог бы исполнить Вашу просьбу (исполнил бы ее с удовольствием), но теперь — поверьте — лишен возможности исполнить ее ввиду сверхсметной перегруженности текущей практической работой.

Что касается того, чтобы ускорить выход «Гидроцентрали» в свет и оградить Вас от наскоков со стороны не в меру «критической» критики, то это я сделаю обязательно. Вы только скажите конкретно, на кого я должен нажать, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки.

И. Сталин111


Письмо Сталина отмечено не только общей благожелательностью, но и ясно выраженной готовностью оказать конкретную помощь писательнице112. Нет сомнений, что о письме Сталина, служившем своего рода «охранной грамотой» и бывшем сенсационным в кругу Шагинян свидетельством отношения высшей власти к культуре, Мандельштам знал — в обычае Шагинян было делать относящиеся к ней события литературно-бытового ряда общественным достоянием113. Среди близких литературных знакомых Мандельштама в этот период Шагинян была единственной, с кем прямо контактировал Сталин114. Очевидно, эти соображения (вкупе с близостью Шагинян «армянской темы») и определили для поэта выбор адресата. Одновременно, важно зафиксировать стремление Мандельштама передать Сталину некое сообщение — свидетельства о таком стремлении мы увидим и далее.

Письмо служит для поэта поводом заявить о наступлении нового периода в своем творчестве (по его собственной формуле, «период т. н. „зрелого Мандельштама”») и о том, что этот новый период отмечен «таким прыжком в объективность [в восприятии действительности]», который ему ранее «даже не снился». Эта «объективность» включает в себя и лояльность по отношению к ОГПУ («я не враждебен к рукам, которые держат Бориса Сергеевича, потому что эти руки делают и жестокое, и живое дело» [III: 515]). В мандельштамовской формуле творимого чекистами дела важна (синтаксически подчеркнутая автором) синхронность обоих определений — «и жестокое, и живое».

О такого рода синхронности писала, говоря о 1930-х годах, Л. Я. Гинзбург:


Это бессмертная модель многих примирений и оправданий. Они не захватывают сознание целиком, но оставляют место для совсем других, противоположных даже импульсов и реакций, порожденных другими контактами с той же действительностью, другими системами ценностей. От степени их согласованности (или несогласованности) зависит «консеквентность» — как говаривал Герцен — поведения115.


Тот же Кузин свидетельствовал о принципиальной неконсеквентности поведения Мандельштама (отмеченной, как мы помним, еще Ахматовой в связи с казусом вокруг статьи «Жак родился и умер»): «...решения, принимаемые О. Э., почти наверное заменяются противоположными»116. Причем антисоветски настроенный Кузин связывал эту непоследовательность, прежде всего, с отношением Мандельштама к большевистской идеологии и режиму.

Новые контакты Мандельштама с действительностью весной-летом 1933 года изменили настроенческий баланс — «жестокое» стало для него обесценивать «живое».


5


Решающую роль в этом изменении сыграла поездка Мандельштамов (вместе с выпущенным из тюрьмы Кузиным) в Крым в апреле—июне 1933 года. Мандельштам увидел катастрофические последствия голода на Украине — эти картины присутствуют в первом из трех «криминальных» стихотворений, написанных во второй половине 1933 года, — «Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым...», отражающем, по определению из протокола допроса Мандельштама, его «восприятие... процесса... ликвидации кулачества как класса»117. Встреча с последствиями голода, информация о котором в СССР замалчивалась118, производила травмирующее впечатление на близкий Мандельштаму круг, в том числе, коммунистов. Актриса Галина Кравченко вспоминала о бывшем соратнике С. И. Сырцова А. Л. Курсе, печатавшем Мандельштама в «Советском экране» в 1920-е:


Однажды осенью 1933 года он поделился со мной впечатлениями о поездке в Одессу. Проезжая через одну из небольших станций на Украине, он увидел из окна поезда горы трупов — это были умершие от голода крестьяне. Мы вспомнили о встрече у Маяковского дома... И вдруг Александр Львович проронил фразу, которую не могу забыть: «Вряд ли Володя мог пережить все это»119.


Мартовский вечер в Политехническом музее был отмечен эмоциональной полемикой Мандельштама с той частью вступительного слова Эйхенбаума, где, как показалось поэту, был недооценен Маяковский. Этот инцидент получил отражение в газетной хронике: Мандельштам, писал автор отчета о вечере С. Гехт, «напал на Эйхенбаума, речь которого слушал (по собственному его признанию) через замочную скважину. <...> В речи Эйхенбаума было много спорных (и очень спорных) положений, но он не выступал против Маяковского, как говорил об этом Мандельштам»120. То же отмечено и слушателями-мемуаристами: Мандельштам «начал не со стихов, а с возражений против доклада Эйхенбаума. <…> Маяковского он возвеличил. Он назвал его „точильным камнем всей новой поэзии”»121; «минут тридцать пять (без преувеличения) [Мандельштам] говорил о том, что Эйхенбаум оскорбил Маяковского, что он не смел даже произносить его имени рядом с именами остальных (как нельзя, недопустимо сравнивать Есенина, Пастернака, Мандельштама с Пушкиным или Гете). Маяковский гигант, мы не достойны даже целовать его колени»122.

Причины такой гиперболической (и одновременно самоуничижительной) оценки поэта, отношения которого с Мандельштамом при жизни не характеризовались близостью123, на первый взгляд, неочевидны. По свидетельству вдовы поэта, Мандельштам «из современников <...> ценил и следил за работой Пастернака, меньше Маяковского — очень огорчался саморастратой Маяковского на агитки»124. Еще на рубеже 1917 года Мандельштам писал о смерти художника как о «высшем акте его творчества» и призывал «не выключать [ее] из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено» («Скрябин и христианство» [II: 35]). Именно так была воспринята им весть о самоубийстве Маяковского, названная в черновиках «Путешествия в Армению» «океанической». Там же прослеживается не допущенная автором в окончательный текст тема противостояния поэта и «толпы» («общества»): «Общество, собравшееся в Сухуме, приняло весть о гибели первозданного поэта с постыдным равнодушием. Ведь не Шаляпин и не Качалов даже! — В тот же вечер плясали казачка и пели гурьбой у рояля студенческие вихрастые песни» (II: 402). Эта болезненная тема, явно имевшая для Мандельштама автобиографические коннотации (и намеченная также в синхронно писавшемся «Волке») оказалась «во весь голос» реализована в статье Р. О. Якобсона «О поколении, растратившем своих поэтов», написанной в мае-июне 1930 года и вышедшей (вместе с текстом Д. П. Святополка-Мирского «Две смерти: 1837—1930») отдельным изданием в Берлине в 1931 году125. Прочитав текст Якобсона, полученный, по-видимому, от И. Г. Эренбурга, Мандельштам отозвался о нем: «библейские слова»126. Этой высочайшей оценке не помешал и тот огорчивший поэта127 факт, что Якобсон с оговоркой отзывается в статье о значении творчества самого Мандельштама.

Текст Якобсона, поразивший современников128, задавал принципиально новый ракурс восприятия Маяковского, в своих опорных точках оказавшийся чрезвычайно близким Мандельштаму (также переоценивавшему путь Маяковского после его смерти) и, по-видимому, повлиявший на его отношение к фигуре Маяковского в целом.

Смерть Маяковского — в «обрамляющей [его] кончину травле» — осмыслялась Якобсоном в ряду других символических смертей русских поэтов, определенных, как он настаивал, не частными, а социальными обстоятельствами:


Расстрел Гумилева (1886 — 1921), длительная духовная агония, невыносимые физические мучения, конец Блока (1880 — 1921), жестокие лишения и в нечеловеческих страданиях смерть Хлебникова (1885 — 1922), обдуманные самоубийства Есенина (1895 — 1925) и Маяковского (1894 <sic!> —1930). Так в течение двадцатых годов века гибнут в возрасте от тридцати до сорока вдохновители поколения, и у каждого из них сознание обреченности, в своей длительности и четкости нестерпимое. Не только те, кто убит или убил себя, но и к ложу болезни прикованные Блок и Хлебников именно погибли129.


Маяковский представал у Якобсона как поэт, который «воплотил в себе лирическую стихию поколения», причем в описании Якобсона это поколение не могло не ощущаться Мандельштамом как свое:


Примерно те, кому сейчас между 30 и 45-ю годами. Те, кто вошел в годы революции уже оформленным, уже не безликой глиной, но еще не окостенелым, еще способным переживать и преображаться, еще способным к пониманию окружающего не в его статике, а в становлении130.


Ненависть к в широком смысле антиреволюционной, консервативной стихии быта, с которой, по Якобсону, всю жизнь воевал Маяковский, также роднила текст «Поколения» со статьями Мандельштама начала 1920-х годов, с «Шумом времени» и даже с «Четвертой прозой» («Когда певцы убиты, а песню волокут в музей, пришпиливают к вчерашнему дню» у Якобсона — ср. о Благом, который «сторожит в специальном музее веревку удавленника — Сережи Есенина»). Некоторые пассажи Якобсона актуализировали в новом — сближающем — контексте содержавшие совпадения с последними текстами самого Мандельштама стихи Маяковского («Не потому ли стих его начинен ненавистью к крепостям быта, и в словах таятся „буквы грядущих веков”?»)131.

Под пером Якобсона Маяковский, который, говоря словами Курса, не мог пережить все это, вырастал в символическую фигуру поэта-новатора, ставшего, несмотря на всю революционность, жертвой своего «глухого» времени, «обреченным „изгоем нынчести”»132, чьи «захватывающие песни о будущем... из динамики сегодняшнего дня превратились в историко-литературный факт»133. Мандельштам, не раз манифестировавший свою «современность», однако упорно выдавливаемый критической рецепцией из литературного сегодня в прошлое, не мог не видеть здесь неожиданной и оттого еще резче ощущаемой общности поэтических судеб134.


6


30 сентября 1931 года симпатизировавший Мандельштаму главный редактор «Нового мира» В. П. Полонский записал в дневнике:


Заходил Мандельштам. Постарел, лысеет, седеет, небрит. Нищ, голоден, оборван. Взвинчен, как всегда, как-то неврастенически взвихривается в разговоре, вскакивает, точно ужаленный, яростно жестикулирует, трагически подвывает. Самомнение — необычайное, говорит о себе как о единственном или, во всяком случае, исключительном явлении. То, что его не печатают, он не понимает как несоответствие его поэзии требованиям времени. Объясняет тысячью различных причин: господством бездарности, халтуры, гонением на него и т. п. Требует, чтобы его печатали, требует денег, настойчиво, назойливо, намекая на возможность трагической развязки. В нем, конечно, чуется трагедия: человек с огромным поэтическим дарованием, с большой культурой — он чужд нашему времени и ничего не может ему дать. Он в своем мире — отчасти прошлого, рафинированных, эстетских переживаний, глубоко индивидуальных, узких, хотя и глубоких, — но ни с какой стороны не совпадающих с духом времени, с характером настроений, царящих в журналах. Поэтому он со своими классическими, но холодными стихами — чужак. И налет упадочности на них, конечно, велик. Что с ним делать? Грязен, оборван, готовый каждую минуту удариться в истерику, подозревающий всякого в желании его унизить, оскорбить, — у него нечто вроде мании, — тяжело с ним встречаться и разговаривать. Тем более что помочь ему трудно. Я дал ему аванс — рублей шестьсот — под прозу. Написал два листа — требует еще, так как не может продолжать135.


Публикатор дневника Полонского С. В. Шумихин, исходя из указанного объема текста, справедливо предположил, что речь идет о «Путешествии в Армению»136. Несмотря на полученный от Полонского аванс, «Путешествие» осталось в прежнем объеме и было опубликовано не в «Новом мире», а в майской «Звезде» за 1933 год — очевидно, после снятия Полонского с поста главного редактора «Нового мира» в декабре 1931 года и его скоропостижной смерти в феврале 1932-го Мандельштам, продолжая печатать в «Новом мире» стихи (1932, № 4, № 6), решает «продать» свою прозу дважды. Литературных заработков катастрофически не хватает, цензурные препятствия мешают выходу уже принятых редакциями вещей; в письме отцу в конце 1932 года Мандельштам называет это «изоляцией», которую (как точно отметил Полонский) считает «искусственной», создаваемой недоброжелателями в литературных кругах. Несмотря на прошедшие весной 1933 года в Ленинграде и Москве публичные вечера, к возможности организации которых он еще в декабре 1932 года относился скептически137, два фактора — ужесточение политической обстановки и невероятная трудность реализации той модели литературного существования, которую он выбрал после возвращения из Армении и Грузии в конце 1930 года, — накладываясь друг на друга, как уже говорилось, меняют картину его мировосприятия. Осведомитель ОГПУ докладывал в июле 1933 года:


На днях возвратился из Крыма О. МАНДЕЛЬШТАМ. Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам. Резко отгородился от соседей, даже окна держит закрытыми со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги Гихл собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат. Старые его огорчения (побои138, травля в связи с «плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни в высоких сферах. МАНДЕЛЬШТАМ собирается вновь писать тов. СТАЛИНУ. Яснее всего его настроение видно из фразы: «Если бы я получил заграничную поездку, я пошел бы на всё, на любой голод, но остался бы там». Отдельные его высказывания по литературным вопросам были таковы: «Литературы у нас нет, имя литератора стало позорным, писатель стал чиновником, регистратором лжи. „Лит<ературная> газета” — это старая проститутка — права в одном: отрицает у нас литературу». В каждом номере вопль, что литература отстает, не перестроилась и проч. Писатели жаждут не успеха, а того, чтобы их Ворошилов вешал на стенку, как художников (теперь вообще понятие лит<ературного> успеха — нонсенс, ибо нет общества)139.


Помимо интригующего, но не подтверждаемого (пока) другими источниками, сообщения о том, что Мандельштам писал и вновь хочет писать о своем положении Сталину140, и информации о его желании «бежать» от советской реальности, согласующейся с предыдущим агентурным сообщением (того же сексота?), принципиальным здесь является возникающий у Мандельштама тезис об отсутствии литературы.

Первые публичные констатации факта отсутствия в СССР литературы как традиционной социальной институции относятся к середине 1920-х годов и связываются с коренным изменением условий ее общественного бытования после революции. Наиболее откровенно «иносказательный» смысл этого утверждения был раскрыт в 1926 году в подцензурной прессе — в публикации выступления В.Б. Шкловского в московском Доме печати в прениях по докладу К. Б. Радека «Больные вопросы советской печати». Адресуясь к властям, Шкловский — в непосредственном диалоге с заместителем главного редактора «Известий» (и в будущем руководителем Главлита) Б. М. Волиным141 — прямо говорил о губительности политики репрессий и идеологического заказа:


Нужно знать пределы запрещения, иначе писатели перестанут писать и уйдут на другие профессии. Вы заказали товар, который нельзя сделать нашими инструментами. Мастеровые находятся в отчаянии, поэтому они пьют. Наши писатели того товара, который вы заказываете, сделать не могут, и поэтому литературы в данный момент нет.

Тов. Волин: Каких же заказов вы хотите?

Тов. Шкловский: Конечно, не денежных, а чтобы вы научились понимать литературу. Нельзя предлагать человеку описывать благополучие, когда его нет. Один писатель сказал — разрешите нам самим знать наши развязки. Разрешите нам самим играть на нашем инструменте так, как мы умеем. <...> вы не умеете обращаться с писателем. Но без литературы, товарищи, все-таки жить нельзя. <...> Научитесь обращаться с писателями142.


Выступление Шкловского, судя по стенограмме, вызвало скандал143. Большую часть своего заключительного слова Радек посвятил отповеди Шкловскому, идя на провокационное, но не искажающее мысль оппонента обострение его тезисов:


...я понимаю его [Шкловского] постановку вопроса — нет прессы без свободы печати. <...> Но, товарищи, мы свободу печати принесли в жертву на известное время интересам освобождения человечества. <...> Есть другое обстоятельство. Уберите цензоров-дураков. Конечно, дорогой товарищ, такое требование не является крамольным, призывающим к ниспровержению существующего строя, попыткой потрясти основы. Но, во-первых, мнение о том, кто дурак, всегда очень различно, и не всегда тот дурак, который не пропустит даже очень хорошо написанной книги. Есть такие книги, которые очень хорошо написаны. Чем цензор будет умнее, тем больше он не пропустит. <...> Но когда вы выступаете с требованием общей свободы печати, то я понимаю, что в вас говорит либерал. Вам нужно писать. Если вы будете оперировать моим личным чувством симпатии к вам для понимания вашей трагедии, вы найдете полный отклик во мне. Но поймите, что мы существуем для революции, а не революция для нас. И если писатель находится в таком настроении, если у него такое сложение ума, что он как-то не созвучен, то его не хотят печатать. Это — трагедия, но это ваша личная трагедия, а не общественная. Вы скажете, что таких широких общественных слоев много. Да, мы, интеллигенция, имели один товар — выражать свои мысли в письме. Это была наша общественная функция. Но эта функция должна была в процессе революции уложиться в известные рамки144.

Тема биографического и творческого тупика, определенного, пользуясь выражением Радека, «известными рамками», поставленными «в процессе революции» (так или иначе ранее принятой корреспондентами) обсуждалась за несколько месяцев до выступления Шкловского в его переписке с соратником по ОПОЯЗу Б.М. Эйхенбаумом. 25 июля 1925 года Эйхенбаум писал Шкловскому:


У меня тоска по поступкам, тоска по биографии. Я читаю теперь «Былое и думы» Герцена — у меня то состояние, в котором он написал главу «Il pianto»... Никому сейчас не нужна не только история литературы и не только теория, но и сама «современная литература». Сейчас нужна только личность. Нужно человека, который строил бы свою жизнь. Если слово, то — слово страшной иронии, как Гейне, или страшного гнева145.


Как уже было отмечено М. О. Чудаковой, упоминаемая Эйхенбаумом глава из книги Герцена посвящена разочарованию в последствиях европейских революций 1848 — 1849 годов («Неотразимая волна грязи залила все», — пишет Герцен)146. Еще год назад, в первом номере «Русского современника» (выступление на московской презентации которого так круто изменило положение Ахматовой), Эйхенбаум поместил статью, которая «оптимистически» называлась «В ожидании литературы». В ней он объяснял сложившуюся ситуацию («литература у нас кое-какая есть, но ее не читают»147), с одной стороны, коренным изменением социальной структуры традиционной читательской аудитории — «русской интеллигенции... верного читателя и поклонника» русской литературы. «Этого читателя больше нет, потому что нет самой интеллигенции — по крайней мере в старом смысле этого слова» (иначе, говоря словами Мандельштама, сохраненными осведомителем, «нет общества»). С другой стороны, утверждал Эйхенбаум, литературу уничтожает новая (партийная) критика, «которая не рассуждает, а произносит приговоры». Эту критику он именует «политической» и, анализируя тексты ее основных представителей (в том числе Троцкого), чаемое появление литературы связывает с тем, что словесность найдет «какое-то другое место в жизни — скамья подсудимых для нее не подходит»148. Критическая рецепция «Русского современника» в советской прессе и судьба журнала, закрытого на четвертом номере после ареста А. Н. Тихонова, одного из его соредакторов, продемонстрировали иллюзорность этих надежд.

К моменту написания письма Шкловскому и, особенно, к концу 1925 года, когда покончил жизнь самоубийством Есенин, Эйхенбаум пессимистичен — смерть Есенина воспринимается им как поступок, биографический «ответ» на социальные обстоятельства, тогда же описанные в дневнике Эйхенбаума с помощью автополемической формулы (отсылающей к названию статьи в «Русском современнике») — «Нет литературы и никому она не нужна»149.

В посвященных самоубийству Есенина и его «литературной личности» устных выступлениях150 Эйхенбаум с предельно возможной в советских цензурных условиях откровенностью вслед за Шкловским описывает положение русской литературы через отрицание ее «полноценности», прежде всего моральной:


Современная русская литература, — говорил Эйхенбаум 10 января 1927 года на вечере памяти Есенина в Ленинграде, — почти целиком — явление не столько литературное, сколько литературно-бытовое. В центре нашей сегодняшней литературной жизни стоят вопросы не столько литературного порядка, сколько порядка общественного и морального — таков, по крайней мере, характер и наших литературных группировок, и нашей литературной борьбы. До самой литературы нам еще далеко — мы заняты сейчас примитивным делом организации литературного труда, упорядочения литературных отношений: повышением не столько качества продукции, сколько морального авторитета того, что называется литературой. Ведь за последние годы она пала именно морально — став отчасти особым и далеко не почетным видом службы по ведомству Наркомпроса, отчасти — обслуживанием рынка по заказу издателей. Напрасно говорят о литературной «профессии» и называют ее в некотором смысле «свободной» — писатель сейчас не профессионал и не свободный художник, а чернорабочий, ищущий себе места в жизни151.


У нас нет свидетельств какой-либо синхронной реакции Мандельштама на это, казалось бы, прямо касающееся его152 выступление Эйхенбаума. Е. А. Тоддес справедливо отмечает, что в этот период в своей попытке «синтеза элементов „старого” и „нового” мира» Мандельштам был «радикальнее ОПОЯЗа», который «стремился сохранить дистанцию»153 с советской современностью. Однако позднее — и в период «Четвертой прозы», когда поэт ощущает себя «чернорабочим слова», и, особенно, к кризисному 1933 году — настроения, так ярко проявившиеся в выступлениях и записях формалистов второй половины 1920-х годов, всецело овладевают Мандельштамом, предъявляющим тот же — моральный — счет и литературной, и политической системе.


7


В августе 1937 года, в Бутырской тюрьме, вспоминая время, предшествовавшее аресту и высылке Н. А. Клюева в 1934 году, С. А. Клычков показывал:


Наши [с Клюевым] разговоры были до зевоты однотипны и крайне контрреволюционны. <...> Разговоры эти [были] преисполнены самой безысходной мрачности. Одна страшная история шла за другой (там ребенка нашли в ватерклозете, там целую деревню с ребятами выве[з?]ли на голое место — и в этом роде). Злобой мы питались и жить нам помогала лишь надежда на гибель антихристовой власти. На интервенцию надеялись, не скрою, а не на Бога. Выход был для нас и в стихах154.


По контексту показаний Клычкова видно, что речь идет о голоде 1932 — 1933 годов и его последствиях. В эти годы Мандельштам был соседом Клычкова по Дому Герцена и одним из его постоянных собеседников. Несмотря на очевидную разницу в степени неприятия советского режима — Мандельштаму были чужды «реваншистские» идеи крестьянских поэтов, связанные с вооруженным свержением советской власти, — их ужас перед бесчеловечной политикой коллективизации он, как показывают «крымские» стихи лета 1933 года, несомненно, разделял. Информация о страшных картинах раскулачивания накладывалась на собственное ощущение поэта, зафиксированное весной 1933 года в цитированном выше отчете сексота ОГПУ — «кровь льется ведрами».

Для Мандельштама ориентально окрашенная тема «враждебной человеку социальной архитектуры» и «казнелюбивых владык», намеченная в «Гуманизме и современности» (1922), армянских стихах155 и заключающем «Путешествие в Армению» фрагменте о царе Аршаке и персидском тиране Шапухе, «неожиданно названном ассирийцем»156, возникает применительно к Сталину уже в переданном Э. Г. Герштейн разговоре поэта с ее отцом («десятник, который заставлял в Египте работать евреев»157). Окончательно — по мере знакомства с (пользуясь формулировкой Авербаха в передаче Ставского) «„азиатскими методами И. В. Сталина” (в смысле жестокости, хитрости)» — она закрепляется за вождем к 1933 году. Как и для крестьянских поэтов, «выходом» для Мандельштама служат стихи: в ноябре 1933 года эта тема кульминирует в антисталинской инвективе — стихотворении о «кремлевском горце».

Только что Мандельштамом закончен «Разговор о Данте», посвященный итальянскому поэту-политику и его главному тексту, где, по словам М. Л. Лозинского, «устами обитателей загробного мира он произносит хулу и хвалу своим современникам или же сам, прерывая рассказ, обращает гневное слово к живым, к императору Альберту, к папе Иоанну, к Италии, к Флоренции, к другим городам, изобличая недостойных»158. «Немыслимо читать песни Данта, не оборачивая их к современности», — констатирует Мандельштам, соединяя таким образом опыт политически ангажированной поэзии Данте с актуальной для него в тот момент русской традицией «гражданской» поэзии, связанной с именем Некрасова. Новейшим примером обращения к этой традиции становятся для Мандельштама, как мы видели, стихи Клюева «Клеветникам искусства». В своем собственном творчестве он идет дальше, целиком погружая новые тексты в синхронный политический контекст.

В октябре 1933 года Троцкий публикует статью, где впервые утверждает невозможность внутрипартийного компромисса: «Заставить бюрократию передать власть в руки пролетарского авангарда можно только силой»159. Написанная на фоне последствий эскалации террора 1932 — 1933 годов160, антисталинская инвектива рассматривается Мандельштамом, и ранее сближавшим поэзию с «военным делом»161, а сейчас проецирующим на себя образ Данте как активного поэта-политика, как прямое политическое действие. Оно призвано служить не литературным, но биографическим ответом на тот моральный кризис писательства, о котором он говорил сексоту ОГПУ в июле 1933 года («Литературы у нас нет»). Шестью годами ранее типологически сходная кризисная ситуация была описана (применительно к судьбе Есенина) Эйхенбаумом, писавшим о том, что поэту, «нужно было сделать поступок, о его переплескивании из литературы в жизнь» («...вместо поэзии мы имеем что-то другое, может быть, не менее ценное: следы... огромного морального напряжения»)162. Эквивалентом самоубийственного163 физического действия («поступка») для Мандельштама (как и для Эйхенбаума) служат слова «страшной иронии... или страшного гнева»164, фактически сигнализирующие о внелитературной природе текста.

Параллельно созданию и сознательно пренебрегающему всякой конспирацией чтению антисталинского стихотворения вслух почти случайным людям165 Мандельштам ищет возможности уже буквальной реализации жеста из того же, что и стихотворная инвектива, архаического арсенала, освященного классической традицией, — пощечины А. Н. Толстому. Хронологическая разнесенность причины (участия Толстого в не удовлетворившем Мандельштама товарищеском суде над Амиром Саргиджаном в сентябре 1932 года) и следствия (физического наказания Толстого, пути к осуществлению которого Мандельштам ищет осенью-весной 1933 — 1934 годов166) показывает знаковую природу этого, по меткому определению Г. Э. Сорокина, «литературного дела на психологической подкладке»167. Если оскорблением Сталина Мандельштам разрубал гордиев узел своих, полных мучительной «раздвоенности и вечных метаний»168, отношений с режимом, то публичное оскорбление действием Толстого, как фигуры персонифицирующей для поэта враждебный ему мир аморальной «разрешенной литературы», становилось одновременно кульминацией и точкой в его многолетнем противостоянии писательскому истеблишменту и предельно актуализировало гибельный дуэльный подтекст принципиальных для мандельштамовской автопроекции Данте слов о «чисто пушкинской камер-юнкерской борьбе за социальное достоинство и общественное положение поэта». Оба жеста были беспрецедентны для тогдашнего социума и заключали в себе очевидную — в том числе для самого Мандельштама — перспективу уголовного преследования169.

Таков контекст, определяющий круг источников, стилистику и прагматику антисталинского стихотворения Мандельштама.




1 Ведшаяся им хроника встреч с Ахматовой оказалась (полностью или частично) в деле оперативной разработки Ахматовой в КГБ СССР, что дало основания для утверждений о том, что Лукницкий был завербован ОГПУ как секретный сотрудник (см.: Калугин О. Досье КГБ на Анну Ахматову. — В кн.: Госбезопасность и литература: На опыте России и Германии (СССР и ГДР). М., 1994, стр. 74). Известно о двух кратковременных арестах Лукницкого (1927, 1929), во время которых мог быть изъят и скопирован его архив, в том числе гумилевские материалы (см.: Тименчик Р. История культа Гумилева. М., 2018, стр. 145). З. Б. Томашевская упоминала Лукницкого вместе с также арестовывавшимися И. Л. Андрониковым и Е. М. Тагер, оговаривая, что «некоторые получили задание и поэтому были освобождены» (Ласкин А. Петербургские тени: Документальная повесть. СПб., 2017, стр. 125). Желанием прервать сотрудничество с ОГПУ можно объяснить внезапный отъезд Лукницкого из Ленинграда на Памир весной 1930 года.


2 Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. II: 1926 — 1927. Paris; М., 1997, стр. 202 — 203.


3 «Из поэтов вообще принято только 9 чел. М. Л. Лозинский и М. А. Кузмин прошли, как переводчики, так же, как и Анна Радлова и Андр. Вен. Федоров», — писал о приеме в новый Союз В. А. Рождественский Д. С. Усову 15 июня 1934 года (Дом-музей Марины Цветаевой, Москва).


4 [Ахматова А.] Из дневниковых записей. Вступ. ст., публ., подг. текста, прим. В. А. Черных. — «Литературное обозрение», 1989, № 5, стр. 14.


5 Там же, стр. 13.


6 Там же, стр. 14.


7 Вейдле В. Журнал «Русский современник». — Русский альманах. Под ред. З. Шаховской, Р. Герра, Е. Терновского. Париж, 1981, стр. 393. Для характеристики издания отметим, в частности, что «Русский современник» — место последних публикаций в СССР уже находившихся в эмиграции Цветаевой и Ходасевича.


8 Между прочим, в Ленинграде «активнейшее участие в удушении... журнала „Русский современник”» принял заведующий Госиздатом И. И. Ионов (Примоч-кина Н. Н. М. Горький и журнал «Русский современник». — «Новое литературное обозрение», 1997, № 26, стр. 368), через четыре года разорвавший договоры «ЗиФ» с Мандельштамом. Через год был закрыт и второй (и последний) частный журнал в СССР — «Новая Россия» И. Г. Лежнева.


9 «Москва взбудоражена — кажется, мы чересчур разрекламированы. <...> ...слишком много шуму вокруг „<Русского> Современника”», — писал 17 апреля 1924 года в дневнике один из редакторов журнала К. И. Чуковский (цит. по: Примочкина Н. Н. Указ. соч., стр. 359).


10 Спустя несколько месяцев мать и тетка Ахматовой, жившие в Подольской губернии, интересовались в письмах к ней: «...как тебя принимали в Москве, пытались ли устроить скандал? Познакомилась ли ты с Троцким?» (И. Э. Горенко, 15 октября 1924 года. — В кн.: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого. СПб., 2005, стр. 190; ср. письмо А. Э. Вакар от 29 сентября 1924 года: там же, стр. 207).


11 В 1924 году одно стихотворение Ахматовой 1922 года было опубликовано в московском альманахе «Поэты наших дней». Последней гонорарной публикацией Ахматовой стала неавторизованная подборка из тридцати пяти стихотворений в антологии И. С. Ежова и Е. И. Шамурина «Русская поэзия ХХ века» (М., 1925; по поводу оплаты см. письмо Пастернака Ахматовой от 17 апреля 1926 года: Пастернак Б. Полное собрание сочинений. В 11 тт. М., 2005. Т. VII: Письма 1905 — 1926, стр. 657).


12 Их подборку приводит Р. Д. Тименчик: Ахматова А. Автобиографическая проза. Вступ. статья, публ., подгот. текста, примеч. Р. Д. Тименчика. — «Литературное обозрение», 1989, № 5, стр. 4.


13 «После 1924 г. мои стихи перестали появляться в печати (т. е. были запрещены), гл<авным> образом, за религию» ([Ахматова А.] Из дневниковых записей, стр. 14). См. также: Рубинчик О. Анна Ахматова и советская цензура. Статья первая. — Печать и слово Санкт-Петербурга: Сб. научных статей. Петербургские чтения. СПб., 2005, стр. 174 — 191. «Ей привязывают сейчас мистицизм», — писал об Ахматовой Шкловский в 1925 году (Шкловский В. Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе (1914 — 1933). Сост. А. Ю. Галушкина, А. П. Чудакова. М., 1990, стр. 298).


14 См.: Филиппов Б. Ленинградский Петербург в русской поэзии и прозе. 2-е изд. [Paris], 1974.


15 Между молотом и наковальней: Союз советских писателей СССР. Документы и комментарии. Т. 1: 1925 — июнь 1941 г. М., 2010, стр. 107. См. подробнее об этом эпизоде: Тименчик Р. Последний поэт: Анна Ахматова в 60-е годы. 2-е изд. М., 2015. Т. 2, стр. 79 — 80.


16 Шошин В. А. Выступления А. А. Ахматовой. — Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого, стр. 131 — 132. Последним публичным появлением Ахматовой стало выступление 25 февраля 1925 года в ленинградской Капелле на совместном вечере ВСП и КУБУЧа — думается, ее участие было мотивировано тем, что за неделю до этого, согласно записи Н. Н. Пунина, «Ан. после долгих хлопот получила пособие от КУБУ в 25 рублей» (Пунин Н. Мир светел любовью: Дневники. Письма. Сост. Л. А. Зыкова. М., 2000, стр. 234). Согласно свидетельству Лукницкого, выступление Ахматовой сопровождалось ее нескрываемой отчужденностью от литературной публики (Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Paris, 1991. Т. I: 1924 — 1925 гг., стр. 36).


17 Опыт «политического» бойкота публичных выступлений (также проигнорированный в поздних мемуарных заметках) восходит у Ахматовой к маю 1918 года, когда она печатно объявила об отказе от участия в «Вечере петербургских поэтов», устроенном обществом «Арзамас», где было анонсировано исполнение «Двенадцати» Блока (см.: [Б. п.] Тоска по «сретенью». — «Дело народа», 1918, 10 мая, стр. 2; подробнее см.: Мец А. Г. Как сделан «Арзамас» Георгия Иванова. — В кн.: Мец А. Г. Осип Мандельштам и его время: Анализ текстов. СПб., 2005, стр. 162 — 171).


18 Иногда отказ Ахматовой не мешал проведению самих мероприятий. Так, в мае 1926 года был широко анонсирован вечер Всероссийского союза писателей (ВСП) с ее участием, причем устроители заранее знали, что Ахматова выступать не будет, и с ее разрешения поставили на афише имя для привлечения публики. «АА была крайне недовольна; но не желая противодействовать Союзу, согласие вынуждена была дать (уверен, что АА считала себя одолженной Союзу, который в прошлом году дал ей пятьдесят рублей на лечение)» (Лукницкий П. Н. Указ. соч. Т. II, стр. 154). 30 апреля 1927 года в ВСП состоялся «Вечер поэзии А. А. Ахматовой» без «ведома и согласия АА» (письмо П. Н. Лукницкого Н. Н. Пунину от 15 мая 1927 года. Переписка П. Н. Лукницкого и Н. Н. Пунина. Публ. Т. М. Двинятиной. — В кн.: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого, стр. 302).


19 Записные книжки Анны Ахматовой: 1958 — 1966. Сост., подгот. текста К. Н. Суво-ровой; вступ. статья Э. Г. Герштейн; науч. консульт., вводные заметки к записным книжкам, указатели В. А. Черных. М., Torino, 1996, стр. 286.


20 Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998, стр. 465.


21 Ахматова А. Победа над судьбой. I: Автобиографическая и мемуарная проза. Бег времени. Поэмы. Сост., подгот. текстов, предисл. и примеч. Н. Крайневой. М., 2005, стр. 241 — 242.


22 Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 тт. М., 2013. Т. 2: 1952 — 1962, стр. 516.


23 В этой поездке Пильняка сопровождал знакомый Мандельштама, видный советский издательский деятель, а впоследствии замнаркома земледелия Ф. М. Конар, к судьбе которого мы вернемся в дальнейшем.


24 Лукницкий П. Н. Дневник 1928 года. Acumiana. 1928 — 1929. Публ. и коммент. Т. М. Двинятиной. — Лица: Биографический альманах. СПб., 2002. Вып. 9, стр. 363. Ср. высказывание Ахматовой по поводу затеянных ВСП хлопот об ее пенсии в 1926 году: «АА не хотела. <...> Все равно не дадут, а будут говорить, что выпрашивала» (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. I, стр. 208).


25 Ср. относящийся к лету 1927 года инцидент: Е. И. Замятин на вечере у А. Н. Толстого в одной из реплик за общим столом невольно исключил Ахматову из рядов писателей (Лукницкий П. Н. Acumiana. Т. II, стр. 269 — 270).


26 Из стихотворения 1924 (?) года «Я именем твоим не оскверняю уст...»


27 Недоброво Н. Анна Ахматова. — «Русская мысль», 1915, № 7, стр. 68 (2-я паг.). Нетрудно заметить, что именно указанная Недоброво социальная группа стала во многом основой будущего Белого движения в 1917 — 1922 годах.


28 Лукницкий П. Н. Дневник 1928, стр. 473 — 474.


29 Шкаровский?М. В.?Единоверческие общины Санкт-Петербурга (Ленинграда) в 1900-е — 1930-е гг. — «Христианское чтение», 2020, №?1, стр. 166.


30 Соболев А. Л. «Постояла в золотой пыли»: Пенсионное дело Анны Ахматовой. — В кн.: Соболев А. Л. Тургенев и тигры: Из архивных разысканий о русской литературе первой половины ХХ века. М., 2017, стр. 199. План зачисления Ахматовой в немногочисленную группу получающих денежное пособие от ЦЕКУБУ по высокой IV категории (высшей была пятая; см.: Долгова Е. А. Власть, ЦЕКУБУ и творческая интеллигенция в социально-экономических обстоятельствах 1920-х гг.: позиции, статусы, декорации. — «Обсерватория культуры», 2018. Т. 15, № 1, стр. 121 — 123) возник в начале 1925 года и реализовался в ноябре 1925-го с помощью Лукницкого и Пунина — фактически без ее желания и участия (см.: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого, стр. 248; коммент. Т. М. Двинятиной). Характерно, что и в 1939 году, после принятия президиумом ССП СССР резолюции «О помощи А. Ахматовой», ответственный за реализацию этого решения К. А. Федин, хорошо осведомленный о позиции Ахматовой в 1920-е — начале 1930-х годов, всерьез опасался за успех предприятия, «зная особенности характера Анны Андреевны». В связи с этим было решено текст резолюции президиума ССП «не... показывать Анне Андреевне, которая должна быть поставлена перед совершившимся фактом помощи ей» (письмо К. А. Федина М. М. Зощенко от 15 ноября 1939 года: Между молотом и наковальней. Т. 1, стр. 875; курсив наш).


31 В 1933 — 1934 годах Ахматова публикует статью «Последняя сказка Пушкина» и перевод писем Рубенса.


32 См.: Морев Г. Поэт и Царь: Из истории русской культурной мифологии (Мандельштам, Пастернак, Бродский). М., 2020, стр. 52 — 53. Ср. демонстративно-отчужденную реакцию Ахматовой на относящиеся к этому же времени уговоры Пастернака вступить в Союз писателей: «Анна Андреевна постукивает пальцами по своему чемоданчику, иногда многозначительно, почти демонстративно взглядывает на меня и ничего не отвечает» (Герштейн Э. Указ. соч., стр. 216).


33 Тименчик Р. Карточки. — В кн.: Тименчик Р. Ангелы—люди—вещи в ореоле стихов и друзей. М., 2016, стр. 233. Фактический запрет на «молчание», на попытки избежать публичного выражения солидарности с партийной политикой стал, как показывает Л. С. Флейшман, фактором общественно-политической жизни осенью 1930 года, после вынужденного заявления Бухарина о поддержке им генеральной линии партии 19 ноября 1930 года (см.: Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. СПб., 2005, стр. 37 — 42). Характерно, что позднее, в 1939 году, И. Э. Бабель, будучи арестован, первоначально предполагал, что причиной ареста явилось его многолетнее молчание как прозаика (см.: Христофоров В. Документы архивов госбезопасности об Исааке Бабеле. — «Российская история», 2015, № 1, стр. 145).


34 Усов Д. «Мы сведены почти на нет...» Т. 2: Письма. Сост., вступ. ст., подг. текста, коммент. Т. Ф. Нешумовой. М., 2011, стр. 558. П. Н. Лукницкий, поясняя в позднем (1962) письме к Ахматовой причины их расхождения, писал: «...с 1930 года... началось формирование моего нового мировоззрения. Между мною и Вами появилась тектоническая трещина внутреннего... несогласия в отношении Вашем и в отношении моем к окружающей нас „современности”» (Переписка А. А. Ахматовой и П. Н. Лукницкого. 1925 — 1962. Публ. Т. М. Двинятиной. — В кн.: Н. Гумилев, А. Ахматова: По материалам историко-литературной коллекции П. Лукницкого, стр. 280).


35 Слова Н. Я. Мандельштам из письма С. Б. Рудакова от 2 августа 1935 года: О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова к жене (1935 — 1936). Вступ. ст. Е. А. Тоддеса и А. Г. Меца. Публ. и подг. текста Л. Н. Ивановой и А. Г. Меца. Коммент. А. Г. Меца. Е. А. Тоддеса, О. А. Лекманова. — Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. СПб., 1997, стр. 80. Характерно, что в начале 1938 года эта позиция подверглась прямому осуждению Л. Н. Гумилева: «Слишком цепляется за жизнь» (Герштейн Э. Указ. соч., стр. 249).


36 О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова жене, стр. 145. В сжатом виде и с известной осторожностью те же претензии были высказаны Мандельштамом ранее в статьях 1923 года («Буря и натиск», «Vulgata: Заметки о поэзии»), не вошедших в изданную после возобновления тесных отношений с Ахматовой в 1925 году книгу «О поэзии» (Л., 1928). Н. Я. Мандельштам позднее, в письме 1958 года к Ахматовой, объясняла эти критические отзывы Мандельштама его просоветскими («лефовскими») симпатиями в этот период (Мандельштам Н. Об Ахматовой. Сост. П. Нерлера. М., 2007, стр. 248 — 250; ср. в «Комментариях к стихам 1930 — 1937 гг.»: «Мандельштам же был чувствителен к лефовской пропаганде» [Мандельштам Н. Собрание сочинений. В 2 тт. Сост. С. В. Василенко, П. М. Нерлер, Ю. Л. Фрейдин. Екатеринбург, 2014. Т. 2, стр. 743]). Е. А. Тоддес также возводит «известный выпад против Ахматовой в „Заметках о поэзии”» к противостоянию позиции Ахматовой и мандельштамовских «поисков синтеза революции и культуры» (Тоддес Е. Поэтическая идеология. — В кн.: Тоддес Е. Избранные труды по русской литературе и филологии. М., 2019, стр. 703).


37 Герштейн Э. Указ. соч., стр. 53.


38 Там же.


39 Полякова С. В. Встречи с Анной Ахматовой. — В кн.: Полякова С. В. «Олейников и об Олейникове» и другие работы по русской литературе. СПб., 1997, стр. 382.


40 Ахматова А. Листки из дневника. <О Мандельштаме>, стр. 111.


41 См.: Басалаев И. Записки для себя. Публ. Е. М. Царенковой, примеч. А. Л. Дмитренко. — «Минувшее: Исторический альманах». М., СПб., 1996. Вып. 19, стр. 436 — 438; Serge V. La tragédie des écrivains soviétiques. Paris, 1947. P. 4 — 5 (рус. пер.: Тименчик Р. Последний поэт. Т. 2, стр. 158 — 159).


42 2 марта на вечере в Доме печати Мандельштам «горячо объявил, что он „тот самый Мандельштам, который был, есть и будет другом своих друзей, соратником своих соратников, современником Ахматовой”» (дневник Е. Миллиор; цит по: Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем. В 3 т.: Приложение: Летопись жизни и творчества. Сост. А.Г. Мец. М., 2014, стр. 404).


43 Ахматова А. Листки из дневника. <О Мандельштаме>, стр. 111.


44 Кларенс Браун. Воспоминания о Н. Я. Мандельштам и беседы с ней. Пер. с англ. В. Литвинова. Коммент. В. Литвинова и П. Нерлера. Предисл. П. Нерлера. — В кн.: «Посмотрим, кто кого переупрямит...»: Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах. Сост. П. Нерлер. М., 2015, стр. 447 — 448.


45 Об истории и структуре советского спецснабжения рубежа 1930-х годов, отражавшего новую социальную иерархию, см.: Осокина Е. А. За фасадом «сталинского изобилия»: Распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации. 1927 — 1941. 2-е изд., доп. М., 2008, стр. 137 — 154.


46 Ср. в воспоминаниях Рюрика Ивнева: «Один раз я попытался ему [Мандельштаму] объяснить, что бывают времена, когда поэты не могут существовать на одни гонорары и должны находить себе параллельные работы — чтение лекций… или сотрудничество в журналах и газетах… Мандельштам воскликнул: „О работе не может быть и речи!”» (Ивнев Р. Осип Мандельштам. — «Кодры», 1988, № 2, стр. 105).


47 Михайлова Е. И., Назаров И. А. «Есть только один человек, который их может взять...»: А. М. Горький в истории возвращения М. А. Булгакову дневника и повести «Собачье сердце» (по материалам Архива А. М. Горького). — Михаил Булгаков в потоке российской истории XX — XXI вв.: Материалы Девятых Международных научных чтений, приуроченных к дню ангела писателя (Москва, ноябрь 2018 г.). Под ред. Е. И. Михайловой. М., 2019, стр. 112.


48 См. коммент. А. Г. Меца в издании: I: 589.


49 Serge V. Op. cit. (рус. пер.: Тименчик Р. Последний поэт: Анна Ахматова в 60-е годы. Т. II, стр. 159).


50 Мы принимаем здесь цикловое единство («Армения», «Стихи о русской поэзии» и др.) за единицу текста.


51 О соотношении опубликованного и неопубликованного в доворонежских стихах Мандельштама см. также в письме С. Б. Рудакова 29 мая 1935 года: «Сейчас 1930 — 1933 годов — надиктовано [Мандельштамом] 406 строк (а в журналах около 250, да будет диктованья еще около 150)» (О. Э. Мандельштам в письмах С.Б. Рудакова к жене, стр. 57).


52 Не исключено, что именно чересчур «однозначный» характер этой констатации привел к исключению ее из печатного текста и последующей замене «имперсональной» редакцией: «Линяет зверь, играет рыба / В глубоком обмороке вод — / И не глядеть бы на изгибы / Людских страстей, людских забот» (I: 173). Заметим, что подобной же авторедактуре, по точному выражению И. М. Семенко, «ослабляющей трагизм открытого смысла» (Семенко И. М. Поэтика позднего Мандельштама: От черновых редакций — к окончательному тексту. 2-е изд., доп. М., 1997, стр. 25), подвергся ранее текст «Грифельной оды» (1923) с его политическими импликациями.


53 По выражению из приветствия Секции поэтов ВССП Мандельштаму по случаю его возвращения из Грузии в Ленинград 28 декабря 1930 года (Мандельштам в архиве П. Н. Лукницкого. Публ. В. К. Лукницкой, предисл. и публ. П. М. Нерлера. — Слово и судьба. Осип Мандельштам: Исследования и материалы. М., 1991, стр. 143). Очевидно, что авторы приветствия, говоря об уходе Мандельштама из литературы, имели в виду его «Открытое письмо советским писателям» (январь 1930 года), которое, видимо, несмотря на запрет автора распространять его (в письме жене от 24 февраля 1930 года), имело некоторое хождение в писательских кругах.


54 Семенко И. М. Указ. соч., стр. 53.


55 Там же, стр. 52.


56 По утверждению И. М. Семенко (там же, стр. 58), этот окончательный вариант зафиксирован рукой Н. Я. Мандельштам в копии 1935 года. Время его создания поэтом, однако, неизвестно.


57 По воспоминаниям С. И. Липкина (Липкин С. Квадрига: Повесть. Мемуары. Сост. и общ. ред. Ю. А. Кувалдина. М., 1997, стр. 389). Эта интерпретация, на наш взгляд, не противоречит предложенной ранее Омри Роненом — о связи «домашнего» имени текста и стихотворения Надсона «Верь, настанет пора и погибнет Ваал...» — но дополняет ее (см.: Ронен О. О «русском голосе» Осипа Мандельштама. — В кн.: Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб., 2002, стр. 54).


58 Персональный пенсионер всесоюзного значения. Публ. Л. Г. Аронова, П. М. Нерлера. — «Наше наследие», 2016, № 117. Ахматова первоначально (1930) получила пенсию в 75 рублей (не пожизненно; см.: Соболев А. Л. Указ. соч., стр. 206 и след.). Пенсии Мандельштам, как административно высланный, был лишен в мае 1935 года.


59 Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 340.


60 Видгоф Л. «Квартирный вопрос»: Как Осип Мандельштам жил в Доме Герцена (по архивным материалам). —В кн.: Видгоф Л. Мандельштам и… Архивные материалы. Статьи для энциклопедии. Работы о стихах и прозе Мандельштама. М., 2018, стр. 88.


61 К характеристике Авербаха ср. в воспоминаниях Вацлава Сольского: «Он был хорошим другом, на которого всегда можно было рассчитывать, и который тратил массу времени, чтобы кого-нибудь устроить на работу, или отправить в дом отдыха, или помочь ему материально. Он для друзей готов был сделать все, даже в тех случаях — мне такие случаи известны, — когда он расходился с ними политически, и когда он знал, что это может ему повредить» (Сольский В. «Снимание покровов»: Воспоминания о советской литературе и Коммунистической партии в 1920-е годы. Под ред. А. Квакина. СПб., 2005, стр. 114).


62 См. письмо Ф. И. Панферова и В. М. Киршона Сталину от 11 июля 1930 года: «Счастье литературы»: Государство и писатели. 1925 — 1938. Документы. Сост. Д. Л. Бабиченко. М., 1997, стр. 79. Эта просьба не была первой со стороны руководства РАППа: см. письмо А. А. Фадеева Сталину от 15 декабря 1929 года (И. В. Сталин. Ответ писателям-коммунистам из РАППа. 28.02. 1929. К истории роспуска РАППа. Публ. М. Никё. — «Минувшее: Исторический альманах». М., СПб., 1993. Вып. 12, стр. 369).


63 Ср. свидетельство Н. Я. Мандельштам о встрече с Авербахом в 1931 году в письме Н. И. Харджиеву от 15 апреля 1957 года: Мандельштам Н. Об Ахматовой, стр. 302 — 303.


64 «Счастье литературы», стр. 113.


65 Видгоф Л. Указ. соч., стр. 82.


66 Из заявления Л. Л. Авербаха Г. К. Орджоникидзе от 26 октября 1930 года (Стенограммы заседаний Политбюро ЦК РКП(б) — ВКП(б) 1923 — 1938 гг. Т. 3: 1928 — 1938 гг. М., 2007, стр. 258). Получив от Г. К. Орджоникидзе в 1936 году письма к нему Ломинадзе 1929 года, Сталин 4 декабря писал членам Политбюро: «Из этих писем видно, что Ломинадзе уже в 1929 году вел борьбу против ЦК и его решений. <...> Совершенно ясно, что если бы ЦК имел в руках в свое время эти письма Ломинадзе, он ни в коем случае не согласился бы направить Ломинадзе в Закавказье на пост первого секретаря Заккрайкома» (Хлевнюк О. Хозяин: Сталин и утверждение сталинской диктатуры. М., 2010, стр. 277).


67 Мандельштам Н. Комментарий к стихам 1930 — 1937 гг. — Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 2, стр. 705 — 706.


68 Мандельштам Н. Воспоминания. — Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 226.


69 Мы имеем в виду возникающий в стихотворении «На полицейской бумаге верже...» (октябрь 1930 года) неологизм «раппортички», обыгрывающий аббревиатуру «РАПП». А. Г. Мец связывает его возникновение с «недавними встречами [Мандельштама] с одним из лидеров РАППа А. Безыменским, иронически обрисованным в „Путешествии в Армению”» (I: 594). В связи с последним эпизодом существенным является то обстоятельство, что Безыменский в момент встречи с Мандельштамом в Сухуме весной 1930 года находится в жесткой оппозиции к руководству РАППа и лично к Авербаху (см.: Быстрова О., Кутейникова А. «Литературный фронт»: Хроника противостояния. — Текстологический временник: Русская литература XX века: Вопросы текстологии и источниковедения. М., 2012. Кн. 2, стр. 790 — 814); эта «персонификация» конфликта Безыменского с РАППом обогащает скрупулезный анализ данного фрагмента «Путешествия в Армению», предпринятый в свое время Л. С. Флейшманом: Флейшман Л. Эпизод с Безыменским в «Путешествии в Армению» [1978]. — В кн.: Флейшман Л. От Пушкина к Пастернаку: Избранные работы по поэтике и истории русской литературы. М., 2006, стр. 263 — 268). Негативная характеристика Безыменского из «Путешествия» («силач, подымающий картонные гири») будет повторена Мандельштамом применительно к «рапповским» поэтам в 1933 году («мальчишки с картонными наганами») (Мец А. Г., Видгоф Л. М., Лубянникова Е. И., Субботин С. И. Дополнения к Летописи жизни и творчества О. Э. Мандельштама. — «Литературный факт», 2020, № 3 (17), стр. 361).


70 Ронен О. Слава. — В кн.: Ронен О. Шрам: Вторая книга из города Энн. СПб., 2007, стр. 242 — 259.


71 Видгоф Л. Осип Мандельштам: от «симпатий к троцкизму» до «ненависти к фашизму». — Colta.ru, 2020, 19 мая.


72 Именно к указаниям Троцкого восходят высказывавшиеся Авербахом в 1929 году идеи о внимательном отношении коммунистов к попутчикам: «Что касается попутчиков, то здесь дело обстоит иначе. Они не повернулись спиной к революции, они глядят на нее, хотя бы и косым взглядом. Они видят многое, чего мы не видим, и показывают нам это. <...> ...Попутчик, хоть сколько-нибудь расширяющий поле нашего зрения, более ценен, чем художник-коммунист, который ничего не прибавляет к тому, что мы сознали и прочувствовали до него и без него. В этом, мне кажется, суть дела», — писал Троцкий Авербаху 28 марта 1924 года (Большая цензура: Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917 — 1956. Сост. Л. В. Максименков. М., 2005, стр. 74). Об отношениях Троцкого и Авербаха, «одного из молодых аспирантов „пролетарской литературы”», см. также: Альфа [Троцкий Л. Д.] Заметки журналиста. — Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев). 1931, № 21 — 22. Май — июнь, стр. 24 — 25.


73 Письмо Сталина Молотову от 29 июля 1929 года (Письма И. В. Сталина В. М. Молотову. Сост. Л. Кошелева, В. Лельчук, В. Наумов, О. Наумов, Л. Роговая, О. Хлевнюк. М., 1996, стр. 135). О независимой и даже скрыто полемической по отношению к Сталину политике РАППа в 1929 году см. в указанной выше публикации М. Никё (И. В. Сталин. Ответ писателям-коммунистам из РАППа, стр. 369).


74 См. его заявление на имя Г. К. Орджоникидзе от 26 октября 1930 года (Стенограммы заседаний Политбюро ЦК РКП(б) — ВКП(б) 1923 — 1938 гг. Т. 3: 1928 — 1938 гг., стр. 258 — 259).


75 Кирпотин В. Я. Ровесник железного века: Мемуарная книга. М., 2006, стр. 201. Характерная деталь — одновременно с возвращением Авербаха в Москву из Саратова (по просьбе руководителей РАППа) издававшийся ЦК ВКП(б) журнал «Огонек» публикует карикатуру А. Топикова «На генеральной линии»: из мчащегося вперед поезда с обозначением «1930» вываливаются пассажиры, один из которых представляет собой шаржированный портрет Троцкого, другой — Авербаха; надпись гласит: «Удивительные пассажиры: с [партийными] билетами, а прыгают на полном ходу под уклон» («Огонек», 1930, июнь, № 16. Задняя обл.).


76 24 ноября 1931 года в «Правде» была опубликована статья Л. Мехлиса «За перестройку работы РАПП».


77 Из выступления П. Ф. Юдина на заседании партийного комитета Союза советских писателей (ССП) СССР по делу В. М. Киршона 13 мая 1937 года (Альманах «Россия. ХХ век»: Архив Александра Н. Яковлева <https://www.alexanderyakovlev.org/almanah/inside/almanah-doc/1021716>). Несмотря на поддержку Горького, добившегося в июле 1932 года включения Авербаха в oргкомитет будущего Союза писателей (см.: Горький и Л. Авербах: Неизвестная переписка. Вступ. статья, подгот. текста и примеч. О. В. Быстровой. — В кн.: М. Горький: Материалы и исследования. М., 2005. Вып. 7: Горький и его корреспонденты, стр. 574), в начале марта 1934 года Авербах был назначен парторгом Уралмаша и вынужден переехать в Свердловск. 30 августа 1934 года Сталин в письме Кагановичу прямо запретил вводить Авербаха в правление ССП СССР (Сталин и Каганович: Переписка 1932 — 1936 гг. Сост. О. В. Хлевнюк, Р. У. Дэвис и др. М., 2001, стр. 466).


78 Зелинский К. Вечер у Горького (26 октября 1932 года). Публ. Е. Прицкера. — «Минувшее: Исторический альманах». Paris, 1990. Вып. 10, стр. 88 — 117.


79 Тема несоответствия масштабов личности Сталина и его ближайшего окружения характерна для разговоров круга партийцев, к которому принадлежал Авербах. Ср. в показаниях другого знакомого Мандельштама — А. Л. Курса — на допросе 4 ноября 1930 года: «Он [С. И. Сырцов] мне как-то говорил, что воля тов. Сталина подавляюще действует на окружающих его товарищей» (Стенограммы заседаний Политбюро ЦК РКП(б) — ВКП(б) 1923 — 1938 гг. Т. 3: 1928 — 1938 гг, стр. 290).


80 Шенталинский В. Преступление без наказания: Документальные повести. М., 2007, стр. 507 — 508. Под оперативным псевдонимом «Алтайский» скрыт, вероятно, секретарь Авербаха в 1928 — 1932 годах Я. Е. Эльсберг. В 1934 году с посвящением Авербаху была издана его биография Салтыкова-Щедрина (Эльсберг Я. Салтыков-Щедрин. М., 1934; см. также: Любимов Н. М. Неувядаемый цвет: Книга воспоминаний. Т. 2. М., 2004, стр. 19). Происхождение псевдонима связано, по-видимому, со ссылкой Эльсберга (после обвинения в растрате) в 1922 — 1926 годах (см.: Огрызко В. Историческое лицо с мрачной репутацией. — «Литературная Россия», 2013, 19 апреля, стр. 10 — 11).


81 Генрих Ягода: Нарком внутренних дел СССР, Генеральный комиссар государственной безопасности: Сб. Документов. Науч. ред. А. Л. Литвин. Казань, 1997, стр. 485.


82 Там же.


83 Хлевнюк О. Хозяин, стр. 82.


84 Там же, стр. 153 — 154.


85 Герштейн Э. Указ. соч., стр. 26.


86 См.: Леонтьев Я. В. Человек, застреливший императорского посла: К истории взаимоотношений Блюмкина и Мандельштама. — «Сохрани мою речь…» Записки Мандельштамовского общества. Вып. 4/2. М., 2000, стр. 126 — 144.


87 Ближайшими жертвами «дела Блюмкина» стали сообщивший членам оппозиции о расстреле Блюмкина сотрудник ОГПУ Б. Л. Рабинович (расстрелян 7 января 1930 года) и передававший оппозиционерам полученную от Рабиновича информацию о готовящихся против них репрессиях В. Л. Силлов, близкий к ЛЕФу литератор, знакомый Б. Л. Пастернака (см. основанную на следственном деле Силлова публикацию в нашем фейсбуке от 17 октября 2020 года), сотрудник ОГПУ «с середины 1924 г. по январь 1927 г.» (ЦА ФСБ РФ. Д.Р—33570. Л. 58; расстрелян 16 февраля 1930 года). Вопрос об информировании оппозиции о действиях ОГПУ также занимает значительное место в показаниях Блюмкина после ареста (см.: Мозохин О. Б. Исповедь террориста [Показания Я. Г. Блюмкина 20 октября 1929]. — «Военно-исторический архив», 2002, № 6, стр. 28 — 32). Во всех трех случаях дела рассматривались Коллегией ОГПУ в порядке постановления Президиума ЦИК CCCР от 9 июня 1927 года. Это постановление «временно расширяло» права ОГПУ в отношении рассмотрения во внесудебном порядке дел на «белогвардейцев, шпионов и бандитов», вплоть до вынесения приговоров о расстреле (Собрание Законодательства СССР. 1927. № 50. Ст. 504). Причиной применения высшей меры наказания к Блюмкину, Рабиновичу и Силлову стала принадлежность обвиняемых к числу бывших или действующих сотрудников ОГПУ, что трактовалось как «предательство» и приравнивалось к шпионажу. Последнее обстоятельство было очевидно для Блюмкина еще до ареста: «когда ему [Блюмкину] сказали, что оппозиционеров не расстреливают, он ответил — вы не знаете[,] тех, которые работают в ОГПУ — расстреливают» (из записки сексота писателя Б. М. Левина заместителю начальника Секретного отдела ОГПУ Я.С. Агранову от 16 октября 1929 года: Леонов Б. Последняя авантюра Якова Блюмкина. М., 1993, стр. 6).


88 Х [Троцкий Л. Д.] Вокруг высылки т. Троцкого. — Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев). 1929, № 1, июль, стр. 2.


89 Сведения из рапорта донесшей на Блюмкина сотрудницы ОГПУ (и любовницы Блюмкина) Е. М. Горской помощнику начальника Иностранного отдела ОГПУ М. С. Горбу от 3 ноября 1929 года (Леонов Б. Указ. соч., стр. 10).


90 Там же, стр. 35 — 36. Подробности этой встречи, состоявшейся 28 августа 1929 года, см. в дневнике сотрудника журнала «Советское строительство» М. Я. Презента (РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 189; текст доступен на сайте проекта «Прожито»: prozhito.org).


91 Нерлер П. Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. М., 2010, стр. 46.


92 Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 161.


93 Там же, стр. 192.


94 Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002, стр. 305. Жирмунский, Гинзбург и Бухштаб были арестованы соответственно 25 и 26 февраля 1933 года. Гинзбург и Бухштаб выпущены 8 и 14 марта соответственно. 20 апреля освобожден Жирмунский; в тот же день дела на всех троих прекращены (данные Электронного архива Фонда Иофе).


95 Сообщение ОГПУ. — «Правда», 1933, 5 марта, стр. 1. Опубликован поименный список арестованных из сорока человек.


96 В списке арестованных имя Конара идет первым. Начало «сельскохозяйственной» карьеры Конара зафиксировано в письме Мандельштама жене 5/6 октября 1926 года: «Знаешь, Конор <sic!> пошел в гору: он сейчас в Гизе, но уходит на Украину председ<ателем> Cовнархоза» (III: 443).


97 От Коллегии ОГПУ. — «Правда», 1933, 12 марта, стр. 2. На четвертой полосе этого же номера помещено объявление о вечере Мандельштама в Политехническом музее.


98 Киянская О. И., Фельдман Д. М. Словесность на допросе: Следственные дела советских писателей и журналистов 1920 — 1930-х годов. М., 2018, стр. 140.


99 По сообщению информированного ведомственного историка, систематическое агентурное наблюдение за писателями началось (в соответствии с директивой Секретно-политического отдела ОГПУ) в начале 1932 года: Христофоров В. Документы архивов органов безопасности об Исааке Бабеле. — «Российская история», 2015, № 1, стр. 137.


100 Нерлер П. В Москве (ноябрь 1930 — май 1934). — «Новый мир», № 3, стр. 131 — 132. 5 мая 1937 года ленинградский писатель М. Ф. Чумандрин, выступая на партийной конференции Дзержинского района, говорил: «Из нашей организации [ССП СССР] изъято 40 человек. Наши писатели любят иногда пошутить, и вот говорят, что из этих 40 чел. можно было составить царскую полуроту. Вот видите, какое большое количество враждебных элементов» (Золотоносов М. Н. Охота на Берггольц. Ленинград 1937. СПб., 2015, стр. 30).


101 Нерлер П. В Москве (ноябрь 1930 — май 1934) — «Новый мир», 2016, № 3, стр. 135.


102 Оба сообщения «Правды» об арестованных и расстрелянных по «делу 35-ти» акцентировали то, что обвиняемые — «выходцы из буржуазных и помещичьих слоев».


103 В официальных сообщениях о деле Конара Германия и фашисты никак не фигурировали. Однако именно реакцией ОГПУ на приход Гитлера к власти объяснялись массовые аресты ленинградских филологов во главе с исследовавшим в 1920 — 1930-е годы немецкие колонии на территории СССР В. М. Жирмунским (см.: Светозарова Н. Д. Герман Бахман и его книга «Поездка в немецкие колонии Березанского района». СПб., 2015). Жирмунский был обвинен в том, что «являлся руководителем контрреволюционной фашистской организации» (материалы Электронного архива Фонда Иофе). «Тогда в первый раз прокручивали дело Жирмунского в качестве немецкого шпиона (в Германии как раз произошел гитлеровский переворот)», — вспоминала Л. Я. Гинзбург (Гинзбург Л. Указ. соч., стр. 338). 14 марта на вечере Мандельштама в Политехническом музее вступительное слово говорил Б. М. Эйхенбаум. Обсуждение им и Мандельштамом судеб задержанных в феврале (и частью только что выпущенных) в Ленинграде филологов — коллег, учеников и знакомых обоих — и версий их арестов было неизбежно. По сообщению Н. Я. Мандельштам, прочтя на вечере стихотворение «К немецкой речи», Мандельштам счел нужным специально оговорить, что оно написано «до фашистского переворота» (Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 2, стр. 736). Заметим также, что обвинения в намерении «отдать Украину» Германии были позднее — на основании фальсифицированных документов — предъявлены обвиняемым на процессе «Параллельного антисоветского троцкистского центра» в 1937 году (см.: Золотоносов М. Н. Указ. соч., стр. 354 — 355).


104 Ф. М. Конар был реабилитирован вместе с другими казненными по этому делу в 1957 году.


105 То же — отчужденное, как показал М. Л. Гаспаров, — отношение отразилось в стихотворениях Мандельштама «Кому зима — арак и пунш голубоглазый...» и «Умывался ночью на дворе...», откликающихся на гибель Н. С. Гумилева в 1921 году в результате раскрытия «Таганцевского заговора», существование которого поэтом не отрицалось (см.: Гаспаров М. Л. Мандельштамовское «Мы пойдем другим путем»: О стихотворении «Кому зима — арак и пунш голубоглазый...». — «Новое литературное обозрение», 2000. № 41, стр. 88 — 98).


106 Кратковременный арест Кузина был связан, видимо, с попыткой завербовать его в качестве осведомителя.


107 Художник и общество (Неопубликованные дневники К. Федина 20 — 30-х годов). Публ. Н. К. Фединой, Н. А. Сломовой, прим. А. Н. Старкова. — «Русская литература», 1992, № 4, стр. 167.


108 Два письма О. Э. и Н. Я. Мандельштам М. С. Шагинян. Публ., вст. зам. и прим. П. М. Нерлера. — Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама. Воронеж, 1990, стр. 72.


109 Нерлер П. В Москве (ноябрь 1930 — май 1934) — «Новый мир», 2016, № 3, стр. 135.


110 Цензура обнаружила в книге «политически одиозные записи» (письмо начальника Главлита Б. Волина в Политбюро ЦК ВКП(б) от 9 апреля 1933 года: Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике. 1917 — 1953 гг. — Сост. А. Артизов и О. Наумов. М., 1999, стр. 196); по сообщению Л. Я. Гинзбург, книга была «изъята из библиотек и приостановлена в продаже» (Гинзбург Л. Указ. соч., стр. 417); см.: Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917 — 1991: Индекс советской цензуры с комментариями. Сост. А. В. Блюм. СПб., 2003, стр. 192.


111 Власть и художественная интеллигенция, стр. 147.


112 «Дорогой Иосиф Виссарионович, 20 лет назад Ваше письмо спасло „Гидроцентраль” из-под сукна издателей, где она лежала в бездействии», — писала Сталину Шагинян 1 февраля 1950 года (Большая цензура, стр. 623).


113 В качестве примера приведем не прокомментированный до сих пор эпизод июля 1934 года: секретная агентура НКВД зафиксировала среди тем, публично обсуждавшихся Пастернаком в преддверии Первого съезда писателей, «вопрос о приеме в союз [писателей] и о письме Шагинян, в котором она снимает с себя звание члена союза» (Власть и художественная интеллигенция, стр. 216). Речь идет о письме Шагинян секретарю Оргкомитета ССП В. Я. Кирпотину от 23 мая 1934 года с сообщением о том, что она «вынуждена отказаться от вступления в Союз» (Кирпотин В. Я. Указ. coч., стр. 228). Мотивировкой такого решения была заявлена элитарность будущего ССП. Как мы видим, это частное письмо Шагинян (она специально оговаривает в нем неуместность ее «гласного отказа») быстро стало — и вряд ли по инициативе Кирпотина — предметом общественного обсуждения. В 1934 году в ССП Шагинян все-таки вступила (11 июня она успокаивает Кирпотина сообщением о том, что «на съезд приеду (и в Союз подала)» [Там же, стр. 254]), но в 1936 году решила повторить жест уже с выходом из Союза — как «никчемной организации» — объявив об этом в письме Г. К. Орджоникидзе от 20 февраля. Однако ответным письмом Орджоникидзе от 27 февраля, специальным заседанием президиума правления ССП в тот же день и статьей в «Правде» на следующий (Осипов Д. [Заславский Д.] Мечты и звуки Мариэтты Шагинян. — «Правда», 1936, 28 февраля, стр. 4) была быстро поставлена на место и уже 3 марта умоляла Орджоникидзе передать «тов. Сталину и партии, что искуплю свою вину перед ним <sic!>» («Счастье литературы», стр. 211 — 213; см. также: Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов, стр. 439 — 440).


114 Не исключено, что это же обстоятельство имелось в виду Н. Я. Мандельштам при написании в октябре 1934 года большого письма Шагинян с изложением причин высылки Мандельштама и его литературного положения (Два письма О. Э. и Н. Я. Мандельштам М. С. Шагинян, стр. 75 — 77).


115 Гинзбург Л. «И заодно с правопорядком» [1980]. — Гинзбург Л. Указ. соч., стр. 288.


116 Кузин Б. Об О. Э. Мандельштаме. — Кузин Б. Воспоминания. Произведения. Переписка. Н. Мандельштам. 192 письма к Б. С. Кузину. Сост. Н. И. Крайневой, Е. А. Пережогиной. СПб., 1999, стр. 166.


117 Нерлер П. Слово и «Дело» Осипа Мандельштама, стр. 46.


118 «Нельзя было даже говорить о голоде, „стыдливость” одолела. При такой „стыдливости”, конечно, сделано было очень мало. В этом году тоже (еще до начала марта) говорить о голоде считалось чуть ли не контрреволюцией», — писал весной 1933 года наркому здравоохранения УССР С. И. Канторовичу врач П. Блонский («Говорить о голоде считалось чуть ли не контрреволюцией»: Документы российских архивов о голоде 1932 — 1933 гг. в СССР. Публ. В. В. Кондрашина, Е. А. Тюриной. — «Отечественные архивы», 2009, № 2, стр. 125). В 1936 году будущий фигурант биографии Мандельштама В. П. Ставский втолковывал в частном письме автору романа «Бруски» Ф. И. Панферову, упомянувшему в нем о голоде: «Это, Панферов, неверно. Не так это было. Что у нас в Москве был голод, в Ростове был голод, в Харькове был голод, в Киеве был голод? Чепуха это! А ты говоришь: „В городах, на тротуарах, падали люди, как сваленные мухи”. И не ты ли сам насмехался над [Л. М.] Леоновым, который запасался пирожками в Москве, Серпухове во время вашей поездки навстречу Горькому. Как же ты мог это забыть? Зачем тебе писать эту неправду? Зачем тебе повторять вслед за врагами, что „голод зашагал по всей стране, по всем засыпанным снегом деревенькам”. Мне это абсолютно непонятно. Я против этого категорически протестую. Это клевета. Выкинуть надо эту клевету. Да, были у нас в результате саботажа, организованного кулачеством и белогвардейщиной на Кубани, серьезные там затруднения с хлебом, но ведь ты пишешь о всей стране, а это неверно» («Между молотом и наковальней», стр. 555).


119 Бернштейн А. Время и дела Александра Курса. — «Киноведческие записки», 2001, № 53, стр. 278 — 279.


120 «Вечерняя Москва», 1933, 16 марта. Цит по: Эйхенбаум Б. О литературе: Работы разных лет. Комм. Е. А. Тоддеса, М. О. Чудаковой, А. П. Чудакова. М., 1986, стр. 532 — 533.


121 Розенталь Л. Мандельштам. — «Сохрани мою речь...»: Мандельштамовский сборник. Сост. П. Нерлер, А. Никитаев. М., 1991, стр. 37.


122 Соколова Н. 14 марта 1933 г.: Вечер Осипа Мандельштама (Из старых записей). — Мандельштам О. Э. «И ты, Москва, сестра моя, легка…»: Стихи, проза, воспоминания, материалы к биографии. Венок Мандельштаму. М., 1990, стр. 441.


123 См.: Лекманов О. Мандельштам и Маяковский: Взаимные переклички, оценки, эпоха… (Наблюдения к теме). — Сохрани мою речь… М., 2000. Вып. 3. Ч. 1, стр. 215 — 228. Нашу интерпретацию последнего отзыва Маяковского о Мандельштаме см.: Морев Г. Поэт и Царь, стр. 51 — 52.


124 Мандельштам Н. Об Ахматовой, стр. 196.


125 Якобсон Р., Святополк-Мирский Д. Смерть Владимира Маяковского. Берлин, 1931.


126 Из письма Р. О. Якобсона Х. МакЛейну от 1 октября 1976 года (К истории создания и восприятия статьи «О поколении, растратившем своих поэтов»: Письмо Р. О. Якобсона Х. МакЛейну. Пред., подг. текста и прим. С. И. Гиндина. — Роман Якобсон: Тексты, документы, исследования. Отв. ред. Х. Баран, С. И. Гиндин. М., 1999, стр. 165). Там же содержится информация о получении Эренбургом от автора машинописной копии статьи. По воспоминанию Н. И. Харджиева, сообщенному Е. А. Тоддесом, Мандельштам сказал, что статья Якобсона «написана с библейской мощью» (Тоддес Е. А. Указ. соч., стр. 714).


127 По свидетельству Н. И. Харджиева (см.: Иванов Вяч. Вс. О статье Романа Якобсона. — «Вопросы литературы», 1990, № 12, стр. 71).


128 О рецепции статьи см. в указанном письме Якобсона (Письмо Р. О. Якобсона Х. МакЛейну, стр. 165).


129 Якобсон Р., Святополк-Мирский Д. Смерть Владимира Маяковского. The Hague; Paris, 1975, стр. 9. Отдельной темой является сопоставление статьи Якобсона с серией текстов Эйхенбаума 1920-х годов, начатой написанной на смерть Блока и Гумилева статьей «Миг сознания» (1921) и продолженной неопубликованными выступлениями «Смерть Есенина» (1926) и «Литературная личность Есенина» (1927), в которых на примере «ранних развитий и ранних трагических гибелей» тех же, что у Якобсона, поэтов (за исключением Маяковского) осмыслялась «трагедия целого поколения, вздыбленного революцией и оседающего вместе с ней» (Subbotin S. Борис Эйхенбаум о Сергее Есенине в 1926 — 1927 годах. — «Revue des Études Slaves», 1995. T. LXVII. F. 1. P. 121).


130 Якобсон Р., Святополк-Мирский Д. Смерть Владимира Маяковского, стр. 8.


131 Там же, стр. 24 (из стихотворения «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому», 1926).


132 Там же, стр. 25.


133 Там же, стр. 34.


134 О схожем «параллелизме» в посмертном восприятии литературной биографии Маяковского Булгаковым см.: Флейшман Л. О гибели Маяковского как «литературном факте». — В кн.: Флейшман Л. От Пушкина к Пастернаку, стр. 260 — 261. Ср. также замечание Эндрю Кана о написании Мандельштамом антисталинской инвективы как о «жесте, подобном самоубийству Маяковского» (Kahn A. Mandelstam’s Worlds: Poetry, Politics, and Identity in a Revolutionary Age. Oxford, 2020. P. 243).


135 Полонский В. «Моя борьба на литературном фронте» Дневник. Май 1920 — январь 1932. Подгот. текста, публ. и коммент. С. В. Шумихина. — «Новый мир», 2008, № 6, стр. 145 — 146.


136 Полонский В. «Моя борьба на литературном фронте...», стр. 159.


137 См. письмо Мандельштама отцу конца декабря 1932 года (III:512).


138 Имеется в виду конфликт Мандельштамов с писателем Амиром Саргиджаном (С. П. Бородиным) в сентябре 1932 года.


139 Berelowitch A. Les Écrivains vus par l’OGPU. — «Revue des Etudes Slaves», 2001. Vol. 73. № 4. Р. 626 — 627.


140 Ср. в связи с этим возможную попытку обращения к Сталину «через» М. С. Шагинян в апреле 1933 года. Нельзя исключить и того, что осведомитель путает Сталина и Молотова — адресата письма Н. Я. Мандельштам от декабря 1930 года.


141 Побывавшая на приеме у Волина в 1936 году О. М. Фрейденберг так отозвалась о нем: «Это был старый четырехугольный, коренастый человек с седыми взрыхленными копнами волос, с лицом и нравом Держиморды: заслуженный советский цензор» (Переписка Бориса Пастернака. Сост., подгот. текстов и коммент. Е. В. Пастернак, Е. Б. Пастернака. М., 1990, стр. 157).


142 «Журналист», 1926, январь, № 1, стр. 41. Весной 1925 года Шкловский формулировал те же тезисы осторожнее: «Пока не будет настоящего художественного (а не примитивно-политического) подхода к литературной форме, не будет и пролетарской литературы» («Известия», 1925, 8 апреля; цит. по комментариям А. Ю. Галушкина в изд.: Шкловский В. Указ. соч., стр. 517).


143 Положения из речи в Доме печати, повторенные Шкловским на диспуте «Литературная Россия» в Колонном зале Дома союзов 12 февраля 1926 года, привлекли специальное внимание ОГПУ (см.: Шенталинский В. Рабы свободы: Документальные повести. М., 2009, стр. 110 — 113).


144 Заключительное слово тов. Радека. — «Журналист», 1926, январь, № 1, стр. 43.


145 Цит. по: Чудакова М. О. Социальная практика, филологическая рефлексия и литература в научной биографии Эйхенбаума и Тынянова. — Чудакова М. О. Избранные работы. М., 2001. Т. I: Литература советского прошлого, стр. 435.


146 Там же, стр. 436.


147 Эйхенбаум Б. В ожидании литературы. — «Русский современник», 1924, № 1, стр. 280.


148 Там же, стр. 290.


149 Дневниковая запись от 25 декабря 1925 года. Цит. по: Depretto-Genty C. S. Esenin dans les travaux de l’OPOJAZ. — «Revue des Etudes Slaves», 1995. T. LXVII. F. 1. P. 109. В своем восприятии гибели Есенина Эйхенбаум был не одинок: 11 января 1926 года С. Я. Парнок, излагая Е. К. Герцык трудности литературно-издательской жизни в советских условиях, писала: «Дорогая моя! Слишком трудно становится жить! Смерть Есенина всколыхнула всех нас. Кто на очереди теперь?» (Парнок С. Я. Статья. Письма. Стихи. Публ. Т. Н. Жуковской, Н. Г. Князевой, Е. Б. Коркиной, С. В. Поляковой. — «De Visu», 1994, № 5/6, стр. 20).


150 Подробнее о выступлениях Эйхенбаума см.: Морев Г. «Нет литературы и никому она не нужна»: К истории писательского самоопределения в России, 1917 — 1926. — Un Radioso Avvenire? L’impatto della Rivoluzione d’Ottobre sulle scienze umane. A cura di E. Mari, O. Trukhanova, M. Valeri. Roma, 2019. Р. 186 — 201.


151 Subbotin S. Указ. соч., стр. 121.


152 В речи Эйхенбаума были слова, которые едва ли не имеют в виду Мандельштама («Слово „поэт” становится вовсе архаичным — сейчас оно скорее всего обозначает человека, который когда-то писал стихи, а ныне переводит иностранные романы» — ср. записанный Лукницким разговор с Мандельштамом 17 августа 1928 года: «„Поэт” — позорная кличка, неизвестно кем на посмешище выдуманная. <...> ...(это к тому, что О. М. бросил писать стихи...)» (Лукницкий П. Н. Дневник 1928 года, стр. 435). О контактах Мандельштама и Эйхенбаума весной 1927 года см. в статье Е. А. Тоддеса (Тоддес Е. Мандельштам и опоязовская филология. — Тоддес Е. Указ. соч., стр. 412).


153 Там же, стр. 398, 712. Характерно сближение Е. А. Тоддесом эстетических установок Мандельштама этого периода с лефовскими (советская ангажированность ЛЕФа была демонстративной) — ср. о примериваемых Мандельштамом к себе в этот период «мерках Лефа» в письме Н. Я. Мандельштам Ахматовой 1958 года (Мандельштам Н. Об Ахматовой, стр. 248 — 250).


154 Растерзанные тени: Избранные страницы из «дел» 20 — 30-х годов ВЧК — ОГПУ — НКВД, заведенных на друзей, родных, литературных соратников, а также на литературных и политических врагов Сергея Есенина. Сост. Ст. Куняев, С. Куняев. М., 1995, стр. 351.


155 Из стихотворения «Ты красок себе пожелала...» из цикла «Армения» (1930).


156 Золян С. Т. Подражание как тип текста (об интерпретации двух армянских источников О. Мандельштамом и А. Ахматовой). — «Вестник Ереванского государственного университета. Общественные науки», 1986, № 1, стр. 233. Там же С. Т. Золян справедливо замечает, что «замена не случайна и слово „ассириец” наполнено личными для Мандельштама ассоциациями» — восстановить их помогают упоминания об «ассирийских пленниках, копошащихся, как цыплята, под ногами огромного царя», и Ассирии с Вавилоном, способных «раздавить человека», в «Гуманизме и современности». Характерно, что этот фрагмент «Путешествия» был при публикации в журнале «Звезда» запрещен цензурой, и за его напечатание был уволен заведующий критическим отделом журнала Ц. С. Вольпе (см.: Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 408; в этом месте «Воспоминаний» Н. Я. Мандельштам путает царей Шапуха и Аршака).


157 Ср.: «...египтяне и египетские строители обращаются с человеческой массой как с материалом, который должен быть доставлен в любом количестве» («Гуманизм и современность»: II: 125 ).


158 Лозинский М. Л. Данте Алигьери [1949]. Подг. к печати С. М. Лозинского, Е. Б. Белодубровского. — Дантовские чтения: 1985. М., 1985, стр. 33.


159 Троцкий Л. Классовая природа советского государства (проблемы Четвертого Интернационала) — «Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев)», 1933, октябрь, № 36 — 37, стр. 9.


160 См.: Хлевнюк О. Хозяин, стр. 167 и след. См. точное замечание Д. М. Сегала: «В сущности, единственным настоящим обвинением политического характера, которое Мандельштам бросил Сталину, было обвинение в государственном терроре („Что ни казнь у него, то малина”)» (Сегал Д. Осип Мандельштам: История и поэтика: В 2 кн. М., 2021. Кн. 2, стр. 1006).


161 В инскрипте 1929 года В. Луговскому на книге «Стихотворения» («с воинским салютом, ибо поэзия — военное дело». — Летопись, стр. 347).


162 Subbotin S. Указ. соч., стр. 109, 125.


163 Ср. неметафорическое утверждение Н. Я. Мандельштам об антисталинских стихах как о «форме самоубийства» (Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 238).


164 Из письма Эйхенбаума Шкловскому 25 июля 1925 года (цит. по: Чудакова М. О. Указ. соч., стр. 435).


165 Ср. свидетельство вдовы Г. А. Шенгели Н. Л. Манухиной: «Нина Леонтьевна рассказала, как не раз, бывая у них, Мандельштам читал эпиграмму на Сталина какому-нибудь новому знакомому. Уводил его на „черную” лестницу и там читал. Манухина просила: „Ося, не надо!” Но удержать его было невозможно» (Мандельштамовские материалы в архиве М. Талова. Публ. М. Таловой при участии А. Чулковой, предисл. и коммент. Л. Видгофа. — «Вопросы литературы», 2007, № 6, стр. 337).


166 См. воспоминания об этом Э. Г. Герштейн, позволяющие установить указанный временной промежуток: Герштейн Э. Указ. соч., стр. 49 — 50. В описании Герштейн принципиальна синхронность осуществляемых Мандельштамом действий — он одновременно ищет способ встретить и ударить Толстого и читает «почти „направо и налево”» антисталинские стихи (Там же, стр. 53).


167 Тагер Е. М. О Мандельштаме. Подгот. текста и коммент. М. Н. Тагер, Б. Г. Венуса. — «Звезда», 1991, № 1, стр. 159.


168 Мандельштам Н. Указ. соч. Т. 1, стр. 239. Ср. об инвективе как о «выходе из двойственности» «между приятием и неприятием социума» (Тоддес Е. Антисталинское стихотворение Мандельштама (К 60-летию текста). — Тоддес Е. Указ. соч., стр. 414).


169 Е. Я. Хазин, брат Н. Я. Мандельштам, в 1967 году рассказывал В. М. Борисову: «Когда Осип приехал в Москву и рассказал [о пощечине Толстому], я никак не мог в это поверить, но это было» (Лето 1967 года в Верее: Н. Я. Мандельштам в дневниковых записях Вадима Борисова. Публ. и подг. текста С. Василенко, А. Карельской и Г. Суперфина. Вступ. зам. Т. Борисовой. — «Посмотрим, кто кого переупрямит...», стр. 494). О немедленном желании ставших свидетелями пощечины Толстому писателей возбудить уголовное дело против Мандельштама и «как можно строже засудить» его см. в воспоминаниях Е. М. Тагер (Тагер Е. М. Указ. соч., стр. 159). В коллективном письме Толстому от президиума ленинградского Оргкомитета ССП 27 апреля 1934 года поступок Мандельштама квалифицировался как «истерическая выходка человека, в котором до сих пор живы традиции худшей части дореволюционной писательской среды» (К биографии Мандельштама. Публ. И. Флаттерова [А. И. Добкина]. — Память: Исторический сборник. М., 1977 [Paris, 1979]. Вып. 2, стр. 433). Последствия написания и чтения критических стихов о Сталине с начала 1930-х годов также были ясны литераторам: так, например, в ответ на предложение И. И. Макарова написать «поэму о раскулачивании, о сталинской беспощадности и о гибели невинных крестьян» и назвать ее «Иосиф Неистовый» Павел Васильев ответил: «Ты в ГПУ не сидел» (Блудов Ю. Ненаписанный роман: Памяти Ивана Макарова. 1900 — 1937. — «Современное есениноведение», 2007, № 7, стр. 175). Летом 1936 года тот же Васильев отказался читать (по просьбе Ю. К. Олеши) в писательской компании свою эпиграмму на Сталина 1931 года «Ныне, о Муза, воспой Джугашвили, сукина сына...» (Растерзанные тени, стр. 277).







 
Яндекс.Метрика