Ермаков
Олег Николаевич родился в 1961 году в
Смоленске. Работал лесником в Баргузинском,
Алтайском и Байкальских заповедниках,
сторожем, сотрудником Гидрометцентра,
журналистом в районной газете «Красное
знамя», в областной газете «Смена»
города Смоленска. Участник войны в
Афганистане (1981 — 1983). После демобилизации
учился в Смоленском педагогическом
институте. Прозаик. Автор книг «Знак
зверя» (Смоленск, 1994), «Арифметика войны»
(М., 2012), «Иван-чай-сутра» (М., 2013), «С той
стороны дерева» (М., 2015), «Вокруг света»
(М., 2016), «Песнь тунгуса» (М., 2017), «Заброшенный
сад» (М., 2018) и других. Лауреат премии
имени Ю. Казакова (2009), премии «Ясная
Поляна» (2017), премии А. Твардовского
(2018) и других. Постоянный автор «Нового
мира». Живет в Смоленске.
Роман
из цикла «ЛЕС ТРЕХ РЕК».
Олег
Ермаков
*
ПО
ДОРОГЕ В ВЕРЖАВСК
Главы
романа
Маме,
сказочнице Марье из Горбунов
и
всей касплянской родне посвящается
Мы
перешагнули через все поражение. Мы
похожи на паломников,
которые
легко
переносят мучения в пустыне,
потому что сердцем они уже в священном
граде.
Экзюпери,
«Военный летчик»
И
звезды над Касплей на волок идут посолонь.
Н.
Егорова
1
Все
началось с рассказа шкраба, то бишь
школьного работника, учителя
Евграфа Васильевича Изуметнова об
исчезнувшем древнем городе Вержавске.
В
давние времена в смоленском княжестве
это был второй град после Смоленска —
Вержавск. И земли вокруг него именовались
Вержавляне Великие. Самую большую подать
платили жители этих Вержавлян Великих
— тысячу гривен серебра. Много это или
мало? Корова стоила полгривны. Кобыла
— гривну. «Значит?» — вопрошал этот
тощий Евграф Васильевич с всклокоченными
вихрами и расплеснувшимися по лицу в
веснушках синими глазами, которые будто
не умещались под круглыми стеклами
очков с железными дужками. «Тыща кобыл!»
— кричали поселковые умники. «А коров?»
— «Две тыщи!» И тут начался шум-гам: это
ж скоко свиней, овец, велосипедов, а то
и мотоциклетов?! И даже не одна полуторка,
и того и гляди, самолет?! Или даже два,
три самолета?!!
Величие
Вержавлян мгновенно было возведено в
высшую степень несомненности. Глаза у
ребят касплянской школы так и сияли.
Полыхали они и у товарища учителя,
который и сам в тот момент был похож на
странного мальчишку-переростка в
выцветшей красной косоворотке, армейских
галифе, заправленных в сношенные,
растрескавшиеся облезлые юфтевые
сапоги. Его редкие усы топорщились,
будто сотворены были из железной
проволоки.
«Эти
Вержавляне Великие сами были как
княжество, — говорил он. — Девять
погостов, входивших в волость, были
раскиданы по рекам: Гобзе, Каспле,
Западной Двине, Ельше, Меже». И он тут
же объяснял кому-то, воскликнувшему о
кладбищах, что погосты — не кладбища,
а центры, объединявшие несколько сел,
деревень. «И каждый погост Вержавлян
Великих платил князю Ростиславу в
Смоленск, — продолжал он, — по сто
гривен...» Тут же ему заметили, что
получается тогда не тысяча, а девятьсот
гривен, — ведь погостов-то было девять?
«А Вержавск вы забыли?» — вопросил
Евграф Васильевич. «А сколь платила
Каспля?» — «Тоже сто». — «Сто кобыл?» —
«Да». — «Двести коров?» — «Именно». —
«Много... Но Каспля городом не состояла?»
— «Нет. Городом наше село пробыло только
два года по указу Екатерины Великой».
— «Эх-ма! Чиво ж она так-то? Екатеринка-то?..
Были б мы теперь все хо-ро-жа-а-не». —
«Все из-за происков фаворита царицы,
Потемкина. Он же родом из-под Духовщины,
— разъяснял Евграф Васильевич. — И
упросил отобрать у Каспли статус города,
а селу Духовщине отдать. Та так и
поступила». — «Дурная баба! И фаворит
дурак!» — «Ну, ну, ребята, полегче. Это
все ж таки исторические личности, много
сделавшие для страны, хотя и царской».
— «Но Духовщина — какой город?! Срамота,
а не город, все там занюханное, пыльное,
куцее, куры и свиньи бродят по улицам!
Речонка жидкая, жидовская какая-то,
переплюнуть! — кричал, распаляясь, рыжий
Михась, бывавший в соседней Духовщине.
— А у нас: озеро богатое — раз, — говорил
он, загибая грязные от каких-то домашних
работ пальцы — может, с картошкой, может,
с луком. — Река — из варяг в греки текет,
и село высоко стоит, вольно». Евграф
Васильевич грозно блестел очками,
топорщил рачьи усы, требовал прекратить
черносотенные разговоры, не для того
били по фронтам беляков с черными
помыслами, чтобы теперь походя еврейскую
нацию обижать.
И
продолжал свой рассказ о Вержавске.
Да,
жил-был такой город на реке Гобзе, что
означает «богатство». И город, и вся
волость горя не мыкали, дань собирали
с купцов, что ходили из моря Варяжского,
то есть Балтийского, в море Греческое,
то есть Черное, или в море Хвалынское,
то есть Каспийское. Да и другую дань
брали — с дебрей глухих, звериных,
пчелиных, птичьих — Оковского леса,
который простирался от Каспли и Гобзы
до верховьев Волги, Днепра и Западной
Двины с юга на север, и от Западной Двины
до Вазузы и Вязьмы с запада на восток.
Великий был лес. И дары давал изрядные:
меха, мед, дубы, мясо. А в реках кишела
стерлядь да форель и осетр, уж не говоря
о судаке, щуке, соме, леще. «Да ну?! — тут
же не поверили почти все мальчишки,
бывшие, разумеется, заядлыми рыбаками
с пеленок. — Стерлядь? Осетр?!» — «Именно
так, товарищи рыбаки. Мне вот этими
собственными глазами довелось читать
статью „Ихтиофауна верховьев Днепра”,
и среди прочих рыб, водящихся в Днепре
на территории нашей области, там указаны
и эти. И номер журнала „Вестник
рыбопромышленности” тот был еще
дореволюционный, не помню уже, пятнадцатого
или двенадцатого года. Вроде и недавно
такое было, а все, повыловили стерлядей.
Так вообразите себе, что в реках творилось
при князе Ростиславе в двенадцатом
веке!»
У
всех дух захватило. А учитель не
успокаивался, рисовал картины того
летописного Оковского невиданного
леса, но как будто и виденные им самим:
великие ели до неба, сосны как терема
солнечные, дубы как вавилонские башни,
а из дупел мед струится. Воск-то в цене
был, не меньшей меда. Крестившаяся Русь,
да и соседние христианские страны в
праздники, да и в будни по церквам жгли
тыщи свечей. То же и Вержавск. Там были
церкви. Город был обнесен дубовыми
стенами — не подступишься. А еще и на
мореной гряде город стоял, и с одной
стороны озеро Поганое, с другой — Ржавец.
Невдалеке течет речка Гобза, по ней
ладьи ходили до реки Каспли, оттуда —
в Западную Двину и дальше в Витебск,
Полоцк, а то и в Ригу на Балтике. Торговать
туда ходили вержавские купцы. Ну, или в
другую сторону — вверх по Каспле до
нашего села и дальше волоком — в Днепр
и в Смоленск, а то и сразу вниз до матери
городов русских — Киева. Могли и по
Западной Двине вверх пойти, а там волок
на Волгу — и вниз, в Каспийское море, а
там хоть и в Персию, за шелками да всякими
пряностями и духами.
Строили
вержавцы дивные терема, писали иконы,
пели былины, разводили лошадей, выращивали
сады, били варягов, гоняли литву по
лесам, топили поляков и правили сообща,
без князя, сами, собирали вече и решали,
что да как.
Ребята
внимали Евграфу Васильевичу, открыв
рты. Умел он рассказывать. А уж про этот
древний Вержавск — особенно.
Да,
видно, это был славный град. Только как
же это Смоленск стал центром области,
а не Вержавск? Опять какой-нибудь фаворит
помешал? Где он вообще сейчас? Никто о
нем ничего не слышал. Евграф Васильевич
как будто Америку для них открыл. Ведь
речка Гобза не так и далеко от села
Каспли...
Тут
Евграф Васильевич помрачнел,
наэлектризованные его усы поникли
слегка. «Города этого уже нет, — сказал
он. — Литва да поляки пожгли Вержавск
и разорили дотла...» — «Литва!» — тут же
закричали ребята с левого берега села,
разделенного рекой на две части: правый
берег с давних пор именовали литовским,
а левый — русским, хотя уже давно на
обоих берегах жили просто касплянцы.
Ребята
с правого берега в ответ только ухмылялись.
«Тшш! — воскликнул учитель. — Это же
давно случилось. В семнадцатом веке...»
— «И город совсем-совсем пропал?» —
«Да. Остались валы... Наверное, в земле
что-то есть, должно быть. Мечи, черепки,
наконечники, а то и клады», — убежденно
проговорил Евграф Васильевич. «А вы там
были?» Евграф Васильевич ответил не
сразу, сдвинул брови и задумался, глядя
в одну точку. Потом встряхнулся и ответил,
что да, приходилось, когда гонялись за
бароном Кышем.
Учитель
окончил землемерное училище, но
зачитывался книгами по истории и
собирался поступать в археологический
институт в Смоленске, да был призван в
ряды РККА, после ранения демобилизовался
и осел в Каспле, свел знакомство с
директором школы, который, оценив его
познания, и сосватал бывшего землемера
на учительскую работу. Так вот ранение
он получил как раз на увалах между
озерами Ржавец и Поганое, еще не
подозревая, что эта гряда и есть детинец
древнего города Вержавска. Воспоминание
озарило его, когда он знакомился с
трудами известного смоленского краеведа
и историка, преподававшего в женском
епархиальном училище и в свое время
обучавшегося у самого Ключевского в
Москве, Ивана Ивановича Орловского.
Орловский, рассуждая о местонахождении
таинственного Вержавска, предположил,
что именно там, в поречских — а теперь
демидовских — лесах посреди двух озер
город и стоял. И тут-то и полыхнуло
сознание землемера Евграфа Изуметнова
тем роковым выстрелом, разодравшим ему
грудь горячим свинцом. Он там умирал,
но и выжил.
...Эти
подробности смогли узнать ребята,
отправившиеся под предводительством
землемера в экспедицию к древнему городу
Вержавску. Решено было идти историческим
водным путем, как чаще всего и ходили в
те времена. Спуститься по реке до бывшего
Поречья, переименованного в честь
погибшего от рук контры жигаловской и
кышевской председателя Поречского
уездного комитета РКП(б) Демидова, а
оттуда уже подниматься вверх по речке
Гобзе — прямо к Вержавску, орошенному
кровью учителя Евграфа Изуметнова.
Директор
школы не знал, как ему относиться к этому
предприятию, но, когда к экспедиции
присоединились студенты археологи и
историки из Смоленского института, дал
добро. Правда, позже выяснилось, что
студенты отправятся в другое место, а
именно на Гнездовские курганы в сосновом
бору на Днепре, потому что туда прибывает
экспедиция из Москвы. Но все же на третьем
этапе к походу касплянских школьников,
уже непосредственно на месте предполагаемого
расположения древнего города, собирались
подключиться археолог с двумя студентами.
А из областного отдела по просвещению
пришла приветственная телеграмма
школьникам и директору школы, в которой
сообщалось, что плавание по пути из
варяг в греки к древнему городу Вержавску
не смогут заменить и тысяча учебных
часов по истории и это будет наилучшим
образом развивать ребят духовно и
физически, а также служить делу воспитания
настоящих патриотов молодой Республики.
Директор окончательно поверил своему
шкрабу Изуметнову и начал всячески ему
содействовать. Главным образом ему
пришлось употребить свое влияние на
родителей.
Но
родители многих ребят разругались с
Колумбом
хреновым в обмотках,
сиречь Евграфом Изуметновым, за то, что
уводит в жаркую крестьянскую пору
помощников; но некоторые ученики
ослушались родителей и тайком пришли
к отплытию с мешками, в коих была собрана
нехитрая снедь: луковицы, сушеная рыба,
буханка домашнего хлеба, крупа, соль,
вареные яйца; для спанья прихватили кто
овчину, кто простую дерюгу, кто войлок,
а Сема Игнатов взял пуховое одеяло и
маленькую подушку. Не захотел повиноваться
деду Дюрге и Арсений. Крут был старик,
да и Арсений той же — Жарковской —
породы, сбежал, вооружившись рыболовными
снастями. Левка Смароков, тот вообще
дробовик принес: от медведей обороняться,
ну и дичь какую добыть. Евграф Васильевич
тут же отправил его домой, сказав, что
медведя они и так, стукоткой ложек по
мискам отпугнут, а на пропитание будут
добывать рыбу. Неожиданно много пришло
девочек, но не в экспедицию, а только
для проводов, как выяснилось. А в поход
отпустили только троих. Их сразу назначили
поварихами. Галку Тимашук подвез на
пролетке личный водитель
отца, районного следователя. Запряжен
в пролетку был вороной на загляденье,
словно из вороной стали жеребец, с
подстриженной гривой. На берегу стоял
шум и гам, смеялись провожающие, лаяли
собаки. Кто-то полез купаться. Евграф
Васильевич в застиранной военной летней
рубахе, галифе, в потертой суконной
буденовке с отвернутыми ушами, с полевой
кожаной сумкой-планшетом на боку, безумно
сияя очками в железной оправе, отдавал
команды, отгоняя провожающих от лодок,
пробуя устроить перекличку, чтобы
определить, все ли участники на местах.
А этим участникам не терпелось поскорее
отчалить и устремиться вперед, в
неизвестность, в бесконечную древность,
в глубине коей таится град Вержавск с
теремами, церквами, персидскими тканями...
ну, то есть одно только место града,
земля, на коей он стоял, но земля, хранящая
дирхемы и серебряные гривны, варяжские
мечи и литовские доспехи.
И
наконец погрузили походный скарб на
четыре лодки, именуемые, разумеется,
ладьями, и отчалили там, где просторное
озеро Каспля начинает сужаться и
превращаться в речку Касплю, огибая
древний холм с краснокирпичной Казанской
церковью, в тот год еще действующей.
Первая
лодка пошла, приминая желтые кувшинки,
по этому следу за ней двинулась вторая,
за ней и другие. Евграф Васильевич
капитаном первой лодки и впередсмотрящим
назначил Илью Жемчужного, конечно, кого
же еще, своего верного визиря, то бишь
комиссара, во всем подражавшего учителю,
даже очки носившего точно такие же,
круглые, в железной оправе, и планшет
собственноручно сшивший из голенищ
старых сапог, правда, кирзовых, а не
кожаных, ну да ничего, должна же сумка
подчиненного чем-то отличаться от
таковой же командирской. Вообще-то
фамилия у Ильи была другая — Кузеньков.
Но в детстве кто-то сказал ему, что в
ракушках — перловицах — есть жемчуг и
можно забогатеть. И Кузеньков принялся
за дело: чуть свободная минута летом —
и он на реке, ныряет до посинения,
вылавливает перловицы, похожие на клювы
каких-то древних воронов, выбрасывает
их на берег, а потом, высунув язык,
раскрывает створки, смотрит, ковыряет
речную
животину,
как однажды, застав его за этим занятием,
рек дед Пашка. Сеньку Илья тоже вывел
на добычу. У них так уж заведено было:
на дерюжных крылах летать — вдвоем, что
еще делать — тоже вдвоем, иногда с
Анькой, если привяжется. Вот и ловцами
жемчуга
они стали вдвоем. Их одно время так и
звали. Сначала думали, они жрут перловиц,
их ведь можно варить, потом поджаривать
на угольях. Но нет, выследили, что не
жрут, а только колупаются, чего-то ищут.
Увязалась за ними и Анька. Они ей
рассказали, что да как, и у нее жемчуга
в глазах засверкали, тоже пошла нырять.
Но в перловицах была только противная
серебристая слизь, если мясо вычистить,
и все. А Илья и говорил, что эта слизь —
зарождающиеся жемчуга. Просто им никак
не попадутся раковины с уже вызревшим
жемчугом. Может, кто-то все время их
опережает. И неизвестно, сколько бы это
продолжалось, если бы Анька не проболталась
своему папаше, сиречь батюшке Роману,
про их разыскания. Он рассмеялся и открыл
ей истину: перловица не жемчужница. Они
похожи, но жемчужницы крупнее и водятся
в речках северных. Анька тут же огорошила
этим сообщением ребят... И, видно,
проболталась своим подружкам. Тут уже
все узнали тайну ныряний и сразу прозвали
Илью Жемчужным, а Аньку Перловицей. Хотя
это и было несправедливо. И Анька
обижалась. Ведь скорее ее нужно звать
Жемчужной, она же открыла им глаза. Ну
а у Сеньки кличка уже и так была.
Капитаном
второй лодки он и был: Сенька Дерюжные
Крылья. Третьей — Левка Смароков. И у
четвертой был капитан, хотя на ней ведь
находился и сам учитель, но уж ежели с
чьего-то острого языка слетел Колумб в
обмотках, то и был он адмиралом этого
флота. А сапоги свои юфтевые учитель и
вправду не взял, довольствуясь хорошими
лаптями, и всем эту обувку рекомендовал:
прямо в воде можно ходить, и все выливается,
на солнце лапти вмиг высыхают, а обмотки
можно и у костра высушить. Илья Кузеньков,
разумеется, учителя не посмел ослушаться,
лапти и обул. Еще двое-трое ребят тоже
в лаптях пришли, но не по рекомендации,
а из крайней бедности. Остальные были
босые. Анька Перловица в ботинках-румынках
на высокой шнуровке явилась, походной
обувки в ее поповском доме не нашлось;
и штанов ей не дал батька, бывший поп,
велел плыть в черной юбке, кофте, да еще
и в темном платке. И мальчишки ей земные
поклоны били и крестились, пока Евграф
Васильевич не окоротил. А она не обижалась,
смеялась и потчевала их дурнями.
У
Ани легкое было сердце, как говорил
Евграф Васильевич.
2
И
вот мимо проплывает обширный холм с
церковью, еще не разграбленной, с
крестами, холм, застроенный избами, с
палисадниками, садами, огородами,
пасеками; и с другой стороны избы, сады,
дворы с курами и собаками, напротив
церкви — Кукина гора.
Капитаны
уже не держат строй, каждый хочет быть
впереди, и адмирала никто не слушается,
он охрип, отдавая команды, да и плюнул,
махнул рукой. Весла молотят по воде
вразнобой. Скрипят уключины. Кричат
чайки. В заводях гогочут гуси.
Старик
смолит свою плоскодонку, худой, загорелый,
жилистый, по пояс голый, в грязных
портках, босой, в картузе с треснувшим
козырьком. Узрев флотилию, забывает
палку с намотанной тряпкой, глядит,
разинув щербатый рот, а с накрученной
тряпки капает горячая смола.
— Здравия
желаем, деда! — кричат матросы.
Старик
молчит, щурится, прикрывает рот и жует
губами, соображает... Наконец, увидев
вихры учителя из-под буденовки и очки
в железной оправе, оживает и, откашлявшись,
интересуется:
— Куды
путь держим, Василич?
А
мальчишки орут:
— В
Америку!!!
Но
Илья Жемчужный их пытается перекричать:
— В
Вержавск!
Дед
сдвигает картуз на лоб и чешет затылок.
Да тут огненные капли падают ему на
босую ногу, и он отшвыривает свою палку,
морщась, и начинает крыть матюгами.
Колумб в буденовке сдвигает сурово
брови и уже хочет пожурить старого, да
взрывы хохота со всех лодок перекрывают
дедовы матюги.
— А
чтоб вас!.. — плюется дед.
— Нет,
чтоб пожелать счастливой дороги, —
замечает Галка.
...И
потом кто-то говорил, что лицо ее вмиг
побледнело. Да что-то верится с трудом.
Вряд ли уж столь внимательно за ней
наблюдали.
Но
Аня признавалась, что в тот момент так
ей захотелось перекреститься,
на Казанскую оборотясь, да побоялась.
А надо было. Может, чертыханье деда
Прасола и перешибла тогда. Но времена-то
пришли новые, атеистические. И это
поистине было чудом, то, что в Казанской
все еще шли службы, да и попы были живы
и свободны... Пока. Хотя вот ее батюшка
и сложил с себя ризы.
Река
вела флотилию дальше. Глаза жадно
поглощали идущее навстречу пространство
ив, пестрых цветущих берегов, синего
неба с облаками, и деда этого уже сразу
забыли. Миновали мост дороги, что вела
на Смоленск, и пошли дальше, безумно
радуясь, что уж и не видать крыш родимого
надоевшего села, ни огромной краснокирпичной
Казанской с золотыми луковками. Здесь
река текла меж крутых высоких берегов.
И ласточки протягивали как будто сеть
черных проводов над рекой своими
полетами, будто город у них тут был, а и
вправду город: глиняные берега были
испещрены дырами гнезд. Ласточки остро
цвиркали.
Экипажи
переговаривались, шутили. Илья с
флагманского
фрегата
требовал, чтобы никто его не смел
обгонять. Но остальные капитаны — кроме
адмирала Евграфа — не слушались и изо
всех сил перли вперед, мальчишки налегали
на весла так, что те угрожающе потрескивали,
а у некоторых даже уключины выскакивали
из гнезд. Адмирал уже не обращал на это
внимания. Он подставлял лицо речному
ветерку и, кажется, был абсолютно
счастлив.
Позже
поняли и остальные участники экспедиции,
что и они были так счастливы, как уже
никогда не будут.
Позади
остались все заботы, понукания взрослых,
скучный труд на домашней ниве. А впереди
— впереди две недели дикой речной
свободы, ночевки в палатках, костры,
звезды, купания. И, да, еще этот неведомый
город с таким свежим и в то же время
дремучим названием — Вержавск. В этом
названии чудилась какая-то слава,
награда. Сейчас он представлялся им
вообще главным городом не только молодой
республики, но и вообще всей планеты. А
про Америку это кричали так, в шутку.
Вержавск был не менее сказочен. Нет, как
раз Америка — в Америке и не было ничего
сказочного, просто далекая и огромная
страна с индейцами, бизонами и ковбоями.
Да уже и с машинами, гигантскими домами...
А индейцев и бизонов там почти и выбили.
А
Вержавск был городом из былин. Воображение
населяло его яркими персонажами:
скоморохами, князьями, вещунами. И
сказочными героями с прирученными
зверями: серым волком, бурым мишкой,
цветистыми птицами. Конечно, и колдуны
с ведьмами мерещились, и оборотни, и
тени грозных викингов на ладьях со
звериными головами. Да, это было занятнее
любой Америки. Вроде и свое, не чужеземное,
а неведомое все же. Близкое и далекое,
желанное и опасное. Словно какой-то сон,
да причудливый сон, в который можно
войти... И лучше делать это с таким умным
и вдохновенным вожатым, как этот учитель
в буденовке.
Каспля
дальше текла в вольных заливных лугах,
наполненных кряканьем диких уток,
посвистом куликов, кваканьем лягушек
в укромных заводях, напоенных духом
цветов. Кое-кто из мальчишек бывал здесь
с отцами или старшими братьями на рыбалке
и весенней охоте, но многие эти заливные
луга видели впервые, и радости их не
было границ. Они будто прозревали. Так
вон какая Каспля-река! Вот, каков этот
путь из варяг в греки. Тут и впрямь могут
идти ладьи с товаром и воинами.
Лодки
шумно двигались меж низких луговых
берегов, а вверху задумчиво куда-то
направлялись пышные облака. Или это
были острова, а синева меж ними — как
проливы моря.
И
только один из участников экспедиции
дерзко думал, что рано или поздно будет
бороздить и эти небесные реки. Это был
Сеня Жарковский с облупленным, обгоревшим
на сельских трудах носом. Он дольше
других глядел туда — в зовущую синь. И
узил глаза, как хищная птица.
И
почему-то ему в какой-то миг этого
плавания и почудилось, что на самом деле
добраться в этот Вержавск только и можно
по воздуху, дурацкая какая-то мысль-то...
Но следующие события как будто и
подтвердили не мысль даже, а предчувствие.
К
обеду флотилия дошла до впадения речки
Жереспеи в Касплю. Напротив, на высоком
просторном сухом сосновом берегу, стояла
деревня Лупихи.
Хотя
уже и время обеда миновало, и давно пора
было остановиться, передохнуть, поесть,
но ребята и слышать не желали об остановке,
всех захватило это движение к древнему
городу, и всем хотелось подальше уплыть
от села, как можно подальше от бедности
и зависти и несбыточных надежд. Под
стать им был и адмирал с расплеснувшимися
из-под очков глазами. Ему тоже не терпелось
уйти и дальше и ближе — ближе к тому
Вержавску, который в странном озарении
предстал в тот роковой день, к Вержавску,
с которым были связаны его сны и желания.
Наверное, проще ему было бы добраться
туда одному, сесть на попутку в Каспле
и доехать до Демидова, оттуда пойти хоть
пешком, впрочем, нет, далековато и трудно
топать по лесным дорогам, лучше взять
велосипед у старого боевого друга,
живущего в Демидове, — Галактиона
Писарева. Когда-то они вместе освобождали
Демидов — тогда еще Поречье — от
белобандитов, захвативших город на три
дня и заливших его кровью, от боевиков
братьев Жигаревых и барона Кыша... Барон,
какой он барон, так, сынок помещика, а
вот поди ж ты, прозвали бароном...
И
долго потом они ломились за остатками
банд по дебрям Оковского леса вместе с
Галактионом, Локтем, как его все звали.
Пока пуля не прошибла Евграфу грудь на
вержавской гряде. А Локоть с остальными
так и не взяли Кыша. И никто его не сумел
схватить или пристрелить. Пометавшись
еще по лесному краю, доходя до Духовщины
и даже Ярцева и немало натворив бед,
учинив смертей и пожаров, барон тот так
и сгинул. Пропал. Говорили, что сперва
в Ордынке затаился, в монастыре среди
лесной пустыни за Духовщиной, под Белым,
на берегу Межи, при впадении речки
Ордынки. Но как нагрянули туда с обыском,
никого не обнаружили. Да, видно, упредили
его. Путь туда среди болот и лесов
неблизкий, трудный. И он подался куда-то
еще, в скиту на болотах скрылся. А может,
и вернулся в Ордынку. Ведь монастырь
пока еще и не прикрыли, по слухам. Или
даже поселился где-нибудь еще, много
укромных мест в Оковском лесу.
Ниже
устья Жереспеи и остановились. Тут же
стали рубить-ломать сухие
сучья, деревца, а кто-то кинулся купаться.
Илья Кузеньков запросился
у адмирала в Бор, деревню, что стояла
выше по течению Жереспеи, там у него
жила родня. Адмирал шевелил электрическими
усиками, синел из-под очков глазами и
не хотел даже слушать своего матроса.
Но тот канючил, мол, мигом обернусь, тут
всего-то пару кэмэ пробежать. А загорелось
Илье повидать даже не ту родню, что жила
издавна в Бору, а только бабу. Она пришла
сюда из своей деревни Горбуны на озере
Каспля еще осенью. Да заболела. Заходила
и в Белодедово к Дюрге, деду Сени. Но
Сени как раз и не было в это время дома,
в школе наукам внимал. А баба Марта
посидела, чаю попила с вареньем, да и
тронулась дальше.
Илья
с младых ногтей, как говорится, обожал
эту бабу, как, впрочем, и вообще вся
детвора, за ее ласковый нрав и, главное,
незримый какой-то короб чудных историй,
сказок. Она в любой хате была желанной
гостьей. С ней любая непогодь, осенняя
ли, а то зимняя, не скучна. Сразу
развиднеется, если пожалует баба Марта
из Горбунов. Она была как праздник. Ее
так и звали: ходячий праздник Береста.
Такая у нее была кличка: Марта Береста.
Завидев ее птичью шапку с ушами и
козырьком, защищающим от солнца и похожим
на какой-то клюв, клюв гигантской утки,
что ли, длинную черную юбку и малиновую
кофту, котомочку да посох, дети сразу
бежали к ней. Ходила она всегда в лаптях,
которые плести была большая мастерица,
как и всякие игрушки, птиц, туески, короба
из бересты, шкатулочки, тарелки, венки,
пояса и даже целые шапки. В такой
берестяной шапке она и ходила.
Марта
Береста раз или два раза в год отправлялась
из своих Горбунов вдоль озера Каспля в
село Касплю, оттуда — в Белодедово и
дальше в Бор на Жереспее, к сестре Лизе.
Всего восемнадцать примерно километров.
В
селе у родителей Ильи она не оставалась,
не желая встречаться с дедом Павлом, то
бишь со своим бывшим мужем, от которого
еще в младые лета ушла в деревню Горбуны
на озере Каспля к удалому коневоду со
смолистыми кудрями. С тех пор там и жила,
уже давно одна, коневод Артем Дурасов
потонул спьяну, переплывая на спор с
мужиками озеро, — не с мужиками переплывал,
а со своими конями: хвастался, что хоть
в море-окияне не пропадет со своими
скакунами, и они не побоятся и волны, а
он меж ними будет как на корабле; и в
разыгравшуюся волну и поплыл на тот
берег... да вдруг его коники и повернули
и назад приплыли, фыркая, выходили на
берег и ржали отчаянно, глядя на
почерневшее расходившееся озеро,
хмельные мужики лодку давай ладить,
отчалили, сами чуть не потонули, а Темку
Дурасова не сыскали, позже уже выловили...
Так и жила там в Горбунах на берегу озера
Марта Береста с этими лошадями. Да сама
уже содержать табунок этот не имела
сил, и мужики из соседних деревень да
из села ходили, облизываясь, вокруг да
около, просили уступить то каурую, то
гнедого... А как она поначалу запиралась,
то ночью пару коников и увели. И с концами.
Тогда сделалась Марта Береста уступчивее.
Всех и распродала. А денежки дочке,
матери Ильюши, и Лизе из Бора на Жереспее,
своей многодетной сестре.
И
хотя Илья и не видал молодую бабу среди
тех коников, но порой ему мерещилось,
что видел, ему даже это снилось иногда:
стоит баба Марта на берегу, а вокруг
чудесные кони, как и она, умно глядят на
подплывающего в лодке Ильюшу.
А
в гости к уже старой настоящей бабе
Марте Бересте Илья и вправду плавал с
дружком Сенькой Дерюжные Крылья и Анькой
Перловицей. Аня приходилась дальней
родней — тридесятой водой на киселе —
Илье, но как-то сдружилась с Ильей крепко,
а через него и с Сенькой. Над ними все
посмеивались, неразлучная троица, а уже
после выхода «Чапаева» стали звать
Анкой-пулеметчицей, Петькой и Чапаем.
Особенно смешно было при этом видеть
большеглазую и благообразную, как икону,
Аню. А вот к русому немного увальню Илье
имя Петьки вполне подходило. Как и к
чернявому сероглазому Арсению имя
Чапай.
И
они сидели на скамеечке у родника рядом
с бабой Мартой, хрустели сахарным
аркадом, налившимся как раз в августе,
и слушали ее сказки, глядя на озерную
серую гладь. Арсению и Ане тоже полюбился
ее плавный грудной голос. А еще и вот
что: после встречи с ней в груди возникало
ощущение странное, будто некий ком там
образовался, посередине, и он медленно
таял потом несколько дней, ну, дня три
точно. Неизъяснимое чувство. Как будто
этот ключ, что бил щедро из берега у
деревни Горбуны, холодный, блескуче-серебряный,
с песчаными завихрениями — песок в нем
был ослепительно белый, молочный, — вот
молочным тот ключ и был, — и он и клубился
потом три дня посреди груди.
А
что она рассказывала? Про каких-то
купцов, плывших из Персии и как-то
поплатившихся за свою жадность и
глупость, один молодец так их провел,
что заставил расстелить эти цветные
шелка вокруг, и они превратились в
цветущие поля. И про сосну теплую. Такая
сосна росла раньше, раскидистая,
золотисто-меловая, пахучая, при дороге
полевой на Бор, что на речке Жереспее.
И вот идет какой мужик в подпитии, ему
сразу эта сосна приглянется, она его
будто манит, и он присядет на минутку,
а пробудет там до утра и без одежды.
Хвать-похвать... А порты его, рубаха,
картуз на ветках висят. И он вспомнит,
что так ему подле сосны тепло сделалось,
что раздеться и захотелось. Но как осенью
один так вот прилег, а потом захворал,
да и в могилу сошел с кашля, так ту сосну
под самый корень и срубили. Выходит,
злая она была... А может, и добрая, но не
со всеми.
Тут
в ключ попал кузнечик, плавает, дергается,
выбраться не может. Все его увидели. А
баба Марта Береста говорит, ну, подайте
ему помогу. Илья с Анькой посмеялись, а
Арсений взял да сорвал травинку и сунул
под нос кузнечику, тот и выбрался. И баба
Марта Береста говорит, мол, а вы зря
надсмехаетесь. Вот был один случай с
пропойцей и разбойником Мартыном.
Схватили его за грехи тяжкие, да и бросили
в узилище, в тюрьму. И сидит он, горюет
— не о грехах, конечно, а о своей участи
такой... Как вдруг чует: что-то коснулось
щеки. Отогнал, думая, что насекомое. А
оно опять. Поймал пальцами — вроде нить
или паутина. Потянул — а крепкая. Сильнее
потащил — не рвется. И вдруг загорелось
ему вцепиться в нее, да и повиснуть —
не рвется, да и все. И тогда он сообразил
по ней полезть. Лезет и лезет, выше и
выше. А там и другие сидельцы, воры да
убивцы прочухались, глянули — един
ихний товарищ куда-то устремляется, да
тоже схватились, полезли. И качается
паутина та, сейчас оборвется. И вот
Мартын добирается до самого края облака
— не облака, а может, такой светлой-пресветлой
земли, — хватается, и вмиг все рухнуло,
все его дружки-товарищи по пленению
тому горькому, да справедливому. А
Мартын-то на руках подтянулся, глядит:
чудеса-а-а... Плоды различные, цветы,
птицы. И среди всего того великолепства
похаживает мужчина спокойный весь из
себя, с чистой бородой расчесанной,
большими ясными очами. Увидал Мартына,
приветил улыбкой. Мартын к нему. Мнется.
Враз позабыл свой нрав, все свои ухватки
биндюжные, слова не может молвить. А тот
словно на вопрошанье и ответствует:
никто не выкарабкался, а один ты, и вот
почему: паучок в кадке у твоей полюбовницы
плавал, та и хотела его придавить, а ты
не дозволил, сунул соломинку и вызволил
пленника, да и отпустил. Не помнишь?
Мартын мнется, загривок ч