Александр Мелихов
ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МИШЕЛЯ Z.
повесть

Мелихов Александр Мотелевич родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской области. Окончил математико-механический факультет ЛГУ, кандидат физико-математических наук. Прозаик, критик, публицист. Зам. главного редактора журнала «Нева». Автор книг «Исповедь еврея» (СПб., 1994), «Роман с простатитом» (СПБ., 1997), «Чума» (М., 2003), «Нам целый мир чужбина» (СПб., 2003), «Красный Сион» (СПб.-М., 2005), «Интернационал дураков» (М., 2010), «Каменное братство» (СПб., 2014), «И нет им воздаяния» (М., 2015), «Свидание с Квазимодо» (М., 2016), «Заземление» (М., 2017), «Под щитом красоты» (М., 2018), «Тризна» (М., 2020) и др. Лауреат ряда литературных премий, постоянный автор «Нового мира». Живет в Санкт-Петербурге.



Александр Мелихов

*

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МИШЕЛЯ Z.


Сентиментальная повесть


На общем фоне громадных масштабов и передовых идей настоящие картинки из жизни мелких, слабых людишек, надо полагать, зазвучат для некоторых современно настроенных граждан какой-то старомодной шарманкой. Однако тут ничего не попишешь. Такой уж автор мелкий и отсталый человек, что хочется ему напомнить о каких-то сравнительно небольших людишках. Которые в свое геройское время тоже старались отряхнуть со своих штиблетов всякий отсталый прах. Но в окончательном подбитии итогов все равно отстали от передовой жизни до такой обидной степени, что их, извиняюсь за выражение, творческие пути приходится разглядывать в крупномасштабную лупу. Через какую мы и предлагаем вашему передовому вниманию такую вот малогероическую книгу.

Возможно, какой-нибудь передовой академик или, к примеру, доцент скажет, что я собираюсь преподнести уважаемым согражданам воспитательный урок. Спорить не стану, академикам и доцентам виднее. Ежели читатель пожелает немножко подперевоспитаться, так я не против. Мне даже кажется, что и сам я благодаря моих героев слегка подперевоспитался.

Пущай даже они все и подзабыты.


Хотя нет. Кто-кто, а Мишель-то не подзабыт. Он с самого начала так об себе и понимал, что кого-кого, а его-де никаким манером не подзабудут. В свое реакционное время он окончил гимназию и, кажется, год или два еще где-то такое проучился. Образование у него было во всяком случае самое буржуйское.

В те годы водилось еще порядочное количество людей с тонкой душевной организацией, которые неизвестно по какой причине очень много об себе понимали. Это не были спецы с точки зрения эпохи реконструкции. Это были просто интеллигентные, возвышенные люди. Их оскорбляло все грубое и некультурное, вроде говядины, кривошипных механизмов или, я извиняюсь, квартирной платы. Поэтому я нисколько не удивляюсь, что Мишеля невыносимо оскорбляли и домашние задания, особенно переэкзаменовки. А когда его на выпускных экзаменах срезали на «Дворянском гнезде», он от нестерпимой оскорбленности даже накушался чего-то дезинфицирующего. Которым доктора обтирают руки, когда собираются чего-нибудь там отрезать или наоборот пришить. А может, не доктора, а фотографы. Как это он, Мишель, может не разбираться в «Дворянском гнезде», когда он сам имеет реакционное дворянское происхождение!

Мишель и в самом деле происходил из полтавских, не то конотопских дворян. Какой-то его дед, не то прадед такой, видимо, соорудил там у них в Полтаве или в Конотопе приятный домишко или курятник, что дворянское собрание за такие его личные заслуги постановило выдать ему справку о дворянском происхождении. И Мишель всегда наружно делал вид, будто ему такое классовое неравенство глубоко безразлично, а он завсегда сочувствует простому трудящемуся народу. Но внутри самого себя он оченно гордился, что совсем не гордится. Что он в точности такой же, как все, только лучше.

И хотя его первый феодальный предок был, по-нынешнему выражаясь, прораб, Мишелю удивительно нравилось мысленно представлять себе, что тот завсегда расхаживал при шпажонке. А если кто его, упаси бог, заденет плечом или по-трехэтажному обложит, то он его тут же вызывает на дуэль. И нисколько у него на морде оттого никакой паники не написано, а наоборот он сражается своей шпажонкой да еще и посвистывает. А потом выбивает у оскорбившего наглеца встречную шпагу, но не прокалывает того дурака насквозь, а заместо этого благородно заставляет на коленях просить прощения.

И в этом случае благородно его прощает: смотри, мол, дурак, в следующий раз извиненьями не отделаешься! А если противник окажется чересчур гордый и прощения просить не захочет, то он его обнимает и все равно благородно прощает, говорит, что он умеет восхищаться чужим чувством феодальной чести.

Ужасно Мишелю это феодальное чувство нравилось.

А в тогдашней старорежимной жизни какое могло быть особенное чувство чести! То с мамашей надо идти выпрашивать пенсию за ни с того, ни с сего преждевременно скончавшегося папашу, то в университете заучивать римские да семейные права, — кругом одно исключительно сплошное бесправие.

Да еще и за это измывательство эксплуататорские классы требуют платить за учебу!

Мишель платить и сдавать экзамены крайне гордо отказался. И отправился на Кавказ, как это было принято у бывших Лермонтовых и Печориных. Но все черкешенки и Казбеки к тому времени все куда-то попрятались, и Мишелю пришлось служить контролером в пригородном составе поезда. Я представляю, как он, невысокий, но до крайности изящный, с гордо закушенной губой проходит промежду отдыхающих, транспортирующих всяких-разных курей и ребятишек, и гордо клацает компостером, про себя, должно быть, воображая, будто это курок дуэльного нагана.

И до того доклацался, что с одним таким же гордым петербургским правоведом у него дошло аж до самой настоящей дуэли. Так и представляю изящную фигурку Мишеля с наганом в руке над обрывом, под которым шумят и пенятся валы, как писал в своем знаменитом романсе другой Мишель — Лермонтов. Стоит он гордо с наганом, а над ним кружатся горные орлы.

И как же прикажете ему после наганов и орлов снова садиться за всякие уголовные кодексы, вместо того чтоб их нарушать!

Тогда у всех утонченных молодых людей была взята такая мода, что если не знаешь, чем заняться, берись художественно сочинять. У меня под рукой имеются две маленькие, как их тогда называли, миниатюры — все про то, как жизнь безжалостно обманывает. В первой колеблющийся свет свечей и причудливые тени на стенах под неизвестно где кончающимся куполом церкви безжалостно обманули нищую старуху. Она думала, на полу блестит двугривенный, а это оказался плевок. В другой раз изящный офицер среди целого цветника белых, прекрасных женщин оказался, я извиняюсь, разлагающимся сифилитиком с провалившимся носом.

Рассказики тоже не принесли ни славы, ни, я извиняюсь, денег, без которых в буржуазном капиталистическом обществе шагу нельзя было ступить. Но тут на мишелевское счастье произошла Первая империалистическая война. И Мишель поспешил вольно определиться на курсы прапорщиков. Это ему показалось легче, чем снова зубрить какие-то вавилонские гражданские права, да еще за это и платить. А в окопах, по крайности, можно сидеть на всем готовом.

Известно, что наполучал он орденов цельных двух святых, Владимира и, кажется, Ярослава, некоторые даже с мечами или с бантами. И еще одной святой, по-моему, Анны, та вроде без мечей. Дама все ж таки! Но что там происходило с Мишелем в его фронтовых происшествиях Мингрельского полка, в точности не скажу. Знаю только, что бывалые солдаты называли его семейственным словом «внучек». Другой бы безответственный европейский автор постарался напугать читателя разными страшными описаниями всяких шрапнелей и фугасов, оторванных конечностей и всяких тому подобных внутренних органов на колючей проволоке. Для начала. А потом подпустил что-нибудь этакое, трогающее за слезу насчет фронтовой дружбы и верной любви госпитальной санитарки, которая пробирается по ночам к израненному герою посреди разнообразных стонов и отрезанных конечностей. А сама при всем при этом английская леди. Но я чего не знаю, про того и сочинять не хочу. Я вам только того и расскажу, что в бюрократической справке из перевязочного пункта прописано.

А прописано в ней то, что подпоручик такой-то 20/VII-16 г. отравлен удушливыми газами пушек противника. И на вопрос, в какую часть тела, там отвечено, что, де, имеется бледность лица, рвота, боли в груди, головокружение и общая слабость. А в свидетельстве номер такой-то от 22 сентября того же года из такого-то Петроградского распределительно-эвакуационного пункта Постоянной Врачебной Комиссией прописано, что такой-то уже не подпоручик, а поручик отравлен газами 20/VII-16 г., но со стороны внутренних органов возражений не усматривается. Правда, имеется дрожание век при закрывании глаз и умеренная степень неврастении. Но службу в действующей армии нести может.

А в следующем свидетельстве Мишель назван уже штабс-капитаном, страдающим неврозом сердца и неврастенией, хотя лечиться ему назначают в одном из лазаретов Кавказской Гренадерской дивизии на театре военных действий. Чего там такое у них во фронтовых условиях происходило, врать не стану, но что Мишель оказался везунчик, то везунчик. В него всего что-то пару раз из чего-то попали, и то не до смерти. Средняя жизнь тогдашнего прапорщика на империалистических позициях продолжалась две недели, не считая выходных, а кому-то же чины и ордена выдавать надо? Вот кто оставался, тому и давали. При таких счастливых удачах можно было вообразить себя, как Мишель тогда еще выражался, избранником судьбы.

А потом наступила Февральская буржуазная революция — штыки в землю, офицеров на штыки, и как эта бурная эпоха отразилась на Мишеле с его умеренной неврастенией, врать опять-таки не стану. Но в следующем свидетельстве о болезни, выданном Кронштадтской пограничной охраной 21 октября 1918 г., значится, что наш Мишель 23 лет от роду, происходящий уже из крестьян Полтавской губернии, одержим функциональным расстройством сердечной деятельности, не уступающей лечению. А потому признан подлежащим увольнению в отпуск на шесть недель как совершенно неспособный носить оружие. Хотя в пограничники он поступил в апреле на должность телефониста, где оружие не особенно-то и требовалось. Но следовать пешком, говорилось в болезненном свидетельстве, он все ж таки может и в провожатых не нуждается. Зачислению в ополчение тоже не подлежит.

Ополчение-то ополчением, но с чего бы это Мишелю было среди геройской разрухи следовать пешком из Кронштадта, удаляясь от пайковой должности, на которой не приходилось браться за оружие тяжелей вращательной ручки для телефонной машины? Сам Мишель ничего об этом не рассказывал. Но можете сами себе представить, каково это сидеть у телефона, когда за спиной прошвыривается в полуметровых клешах краса и гордость всемирной революции. У братишек в те священные годы было до крайности высокое революционное правосознание, они могли справедливо покарать за одну только офицерскую осанку. И изящная фигурка Мишеля, очень может быть, особо сознательным революционным матросам изрядно, я извиняюсь, намозолила глаза. И кто знает, при его давнишнем интересе к поэтичному слову он, вполне возможно, повторял про себя гордые стихи революционного поэта Маяковского насчет того, как революционная братва пьяной толпой орала и прикладами гнала с моста седых адмиралов.

У него и безо всякого Маяковского, я извиняюсь, под самым носом братишки очень невежливо обошлись с главным кронштадтским адмиралом по фамилии не то Фирин, не то Вирин. Он был из немчуры и при старом режиме еще в японскую войну нахватал всяких Георгиев и святых Анн со Святославами, а вдобавок еще и золотую саблю за храбрость — спас какой-то утопающий миноносец, что ли. Снарядных осколков тоже нахватал и в плену поболтался у япошек. Япошки даже хотели его отпустить ввиду его израненности и исключительной храброй доблести, но он из-за своей отсталой феодальной чести крайне гордо отказался. Он-де хочет разделить всеобщую участь нижних чинов. Такой вот был преданный слуга царского режима. Японские самураи его за это даже каким-то своим японским орденом наградили — они-де тоже умеют восхищаться чужим чувством феодальной чести.

Известное дело, ворон ворону глаз не выклюет.

Про него даже в каком-то морском словаре было пропечатано, что он исключительно отличный морской офицер, только чересчур строгий и требовательный. Что он мало доверчив к своим подчиненным офицерам, а по-простому говоря, очень любит сам во все нос совать. Что он крайне заботливый о своем судне и о подчиненных ему чинах. Такой вот царский сатрап. Он даже за год до революции успел снова отличиться личной отвагой при отвращении пожара на пороховых погребах — такой вот был верный пес самодержавия.

Ясное дело, что братишки при первых же проблесках зари свободы заявились к нему на квартиру. Там еще находилась его жена, которая с перепугу лежала на кровати и только чего-то такое неясное стонала. Зато сам адмирал упорствовал в своем реакционном мракобесии и фигурял своими адмиральскими погонами и царскими орденами. И еще имел нахальство спросить ближнестоящего матроса, чего, мол, он такого сделал. Матрос, ясное дело, размахнулся и ахнул этого сатрапа по зубам: ты, мол, еще, сволочь такая, спрашиваешь, чего ты такого сделал нам, матросам! Братишки хотели тут же его уконтрапупить, но кем-то было предложено вести его на Якорную площадь и там уже его предать революционному суду. И когда его вели на Якорную площадь, то многие отчаянные матросы не могли удержаться, чтобы не подвергнуть его справедливому возмездию. Или, по-русски говоря, лупцевали его кулаками и прикладами. А когда его привели на площадь, то кем-то было предложено не убивать его сразу, а поставить пять винтовок с примкнутыми штыками и подбросить его на воздух, чтобы он упал на эти примкнутые штыки. Сначала раз. Потом еще раз. А после еще много, много раз. А он со своей старорежимной закоренелостью все еще продолжал упорно дышать. Пока кто-то из братишек не пожелал испытать на нем свой новый офицерский наган — не все же одним прислужникам царизма такими наганами форсить. И наган честно послужил новому революционному порядку. Пять пуль в голову, и адмирала уже можно было с чистой совестью бросить в овраг. Где он и провалялся сколько-то там дней, пока революционная власть его великодушно не простила и разрешила захоронить на отсталом немецком кладбище. И даже не помешала чего-то такое там каменное установить. Не знаю, правда, сразу или после. И чего потом с этим каменным установлением сделалось, тоже не знаю, а врать я не приучен.

Но Мишель, конечно, про эти дела все хорошо знал. И со своими хохлацко-дворянскими нервишками наверняка чувствовал себя среди этих преданных пролетарскому делу братишек не очень чтобы сильно в своей тарелке. Проще говоря, он и сам с перепугу, может, сутулился в три погибели, чтоб братишки за гордую выправку случайно не уконтрапупили под горячую руку.

А может, и, наоборот, гордо расправлял свои плечики и напруживал грудку, он ведь в ту пору еще очень много понимал об себе. И с того-то он, наверно, и вспомнил про свою одержимость, не уступающую лечению.

Как его там крутило и вертело в дальнейших исторических событиях, в подробностях не знаю. В моем распоряжении имеется только его собственная поздняя табличка:


арестован — 6 раз,

к смерти приговорен — 1 раз,

ранен — 3 раза,

самоубийством кончал — 2 раза,

били — 3 раза.


А затем имеется не имеющий никаких подробных разъяснений пропуск с 15 ноября 1918 г. по 30 декабря с. г. в Смоленскую губернию в город Красный, где, по дальнейшим словам самого Мишеля, он служил в имении не то Маньково, не то Манково инструктором по разведению кроликов и курей, которых до этого видел все больше в жареном и вареном качестве.

Следующее удостоверение дано было Мишелю 4 февраля 1919 г. насчет того, что он действительно состоит на службе в Первом образцовом полку деревенской бедноты полковым адъютантом. Что за подписью и печатью удостоверяется командиром полка, комиссаром и полковым адъютантом. То есть, стало быть, самим Мишелем.

А 8 февраля, через четверо, стало быть, суток, те же самые три товарища, включая самого Мишеля, дают ему отпуск по болезни в г. Петроград сроком на две недели. В дальнейшем будущем Мишель уверял, что в полк образцовой бедноты он вступил добровольно, но с фронта под Нарвой отпросился в Петроград из-за глубокого разочарования в образцовой бедноте. Которая оказалась, может быть, и не то чтобы контрреволюционерской, но отличалась исключительной отсталостью в антисоветском отношении.

Может, так оно, конечно, все и было, но лично я, между нами говоря, не особо этому доверяю. Не думаю, что и сам Мишель в то геройское время был сильно уж очень пламенный большевик. Когда это стало не так чересчур опасно, он даже в печати прихвастнул, что, де, ни одна партия в целом его не привлекает и с точки зрения людей партийных он человек беспринципный. Хотя тут же и подстелил себе соломки, что, мол, по общему размаху ему ближе всего большевики и большевичить он с ними согласен.

Вот, как говорится, удивил так удивил! Еще бы он был не согласен! Чего-чего, а размаху в большевиках хватало — чуть чего, они так размахнутся да так ахнут, что от несогласного одно только химическое пятно останется. И если образцовая беднота все ж таки набиралась смелости чего-то такое против власти бурчать, то Мишелю это не могло где-то и не нравиться. Тут Мишель чего-то лишнее на себя накручивает. Лично я подозреваю, что он был больше всего оскорблен своим чувством феодальной чести. Беднота ему небось колола глаза его липовым крестьянским происхождением, которым он старался прикрыть свою феодально-байскую суть.

И 17 февраля 1919 г. Мишель был полностью уволен с военной службы.

Хотя и нельзя сказать, чтобы он окончательно перешел на тихую и спокойную работу. Где-то он такое перекантовался то в конторщиках — читать-писать как-никак умел, то в подметочниках, — рашпилем подметки обрабатывал. Осваивал рукомесло. Старался к трудящимся пристроиться поближе. Но 29 июня 1919 г. ему было выдано удостоверение насчет того, что он состоит старшим милиционером Советской Рабоче-Крестьянской Милиции Петроградского уезда, а все остальные организации просят оказывать ему содействие. А чего он еще умел делать, кроме как читать-писать да носить наган на поясе не то в кармане, а на своей красивенькой головке богатырский буденновский шлем с красной звездой? Хотя в буденовке Мишеля вообразить у меня никак не выходит, может, он даже еще свою потрепанную офицерскую фуражку храбрился донашивать. Может, в милиции за это даже и похваливали — пущай-де уголовный элемент чувствует, что против него сражается не какой-нибудь там штатский фраер, а самое настоящее недорезанное офицерье.

Потому как восставший народ в справедливом порыве распахнул двери тюрем, перебил и разогнал всех старорежимных городовых, участки сжег вместе с рецидивистскими списками, особыми приметами и преступными отпечатками, оружие раздал всем охочим, кто сумел ухватить, и даже проклятое полицейское имя заменил на социально близкое милицейское. Выборное с самого донизу до самого доверху и подконтрольное демократическому народу. И не замаранное позорной службой в старорежимной полиции.

Которая к тому же была наполовину перебитая, а на другую половину разбежавшаяся.

Тут, правда, с грустью приходится признать, что в то геройское время в Петроградском уезде разворачивалась самая что ни на есть отчаянная преступность. Сначала широко развернулась война дворцам. Революционный народ обзаводился золотыми шпагами, золотыми часами, обсеянными бриллиантами, всякой там серебряной посудой, вазами-сервизами, сапфирами-жемчугами… Моего просвещения не хватает всего перечислить.

Возмущенный народ и церквям объявил необъявленную войну — служители культа тоже наэксплуатировали цельные кучи золотых крестов с лампадами, окладами и прочим опиумом для народа. Но когда до последней единицы экспроприировали всех экспроприаторов, то постепенно добрались и до трудящегося класса — других классов, по-простому выражаясь, в наличии не осталось.

И фонарной освещенности на улицах тоже. Хотя и при полном дневном освещении заступаться за ограбляемых граждан добровольно желающие охотники довольно-таки быстро перевелись. В то геройское время могли, я извиняюсь, очень даже запросто ухлопать тут же на месте. Налетчиков даже иностранное гражданство ограбляемых тоже не сильно беспокоило, в рассуждении заграничности для них не было, как говорилось в бывшем законе божьем, ни эллина, ни иудея. Даже посольскую неприкасаемость эти нахалы совершенно не уважали. Норвеги, швейцары, да хоть бы и сами англичанцы — ихние наганы в это не входили, обчищали, я извиняюсь, всех подчистую.

На армию тоже надежды было маловато: армия-то, воткнувшая штык в землю, и поставляла налетчикам наибольше обстрелянные кадры.

Грабить, правда, скоро осталось немного чего. Даже винные подвалы были или выпиты, или вылиты с боями. Зато убивать можно было еще долго, пока имелось в наличии чего отнимать. Кончатся сапоги, можно убивать за подметки, кончится хлеб, можно убивать, я извиняюсь, за отруби. Оружия не хватало только милиционерам. А про такое баловство, как форменная милицейская одежка, и вспоминать было безответственно. Меньше будешь на себя привлекать внимание, здоровей останешься. А то одного милиционера на Парголовской улице заставили бегать на четвереньках и лаять по-собачьи. Это у них такая была преступная шутка — милиционеров называть, я извиняюсь, легавыми. Так что еще надо было посмотреть, кто еще кого арестует. Или осуществит расстрел на месте.

Зато, правда, тюрьма тоже в отдельных многочисленных случаях обозначала смертельный приговор. Потому что мест для опухших с голода в тюремных больницах давно не хватало, а потому опухших оставляли помирать в камерах. Где, я извиняюсь, и без них задохнуться было можно.

Там же еще из всей сидящей публики сидела половина спекулянтов продуктами продовольственного питания, а мужчинам от восемнадцати до пятидесяти лет торговлей вообще заниматься запрещалось. Трудиться надо с общественной пользой или воевать, а не спекулировать. Тем более в красноармейской форме. А уже если спекулируешь, так делись, сукин сын!

Милицейским органам приходилось бороться еще и с собственными рядами — очень уж большая отсталость в ту геройскую пору наблюдалась в отдельных трудящихся милиционерах и чекистах. Почти половина всех дел геройской чека приходилась на должностных товарищей. Во многих отдельных случаях даже члены партии изготавливали поддельные продзнаки или получали пайки на едоков, которых не имелось в наличности. Притом из-за волокиты на местах их дела в отдельных многочисленных случаях терялись, или терялись сами обвиняемые, а их преступные поступки теряли свою политическую остроту.

Тут не помешает вспомнить, что если воры попадались в руки обыкновенного народа, то их уже не просто учили чем ни попадя, а прямо забивали до смерти или топили в каналах. Туда же могли отправить и, если кто попробует заступиться. Этим увлекалась даже культурная публика вплоть до самых настоящих дам.

Правда, если разобраться, может, это и был народный суд?

Может, и народная милиция тоже так полагала, что если она ходит голодная и оборванная, то и она имеет право чего-то добрать на обысках или, я извиняюсь, на хабаре? Этих прискорбных отдельных случаев только в ревизорские бумаги попадали тысячи, а уж в реальной наглядности их Мишель насмотрелся столько, что никакому Виктору Марии Гюго не снилось. Мишель где-то даже стихийно перешел на материалистические позиции. Уже через много лет в какую-то откровенную минуту упадка он поделился, что в хорошие времена люди бывают хорошие, в плохие — плохие, а в ужасные — ужасные.

Это притом что крупномасштабные товарищи, воровавшие вагонами и поездами, находились за границами обозримого горизонта Мишеля и прочих рядовых граждан. Мишель скорее всего не соприкасался и таких внутренних дел, как конфискация руководящими товарищами роскошных квартир с роялями и живописными полотнищами — все это для борьбы с буржуазными излишествами. Ну а если начать про борьбу со всевозможными спиртоводочными и порошочными одурманиваниями граждан, то не закончим и до конца рабочей недели. Приведу одну только выпись: «Редкая проститутка не отравляет себя кокаином. Он распространился и среди других слоев городского пролетариата». Это все про марафет, белую фею, кикер, мел, кокс, которым не брезговали и опорные столбы власти, милиционеры и чекисты. Хотя, что было особо трогательно, неискушенные в пороках борцы с преступностью частенько называли в протоколах кокс какаином. А про ханжу и поминать не стану, это целая химическая наука, как из лака или гуталина высосать спиритус винный.

Разные ученые бухгалтеры насчитывали в тогдашнем Питере не то двадцать, не то двести тысяч преступных уголовников. Но трудности ихней бухгалтерской профессии понять можно: поди разбери, кто тут грабит-ворует, а кто осуществляет революционный протест. Красные растолковывали, что преступники — это пособники белых, белые бессовестно вводили в заблуждение трудящихся, что, дескать, преступники и есть сами красные, — без партийного стажа не всякий разберется. Винтами-шпалерами мог обзавестись всякий каждый, кто только пожелает, а красную повязку навязать или нарисовать какой ни то мандат — это же дело одной-единственной минуты. Да и кто их видал, какие-такие они должны быть, мандаты.

К тому же и трудящийся народ сделался до крайности нервный. Из-за чего до эпохи исторического материализма просто бы, я извиняюсь, полаялись, так теперь по этой же самой причине могли и отправить, как тогда некультурно выражались, в штаб Духонина. Можно было подумать, будто времена феодальной чести возвернулись, только разве что шпажонки подверглись сокращению вплоть до кухонных ножей.

Еще бухгалтеры насчитывают тоже не то семнадцать, не то чего-то в этом масштабе тысяч, я извиняюсь за выражение, проституток. Притом что от голода и половой интим до крайней степени ослабел, за изнасилование, я извиняюсь, стало почти что некого и забирать. От этого случилось черезвычайное обострение борьбы за ослабевшего клиента среди проституточного населения. Хотя, если вдуматься, и тут ведь тоже вопрос окажется до крайности многосложный, которая проститутка, а которая приличная дамочка, попавшая в затруднительное положение. Один идеологически выдержанный молодой, но суровый красногвардеец рассказывал, как со своими собратьями по классу он сопровождал к месту расстрела шайку офицерского охвостья. А за ними, я извиняюсь, тащилась чья-то офицерская жена и упрашивала отпустить любимого ей мужа. А она-де за это может пойти с кем угодно и сделать для него все, чего он пожелает. И этот молодой, но суровый красногвардеец потом рассказывал, что он отошел с ней в сторону, совершил акт пролетарской справедливости, а мужа ее все равно потом расстрелял. Пусть знает, что сознательных пролетариев так просто не купишь. Такой вот он преподнес буржуазным супругам классовый урок.

А в то время на Лиговке или вокруг бывшего Семеновского плаца, как тогда несознательно выражались, на Семенцах, была страшное дело какая чертова уйма, я извиняюсь, малин. Чуть что не в каждом подъезде по малине.

По правде сказать, у некоторых несознательных трудящихся в мозгах в ту геройскую пору происходила некоторая путаница: почему с мандатом это экспроприация, а без мандата грабиловка? Это же получается одна сплошная бюрократическая волокита, серьезное дело тормозится из-за бюрократической бумажки! Один запутавшийся трудящийся по фамилии Пантюшкин, не то Пантелейкин взял во время обыска у буржуев какую-то ему необходимую вещь, а его за это подвергнули аресту свои же старшие товарищи по борьбе.

Правда, потом выпустили, приняв во внимание его пролетарское происхождение и пулеметные заслуги в отчаянной борьбе с международным Юденичем. Но он несознательно обиделся на партию, собрал фракцию из таких же несознательно обиженных товарищей и начал устраивать налеты под литературным псевдонимом Ленька Пантелеев. Мишель с ним, правда, дел не имел, только видел его голову в банке со спиртом в окне бывшего Елисеевского магазина. Но не опознал. Ленька в банке очень сильно изменил свое выражение и зубы чересчур открыто выставил. Зато кого-то из такой же самой, я извиняюсь, братвы Мишель караулил под окном с наганом, но тот ужасно хитрый бандит ушел через черную дверь.

Наверно, я думаю, у всякой-разной старорежимной публики головенки больше всего кружились от быстроты темпа революционных видоизменений. В их идеалистические головенки никак не могло уложиться, что как это, дескать, так: вчера нижние чины тянулись перед офицерами в струнку, а пролетарский элемент проходил мимо городовых с ответственными выражениями, и вдруг тех же самых офицеров солдаты, я извиняюсь, продырявливают всем, чего под руку попадется, а трудящиеся отлавливают городовых по подвалам и чердакам и не просто, я извиняюсь, бьют, а буквально-таки убивают до смерти.

Мишель и в рабоче-крестьянской милиции не сумел встать на правильные пролетарские рельсы.

Следующее в моем разыскании удостоверение удостоверяет, что Мишель обратно уволен со службы по болезни. Хлебнул, видно, империалистических газов на четыре пятилетки вперед.

А еще более следующее удостоверение удостоверяет, что Мишель служит в Петроградском Военном порту и в силу такой своей службы освобождается от всяких-разных принудительных работ. Очень уж у него был ответственный пост конторщика, а позднее и поднимай выше — помощника бухгалтера.

А после за ними нижеследует торжественная



ВЫПИСЬ


из книги записей браков за 1920 год,

Местного Отдела записей актов гражданского

Состояния Петербургской стороны

гор. Петербурга

Причитающийся по сему

Документу гербовый сбор, в

размере двадцати (20) руб.

взыскан наличными деньгами.


Заявляем о добровольном вступлении в брак и отсутствии законных препятствий к нему.

А дальше подпись жениха, подпись невесты, подпись свидетелей, печать, подпись завотдела, секретаря — сочетаться, уважаемые товарищи-граждане, это вам не в баню сходить, это дело серьезное.

И цифры серьезные. К примеру, № записи 1991. И роды занятий у брачующихся очень даже основательные: жених счетовод, невеста учитель. Жених холост, невеста бракоразведенная. А фамилию брачующиеся желают иметь общую, хохлацко-дворянскую.

Какие же за невестой водились гражданские качества, мне в точности неизвестно. Но есть такое сильное подозрение, что она, родившись довольно-таки задолго до революции, понимала свою женскую долю как такое, что ли, беспечальное существование, при котором один супруг работает, а другой апельсины кушает и в театр ходит. И мечтает, лежа на кушетке, о разных неземных фактах и обстоятельствах. Вычитанных у всяких реакционных декадентских авторов.

Сам Мишель в дореволюционный период реакции очень чересчур пропитался этой упаднической плесенью — прекрасные дамы, снежные маски, всякие немыслимые маркизы с Антильских островов туманной Скандинавии и вообще ананасы в шампанском... Он в то время до черезвычайности увлекался немецким писателем Оскаром Уайльдом.

Его первая прекрасная дама тоже до крайности гордилась своей до чертиков двойной фамилией — Русакова-Промысловская, или Замысловатская, или чего-то вроде этого, до крайней степени изысканное и генеральское. Когда Мишель в конце концов сумел встать на строго материалистические рельсы, до него дошло, что у ней было всего-то навсего глупое белое личико под обширной непрактичной шляпой, тоненькие ручки и жалкие плечики. Но Мишель тем не менее от избытка всевозможных упаднических чувств падал перед ней на колени и, как дурак, целовал землю, по которой маршировали ее малоразмерные туфельки.

В моей накопленной подшивке я мог бы подраскопать довольно-таки препорядочно выписей из его торжественных к ней посланий, только не имеется досуга времени, я на память и так примерно помню.

Маленькие-де воспоминания о Вас или Ваши письма, писал Мишель, разгоняют мои скучные позиционные думы и разглаживают маленькие морщинки на моем лице… Не очень, видно, страшно по нему молотили из пушек, если он мог производить наблюдения за своими морщинками. Или еще и утешать эту утонченную тыловую барышню: зачем, дескать, столько отчаяния, дозвольте мне нарушить Ваше одиночество моими сильными и красивыми идеями. Я, писал Мишель, хотел бы, чтобы мое письмо пришло к Вам вечером, когда тени в комнате прозрачные и задумчивые, а Ваши глаза недопустимо красивые вследствие присутствия в них грусти и печали. И я, дескать, прошу Вас улыбнуться индийской зарубежной улыбкой, из-за которой в душе расцветает исключительно красивый белый цветок. Не создавайте, пишет, одиночества, бегите к всевозможным людям и любите жизнь.

А Вашу, пишет, беспомощность я очень даже прекрасно видел летом, когда я Вам сказал: люблю и всякое такое. Помните, пишет, как вы напряженно ждали этого желательного момента? А когда Вы с наивными такими глазами поинтересовались, что, дескать, люблю-то люблю, а свадьба-то когда, я на этот наивный вопрос только засмеялся. Свадьба? Зачем? Если Вы хотите продолжить любовь мою, не требуйте свадьбы и не отдавайтесь мне, будьте наподобие сказки — нимфа, там, русалка и все такое прочее в отсталом мистическом роде. Я, пишет, пока что не опьянен еще близостью вашей, так я прошу, дескать, чтобы вы, пишет, особо не отдавались мне. Потом-то, пишет, я сам буду просить, может, даже соглашусь на все выдвинутые условия, так вы, пишет, мне не особо сильно верьте, а то я в увлечении страсти могу, дескать, чересчур много лишнего наболтать.

Все, в общем, несмотря на империалистическую войну и нарастание революционной ситуации, проистекает как это было принято у старорежимных упадочных личностей.

И еще имеется выпись. Ах, дескать, так Вы, получается, замуж выходите? Ах вы, дескать, любите? Так вам за это мое презренье, потому что вы себя показали как самая обыкновенная женщина, трусливая, хотя и нестерпимо обаятельная и даже в какой-то степени любимая, тьфу на вас! А я Вам вот что скажу на ушко: через год Вы сами не поймете, где тут у вас еще любовь, а где всего-навсего привычка. Так, пишет, в память о моей любви не выходите же, дескать, замуж! А может, пишет, вы еще часто вспоминаете наше удивительное во многих отношениях лето? Тогда, пишет, приходите ко мне. А если, пишет, даже потребуется свадьба, так это я с моим удовольствием! Я же ж, пишет, вас все ж таки люблю и обожаю.

В общем, по моему непросвещенному мнению, Мишель тут снова много лишнего на себя накрутил, отчего и упустил утонченную аристократическую дамочку с двойной фамилией.

Однако личная жизнь все равно по-прежнему продолжалась, как она продолжается в любые геройские времена. Но Мишель из-за своего хохлацкого дворянства и отставших от жизни старорежимных орденов бывших святых, с мечами и без, продолжал проявлять свою упадочную закоренелость, когда где-то между Февралем и Октябрем он познакомился с Надей… Нет, Надя это была Замысловатская, а эта новая была, кажется, Вера — снова забыл фамилию. Но тоже до черезвычайности польская и двойная, типа Кублиц-Кублицкая или чего-то наподобие того. У меня где-то записано, только нету досуга времени искать. Да и не в фамилиях, в конце-то концов, принципиальная суть, нам эти бюрократические перегибы ни к чему в бурном течении наших дней.

Эта самая Надя, точнее, Вера тоже закончила гимназию с каким-то педагогическим прибавлением и тоже, конечно, мечтала о каком-нибудь принце с Лузитанских островов. Она-де возлежит на канапе, а принц с колена подает ей консоме. Или чего там у них кушают на Лузитанских островах. Она к тому времени уже пережила одно или два высоких чувства (про которые не знаю, про тех не пишу), но первый ее принц женился на другой, а второй хоть с ней и расписался, но оказался — ах, он такой обыкновенный!..

Она по случаю империалистической войны с принцев переключилась на георгиевских кавалеров, а оказалось, что кавалер-то кавалером, а изысканных манер от этих старорежимных крестиков не прибавляется.

Она, как и положено всякой утонченной буржуазной барышне, предавалась об этих предметах возвышенным размышлениям в своем девичьем дневничке. Почему, дескать, с Теодором я такая жалкая и слабая, а с Андреусом наоборот гордая и смелая, как все равно какая-нибудь царица? Почему один сам меня покорил, а другой наоборот мне покорился? Почему, почему такое?.. Или, дескать, может, вскорости заявится Третий? Который пока что маячит где-то там, куда его «призвал долг и любовь к великой бедной Родине». Не какой-нибудь там — великой! Да еще и с большой буквы.

В дневничке этом своем она, можно сказать, даже похвалялась своими феодально-байскими наклонностями: хочу, дескать, роскоши и довольства, в большом богатстве уж до того, дескать, много красоты и наслаждения! Я, дескать, этой феодальной красоте хочу теперь служить и молиться, раз уж мне не повезло молиться Теодору. Андреусу-то сильно не помолишься, он при всех своих крестах ну просто ах до чего обыкновенный! И даже, можно сказать, не сильно умный и маловысокообразованный по сравнению с ней самой. А ее вымечтанный принц должен был представлять из себя помесь поэзии и всякого такого, типа сила, красота, ну и чего там еще бывает? В общем, чтоб была намешана сплошная гармония всяких интересных красок и всевозможных звуков.

А наш Мишель даже для геройского семнадцатого года, когда все принцы, я извиняюсь, поджали свои старорежимные хвосты, до принца, пожалуй что, все равно недотягивал. А уж по части роскошного богатства у него дела были, как говорится, совсем швах. Но пока он не до конца еще обтрепался, говорят, очень красиво носил на своих изящных плечиках белый офицерский башлык. Он среди приятелей даже заполучил такое прозвище — башлык. За этим красавчиком-башлыком уже бегали приглядевшие его на улице мелкобуржуазные гимназисточки. А тут еще подкатило катание на лодке, разговоры о всякой такой красоте и искусстве, о женщинах и любви, а главное — о ней самой, о Верочке…

Хотя она в своем девичьем дневничке еще покочевряжилась: он-де достаточно мил, достаточно умен… Красив? Мне нужно большей красоты. Его обаяние неизвестность. Но — «он мне нужен. И так странно, я почти знаю, что будет».

Это 17 мая. А 2 июня и пуще того.

«Он умиляет меня. И мне странно — я чувствую, что похожа во многом на него. Даже в мелочах. Только… он так беспомощно женственен и, право же, красив!.. Пожалуй, в этом его сила. Он из тех, что не умеют быть повелителями и не хотят быть рабами. Его обаяние — чуткость. Он изящен».

Еще через две недели.

«Он даже талантлив. Но все же он ребенок. И что мне от него нужно? Да ничего! Я только чувствую потребность ласки… Не чувственной… Я слишком одинока… Милый беспомощный ребенок?»

Не пойму, про кого это она — про себя или про Мишеля.

Еще через месяц.

«Если я захочу, он будет отцом моего ребенка».

Еще пара недель.

«Он сказал мне тогда: „Сегодня мое рожденье”, — и я, лукаво улыбаясь, спросила: „Что же Вам подарить?” И он шепнул: „Себя!”.

На другой день я встретила его, как всегда… как чужая».

Умели тогдашние барышни поломаться! Но после пошла такая геройская полоса, что ноне принцев никаких нету, а выгодней, может, подружиться с какими-то передовыми пролетариями или сознательными матросами, чем с князьями и боярами. Мишелю случилось даже во френче с орденами посидеть в салоне у самой настоящей княгини, и никто его оттуда, я извиняюсь, не попросил удалиться.

Ну, потом-то чем дальше ты свои царские ордена запрячешь, тем спокойней будешь проживать.

Но какими, имеется предположение, выдумками Мишель все-таки, я извиняюсь, задурил этой Наде, тьфу, Вере ее и без того задуренную буржуазным идеализмом хорошенькую головку, так это теми, что она хотела быть таинственной и загадочной, а он и писал ей так, будто она и есть фактически таинственная и загадочная.

Потому что он и сам тоже все еще хотел быть таинственным и загадочным. Империалистических пушек и удушливых газов оказалось чересчур маловато, чтобы выбить из него все эти идеалистические уклоны в неземные стороны буржуазного существования. Даже в полевой тетради 1916 — 1917 годов он подражает буржуазному идеалисту Оскару Уайльду, записывает всякие такие фразочки типа:

«В любви необходима гармония жеста».

«Непреодолимый и стыдливый соблазн черных чулок».

И даже в геройские 1917 — 1921 года он заносит такие «философ. размышления».

«Я — тысяча людей. Какой же хаос нагромождается в подполье моей души».

«Нет зла и добра, есть прекрасное и уродливое».

«Не жизнь создала искусство, а искусство создает жизнь».

«Как я могу наслаждаться радостью, если радость никогда не бывает величественной, а страдание всегда таково?»

«Стремление к власти — сильнейшее желание сильных».

«Смешное — трагично».

«Прежде всего забочусь о красоте формы и грации».

Даже в 1921 году, на вершине триумфального шествия советской власти по российским губерниям, Мишель все еще путается в болоте буржуазного идеализма.

«Жажда бессмертия владеет всеми».

«Душа стремится к великим вещам, ибо в великом часто „бессмертие”. Для души не придуманы законы, и пути ее извилисты и неожиданны. Они ведут к Бессмертию души. Но часто и часто смерть настигает ее, а еще чаще усталость овладевает ею».

«Стремление быть известным, жажда к славе и даже к тщеславию — вот частые и испробованные пути души. Они ведут к „бессмертию”, и это бессмертие — компромисс человека».

«Люди делятся на человекоподобных и Человека. Первых большинство, а потому они нормальны в жизни.

Человек — ненормален. Во всем.

Идите к этой ненормальности. Это огромное, к чему должен подойти человек.