Алексей Музычкин
ПАНОПТИКОН
рассказы

Музычкин Алексей Владимирович родился в 1965 году в Москве. Окончил переводческий факультет МГПИИЯ им. Мориса Тореза; студент факультета английской филологии (Goldsmiths College, University of London). Переводчик, прозаик, эссеист. В круг интересов автора входят вопросы философии языка, нейропсихологии и когнитивистики. Научные статьи автора на тему эволюции языка и роли языка в формировании восприятия человека публиковались в журнале «Новый мир» (2020, № 5; 2021, № 1). Рассказы автора публиковались в журналах «Новый мир», «Урал», «Homo Legens», «Великороссъ». Лауреат премии журнала «Новый мир» за роман «Арнольд Лейн» (2018). Живет в Москве.



Алексей Музычкин

*

ПАНОПТИКОН


Сборник рассказов



МАТЕМАТИК


Голубое пронзительное небо, словно сетка ретины, на которой еще только должно проступить изображение. Но изображение все не появляется — это хорошо. Нет и не может быть ничего поверх этого шелкового полотна, которым меня укрывали в детстве. В нем не может быть никого, кроме меня. Небо это есть начало и конец одновременно, и отсутствие движения между точками, которых нет, и спокойствие от того, что сама жизнь отсутствует в нем. Синие горы под этим ясным небом — лишь сны неба, это только волны, которыми струится покрывало. И сверкающие вспышки, не имеющие веса, капли далекой росы или зарницы далеких гроз — подергивания век во сне.

Но странный шепот мне в ухо, странный шепот.

Золотая змея, которая хорошо видна мне с того места, где я стою. Она вьется по холмам, по корням того дерева, что раскинуло надо мной свою голубую крону. Зачем змея?

Шесть тысяч человек, чуть больше, чуть меньше. Вверх, вниз, вбок, снова вверх вьется змея. Существо ее сладострастно подрагивает, будто она вступает в связь с солнцем и голубым небом. О, змея красива, она — украшение моего сна! Но и не совсем так — она занимается важным делом. Она сбрасывает кожу — чешуйку там, чешуйку здесь, — части ее постоянно обновляются, и потому змея думает, что вечна. Жалкая претензия, она лишь забава сна голубого неба. Она моя забава.

Но снова шепот в ухо.

Ты чувствуешь себя странно, Марк?

Однажды в детстве мама повела его на рынок в Аквилее, и там он увидел огромную клетку, в которой без всякого почтения к иерархии содержались самые разные птицы — пестрые туканы, дрозды, синицы, голуби, соловьи, куропатки, — тут же сидел и огромный орел с натянутым на голову грязным балахоном… Он был недвижим и поразил Марка двойным отрицанием свободы.

Почему он вспомнил об этом сейчас?

Когда вчера три когорты побежали, Марк не испугался. Он побежал вместе со всеми потому, что это было очередное дело, которое надо было делать вместе с другими. Можно даже сказать, что он бежал целенаправленно. Бег приносил Марку облегчение, словно он вырывался из клетки. Иберы были свирепы, их становилось все больше. Будто бы гидра отращивала по десять новых голов на месте одной потерянной. Умереть, когда до пенсии и положенного надела земли оставалось всего полгода? Разве он мало помахал гладиусом за Цезаря? Нет, он бежал от иберов целенаправленно.

Другие, помоложе, вчера превратились в животных. Луций бежал, перепрыгивая через пни и кусты, с перекошенным лицом, словно Актеон. Куда подевались его парадоксы и антиномии?

Обычно они были единой змеей, и каждый из них обладал чешуйкой мудрости и храбрости змеи. Но вчера они были роем комаров, на который рабыня махнула грязной тряпкой.

— Я сосчитал, Марк.

Он не ответил, не повернул головы. Там, куда он теперь смотрел, вдоль строя солдат медленно двигалась процессия. Впереди шел трибун, который вел счет, взмахивая над строем белым жезлом. Голоса его не было слышно — трибун был еще далеко. За ним шла команда палачей — пятеро дюжих невольников из германцев, им была обещана свобода за усердие. Далее ковылял писец, тщедушный плешивый человечек, путавшийся в своей тоге. Он спрашивал у приговоренных имена и записывал их в свиток — словно бы для какого-то полезного для них в будущем дела. Сразу за писцом ехала запряженная двумя рыжими мулами повозка с мертвецами. Далее в окружении пяти трибунов следовал на белой лошади сам Легат, пышные красные перья, словно фонтаны крови, колыхались над его шлемом. За ним шли командующие, одетые в белые тоги и темные плащи. В трех провинившихся когортах казнили даже центурионов.

Процедура была эффективна. Дойдя до десятого, трибун указывал на него жезлом, и приговоренный выходил из строя. Если человек медлил, его вытаскивали силой — хотя в большинстве случаев этого не требовалось. Десятый выходил сам, расстегивал на себе пояс, снимал с головы шлем, затем садился на землю, расшнуровывал калиги и отставлял их в сторону. Потом он ложился на землю и вытягивал в стороны руки и ноги. На каждую руку и ногу садилось по палачу — пятый, с мрачным юмором звавшийся у солдат «квинтэссенцией», нагибался над несчастным и умелым быстрым движением засовывал ему под ребра острый меч. Распростертое на земле тело вздрагивало несколько раз, затем обмякало. Четверо поднимали труп, каждый за ту руку или ногу, на которой до того сидел, и закидывали в повозку. На одну казнь уходило в среднем две с половиной минуты. Сделав дело, процессия трогалась с места и медленно двигалась к следующему десятому.

Ни одно яство, думал Марк, глядя на приближавшихся к нему людей, ни ласки самых красивых женщин, никакое великое философское прозрение, ни слава, ни неожиданное богатство не принесут никогда и никому столько счастья, сколько принесет сегодня первому и предпоследнему легионеру в каждой десятке зрелище человека, чей локоть они только что ощущали в строю, — выходящим из строя. Девять из десяти потом будут с радостью вспоминать этот день, в который боги объявили им о своем расположении. Над золотой змеей витала музыка — это был гимн жизни — на девять десятых.

— Марк, ты слышишь меня? Я клянусь тебе, я подсчитал точно.

Большой палец его правой ноги. Он виден не весь, но на треть, сквозь кожаные ремни калиги. Ступня грязна, ноготь желт и обломан. Палец должен был скоро коснуться земли, которая положена ему как ветерану… Его не будет через полчаса? Там, в повозке, будет уже не он. А где же он будет? Иберы, красавица нубийская рабыня, надел земли, на котором он построит виллу и посадит оливковую рощу. Но почему же он непременно будет десятым? Девять против десяти — хороший шанс еще купить себе нубийскую красавицу. Он отлично заживет с ней на положенным ему клочке земли. В оливковом саду черная любовница подаст ему чашу с фалернским вином. Он построит перед своим домом маленький алтарь и будет каждый день приносить жертву Минерве и ее змее.

Трибун и процессия движутся медленно, будто Ахиллес догоняет черепаху. Если повернуть голову, а потом опять посмотреть, движение это почти неотличимо от неподвижности. Струйка пота щекочет шею под пластиной шлема. Вытереть нельзя. Местная ореада смотрит на строй сумасшедшими глазами из зарослей с белыми оборками цветов у обрыва. Кто первый пошевельнется...

— Марк, ты слышишь ли? Я сосчитал их всех до единого!

Луций долго учился счету у мудрецов на каком-то острове. Товарищи проверяли его умение, выводя потом цифры прутиком на песке. Все сходилось. Луций уверял, что формулы дают ему увидеть то, что не видно обычному человеку. Он записался в легион, чтобы сколотить начальный капитал, и потом, используя свое знание, разбогатеть. Можно, например, вычислить точно порядок смены дождливых и засушливых годов и вложиться заранее в транспорт и амбары. Луций в армии ненадолго.

А ты зачем в армии так долго, Марк? За все это время ты даже не сделал карьеры. Уже двадцать лет ты топчешь своим большим грязным пальцем Антиохию, Иудею, Галлию, Иберию. Марк, желающий себе каждое утро не дожить до солдатской пенсии. Но одно дело — эта обнадеживающая неуверенность, другое дело — обрушающее надежду точное знание.

Иногда сознание его приятно освобождалось, будто стирали надпись с восковой дощечки. Он становился густым запахом самшита, горячим от луча солнца свои плечом, пением соловья. Пятно света дрожало на песчаной дорожке возле его ступней. Муравей, трудолюбиво перебирая лапками, полз по кусочкам слюды. Было интересно наблюдать, как он подбирается все ближе к его большому пальцу. Муравей был вовсе не опасен.

Струи голубого шелка. Светлая дымка над горами, как моя испарина. Я сплю и напеваю себе мелодию, и играю во сне, словно Геракл-младенец, со змеями.

— Марк, десятый — ты.

Кто-то словно просунул руку между его ребер, схватил сердце в кулак и принялся колотить им о прутья клетки, пытаясь вытащить наружу.

— Что ты сказал?

— Десятый ты, Марк. Я сосчитал все точно.

Лицо нубийской красавицы-рабыни. Сад, о котором он мечтал. Змея в диадеме и требование жертвы. Он не трусил, он бежал к своей цели. Муравей дополз до калиги.

— Это точно?..

— Послушай меня, Марк, еще не поздно! Я предлагаю тебе… поменяться со мной местами.

Простые слова, которые сложно понять. Он повернулся к товарищу.

— Я готов умереть вместо тебя, — повторил Луций и кивнул.

Все скомкалось, пропало. Зрение, обоняние, слух — все устремилось внутрь. Небо, соловей, самшиты. Осталось только темное пространство, загроможденное чем-то неудобным, в этом месте стало сложно двигаться. Среди невидимых объектов глухо стучало сердце Марка.

Он облизал пересохшие губы.

— Я не верю тебе.

— Умереть за тебя, Марк. За других. Все время, что мы стоим здесь, я считал. Цифры показывают, что мне лучше умереть. Поверь, это — знание. Тебе сложно понять, но это так.

Первым движением его души было немедленно сделать шаг в бок и поменяться с Луцием местами. Но Марк ничего не ответил товарищу и не двинулся с места. Луций мог посчитать людей в строю — в этом сомнений не было. Но, посчитав, он мог узнать, что десятый — сам Луций.

Были ли Марк и Луций друзьями? Считается, что если проведешь с человеком день за днем год в походах, будешь рубиться с ним бок о бок в сражениях, то крепче дружбы невозможно себе представить. Под Барсино они отбивались от варваров, стоя спиной к спине. Под Лугдунумом, когда Марк выронил меч, Луций кинул ему свой пилум и тем спас его.

Но тот, кто обращает внимание лишь на прочность веревки, может не рассчитать вес груза.

Авитус и Публий тоже были товарищи не разлей вода, каждый из них был готов отсечь себе руку за другого. Они не поделили гречанку в Эфесе, и один зарезал другого прямо на девчонке. Дружба Клеопаса и Тита закончилась, когда первого сделали начальником второго. Тит задушил Клеопаса ночью тем ремнем, который тот подарил ему в день своего повышения. А сколько Марк видел дорогих перстней, красивых кинжалов и увесистых кошельков на друзьях тех, кто погиб в бою от удара в спину. Змея извивается, чешуйки ее трутся друг о друга, теряют свой блеск и требуют замены.

Повернув голову, он попробовал сам сосчитать солдат. Процессия только показалась из-за пригорка, и он начал с того места, где в строю только что образовалась новая щербина. Восемь, двенадцать, четырнадцать, двадцать три… Или это отражение солнечного света на каске, которую он уже посчитал? А там — два щита или один? Солнце неумолимо слепило. В одном месте вереница людей и вовсе пропадала из глаз за большим валуном.

— Как такое можно посчитать?

Луций укоризненно посмотрел на него. Когда-то под Масиллой он на спор пересчитал цветы на кусте гибискуса, и потом Квинт Циклоп, Сервий и Секст Коротышка, не желая отдавать Луцию свое месячное жалованье, ползали вокруг огромного куста до самого захода солнца, обрывая красные цветы один за другим. А ведь Луций не мог видеть их все.

— Мудрецы в Кротоне знают способ. Ты заполняешь пустоту уравнением, и недостающие части мира встают на место.

Марк переступил с ноги на ногу. Мир был плоским, в нем все было на месте, словно в этом оставшимся на песке следе от его калиги. Симметрично расположенные окружности от шляпок гвоздей, четкие границы постамента человеческого существа и сплющенный муравей, двигавший в агонии лапкой посередине впадины.

Их силы были неравны. Луций сосчитал людей в строю точно, а Марк не мог этого сделать. Знание Луция ничего не давало Марку. Он не мог проверить это знание, и оттого оно не могло стать его знанием. Марк мог только поверить Луцию.

Ветер изменился, крик десятого был услышан строем. Как по команде, все выпрямились.

В голове Марка вдруг появилась не совсем понятная ему мысль. Если бы я умел считать так же хорошо, как Луций, то я, вероятно, так же, как Луций, счел бы правильным для себя умереть. Тогда мне незачем меняться с Луцием местами. Равенство знания сохраняет статус-кво в мире. Все идет, как идет, ничего не следует менять. В этом — вера.

Но в состоянии такого равновесия красивая нубийская рабыня, подносящая Марку чашу вина в оливковой роще, — обман. Он никогда не убежит от себя так, как вчера убежал от иберов, и никогда не забудет то, почему двадцать с лишним лет назад записался в армию. Он жил эти двадцать лет, готовый каждый день умереть. И не умер — только потому, что не умел хорошо считать.

А вот Луций бежал вчера с искаженным от страха лицом. Вчера он был зверь. Отчего же сегодня он — всезнающий бог? И если даже Марк поверит в знание Луция до конца и останется стоять на месте, то он все равно совершит этим некое действие. Марк займет место Луция, а Луций не получит то, чего желает. Истинная вера тоже обрушала статус-кво, была движением. А трусливое подчинение вере было предательством ее. Его поведение, если он поменяется с Луцием местами, будет сродни бегству от врага трех когорт накануне.

Решение не зависело ни от знания Марка, ни от его веры. Решение Марка было лишь решением Марка. Но кто такой был Марк без знания и веры? Сейчас проверять это опытом было бы нелепостью.

Опять ему вспомнился огромный орел с мешком на голове за прутьями решетки.

Этот лист с прожилками наполовину ярко-зелен под солнечным светом, наполовину — темен и дрожит под легким ветром. Граница светлого пятна на листе колеблется, отклоняется больше то в яркую, то в темную сторону. Но виноват ли лист в том, что ветер дует, а солнце светит? Граница света лишь проявление общего признака листа, ветра и солнца. У листа нет расчетов силы и направления ветра, у него нет и веры в ветер. Белый цветок распускается и тянется к небу. Цветок поет мягкостью и слабостью своих лепестков в унисон с вечностью. И шевелится не счетом, и не перебором признаков солнца, неба, цветка по отношению друг к другу, и не заботой о том, как бы приспособить эти признаки друг к другу, а в подтверждении нераздельности целого.

Я выйду из строя. Я не буду участвовать в этом. Мне ненавистна змея.

Марк вдохнул полной грудью — вдохнул в себя самшиты, небо, сосны на уступах скал, белые кусты с цветами над обрывом. Он почувствовал, что ничего не изменится от того, каким по счету он окажется в строю. Орел, расправив крылья, в неподвижном спокойствии замер над пропастью.

Но… Эта жизнь во мне и этот человек непреодолимы.

Первый!.. Второй!.. Третий!..

— У нас остается совсем мало времени… Что ты решил, Марк?



ПОДВОДА


Подводы все не было.

От этого неуютного ожидания среди не умеющих более служить толком вещей, среди неправильных людей, случайно оказавшихся с ним в одном помещении, в этом совместном ожидании, от этой полутьмы в гостиной, а пуще от последних слов Петра Ивановича, Звонцев чувствовал в себе сильнейшую злость — не огненную, заворачивающую голову назад, а холодную, стылую, рвавшуюся вперед из него, словно язык вьюги, что летит из темноты в дом.

Он засунул руки в карманы сюртука и нервно заходил между коробок, зачехленных комодов, стульев, то и дело задевая их, чертыхаясь тихо под нос и уговаривая себя изо всех сил не отвечать Петру Ивановичу, — и, конечно, тут же резко остановился, повернулся к Петру Ивановичу и, блистая в полутьме круглыми очками, потряс перед самым его носом рукой с вытянутым пальцем:

Вот такие, как вы-то — они всегда!.. Вот так-то легко!.. И одним-то словом вы человека, как букашку! А потом… Уже нет!.. И все!..

Что все? — со спокойной улыбкой посмотрел на него с кресла Петр Иванович.

Да вот то-то все! Все уже у вас обиженные! Все оскорбленные!.. Все имеют… недоразвитие!..

Он замолчал и встал на месте без движения, только очки его поблескивали, словно неслышно ходил маятник — слева-направо, слева-направо.

Я не говорил ни про какое «недоразвитие», — усмехнулся Петр Иванович. — Я лишь сказал то, что бомбисты прежде всего не уважают сами себя. Эти мальчики уже достаточно учены для того, чтобы рассуждать о свободах, но еще недостаточно учены, чтобы высморкаться в обществе прилично.

А за «высморкаться» вы, значит, признаете человека хорошим!

Да, и за «высморкаться» тоже. Это, молодой человек, культура. А культура и есть, в конечном счете, лучшее средство от бомб.

Наступило молчанье.

Варенька, сидевшая на ковре у камина, обернулась к стоящему у окна Снежнину:

А вы, Аркадий Семенович, как думаете?

Что?

Снежнин повернулся к ней от белых каруселей изморози на стекле и некоторое время смотрел на нее так, будто она была ему незнакома. Она покраснела и сбивчиво пояснила:

Да вот же, папенька сказал, что бомбисты — те, кто в городе вчера собрание взорвали, — просто обиженные мальчишки. И сделали это за обиду на то, что приличные люди их к себе в дом не зовут. А вовсе ни за какую не за идею.

Снежнин, очевидно делая усилие, чтобы сосредоточиться, провел пальцем по лбу.

Варвара Петровна, я… Мне все это диким кажется. Когда вот так просто кидают бомбы. В детей, в женщин. Когда не в бою, не в неприятеля, а так…

Правильно Петр Иванович говорит, от бесчестья это, — раздался с дивана громкий голос. Большой и толстый, словно палевская колбаса, палец Сарафанова в полутьме размашисто погрозил бомбистам.

Да, это так, Емельян, — живо обернулся и одобрительно кивнул Сарафанову с кресел Петр Иванович, оглаживая по ходу свою маленькую аккуратную бородку. — Честь веками незаметно всходит. Что мужик землю пашет, про то каждый знает. А что за труд великий позади чести стоит — все забывают. А там ведь пота побольше, чем за сохой! Там кровью вымыто, там посыпано трудами духа. Лучшее отобрано веками, отшлифовано...

А эти? — обрадовался Сарафанов. — Морду вымыли, платье господское надели, да Пушкина стишок заучили — и пошли, пошли Камаринского ломать по салонам. А им по щам! По щам!

Он уже вовсю смеялся, а Петр Иванович с грустной усмешкой — так, словно он соглашался со сказанным, но при этом сожалел, что ему приходилось соглашаться, — качал головой.

Лицо Звонцева сделалось красным.

Вы! — закричал он, двинувшись к Сарафанову, но по пути споткнулся о коробку, чуть не упал, уронил очки, нагнулся, поднял их, нацепил опять, хоть вышло криво, и продолжил, запыхаясь: — Как вы можете так говорить?! Вы же сам… — мужик!..

Я-то? Из мужиков, — добродушно согласился Сарафанов. — А что же плохого? Да только я сам себя по росту меряю, вот как. И кабы все, как я, себя по росту мерили, так и бомб бы никто не кидал. Так-то.

Сказав это, он искоса взглянул на Петра Ивановича, который все любовно оглаживал свою бородку, и тоже принялся трогать свою широкую бороду.

А вы, Емельян Савельич, это лукавите, про рост-то! — вдруг громко сказал Снежнин.

Отвернувшись от окна, он сделал несколько шагов к Сарафанову и продолжил:

Кто давеча в передней-то благородное собранье изображал? Не вы ли? Так, что вся дворня от смеха с лавок падала? Губернатора в кальсонах показывали? И как губернаторская дочка с гусем спит?

Приказчик вдруг неловко повернулся, и от кожаной обивки дивана раздался звук, словно наступили в грязь. Сарафанов вскинул вверх свое широкое лицо и зашелся тонким сиповатым голосом:

Ну, шутил! Шутил, понимаете ли? Что же, и пошутить теперь нельзя честным людям? Господа вон тоже, небось, шутят над мужиками.

Варенька быстро обернулась к нему:

Никогда, Емельян Савельевич, господа слуг в шутку не изображают. Шутят над тем, кого боятся. Надсмехается только слабый над сильным. Бесчестный над честным! Тот, кто сам хочет от лица правды говорить, да не может. От того же и злятся, и бомбы бросают.

Она обернулась и посмотрела на Снежнина. Тот вдруг заморгал и отвел взгляд. Сарафанов опустил лицо и начал ковырять толстым пальцем в голенище сапога.

Послышался шорох, это Звонцев снова споткнулся о коробку.

Нет, нет, господа! — мучительно выдохнул он, встал неожиданно смирно и приложил обе руки к полам шинели. — Нет же! Вы так говорите все!.. Так говорите… Вы же сейчас сами готовы бомбу кинуть! Разве вы не понимаете?! Что это… Вы…

Вдруг так же неожиданно и резко, как начал говорить, он замолчал.

Снежнин стряхнул движением пальцев пылинку с сюртука, взглянул еще раз на Звонцева, словно убеждаясь, что все, что было в студенте, к этому моменту вывалилось, и обратился к Петру Ивановичу:

Здесь, я думаю, Петр Иванович, непреодолимый закон природы. Чарльз Дарвин не открыл ничего нового. Уже Платон писал, что всеми людьми движет «тимос», то есть желание признания.

Он говорил, но странным образом всем слушающим вокруг казалось, что самому ему было вовсе неинтересно то, что он говорил.

Варенька поднялась с ковра.

Значит, вам важно признание?

Она подошла к Снежнину и, встав перед ним, заглянула ему в глаза.

Да, людям нужно признание. — Он опустил взгляд, обошел ее и снова прошел к замерзшему окну. — Беда лишь в том, — он обернулся к ней, — что признание это часто требуют от других силой. А нужно просто уважение к другому человеку.

Ах вот как.

Она отвернулась и поднесла руки к лицу.

Требуют от других силой, потому что не понимают, какой труд нужно приложить, чтобы войти в общество людей порядочных, — подхватил Петр Иванович. — Пропасть их отделяет от общества, а они думают — два вершка!..

Точно говорит Аркадий Семенович, уважать должен себя человек, — прогудел с дивана Сарафанов, все, однако, не поднимая взгляда от своих сапог. — Уважать! Вот оно главное. Будешь себя уважать, будут и другие тебя уважать. А будешь других уважать, будут и…

А-а-а! — раздался вдруг в гостиной страшный крик Звонцева. Схватив связку книг с ближайшей к нему коробки, он швырнул ее на ковер. Потом швырнул еще одну, и еще одну.

Варенька отступила к отцу. Снежнин нахмурился и сложил руки на груди. Глаза Сарафанова заблестели восторгом.

Вы! — крикнул Звонцев обводя всех в комнате сумасшедшим, поплывшим под стеклами очков взглядом. — Вы!.. Вы! И вы!

Он принялся было судорожно ходить по комнате, постоянно натыкался на мебель, на коробки, на вешалку — но не переставал ходить и все указывал поочередно на людей в комнате трясущимся пальцем.

Варенька прижалась к отцу. Снежнин медленным шагом отошел от окна и, расправив плечи, встал между ней и студентом.

Успокойтесь.

В глазах Звонцева неожиданно появилось странное выражение — такое, как будто какая-то глубокая мысль причиняла ему боль.

Вы мне тут… Уважение… Труд… Признание!.. — С исказившимся лицом он вдруг выбросил руку вбок, в сторону стоящей на камине иконы с распятием. — А он?!. Он людей уважал?!. Или любил?!

Приблизив свое лицо к лицу Снежнина, уже слабеющим голосом, одними дрожащими губами он повторил:

Любил?!. Или уважал?!.

Одно слово по смыслу лишь продолжение другого, — холодно улыбнулся Снежнин. — «Любовь» есть продолжение «уважения», не правда ли?

Варенька на секунду отняла голову от груди отца и посмотрела на него.

Не-ет! — прошептал Звонцев трясущимися губами с выражением болезненного разрешения в глазах. — Нет! Эти слова — они разные… Разные! И разве вы не видите… Где начинается уважение… И как уважение... И как смерть...

В этот момент его качнуло, он сильно ударился головой о железную вешалку и тут же, схватившись за голову, застонал и присел.

Ну, вот и прекрасно.

Снежнин подошел к студенту, протянул руку и помог ему подняться.

Только не разыгрывайте обморок, я вас прошу. Нам достаточно везти вещей без вас.

Переигрывает! Я сразу увидел, переигрывает! — крикнул с дивана Сарафанов. — Бросил университет, чтобы постричься в монахи! Все в одну сторону, он в другую. Новая рожа, да та же кожа!..

Позвольте, я посмотрю.

Варенька, подойдя к Звонцеву, принялась ощупывать рану у него на голове. Тот стоял рядом с ней, опустив плечи, дрожь била его.

Рука Вареньки начала гладить его волосы. Плечи Звонцева мощно затряслись, он заплакал.

Снежнин хмыкнул и отошел к окну.

Подвода приехала, — сказал он, посмотрев в глазок в ледяных узорах.



ЭПИЛОГ


Мы начали наш роман с того, что герои, еще не ясно описанные, не люди, но наброски людей, с плохо видными читателю физическими чертами и характерами, но живые существа — насколько могут быть живыми существами дрожащие тени на стене пещеры — совершали действия непонятные, принимали участие в событиях без начала и конца. В наблюдении за героями тогда была странная прелесть, ведь мы еще никак не могли оценить их действия. Мы смотрели на их общение, не понимая его языка. Мы выхватывали из их фраз знакомые нам смыслы, но фрагменты эти значили что-то отличное для самих героев. Конкистадоры удивились, когда майя сказали им: «Проходит много времени после смерти, прежде чем человек умирает». Ах, блаженное время зрелости!

Мы начали рассказ в будущем, приоткрыв дверь в эпилог. И утес в Фермопилах сказал утесу: «Как мирно журчит этот поток шлемов и щитов между нами». Сладко наблюдать за никогда не бывшими, но живыми. Их слова достигают всех объектов и трогают их лучами, словно Амон на барельефах Аменхотепа ладонями всю Вселенную. Слова теней значат все, но не значат ничего. В плоской безликой их форме света больше, чем в ясном небе. Они не освещены солнцем, но созданы им.

Навеки! Слабое, жалкое слово, грохот могильного камня, летящего с горы. Бедный Сизиф! Аид залит солнцем.

В узком проходе, в середине пути, мы вынуждены биться за героев и значения, но кто сказал, что мы должны кому-то? Почему мы не можем начать с эпилога и выйти из скалистых его лабиринтов сразу к равнине у моря? Мы созданы странниками, а не воинами. И если мы рождены, то надо идти.


К О Н Е Ц


После того, как все раскрылось, Клара во всех своих аккаунтах назвала Серова предателем и сволочью и уехала в Лион, где открыла бизнес по производству изделий из мармелада. Денег предприятие не приносило, но Кларе нравилось сидеть на высоком табурете в маленьком магазинчике на Сен-Жан с незажженной сигаретой, засунутой в длинный темный мундштук, обозревать батареи мармеладных сердец и хриплым голосом говорить посетителям «bonjours». Новая идентичность поначалу грозила затяжным одиночеством. Полгода Клара довольствовалась общением с говорящим попугаем и двумя подругами — француженкой с проблемами в сфере пищеварения и алжиркой с твердыми взглядами на жизнь. В личной жизни круг ее общения долгое время ограничивался учителем начальной школы Сильвеном, все не шедшим в атаку, и прибором из интим-шопа, которым Кларе так и не удалось овладеть в совершенстве.

Но что вы знаете о жизни? Вдруг книгу Клары опубликовали, даже со всеми цветными вставками. Известный французский писатель случайно прочел ее и похвалил в своем блоге. Отозвались литературные журналы, продажи взяли с места в карьер. Клару затаскали по интервью; один раз ей прищемили дверью палец, в другой порвали платье, но, в общем, были одни плюсы. Она ничуть не нервничала, ибо знала, что душа у нее была с прорехами. Писатель позвал Клару в Париж и познакомил со своим сыном, популярным классическим музыкантом, грассирующим чувственно. Неожиданно дядя Альфред застрелился и в назидание тете Эльзе завещал Кларе виллу в Мантоне и свой банковский счет в «Креди Лионе». Клара была готова поделиться деньгами с тетей Эльзой, но та очень быстро умерла от горя.

В настоящее время, когда мы пишем это, Клара беременна вторым ребенком от сына писателя. Будет дочка (первенец был сын). Клара получила Гонкура за вторую книгу и аванс за третью, но еще не написала ни строчки. Они с мужем беспрестанно переезжают — с Альп на Лазурный берег, оттуда на Аляску и обратно.

А что же Гершвин?

Он собрал все письма Евы и приколол их кнопками к стенам одной из комнат в Крекшинском доме. Месяца не проходит, чтобы он не приезжал туда, не усаживался посреди комнаты на стул и не представлял себя Ионой в чреве кита. Фраза про автомат Калашникова и врата в рай уже не близка ему. Сейчас он не сказал бы такого. Во всяком случае, не при всех. Что касается последствий этой роковой ошибки, то он снял со стены в своем кабинете портрет Бертрана Рассела и засунул его между книг в шкаф. На выпады Клары в сетях он не отвечает, но складывает их в отдельную папку. Дом ему удалось сохранить, хотя ремонт на кухне занял некоторое время. Пережитое, кроме того, заставило его помириться с дочерью. Теперь, когда она приезжает к нему, оба усаживаются в яблоневом саду за круглый белый столик и пьют шабли. Гершвину в такие минуты иногда кажется, что Ева смотрит на них из-за мигающих красным золотом листьев. Он идет с ней по саду под руку. Синяя вуаль, что за шляпа! Посмотрите, посмотрите, она беременна — и при этом стройна, как красавица с картины Боттичелли. Гершвин не придает случившемуся значения. Самое опасное, что может случиться с человеком, говорит он теперь, это пришедшая ему в голову мысль.

Саша все время пребывания Джастина в больнице носила ему купленные в «Азбуке вкуса» экологичные йогурты и с разрешения врача наблюдала через окошко, как он корчит ей страшные рожи. Она поняла, что случилось, только когда пришла к нему домой полить цветы и увидела на стене... После этого без всяких колебаний она уехала в Калининград, причем так быстро, что картинка с Дон Кихотом над ее кроватью в Москве так и осталась висеть вверх ногами. В одиннадцатый раз она начала писать свой роман и в одиннадцатый раз его бросила. Осенью купила билет на ледокол «50 лет Победы» — две недели среди льдин, белых медведей и бородатых механиков-мотористов ничего не добавили к оценке ею пользы своего существования, но и не отняли от него. Она порвала несколько открыток с видами ледокола и словами на обратной стороне: «Твоя, Саша», «Все еще твоя, Саша», «Прощай навсегда, Саша» и «Саша» (некоторые открытки добрались до почтового ящика в кают-компании, но потом были вытребованы у старпома обратно). Дойдя до «Ведьмы из Портобелло», она вынесла все книги Коэльо на лед, соорудила из них иглу и сожгла. На стене в каюте она повесила чистый листок бумаги, в который позже завернула купленного в Мурманске хариуса. В возрасте восьмидесяти четырех лет она получила Нобелевскую премию.

Лера Захаровна все так же живет в Расторгуево. Она делает три круга в день вокруг Сухановской усадьбы на велосипеде летом и один круг пешком зимой. Самое важное для нее в жизни — внучка Любочка. У Любочки очень интересный способ видеть мир. Однажды Лера Захаровна спросила ее: «Как ты думаешь, мысль материальна?» На что Любочка взяла в руку айфон, вывела на экран слово «мысль» и потрогала телефон пальцем. Лера Захаровна совсем не вспоминает о своем подвиге в Крекшино. Тарелка с Миланским Собором все так же стоит у нее на кухне на третьей снизу полке над плитой. Но ни того рисунка, с которого когда-то все началось, ни щербин от ударов кочерги о стену уже не видно. После всего случившегося Лера Захаровна любит повторять, что когда человек пытается сделать то же, что и другие, у него получается свое и злое, и, наоборот, у него получается общее и доброе, когда он делает только свое. Иногда она приписывает авторство этой фразы Льву Толстому.

И Анатолию Яковлевичу, и Алексею Петровичу Веге, и влюбленному юноше, зашедшему к Саше на работу, и тем трем девушкам, что красиво улыбались ему из-за клубов холодного пара над мороженным, — всем хорошо.

Автор, однако, стоит особняком. Мы можем предположить, что слово «конец» отчего-то не влияет на него. Он как не был жив в полном смысле до произнесения этого слова, так и не возродился после того, как оно прозвучало. Подобно тому, как в песнях обрезают верхние и нижние частоты, когда хотят уместить побольше треков на диск, автору кто-то обрезал крайние диапазоны восприятия, так что теперь ему слышится и видится многое, но ничто не может ни сильно огорчить его, ни сильно порадовать. Когда автор голоден, ветви плодоносящих деревьев спускаются к нему, и он может сорвать с веток плоды и съесть их. Желудок его тогда наполняется, и голод проходит, но вкуса плодов автор не чувствует. Он наклоняется, чтобы выпить воды, и вода не отступает, автор пьет воду и насыщается, но одновременно чувствует, что вода льется сквозь стенки желудка, словно мир вокруг него насыщает сам себя. Автор катит свой камень на гору и успешно достигает вместе с камнем вершины. Он получает шанс вновь стать живым. Но тут автор вспоминает что-то, разворачивается и спускается с горы. Внизу он находит тот же камень, который милосердные боги возвращают на исходную позицию. Это нечто вроде фитнеса.

Ученым имеет смысл внимательно изучить случай автора. Он очень близко стоит к лучшей версии человека. Его участок сильно увеличился и разросся — на нем все зелено и ярко. Есть клетки с птицами, есть розарий, есть грот для размышлений и конюшня — все это только его. На своем участке автор переживет всех богов и героев, всех друзей и знакомых, всех счастливых и несчастных существ на земле, всех злодеев и праведников, всех собак, слонов, пантер, попугаев, крыс и тараканов. Не чувствуя ни радости, ни огорчения по поводу их жизни или кончины, — не посещая их похороны, не направляя соболезнования их родным, не участвуя в поминках, — он будет жить на своем участке, считая высшим счастьем каждый день смотреть на огромный, сияющий свежей краской забор, отделяющий его от Элизия. Впрочем, в самом его доме и на участке будет очень мало стен, в основном французские окна до пола, которые позволят ему поутру выходить сразу на лужайку и ходить по ней, переступая через оконные рамы. Вечность — глупое слово, оно обманывает само себя. Но и иное слово — глупо, потому что за всякой гранью есть нечто, от чего гранью этого слова отделяется. Никто потому не найдет автора неподвижно сидящим в гроте в своем саду, с тихой улыбкой на лице, с открытыми глазами, не толкнет его в смятении и не скажет над ним — ни того, ни другого — и ни единого — слова.



АЛЬФА И ОМЕГА


Одна была стара, другая еще старше. Обе планеты представляли собой галактическую рухлядь, измученную собственным существованием, изъеденную внутренней коррозией и выпотрошенную промышленными работами. Рудокопы изрыли их вдоль и поперек, высосали из них все полезное и погубили на них все, что еще оставалось от когда-то активной здесь формы жизни. Полеты на Альфу и Омегу с других планет постепенно стали редкостью, тела эти располагались так далеко от цивилизации, что тратить столько времени на перелет к ним испытывали необходимость и могли себе позволить лишь немногие. Уголок теперь посещала разве что мусорная мафия, чиновники Бюро Учета и Оценки Пространства, да федеральная полиция, которая, стоит заметить, летала туда вовсе не из-за противоречий с мусорной мафией, но занималась другими вопросами, о которых ниже.

Хотя планеты были почти одинаковы по размеру, имели схожий состав почвы и горных пород, были близки рельефом и климатом — да и вращались, имея одну массу, вокруг друг друга на расстоянии не более трехсот тысяч миль (ученые утверждали, что они произошли от одного космического тела), — люди, которым надо было попасть с Альфы на Омегу или обратно, должны были лететь сначала к далекой Каллиопе, а затем уже с Каллиопы обратно к пункту назначения. Прямое сообщение между Альфой и Омегой было остановлено давно, после того, как между планетами появились дыры. В дырах-то и было все дело.

Некоторое время после обнаружения дыр (но еще до появления официального запрета на прямые перелеты) бизнесмены, чиновники и старатели-одиночки продолжали летать между планетами напрямую. О старателях историк этого периода Джерри Г. Адамсон пишет: «Презрение к смертельной опасности на пути к удаче утверждало их статус джентльменов. В этой среде считалось хорошим тоном упомянуть о недавнем прибытии с соседней планеты прямым рейсом. В особенности славились такой бравадой старатели пиратских артелей, к которой принадлежал Р. Доджсон»1. Но случаи появления дыр становились все более частыми, потери росли, бравада даже среди пиратов скоро сошла на нет.

Следует честно сказать, что и по сию пору никто толком не понимает физической природы дыр — или, как их официально называют ученые: «явления слепого пространства, возникающего при движении объектов между планетами Альфа и Омега»2. Поначалу, все, конечно, бросились изучать тему экспериментально, но после того, как в полевых исследованиях сгинул бесследно десяток-другой академиков, рассуждения по поводу дыр переместились из области прикладной в сугубо теоретическую и стали являть собой смесь философии и ворожбы, в которой роль заклинаний выполняли старые и вновь придуманные научные термины. Исследования эти публиковались под рубрикой «Научное мнение» и служили способом существования их авторов. Семинары и конференции, проводимые в удалении от места событий — на Каллиопе, а то и еще дальше — на Талии или Эвтерпе, — по мнению многих серьезных ученых, были профанацией.

Впрочем, что винить науку? Явление, кажется, вовсе не поддавалось изучению чувственным опытом. Впервые его описал в своем бортовом журнале знаменитый контрабандист, вошедший в историю под именем старика Ремуса, — тот самый Р. Доджсон, которого упоминает Д. Адамсон. На своей посудине Ремус в июле 23.. года направлялся с Омеги на Альфу, когда вдруг заметил в углу рубки, там, где висел огнетушитель, дыру размером с ладонь. Ремус написал в журнале «дыра», и слово прижилось потом — но это было только слово, которое он использовал. Оно совершенно не описывало суть явления, хотя, справедливости ради, надо сказать, что в языке, пожалуй, и нет слов, способных описать то, что увидел Ремус. «Дыра» в человеческом понимании означает, во-первых, дыру в чем-то, а во-вторых предполагает, что через дыру видно что-то. Оба эти свойства отсутствовали у явления, которое как будто делало дырой всю окружавшую его обстановку.

Из всего этого ученые сначала сделали было вывод, что в дыре взгляду представало нечто гораздо более существенное, чем все то, что находилось вне дыры, но, по мере того как случаи множились, стало ясно, что это не так. Дело даже не в том, что в дырах ничего не было — ни существенного, ни несущественного. Авторитетный ученый Джулиан Чапман, на основе интервью с многими очевидцами, сделал следующий значительный вывод: «Неправильно говорить, что ничего существенного не наблюдается в „дырах”. Сама возможность что-то наблюдать в них не ощущается ни одним из пяти чувства человека»3. Чапман упоминает интересный феномен, связанный с тем, как очевидцы описывали дыры, — по его мнению, выбор слов свидетелями при описании дыр коррелировал с тем, как дыры ими воспринимались: «Вначале почти все очевидцы уверяют, что ничего не видели в тех местах, где материя исчезала. При постановке наводящих вопросов многие из них поправляются и, меняя порядок слов, говорят, что в этих местах они видели „ничто”» (Чапман, 2387: 567). Ученый полагает, что за этой перестановкой слов стоит нечто большее, чем случайная вариация синонимических значений. Он пишет далее: «Восприятие феномена упирается в данном случае в биологоческие ограничения человека, которые получают выражение в синтаксических конструкциях. Но это ограничение не окончательно. Возможно, появление дыр свидетельствует о рождении или активации в человеке некого нового способа воспринимать реальность» (Чапман, 2387: 572).

Многие не согласились с этим смелым утверждением. В частности, известный физиолог Натан Д. Картер насмешливо писал в своем обзоре статьи Чапмана: «Слово „ничто” совершенно не отражает то, что есть в дырах — или то, чего в них нет. Оно, собственно, не отражает ничего. То, что наблюдают свидетели — или не наблюдают, — есть слепое пятно в их собственном поле зрения, пусть даже это такое пятно, какое и все прочие присутствующие ощущают в том же месте, то есть оно не есть порождение обмана или дефекта зрения какого-то одного человека. Люди говорят в этом случае „ничто” вместо того, чтобы сказать: „я ни черта не знаю о том, что это”. Но от того, что все хором говорят о какой-то вещи, что не знают ее, эта вещь не становится ни понятнее, ни доступнее восприятию»4.

Публицист Джон Т. Зенекис, изучавший быт старателей и много летавший между Альфой и Омегой в середине 24 века, описывает свою встречу с дырой в более простых выражениях. Он пишет: «Случившееся произвело на меня самое дикое впечатление. Рука Гаррисона с середины предплечья и до запястья внезапно пропала, будто ее стерли резинкой. Это случилось мгновенно. Я в шоке глядел на появившееся пустое место между плечом Гаррисона и его ладонью. Я силился увидеть там хоть что-то, но я как будто ничего не знал об этом месте пространства, словно оно вдруг переместилось мне за спину. Ошеломленный, я ловил себя на мысли о том, что задаюсь не вопросом о том, куда подевался локоть Гаррисона, но вопросом о том, зачем еще остается в поле моего зрения казавшееся мне раньше наполненным сутью тело Гаррисона»5.

Р. Доджсон также в начале принял дыру за обман зрения. Вот запись из его бортового журнала6 (отрывок приводится в редакции его биографа Логана Галбрейта, правившего грубый, иногда нецензурный язык Доджсона): «То, что я принял в самый первый момент за пробоину в обшивке, куда как будто улетела верхняя часть огнетушителя, в следующий миг показалось мне следствием внезапно возникшего у меня дефекта зрения. Но я перевел взгляд на другие предметы в рубке, и увидел их целыми. Тогда я снова посмотрел на огнетушитель на стене. У него отсутствовала верхняя часть. Вглядываясь в образовавшуюся в огнетушителе дыру, я вдруг сделался странным образом убежден в том, что этого верха огнетушителя никогда и не надо было, но что мне следовало разобраться с нижней частью огнетушителя, которая оставалась мне хорошо видна, но которая отчего-то вдруг представилась мне вовсе не правильной»7. Далее в своих воспоминаниях (также старательно отредактированных Л. Галбрейтом) Доджсон отмечает: «Доктора и ученые часто спрашивали меня потом, не пытался ли я потрогать дыру на огнетушителе. Но такая мысль никому не придет в голову при встрече с дырой, как не приходит здоровому человеку мысль о том, чтобы начать вдруг ходить спиной вперед, или разбуженному посреди ночи странными звуками в соседней комнате, где никого не должно быть, приоткрыть дверь и сунуть за дверь руку» (Галбрейт, 346). Фотографии огнетушителя Ремуса, сделанные им в июльский день 23.. года в рубке, обошли все газеты и журналы — их старые копии представляют собой сегодня единственную возможность увидеть дыры собственными глазами. Но, конечно, они не передают никакого живого впечатления. На фотографиях дело выглядит так, будто дыра в огнетушителе — дефект экрана монитора.

Сразу после прилета на Омегу огнетушитель Ремуса был конфискован и засекречен — сначала руководством добывающей компании, опасавшейся, что помешательство Ремуса было следствием токсичности руды, затем — после того как на Альфе и Омеге стали приземляться корабли с отсутствующими частями, а из них появляться старатели и бизнесмены без плеч, рук и ног (были и случаи появления половин землекопов, что вызывало скандалы), — тема была взята под контроль федеральным правительством. Подвергшиеся воздействию дыр люди и предметы стали быстро пропадать из поля зрения общественности.

Ученым не запретили продолжать освещать тему в научных изданиях — думаю, в том числе в целях успокоить публику. Как уже было сказано, по мере того как исследования дыр уходили в область все более теоретическую, в статьях делалось все меньше попыток понять их суть, в них описывалось все, что угодно, кроме самих дыр, а их существование мифологизировалось8. Говорилось, кроме того, что планеты Альфа и Омега сами по себе не повинны в создании эффекта и жизнь на них по отдельности безопасна — но лишь специфическая конструкция их взаимного влияния создает в промежутке между ними своего рода «извращенное пространство»9. Делались предположения о скорости следования с Альфы на Омегу — или с Омеги на Альфу, — при которой возникновение эффекта становится более возможным, чем при следовании между этими планетами на других скоростях10. На основе этих изысканий делались выводы и давались практические советы, в том числе иногда довольно странные. Так, например, в полетной инструкции начала 24.. года для штурманов говорилось, что в случае аварийного движения между планетами при появлении на корабле дыр, экипажу следует «отвернуться от них и вести себя так, будто их нет»11.

Исторические документы свидетельствуют о том, что дыры не убивали жизнь. Если они не поглощали собой живую материю целиком, то те части протоплазмы, которые оказывались не затронуты ими, продолжали существовать в пространстве и сохраняли все свои функции, в том числе интеллектуальные и социальные. В людях — даже в случаях, когда область поражения была обширной, — сохранялся разум (впрочем, это была зона острой научной полемики, дыры обострили старый спор о том, что считать разумом). Так или иначе, даже в тех случаях, когда дыры появлялись в теле в местах критических скоплений нервных клеток (например, исчезала голова) человек оставался умственно здоров и физически дееспособен в остающихся у него частях тела, которые вели себя так, как будто по-прежнему управлялись отсутствующими участками нервной системы. В 23 году прошлого века левые в Сенате даже подняли вопрос «о соблюдении прав подвергшихся вызову фрагментации при перелете между планетами Альфа и Омега» (так назывался законопроект), но приведенные ими на слушанья полчеловека (была зачем-то приглашена нижняя часть) не убедили большинство, и билль был провален. Впрочем, после этого всем очень скоро стало ясно: хотя индивид, подвергшийся эффекту дыр, и мог участвовать в жизни общества полноценно, социум от его присутствия терял когерентность12. Были выведены корреляции появления в общественных местах людей, потерявших части тела, и увеличения числа поступлений физически полных (имеющих полный набор частей тела) людей в психиатрические клиники13. Через некоторое время люди с дырами исчезли с улиц вовсе.

Куда правительство дело всех этих несчастных, осталось не известным даже их ближайшим родственникам. Начавший было собственное расследование на эту тему известный журналист Курт Браунинг сам бесследно исчез, успев лишь опубликовать в известном таблоиде фото, где он улыбался и махал рукой с трапа судна, отбывающего с Каллиопы на Альфу14. Вскоре после этого между Альфой и Омегой запретили прямые перелеты. Люди перестали пропадать, в Сенате перестали говорить о правах фрагментированных людей — а тем временем бериллий и прочие полезные ископаемые на обеих планетах закончились. Оравы старателей и офисы горнодобывающих компаний переместились на другие планеты, и вся история с дырами постепенно превратилась в легенду, а сложенные о ней научные работы — в мифы.

Вот, пожалуй, вкратце все, что я узнал о дырах перед командировкой.

Я журналист, а не ученый — и даже не храбрец и не уверенный в себе красавец, каким был Курт Браунинг. Я толстый человек в очках, с мечтой когда-нибудь выиграть в лотерею дом на Стиксе. Редакция поручила мне слетать на Альфу и написать тихий репортаж о том, как благородно, не прося милостыни в виде внимания, умирает там вместе со стареющим населением сказание об огнетушителе Ремуса.

«Сильно в это старье не погружайся, — сказал мне редактор. — Про легенду напиши кратко. Заказчик — разработчик новых двигателей, которые позволят летать с Альфы на Омегу через Каллиопу в пять раз быстрее, чем раньше. Про двигатель напишет Лейбман».

Все материалы я взял с собой, рассчитывая изучить их в дороге — путь был неблизкий. Но странное дело: чем больше я читал и чем ближе был к Альфе и Омеге, тем больше огнетушитель Ремуса, пропавшие ученые, половины землекопов и похищенные федералами люди без частей тела — представлялись мне реальностью. Люди, живя столь далеко от Альфы и Омеги, не хотели помнить, как реально то, что мешало им чувствовать себя реальными. Это очень естественно — отрицать то, что отрицает тебя.

Прилетев на Альфу, я начал расспрашивать спившийся народец — сначала лишь из спортивного интереса, — не осталось ли какого-нибудь нелегального прямого сообщения между двумя планетами. За небольшую плату и угощение мне сообщили, что, разумеется (мне так и сказали — «разумеется», приобщив к этому оскорбленное выражение лица), сообщение есть, и оно никогда не прерывалось. Разумеется. Если, к примеру, у кого-то с Альфы заболеет собака на Омеге, сэр, вы думаете, этот человек будет настолько глуп, чтобы тратить впустую время и деньги на полет туда через Каллиопу? Нет ничего проще, чем договориться с местными контрабандистами — их здесь вагон и маленькая тележка, сэр. Если вам надо, за очень умеренную плату вы пересечете на шлюпке пространство в триста тысяч миль за несколько часов и попадет к вашей любимой собаке. Что? Федеральный контроль? Вы имеете в виду копов? Да, формально полеты запрещены, но никому давно нет дела. Каллиопа так далеко, а местных уже так мало… Есть ли опасность? Космос есть космос, сэр. Но дело не в тех дырах, о которых вы говорите, сэр, а в дырах от ржавчины в кораблях. Тех дыр, что видел старик Ремус, давно никто не встречал, скорее всего, это сказки. Вы тут видите хоть одного человека без головы или плеча? Так вам надо на Омегу, сэр?

Надо ли мне было на Омегу? Редакционное задание не предусматривало ничего такого. Моя жизнь и мое существование не предусматривали ничего такого.

Но мне вдруг очень захотелось перелететь с Альфы на Омегу. Это не был детский кураж, не желание приключения. Говорю вам, я по природе робкий человек, ощущение у меня было другое. Как описать его? Мне вдруг начало казаться — вы не поверите, — что на Омеге у меня есть брат-близнец, и у этого брата-близнеца есть для меня важное сообщение. Мне представлялось, что мне надо обязательно, непременно попасть к брату, потому что, если он не передаст мне свое сообщение, он умрет, и я стану очень одинок. Все это звучит предельно глупо, и даже, возможно, было своего рода помешательство.

Через несколько дней мне удалось найти того, кто брался перевезти меня, как говорят местные, на противоположный берег. Это был бородач с трехслойным животом и хитрыми маленькими глазками. Звали его Харольд. Посудина, в которой Харольд меня принял, казалась унаследованной им от самого старика Ремуса. Посреди древних измерительных приборов и ворохов карт на столе красовалась современного вида консоль, в которую была вделана гранатового цвета кнопка, глянцевито-одинокая.

— Мы можем лететь завтра же? — спросил я его.

Капитан отвечал мне грубо:

— Полетишь ты один.

— Но я не знаю фарватер... — удивился я.

Он покачал головой, давая мне понять, как мало я смыслю в жизни.

— Его никто не знает. Здесь нет прямых потоков метеоритов, но полно мусора. Не волнуйся, сынок, автомат все рассчитает сам. Взлет, через пять часов посадка. Я отправляю. На месте Лысый Тонтон принимает.

— Лысый Тонтон?

— Мой партнер.

Харольд взглянул на меня, затем указал кривым пальцем на консоль с кнопкой.

— Про кнопку тебе известно?

— Я когда-то видел такую на военных судах.

— Требование федералов. Мы не плодим мутантов — они не вмешиваются в наш бизнес. Если встретишь по пути дыры, ты должен нажать эту кнопку.

— Вы имеете в виду… настоящие дыры?

— Не дыры в штанах, разумеется.

— Но мне говорили, что тех дыр уже нет… И никогда не было. Ведь так?

Он насмешливо поднял бровь.

— Парень, тебе лететь или точить лясы?

Очевидно, те местные жители, с кем я говорил, не так уж часто сами летали с Альфы на Омегу.

— Что будет, если я увижу дыру и не нажму кнопку?

Капитан деловито кивнул.

— Если по прилету в тебе — или в корабле — будет чего-то не хватать, Лысый Тонтон сразу передаст тебя федералам. Как они дальше поступают с мутантами, не наше дело. Я слышал, сажают в специальный зверинец и ставят опыты. Я слышал, это хуже смерти. Впрочем, не дрейфь, — добавил он, увидев мой испуг. — Дыры, и правда, в наши дни случаются редко.

— А что случится, если я нажму кнопку?

— Система включит алгоритм замкнутого цикла, и ты будешь вечно болтаться между Альфой и Омегой в виде мусора. Скорее всего, скоро умрешь от голода и нехватки кислорода. Но не исключено, что будешь жить вечно. Такое случается, если дыра заберет одновременно желудок и голову. Другое дело, что тебе будет скучновато.

— Но тогда лучше не лететь вовсе… — пролепетал я и тут же испугался, что сказал это вслух.

Капитан услышал.

— А ты сможешь? — поднял он бровь. — У тебя кто-то есть на Омеге? Отец? Мать? Собака?

— Брат. Брат-близнец.

Он усмехнулся, откинулся на стуле и некоторое время прищурившись смотрел на меня.

— И у него для тебя послание.

— Да! — удивленно воскликнул я. — Откуда вы знаете? Брат умрет, если я не прилечу к нему и не выслушаю его!

— Вот что, парень, — сказал он, нагибаясь ко мне. — Не надо тебе туда лететь. Если нет даже собаки, какой смысл?

— Но ведь… — пролепетал я. — Я уже тут. Я столько добирался сюда. Я должен понять легенду. У меня редакционное задание. И главное, это чувство…

Он протянул ко мне свою огромную лапу, схватил меня за плечо и хорошенько встряхнул.

— Плюнь! Слышишь меня? Плюнь на это свое чувство! И на редакционное задание тоже плюнь! Тебе нечего делать на Омеге. Поверь мне: там то же, что и здесь. Сочинить хорошую историю про то, как ты летал туда, несложно. Тебе лучше жить с башкой и желудком.

Я вдруг почувствовал, что в этом что-то было.

— А… вы могли бы помочь мне сочинить такую историю?

— Заплати за половину маршрута, и твои начальники утрутся слезами, переживая за твои чувства! Я знаю миллион историй. Все эти люди сдохли и не придут в суд.

Я достал кошелек.

— Мы можем начать сейчас же?

— Разумеется.

— С чего?

— С начала!

Он сгреб деньги, придвинул к себе бутылку абсента и вдохновенным взглядом окинул потолок.



ВСЕ, ЧТО ТЫ ХОЧЕШЬ


— Зачем ты это сделал?

— Послушай, я не хочу вспоминать свой поступок. Все представляется мне кошмарным сном. Это был не я, клянусь!

— Но это был ты.

— Не знаю, что со мной случилось. Когда я шел к ним, мне все казалось, что кто-то плескал мне в лицо холодной водой и кричал: остановись безумец! Что ты делаешь?!

— Но ты не остановился.

— Мы часто сами не понимаем, что с нами происходит. Какое-то влияние.

— Влияние?

— Не могу объяснить. Кто-то будто освобождает нас от запретов.

— Ты знал, что ему будет больно. Ты не мог этого не знать.

— Хорошо, я скажу тебе правду. Я чувствовал неодолимую тягу сделать это. Это было, как катиться с горы, все быстрее, быстрее! Весело, весело! Я главный, я руковожу процессом! Я командую Вселенной! Захватывало дух от этого ощущения свободы. Я был счастлив, когда шел к ним. Да, да! Я впервые жил! И чувствовал себя самим собой. Наконец-то самим собой!

— Предателем?

— Что ты! Почти уже богом. О нем я вовсе и не думал тогда. Когда ты бог, ты не думаешь ни о ком. Я ни о чем и ни о ком не думал, кроме этого ощущения радости и свободы в себе.

— Когда ты был с ним, он не давал тебе этого чувства?

— Он был очень дорог мне. Я искренне любил его, но...

— Но?..

— Он был добр. Справедлив. Немного скучен. Он... не давал мне почувствовать себя живым.

— И ты убил его, чтобы почувствовать себя живым.

— Мне нет прощенья. Я хочу сидеть на одном месте и смотреть в одну точку. Я хочу делать это вечно. Если бы я знал тогда, что знаю теперь, я бы никогда не сделал этого.

— Знал бы что?

— Какой он был. Мудрый, добрый, справедливый.

— Но ты знал все это и тогда, когда был с ним.

— Я не чувствовал этого. Теперь, когда его нет, все по-другому. Он во мне. Он больше, чем я. Он — моя свобода. Но как бы я хотел снова сидеть у его ног и слушать его речи!

— Слишком поздно. И знаешь что? Если бы он был жив, ты бы сделал это снова.

— Что?

— И снова…

— Я…

— И снова.

— Кто ты?

— Так ты говоришь, что хочешь стать богом?



Е1-Е4


— Какие новости о Зорине?

Тон давал понять, что дело совершенно неприличное, но и молчать о нем невозможно.

Белла обернулась и, придерживая рукой подол платья, быстрым шагом подошла к группе.

— Вы что-то сказали, офицер?

Лицо человека со шлемом на голове приняло выражение паническое.

— Ваше Величество, я лишь позволил себе…

— Вы позволили себе? Разве в декрете короля не сказано ясно, что о происшествии нельзя упоминать?

Офицер вытянул руки по швам.

— В декрете было указано не упоминать о происшествии при простолюдинах. Но здесь нет простолюдинов, Ваше Величество.

— Они тут появятся — после того, как я прикажу королю разжаловать вас в рядовые!

Офицер покраснел. Стоящая рядом с ним полная дама в диадеме, хоть королева не обращалась к ней, наклонила голову и присела — платье ее растеклось по паркету, словно пролитое вино. Третья в группе — молодая блондинка с лошадиным лицом — тоже согнула шею в поклоне.

Белла выдержала положенную паузу, убедилась в покорности придворных, затем отошла, поблескивая маленькой короной на аккуратно убранной голове.

— Подумайте, — проворчала полная дама, с кряхтением понимаясь из книксена. — Стоит произнести фамилию Зорин, она тут как тут.

— Кто бы уже сказал королю правду? — вздохнула девица. Она захотела вздохнуть еще раз, но вместо этого всхрапнула так сильно, что ей пришлось извиниться.

— Король любит супругу, — сказал офицер. — Он умрет от горя, если узнает о ее отношениях с Зориным. А без короля мы не сможем начать сражение.

— Сражение и так под вопросом, — махнула рукой дама. — Зорин все испортил.

— Не так громко! — прикрыла рукой рот девица, обернувшись вслед королеве. Роскошные волосы ее, описав полукруг, сбили с головы офицера шлем.

— Сражение обязательно будет, — сказал офицер, нагибаясь за шлемом. — Сражения не может не быть. Возможно, оно лишь чуть-чуть задержится. Потребуется некоторое время, чтобы привести Зорина в чувство.

— Мне сказали, что он, собственно, и не отказывается идти в бой, — строго сказала дама. — Но я слышала, что он предлагает офицерам ходить буквой «г».

— Офицерам? Буквой «г»? — Девица обнажила в улыбке крупные желтые зубы.

— Нет, нет, подождите, — возразил офицер. — Это только глупые слухи. Я скажу вам, что было на самом деле, ведь я присутствовал на допросе. Зорин говорит, что все мы, если захотим, можем ходить по полю так, как нам заблагорассудится.

— Но есть же правила! — подняла брови девица.

— Именно, мадемуазель, — кивнул ей офицер. — Но Зорин заявляет, что на правила можно начхать. Он говорит, что если мы откажемся от правил, то никаких сражений не будет вовсе. Каково? Мы обливали его холодной водой, но это не помогло.

— Безумие! — Полная дама поморщилась так, словно у нее вдруг заболел зуб. — Надеюсь, это не заразно? Подумайте — офицеры и буква «г»!

— Нет, он не говорил про букву «г», донна Кастильоне.

— Так это все равно, раз без правил. Все вечно к тому сводится!

— Ходи кто хоть как, — покачала головой девица. — Хоть вдоль, хоть наискосок, хоть буквой «г»! Хоть так, как вообще никто никогда не ходил.

— Да ведь дело и еще хуже, — сказал офицер, выгибая спину и закладывая сложенную в локте руку за спину. — Зорин заявил, что мы можем в любой момент перенестись на любой квадрат поля по своему желанию. Представляете? Он договорился до того, что на одной клетке хватит места двум фигурам сразу.

— Но что же король? — испуганно спросила девица. — Ведь он присутствовал на допросе?

— Да, он был там, но, к моему удивлению, все время молчал.

— Наш государь сильно болен, — вздохнула донна Кастильоне. — Он ходит медленно и чуть что приказывает челяди прикрыть себя от посторонних глаз. Это рвота или понос.

— Беда в другом, мне кажется, — сказала девица. — Король подолгу не видит королеву. Она, конечно, королева, но ведь — и живое создание. У нее совсем иной размах. И все мы знаем, что ее иногда заносит.

— Я бы простила ей интрижку с моим мужем, — просопела донна Кастильоне. — Но путаться с челядью? Зорин — пешка.

— Я слышала, — понизила голос девица, — что королева и сама не столь благородных кровей, как нам то внушают герольды. Матушка Кавалла рассказывала мне, что Белла сама когда-то была пешкой.

— Конечно, не она сама, — поправил девицу офицер. — Кто-то из ее далеких предков, очевидно, проявил невиданную храбрость, прорвал оборону противника и первым ворвался в винные погреба. Это не портит ей кровь. Хотя, признаюсь, сочинять песни в башне простительно дочерям вторых и третьих сыновей, но не царским особам. Вот Зорин под влиянием ее песен и своей неуместной страсти к ней и сошел с ума.

— Мне тоже однажды снилось, что я хожу зигзагами, — вспомнила девица. — Ну и что? Мне никогда бы в голову не пришло так вести себя наяву!

— Сны ничего плохого не говорят о нас, — рассудил офицер. — Но теоремы Зорина имеют вид пара-логики. Если все — и белые, и черные — начнут ходить по полю так, как им взбредет в голову, то, по его мнению, на поле хватит места всем и никому не придется, столкнувшись на одной клетке, выталкивать неприятеля в коробку забвения.

— Бедняга! — вздохнула девица (на этот раз удачно). — Его маленькая простолюдинская головка не смогла вместить в себя высокую поэзию королевы.

— Да уж, — покачала головой донна Кастильоне. — Как можно жить без сражений? В войне рождается жизнь. Е2-е4!

— Из клетки в клетку — и к победе! — хором отозвались офицер и девица.

Оставим теперь дворец и послушаем, что говорили о происшествии в царских казармах.

— Зорин решил, что он лучше нас! — кипел в негодовании отличник боевой и политической подготовки Авитус. — А чем он лучше? Такая же голова в каске, защитное жабо и кираса. В строю он от нас ничем не отличим!

— Он просто струсил, сынок, — отвечал Ветрувий, старый солдат с бугристым и темным, словно перепаханная плугом земля, лицом. — Ему доверили великую честь — пойти у2-у4…

— Е2-е4, Ветрувий.

— Разумеется, должность расстрельная, погибнешь быстро. Но первому ринуться в атаку по приказу начальства и геройски умереть — что может быть выше? Благородные прячутся за доброго крестьянина в начале сражения — и вылезают тогда, когда уж нашего брата полегла половина. У нас есть цель, а есть ли она у благородных?

— Братцы, мне стыдно, но я… — вдруг подал голос молодой рекрут Ваня. — Ведь я было почти поверил этому Зорину. И даже попробовал наступить ногой на клетку — не ту, что была впереди, а на ту, что была справа. Глупость, разумеется, но…

Стало тихо.

— И что же случилось? — зловеще спросил Ваню Голова, уважаемый в полку солдат из казаков, внимательно глядя на молодого рекрута. — Когда ты наступил на ту клетку, что была справа?

— Так ведь… ничего, — растерянно прошептал Ваня, понимая, что сказал что-то не то. — Поверите ли, братцы — ничего, вот ей-богу! Хотя, конечно, дикое дело.

— Может, тебе еще снится по ночам, что ты скачешь буквой «г»? — поднял бровь толстый Бомбаст.

— Признавайся уж сразу во всем, Ванек! — гаркнул Авитус, и вся компания разразилась недружелюбным смехом.

— Тише, тише! — прикрикнул на них Голова. — Ты, Ваня, видно, еще плохо знаешь порядки в полку. За каждым из десяти у нас наблюдают девять. Друг друга мы не сдадим, но и не позволим никому лишка.

— Фронтовое б…во.

— Братство, Ветрувий.

— Мы здесь, Ваня, все твои друзья, — продолжил Голова. — О твоем поступке непременно доложат ротмистру. Завтра ты будешь вызван в штаб. Знаешь ли ты, что тебя ждет?

— Братцы…

— Авитус, скажи ему.

— Это зависит от того, насколько ротмистр выспался, — сдвинул на затылок котелок Авитус. — Если ротмистр спал этой ночью хорошо, Ваня сможет обойтись неделей гауптвахты. Но если он спал мало, то Ваня попадет в штрафбат и в завтрашнем бою им пожертвуют. Какая-нибудь благородная лошадь получит лучшую позицию.

— Братцы, я бы теперь сам задушил этого Зорина!

— Правила, сынок, — смягчил тон Голова. — Всегда помни о них. Не дай себе потеряться.

Все помолчали, раздумывая над мудрыми словами.

— Однако, что если Зорина не приведут до завтрашнего дня в чувство? — спросил худой солдат Сирин, один из немногих записавшихся в армию под собственным именем.

— Тогда Зорина доставят на фланг в смирительной рубашке, — предположил Голова. — Закроет собой какого-нибудь вельможу. Кровью искупит.

— Братцы, — взмолился Ваня. — Можно, если Зорин не придет в себя, мне завтра пойти е2-е4?

Компания зашумела — теперь уже по-доброму.

— Исправится!

— Молодчик!

— Будет толк!

Перенесемся теперь в королевскую спальню.

— Я знаю, что он прав, но не могу же я объявить это всему королевству! — хватаясь за голову, стонал король.

— Почему? Что тебе мешает?

— Да все мешает! Как ты себе это видишь? Завтра все начнут ходить так, как им вздумается. Это будет не сражение, а черт-те что.

— Никакого сражения не будет.

— Но как без сражения? Как же без сражения?! — потрясал руками король, но в какой-то момент сказал:

— Ах, я знаю, знаю — это можно. Но это я могу. Ты можешь. Зорин этот. А остальные? Что с ними? Мы элита и должны, в конце концов… Хочешь, я завтра сделаю Зорина бароном?

— Чем элита лучше челяди?

— У нас больше свободы. Больше потенциал движения.

— Особенно у тебя.

— Моя трагедия…. А впрочем, ты знаешь. Но внутри я самый свободный человек в королевстве.

— Зорин говорит о свободе действия, — сказала королева.

Король снял с голову корону и со вздохом положил ее на тумбочку.

— Я уже слишком стар для того, чтобы что-то менять. У традиций есть свои плюсы.

— Но кто придумал твои традиции? — подняла Белла бровь.

— Амм, — сказал король. — Не всех по именам. Скажи, у тебя с Зориным что-то было?

Королеве было сложно ответить на этот вопрос. В ее распоряжении было только одно и весьма неточное слово.

— Общий сон.

— Был ли физический контакт?

— Только сон.

— Очень хорошо, — обрадовался король. — Зорин был мой лучший бригадир, пока не сошел с ума.

— Ты помилуешь его. И завтра на поле ты сам покажешь всем пример. Ты сделаешь первый ход, перепрыгнув через строй. Ты пойдешь е1-е4.

— Я все понимаю, — застонал король. — Но этого я сделать не могу…

Белла взяла двумя пальцами фигуру короля, перенесла ее через ряд пешек и поставила на квадрат е4.

— Как самочувствие?

Король молчал.

— Ты сделал это.

Затем она взяла в руку мятое письмо и, ступая между разбросанными по полу вещами, быстрым шагом вышла из гостиной в спальню.



ПАНОПТИКОН15


1


Во Флоренции они смотрели, как работает старый кукольник — после каждого движения заготовка принимала все более человеческие формы. Мастер уже много лет вырезал из дерева одни и те же фигуры и точно знал направление и усилие, которые нужно было сообщить движению, чтобы получить правильный результат.

Король, которого он сейчас доделывал, был молод, худ и одет в короткий плащ. Одну руку он держал у лба, другая еще не появилась.

— Нельзя ли сделать так, чтобы король указывал вперед? — попросил Игорь Андреевич. — Он все-таки король.

— Будет вот так, — строго отвечал мастер, кивая на другие, уже готовые формы, стоявшие на полке. — Куклы приспособлены друг к другу. Иначе крышка коробки не закроется.

Он кивнул на лежащий на верстаке футляр. Для каждой из шести фигур в нем было сделано небольшое углубление; контуры одних фигур заполняли собой пустоты вокруг других, так что все внутреннее пространство футляра оказывалось использовано.

— Нет так нет, — сказал Игорь Андреевич и посмотрел на часы, потом на жену.

— Успеем. — Катерина обняла его руку.

Мастер закончил короля и поставил его к прочим куклам. Увидев, как он потянулся к баночкам с красками и стаканам с кистями, Игорь Андреевич поспешно сказал:

— Нет, нет, не надо красить. Мы возьмем так.

— Синьор, в цвете вся разница, — укоризненно посмотрел на него мастер. — Цвет вы сможете выбрать сами.

— Нам не так важно. Запакуйте. У нас мало времени.

— Возьмите хотя бы эти. — Мастер, очевидно, испытывал профессиональную неловкость за неоконченную работу. Он указал на ряд готовых, блестящих краской кукол, стоящих на полке.

— Пусть останутся некрашеные, — сказала Катерина, глядя на мужа. — Так даже естественнее, правда?

— Правда, — сказал Игорь Андреевич и повторил: — Запакуйте.

Мастер пожал плечами — дело ваше — и начал укладывать фигурки коробку.

— Данте в семь? — Игорь Андреевич посмотрел на жену.

— Мы успеем, — снова успокоила она его.

2


На стене висел плакат с изображением мозга, который был похож на свернувшегося в отчаянии голого человека. Рядом располагались в аккуратных рамочках таблицы с рядами цифр, яркий диплом, выписанный на имя хозяина кабинета, фотография младенца в кроватке и сидящей рядом с кроваткой овчарки. Стол был завален историями болезни, справочниками и вещами, не имевшими отношения к медицине, — среди прочего здесь были метроном, стеклянное яблоко и радужный поп-ит. Из вентиляционной решетки под потолком с перерывами доносился негромкий шипящий звук — сплит-система в больнице давно работала с перебоями.

В кабинете находились заведующий отделением Илья Яковлевич Барушевский и родственница одной из пациенток, умиравшей в этом отделении. Разговор был следующий.

— Я ничего не рекомендую, — говорил родственнице заведующий. — Вы спросили меня, я вам ответил. Да, болевые симптомы будут усиливаться. Скоро и морфий не поможет.

Женщина, слушавшая эти слова, была мало похожа на ту, что за полгода до этого следила за движениями рук кукольника во Флоренции. Она постарела, лицо ее высохло и увяло, красные пятна появились на щеках.

— Это выход… — с усилием произнесла она.

Барушевский сморщил лицо, показывая, что тема разговора и ему была тяжела.

— Екатерина Васильевна, поймите одну вещь... Иногда мы оказываемся в таком положении… Как бы правильнее сказать?.. Словно выходим в космос, где законы притяжения уже не действуют. В невесомости — другие правила.

Каждое его слово сейчас имело для нее огромный вес.

— Вы сказали, что это нельзя по закону… — Она говорила медленно, словно ученица, повторяющая правило за учителем, но при этом не понимающая еще смысла правила.

Заведующий грустно вздохнул.

— Вы спросили — я ответил. Да, у нас это незаконно. Но если вы решите, то я… Словом, все получится естественно, — совсем тихо закончил он, потом откинулся в кресле, покачал головой и пробормотал: — Пусть те, кто пишут эти законы, подежурят одну ночь у постели вашей матери.

Ее взгляд словно ушел под воду, она закусила губу; большое красное пятно на щеке сделалось как будто больше.

Он стал с неравными интервалами поднимать и опускать конец тяжелой ручки, ударяя им о стопку бумаг на столе. Тук. Тук. Тук.

На пятом ударе она быстро опустила лицо, поискала в сумочке и, вынула из нее салфетку, поднесла ее к глазам, затем взялась за салфетку обеими руками и зарыдала.

Заведующий, глядя на нее, испытал волнение и жалость. Он искренно хотел помочь ей.

— Екатерина Васильевна?

— Нет-нет, это невозможно… Это невозможно...

Он был готов к такому ответу. Он несколько раз уже слышал его.

— Что бы вы ни решили, — сказал он мягко, — помните: вашей вины ни в чем нет.

Он не считал, что человек должен страдать. Возможно, всему виной был таракан, которого Илья Яковлевич увидел в детстве на серебряной меноре в синагоге во время службы. Возможно, дофаминовые рецепторы D4 в его мозге от рождения не обладали достаточной активностью, а известно, что люди с такой особенностью менее склонны к метафизике и более склонны к тому, чтобы быть эмпириками. Кроме того, заведующий отделением уже давно жил один и потому с особой осторожностью соотносил себя с миром, предпочитая сам жить и помогая другим жить профилактически, то есть используя разум.

Он искренно хотел помочь ей.


3


Папа был физик и все писал какую-то дивную книгу про цифры. Катерина по большей части видела в детстве только спину отца из-за приоткрытой двери в кабинет — широкий темный силуэт без головы в свете настольной лампы. Он бывал довольно строг с ней, находя правильным замечать ее недостатки и указывать ей на них, считая это лучшим воспитанием в условиях, когда он не мог уделить ребенку больше времени. Катерина оттого приобретала свои опыт и знания чудно: они становились важны не для достижения ее собственных целей, но чтобы скрыть факт какой-то непоправимой ее вины. Странная эта мотивация рождала в Катерине наиболее ценимое в человеке качество: готовность дать осуществиться интересам других людей за счет интересов своих собственных.

Глаза Катерины, большие, светло-серые, чуть опущенные по краям книзу, напоминали двух дельфинов, прыгающих из воды навстречу друг другу. Они всегда выражали детскую преданность окружающим, детское ожидание помощи от окружающих и детскую же готовность сделать для окружающих то, что они попросят. Часто оттого ей и не приходилось жертвовать своими интересами, потому что люди, видя такую совершенно искреннюю ее готовность бескорыстно помочь им, сами жертвовали ей. Так она пришла к убеждению, что мир пропитан добротой.

Когда ей было четырнадцать, папа развелся с мамой, а потом спустя четыре года умер. До этого папа успел несколько раз сводить ее в зоопарк, и ей запомнился террариум с огромной змеей.

Один раз зимним вечером они гуляли с мужем в сквере Девичьего поля, бесформенная масса показалась вдруг показалась им в конце парка — это был памятник Льву Толстому. Небольшая часть монумента сверху блестела отраженным от фонаря светом, остальная масса камня была черна. Она узнала спину. Папа умер, но был по-прежнему рядом.

К матери у Катерины было не до конца понятное ей самой отношение. Когда Катерина была подростком, мама врала папе. Катерина так боялась происходящего, что тоже врала всем, и самой себе, что ничего не знает. Она не хотела ненавидеть маму, но, наверное, ненавидела ее той частью себя, до которой не дотягивался свет фонаря в парке Девичьего поля. Одновременно были цветы — золотые шары, что росли у них на даче. Цветы эти были так высоки и красивы, что закрывали собой все сложности взрослого мира. Под их ласковыми, качающимися под ветром головками мир был понятен и прост.

Потом Катерина выросла. Медсестра, не зная, что посетительница дочь больной, раздраженно сказала при ней заведующему: «Илья Яковлевич, зачем Марецкой все эти процедуры? Она все равно умрет». Медсестра в этот момент, вероятно, видела себя богиней, заботящейся о том, чтобы в ее земном саду цвели только красивые цветы. Эмоции — тоже процедуры.

Не так давно они с мужем ходили с друзьями на детский спектакль «Снежная королева». Беременность Катерины еще не была заметна, но ей было приятно думать, что они с мужем пришли на спектакль с сыном. Дочь друзей, пятилетняя Аглая, весь спектакль провозилась с глупой на вид куклой — мускулистым, розового цвета супергероем. Совершенно не заботясь действием на сцене, девочка поочередно отвинчивала кукле голову, руки, ноги и складывала все части куклы у себя на коленях. Супергерой не прекращал жить в этой новой форме, и ничто в отношении его к миру — к Аглае, к спектаклю, к Катерине в его разобранном виде не менялось. Супергерой мог оставаться собой в любой комбинации своих частей. Аглая среагировала на спектакль единственный раз — когда сказочник обратился к залу: «Как вы думаете, дети, добро победит?» Под нестройные крики детей: «Да! Да! Добро всегда побеждает зло!» Аглая повернулась к Катерине и, глядя на нее, с невероятной серьезностью сказала: «Вы страшная».


4


Муж Катерины, Игорь Андреевич Аргушев, неоднократно говорил подчиненным, что лозунг: «Кто ищет, тот всегда найдет» так влиятелен потому, что не указывает в точности на то, что следует найти. Нужно действовать, а план и цель сформируются в процессе. В силу этого убеждения интересы Игоря Андреевича практически всегда сливались с интересами общества.

В описываемый день он проснулся утром с ощущением внутри пережитой накануне крупной неприятности. Игорь Андреевич очень быстро вспомнил, что это была за неприятность. Шурин его, Петр Васильевич Марецкий — человек в свои тридцать семь лет еще более бестолковый, чем был в четырнадцать (так говорила жена), — вчера заехал к ним в гости, напился вина и наговорил такого, что глубоко шокировало и обидело обоих супругов.

Петя, в мнении Игоря Андреевича, был человек нелепый и жалкий, и даже до такой степени, что представлял собой опасность. Он жил в ободранной квартирке в Мневниках, одну из комнат сдавал нелегальному таджику, имел давно забытое филологическое образование, нигде не работал, тянул из знакомых — а более всех из Игоря Андреевича — деньги, обесцвечивал волосы гидроперитной смесью, носил черные бархатные брюки с огурцами, писал длинные посты в сетях, писал, кроме того, роман, много пил и занимался еще непонятно чем, о чем и знать вероятно не надо было.

Вчерашний вечер начался было хорошо — Петя только что вернулся от матери. Переживаемое совместно горе приносило всем троим тихое утешение — так, бывает, успокаивает чувства запах сырой листвы по осени. Но Петя не мог удовлетвориться просто хорошим. Ему, кажется, всегда не хватало ощущения, что его жизнь — всерьез.

Выпив лишнего, Петя быстро и горячо, сбиваясь, заговорил о том, что люди на Земле живут неправильно и оттого несчастливо. Потом он заявил, что собирается сделать пожертвование в благотворительную организацию, отдать сиротам все, что имеет.

Что же ты имеешь? — спросил Игорь Андреевич, но усмешка быстро сошла с его лица.

Архангельское.

Архангельским называлась у них дача, расположенная через дорогу напротив знаменитой усадьбы Юсуповых, в двадцати километрах от Москвы. Дача была Любови Васильевны, матери Пети и Катерины, — досталась она ей от ее деда, военного генерала, служившего еще при Сталине. Дом был развалюха, но участок имел почти гектар площади. Завещание было составлено несколько лет назад, и по нему (по чисто технической необходимости) дача отходила одному Игорю Андреевичу. В семье, разумеется, существовала договоренность о том, что Аргушев, вступив в права наследства, выплатит шурину половину стоимости дома и участка.

И вот теперь Петя хотел все поменять. С какого-то ляда дача должна была быть переписана на неизвестный фонд, занимающийся сиротами, строящим для них дома в Подмосковье. Хуже всего было то, что Любовь Васильевна якобы уже дала на это согласие. Нотариус должен быть у нее в больнице в среду.

Катя убрала руку с плеча брата.

Петя, что ты такое говоришь? Какой фонд?

Выражение лица Петра Васильевича сделалось капризным.

Вы получите свои деньги. Это серьезные люди, и они выплатят вам вашу долю, как только вступят в права.

Катерина всплеснула руками.

Но какой смысл отписывать им дом и участок сейчас? Отдай им свои деньги, когда получишь от нас.

Но этого и не могло получиться. Законодательство с недавнего времени сделалось к благотворительным фондам очень строгим. Фонд принимал пожертвования только от крупных юридических лиц; единственное исключение составляла завещанная физическим лицом недвижимость в натуральном виде — ее целевое использование властям было просто проверить. И, в конце концов, Игорь Андреевич когда-то оформил наследство на себя, а ему, Пете, обещал потом отдать половину денег, и почему теперь ему, Пете, нельзя сделать то же самое?

Игорь Андреевич почувствовал себя как человек, ступивший в трясину. Для него, с его любовью к движению, это было ужасное чувство.

Ты в своем уме? — уставился он на шурина. — Да ты знаешь, что это за фонд? А если он завтра лопнет? А если его завтра запретят и выгонят из страны? Да они там все могут оказаться жуликами! И как ты позволил себе вовлечь Любовь Васильевну в такое безумие! Это же манипуляция больным человеком!

Но ничего не работало. Петя занялся толстовством, как рукоблудием, он хотел всем пожертвовать пустоте. То, что это «всем» подразумевало некие неудобства для Игоря Андреевича с женой, его не волновало.

Они так ни до чего и не договорились. В полночь Катерина вызвала брату такси.

Встав с кровати, чертыхнувшись, запахнувшись в синий шелковый халат, Игорь Андреевич вышел из спальни в гостиную. Катерина сидела за столом, — увидев мужа, она отняла ладонь от лица и улыбнулась ему. Он сел рядом с ней, налил себе чашку чая и спросил, что она думает о вчерашнем.

Катерина пожала плечами.

Петя всегда увлекается. Наверняка это ненадолго.

У нас времени до среды. Все это попахивает аферой.

Перестань. — Она погладила ему руку. — Петя не злой, он просто никак не придумает, как жить. Он не стал бы нас обманывать. Да и не умеет он обманывать.

Он, может, и не умеет, — процедил Игорь Андреевич, помешивая чай серебряной ложечкой.

Я уверена, это просто характер. — Она взглянула на него, как ребенок, который уверяет, что не он разбил чашку, но что не может сказать, кто разбил чашку, потому что это нехорошо. — Вот увидишь, он сегодня сам же раздумает. Я даже уверена, что раздумает. И вряд ли, в самом деле, он говорил с мамой. Она сейчас… Послушай, я схожу к ней сегодня сама и все узнаю.

Сходи, — кивнул Игорь Андреевич. — А брату скажи, что не время сейчас затевать споры о наследстве. Ему положена его доля, его не обманут.

Он хотел сказать это примирительным тоном, и смысл его слов был нейтральным, но слова прозвучали громко и резко, особенно слова «своему брату» — и в Катерине они отозвались почему-то особенно неприятно, так что она внутри вздрогнула, почувствовала, что на нее надвигается какая-то тень, и ей захотелось убежать и спрятаться от тени.

Она встала из-за стола.

Я все улажу.

Пакуя чуть позже бумаги в портфель, Игорь Андреевич думал, что неплохо бы по пути заехать в храм, — но, взглянув на часы, он понял, что уже не успеет.


5


Любовь Васильевна не всегда осознавала себя как знакомую часть мира. Так луч солнца заходит в чащу леса лишь при совпадении многих случайных и не случайных обстоятельств, — нужно, чтобы на небе не было туч, чтобы солнце светило под определенным углом, чтобы сильный ветер дул с определенной стороны и отодвигал кроны. Так же мимолетно, при совпадении многих случайных и неслучайных обстоятельств, приходило к Любови Васильевне ощущение присутствия в самой себе. Ощущение это было приятно, словно возвращение в родной дом после того, как пришлось, потеряв ключ, долго бродить вокруг дома, нагибаться, и там и тут и шарить рукой по темной сырой земле. В минуты присутствия в себе Любовь Васильевна понимала, что с ней происходит, и тогда у нее появлялся страх — не за себя, а за детей. Они не знали, что мрак есть изначальное и главное состояние мира.

Когда она теряла себя, предметы вокруг нее могли исчезнуть, — или, что было еще хуже, измениться. Шкаф с лекарствами изгибался кренделем, поднос на колесах превращался в разноцветный детский автомобильчик, халат на стене делался рожком мороженного.

В другой раз это были уже другие формы. Открытием для Любови Васильевны было то, что вещи не имели сути, но каждая вещь могла представляться какой угодно сутью в зависимости от принимаемой ею формы, и только эта форма и была-то важна, но между формами не было никакого взаимодействия. Форма имела значение лишь для самой вещи — потому что это была, в конце концов, ее, Любови Васильевны, форма, и в этой форме вещи становились ею — так им было удобнее ее мучить.

Все это было ей так ясно и так важно, что она несколько раз пыталась объяснить про формы доктору или медсестрам, но те сразу давали ей лекарство, и она засыпала.

Постепенно Любовь Васильевна понимала, что от нее требовалось. Когда лицо на стене наклонялось к ней, она в ответ стене, задыхаясь, думала о том, как купала маленькую Катю в ванне, и как на молочной ее коже пенилось мыло, и как Катя смеялась и хлопала ручкой по воде. Тогда стена отступала и давала ей понять, что эта мысль правильная и что только мысли, подобные этой, Любови Васильевне следует думать, ибо они есть основа и имеющих такие мысли нет смысла мучить. Притворявшейся стулом худой женщине Любовь Васильевна рассказывала о том, как сосед по даче как-то украл с ее участка новенький кран, и как она не смогла с ним ругаться, а только мягко попросила его вернуть кран, и как сосед через полгода умер. И женщина-стул, слушая этот рассказ, водила острым каблуком возле ее ребер, улыбалась ей, но не вонзала каблук. И гаснущей лампе, чей мрак грозил разрушить мозг, Любовь Васильевна каялась в былом обмане, и лампа — пусть тускло, но продолжала светить ей.

Когда боль пропадала, Любовь Васильевна плыла над формами мира и знала, что все эти непонятные существа не плохи, но что невозможно было понять эти существа без того, что лежало в основе.

Мама, ты слышишь меня?

Катя?

Не свалилась бы в овраг, не зашиблась бы.

Она открыла глаза. Катя сидела на коленях у худой женщины, которая улыбалась Любови Васильевной насмешливо, зная, что Катя ничего про нее не знает.

Радуясь тому, что находится в самой себе прежней, Любовь Васильевна сразу заторопилась сказать дочери об основе.

Лежи, лежи, мама!

Ей самой показалось, что она успела сказать очень много и что сказанное имело большую важность.

Она приподняла руку, и Катерина, зная, чего хочет эта рука, придвинула голову и положила ее себе на лоб. Худые пальцы пошевелились, и Катерина заплакала.

Она не хотела и не могла ни о чем говорить, хотела только чувствовать это движение пальцев в своих волосах — как тростник ощущает дуновение ветра. Только эти прикосновения были мыслями, а не те, которыми была заполнена в обычное время ее голова.

Лишь под конец визита, вспомнив об обещании мужу, она спросила:

Мама, Петя был у тебя вчера?

Высокий дуб с раскидистой кроной. Петя залез на самую вершину. Но он же еще такой маленький!

Петя, ты в своем уме?! Ты что делаешь? Ну-ка слезай немедленно!

Петя смеется, лицо его освещено солнцем, он машет им сверху рукой.

Я выше всех!

Слезай немедленно, говорю! Ата-та!

Мама?..

Петя… Озорной…

Он говорил тебе про дачу?

Словно теплым воздухом подуло на нее. Петя был вчера. И говорил так хорошо. Снова дети будут играть на даче.

Мне надо подписать… — еле слышно прошептала она. — Не волнуйся… Я все понимаю… Я подпишу… Это хорошо...

Вернувшись домой, Катерина сообщила мужу, что Любовь Васильевна ничего не знает о планах брата. Она с облегчением увидела, как муж повеселел, и подумала, что сделала хорошо.


6


Сам себя Петр Васильевич полагал человеком, наполненным многими добродетелями и талантами. В нем была непоколебимая убежденность в своей исключительности, не подкрепляемая никакими внешними достижениями, внутри не имеющая основы, но сама создающая эту основу. Это был человек — циклическая ссылка. Общаться с таким человеком — все равно что садиться на стул, который в последний момент отодвинут. Но, с другой стороны, такое качество интересно само по себе. Разве желание подобных людей пробиться к своим несуществующим талантам и добродетелям сквозь мешающую им толпу пороков, жертвуя пуговицами на рубашке, не столь же благородно само по себе, как взмах кудрями Шиллера над чистым листом бумаги? И разве не стоит жалеть такого человека, который несоответствием своих ожиданий и возможностей мучит себя, а ведь он мог бы стать неплохим семьянином и даже, может быть, сносным водителем троллейбуса — но жертвует всем этим?

По всем трем комнатам квартиры, в которой жил Петр Васильевич (включая ту, в которой жил нелегальный таджик), стопками лежали книги. Это были тома по нейроанатомии, биологии, физике, астрономии, антропологии, дорогие альбомы по искусству, поваренные книги, сочинения русских классиков, всемирное описание случаев сожжения ведьм, трактат Томаса Бернета, придумавшего теорию геометрического рая, прижизненное издание Герберта Спенсера с додарвинской теорией эволюции, комиксы, не освобожденные от целлофана записные книжки, и т. д. и т. п. Всем этим Петру Васильевичу нравилось владеть, но читалось из всего это мало, ибо новое приобретение сразу отправляло предыдущее запланированное чтение в список ожидания. Парадокс был подобен погоне пса Лелапа, от которого никто не мог убежать, за Кадмейской лисицей, которую никто не мог догнать. Как известно, Зевс разрешил противоречие, превратив обоих животных в камни, и так же в камни превращались книги в квартире Петра Васильевича.

Жизнь свою Петр Васильевич с точностью определял как хаос. При этом, как у всех людей, живущих в хаосе, в Петре Васильевиче периодически появлялось желание положить хаосу конец. Желание это всякий раз воспринимается подобными людьми как уникальное и не похожее на предыдущие столь же искренние порывы. Предсказуемо заканчивается все снова хаосом. Причины этой, как уже говорилось, цикличности, лежат в не известной науке сфере. В этом явлении есть, конечно, и величие — ибо никакое преодоление хаоса не может быть постоянным, а значит, самый короткий цикл неудачи — наиболее честное отражение состояния человека.

Впрочем, за неимением других объяснений, можно предположить, что всему виной была нелюбовь Петра Васильевича к говяжьим языкам. Когда в детском саду на обед давали говяжий язык, Петя брал его осторожно двумя пальцами и потихоньку засовывал под крышку парты. В какой-то момент у него в парте накопилось с полдюжины высушенных говяжьих языков, которые гремели, когда парту двигали. Может быть, тогда у Петра Васильевича и сформировалось ощущение несерьезности всего того, что говорилось вокруг него, и того, что говорил он сам, — как и невозможность ему до конца поверить в существенность духовной мистерии и в возможность человеческого прогресса.

Увидев на пороге сестру, он скептически посмотрел на нее:

Это Игорь послал тебя. Что ж, я ожидал это. Твой муж во всем видит только свою выгоду.

Она повторила ему те аргументы, которые муж использовал в разговорах с ней. Но аргументы эти вышли у нее пустыми и глупыми, как грохот языков в парте. Она чувствовала, что для нее сейчас гораздо важнее было жалеть брата — у него было неопрятно, а сам он ходил по комнате неухоженный и нервный.

Выслушав ее, он потер руки и сказал радостно — так, будто слышал то, что она думала, но не то, что она говорила:

Это первое доброе дело, которое мы сможем сделать вместе, как семья, Катя. Мы будем приезжать в Архангельское и убеждаться в том, что мы не так уж плохи. А? Я уверен, что ты не против. А муж твой просто боится потерять деньги. Но у него все гарантии.

На этот раз слова «муж твой» прозвучали для нее резко, так что она снова показалась себе во всем виноватой.

— Игорь уступит, если все будет по закону, — быстро сказала она и обрадовалась тому, что брат улыбнулся ей в ответ.

Петя взял ее руки в свои.

— Я сегодня же пришлю Игорю официально заверенный договор с фондом.

В конце концов, это мамина дача, — сказала она и поглядела на него с детским страхом и с детской же надеждой, как будто спрашивала его: «Добро победит?»

Он нагнулся и поцеловал ее.



7


Обычно раздражение в Игоре Андреевиче шло рука об руку с каким-нибудь решительным намерением. Но сейчас, паркуясь на дорожке перед дачей в Архангельском, Игорь Андреевич с досадой думал о том, что что-то упускает из виду во всей этой истории. Зачем шурину этот фонд? Зачем он наврал о своем разговоре с матерью? Зачем Катерина с утра поехала к нему?

Он выключил двигатель и, выйдя из машины, стал искать глазами Савича, человека, которого знал с детства и которому полностью доверял. Несколько лет назад Савич по-земляцки связался с Игорем Андреевичем и дал ему понять, что дела в деревне идут не очень. Игорь Андреевич тогда перевез его в Москву.

Вытирая на ходу руки о штаны и чуть прихрамывая, сторож подошел, взгляд его скользнул по стеклам джипа.

Надолго? — спросил он, принимая вид человека, не вмешивающегося в дела Провидения.

До завтра, — ответил Игорь Андреевич, после чего начал с излишней обстоятельностью объяснять Савичу, что завтра приедет геодезист, что надо до его приезда скосить траву по границам участка, собрать мусор и, если выросли деревья, то их следует обойти снаружи… Заметив, что Савич кивает ему с такой же обстоятельностью, с какой он объясняет про геодезиста, Игорь Андреевич резко оборвал объяснения и неожиданно для самого себя брякнул:

— Петя думает дачу на себя оформить.

Савич не удивился — удивился Игорь Андреевич:

— А он вчера тут был. И двое немцев с переводчиком.

— О чем же они говорили?

Да все про детский сад. Петр Васильевич сказал, что, вроде, Любовь Васильевна сама так распорядилась. — Он помедлил. — Это правда, Игорь?

Сам не знаю, — зло отвечал на это Игорь Андреевич. — А скажи, часто он в последнее время ездит?

Петр Васильевич-то? Да, нет, только вчера был. Да ты не волнуйся, — добавил Савич, вновь отворачиваясь от дел Провидения. — Если что, я стукну в дверь.

Ближе к вечеру, совершенно неожиданно для себя, Игорь Андреевич напился — вместе со сторожем, на увитой виноградом террасе. Часть их разговора была такой.

— И он простил?

Кабы простил! — усмехнулся Савич. — Тут хитрее было. Васька-то деда сдал с потрохами, чтобы самому не сесть. Наплел про него бог весть что. Лучший друг был, во дворе ребятишками вместе играли, вместе и на фронт записывались — а вот поди. И загремел дед прямо из учебки в лагерь. Десятку ему дали.

— Так простил?

Да погодь ты! Вот, значит, отсидел, вернулся. А тут Васька во дворе опять, как не расставались! В орденах, при чинах, важный. А деда после лагеря не берут никуда. И как ему с Васькой теперь в одном дворе жить, каждый день его видеть? Смотреть в глаза его поганые? Дед рассказывал мне, что сперва он постановил себе Ваську не замечать. Будто нет его вовсе. Встретит, отвернется. Тот на лавку к нему подсядет — дед встает, уходит. Васька с бутылкой к нему — кто, дескать, старое помянет… — дед ему дверь в лицо. Каялся мне потом, убить он Ваську хотел. Правильным казалось убить-то. Как представлю, говорит, что Васька мертвый лежит, а в руках у меня камень, да с камня кровь, так легчает мне, легчает! Прости, Господи. Да ведь Васька-то все у него забрал: жизнь, молодость, здоровье. А за что? За то, что тот ему верил. Ходит дед так, значит, внутри себя держит злобу. Да только потом, рассказывает, тошно ему совсем стало. Сидит он как-то под липой во дворе, и впору ему от тоски на той липе повеситься, и тут вдруг, говорит, у него словно какой-то голосок в душе прорезался. «Ты что же, Егор Фомич, за человек такой? — спрашивает голосок. — Кто ты такой есть?» — «Я-то? — говорит дед. — Я — несчастный человек. Я — зэк номер такой-то, вот что я за человек». — «Э-э, нет, — не соглашается с ним голосок. — Ты Егор Фомич Журавлев, человек гордый и счастливый. И сидишь здесь под липой, и доволен всем, что видишь вокруг себя, и всем, что чувствуешь». — «Да как же я могу быть доволен? — возмутился дед. — Я десять лет в лагерях оттрубил и теперь не имею ни здоровья, ни денег, ни будущего! И перед глазами у меня каждый день Иуда этот!» — «Но ты имеешь самое главное», — говорит ему голосок. «Что же?» — «То же, что и все люди. Не больше, не меньше. Ты имеешь себя, Егор Фомич Журавлев. Себя ты не потерял. А больше этого никто и никогда не имеет». А дальше уж дед сам до всего додумался. Есть, объяснил он мне, в каждом человеке словно бы такой тюремщик — или, пожалуй, даже вертухай, прикидывающийся своим. И этот вертухай все рассказывает человеку о том, кто он есть. О каждом складывает вертухай историю. И слушают его люди, и живут в историях его о самих себе, словно в лагере. И на побудку строит их вертухай по команде и спать укладывает по свистку. Сняв ботинки, в одних носках, чтобы не услышали, подходит тихо ночью к постелям и смотрит на зэков — на всех вместе и на каждого в отдельности — не убежали ли, ведут ли себя по-прежнему так, как положено им в историях про них? Но дед говорил, что есть в каждом из нас и другой человек, над которым вертухай не властен. И если стать этим человеком, то и страх, и злоба — все плохое отпадет. Потому что истории — кто бы их про нас ни сочинял — не имеют силы над ним. Человек этот — ты сам. И вот, дед рассказывал, что, когда понял это, стало ему вдруг легко и что он засмеялся, сидя там на лавочке под липой.

Сторож покивал сам себе.

— А ты говоришь, простил… Ну, будем.

Но тут он увидел, что голова Игоря Андреевича была наклонена на грудь и опускалась и поднималась под его ровное дыхание.

Тогда сторож выпил один.


8


К вечеру пятницы состояние Любови Васильевны сильно ухудшилось. Она почти не приходила в себя и сильно страдала. Катерину к ней в палату не пустили, и она смогла лишь через стекло смотреть на мать. Барушевский стоял рядом с ней, заложив руки за спину, и смотрел на нее.

Внутри у Катерины в этот момент было два человека: один — маленькая девочка, которая рвалась сквозь стены, сквозь стекло, сквозь память — к маме; другой человек — взрослая женщина, которая понимала, что заботиться ей следовало больше всего о маленькой девочке внутри нее. Странная связь существовала между этими тремя людьми — двумя взрослыми и ребенком. Любовь, желание мести и стремление наказать себя — это были почти синонимы.

Приехав домой, она поговорила с Игорем. Он только что приехал с дачи и выглядел усталым. Ей было жалко смотреть на него, она чувствовала себя виноватой перед ним, это сознание пробудило в ней нежность.

Она долго и хорошо, как умела это делать, рассказывала Игорю о нем самом. Соединив затем тела, оба на миг ощутили, что отдают свою волю другому. Это чувство еще некоторое время оставалось в них после близости, как бывает виден некоторое время путникам удаляющийся в тумане огонек последнего ночлега.

— Маме очень плохо. Врачи говорят, максимум месяц…

Он вздохнул и обнял ее.

— Может быть, перевезти ее на последние дни в Архангельское?

Она почувствовала, что заглядывает в пропасть.

— Я не знаю, можно ли так далеко.



9


При виде Катерины Барушевский поднялся с места и попросил извинения у сидевших в его кабинете людей. Затем он вышел к ней и повел за собой в другое, уже известное ей помещение — с яблоком, метрономом и радужным поп-итом на столе.

Она долго молчала. Потом быстро сказала:

— Вы прошлый раз говорили про лекарство.

— Да. — Он несколько раз кивнул, прежде чем продолжить. — Я говорил. Препарат еще проходит испытания, потому я не имею права прописать его вашей матери без вашего согласия. Вы готовы дать согласие?

Она подняла глаза.

— Ведь это шанс?

Он покачал головой — и да, и нет.

— Зафиксированы случаи ремиссии и даже полного восстановления. Но более чем в девяноста процентах случаев следует летальный исход. Мы не знаем, от чего зависит результат. Лекарство прописывают в целях его дальнейшего изучения.

— Но вероятность…

— Чуда.

Наступило молчание, в котором было слышно только шипение неисправной сплит-системы под потолком.

Она взяла бумагу и ручку.

Барушевский поднес к уху трубку интеркома:

— Верочка? К Марецкой сейчас придет дочь. Возьмешь у нее (он назвал препарат). Да, согласие оформлено. Две дозы в сутки.

Он открыл ключом ящик стола, вынул лекарство и протянул ей.

— Я попрошу вас, отдайте медсестре в боксе сами. У меня сидит комиссия, и я не могу отлучаться надолго.

Он вдруг понял, что все еще держит в руке лекарство.

— Возьмите же!

Потом она не знала, куда идти.

— Наденька, проводи к Марецкой.

У бокса она отдала лекарство дежурной, той самой девушке, которая когда-то спросила Барушевского про процедуры.

Ее пропустили к матери.

Любовь Васильевна лежала на кровати в светлой ночной рубашке с распущенными волосами — искусственное освещение в палате делало ее лицо похожим на восковую куклу.

— Катя, Катя, — прошептала она, верно угадав присутствие дочери рядом и протягивая к ней руку.

Чувствуя, как голова у нее начинает кружиться, Катерина села на стул у кровати, взяла руку матери и принялась гладить ее.

— Мама, мама... Все будет хорошо. Мама…

— Ты ничего не знаешь, что происходит, — вдруг ясно и строго произнесла Любовь Васильевна.

Катерина почувствовала, что задыхается, как после долгого бега. Ее охватило сильнейшее желание лечь под одеяло рядом с матерью, обнять ее, заснуть вместе с ней. Одновременно ей вообразилось, что за спиной у нее возник большой черный силуэт без головы, с освещенными светом плечами, — этот кто-то вдруг стал подниматься с места, он хотел подойти к ней с матерью. Она обернулась.

За спиной стояла Верочка. В руке у нее был стакан с молочно-белой жидкостью.

— Осторожно, не пролейте.

Она протянула Катерине стакан.

— Вы хотите, чтобы я...

— Это всего лишь лекарство, — строго посмотрела на нее сестра. — Хорошо, я оставлю здесь на столике.

Она вышла.

Катерина осталась совсем одна — совсем, совсем одна. Безбрежное море плескалось вокруг нее, и оно было белого цвета, и небо было белое, и не видно было границы между волнами и облаками…

Чувствуя, как кружится голова, она взяла руку матери и положила себе на лоб. Сухие пальцы вздрогнули. Сквозь широкие окна свет, захватив в себя сотни листьев, полный запахов сена, дождя и полевых цветов хлынул в комнату. Бездумно и спокойно, и счастливо, и мамины руки...

— Катя, очень больно, — услышала она тихий хриплый голос. — Ах, как больно!.. Попить дай… Дети, дети!..

Дрожащей рукой Катерина подняла стакан с тумбочки. Он был очень тяжелым.

Много жидкости пролилось, но Любовь Васильевна попила.

Когда Катерина вышла из бокса, Верочка посмотрела на нее приветливо и ласково.

— Звоните в любое время.

Катерина что-то ответила, потом пошла по коридору. Каблуки ее издавали тонкий звенящий звук, словно иголки одна за другой падали на металлическое блюдо. И вокруг вдруг стало так тихо-тихо, как бывает на даче осенью перед первым снегом. И сама она словно не была уже собой. Словно не она поднимала и двигала вперед правую ногу, потом поднимала и двигала вперед левую ногу, потом поднимала руку и поправляла на плече сумку... Лампы на потолке поехали вниз и вбок и стали гаснуть, — она повернула голову, чтобы уследить за ними, но в этот момент в затылок тяжело и страшно ударило.

— Срочно бригаду в третье! — кричала Верочка в трубку, то и дело оборачиваясь на лежащее в коридоре тело. — Кто? Посетитель! Сознание потеряла. Хрустнуло аж на весь коридор! Сознание, говорю, потеряла! Что потеряла? Да я-то откуда знаю, что?!


9


Любовь Васильевна в ту же ночь умерла. Для здоровья Катерины ничего опасного от ее падения не случилось. Барушевский предлагал ей понаблюдаться неделю в больнице, но она предпочла уехать домой уже на следующий день.

Известие о смерти матери она встретила спокойно. Она могла говорить об этом событии, оценивать его, принимать решения о действиях, связанных с ним, — но все это, не чувствуя его, так словно, оно происходило с кем-то другим. Она и хотела, быть может, прочувствовать это событие сама, сделать его своим, — но всякий раз, когда она пыталась сделать это, событие выскальзывало из ее души, как выскальзывает из рук хорошо смоченный кусок мыла.

Спустя две недели после похорон Катерина приехала с работы домой, когда было уже темно, и обнаружила включенным свет на барной стойке. Под лампой была записка; в ней Игорь Андреевич объяснял, что финансовые дела его в последнее время были не просто плохи, но ужасны. Из-за возникших денежных проблем сама жизнь его подвергалась опасности, спасти Игоря Андреевича могла только значительная сумма денег, поэтому Архангельское Игорь Андреевич продал. Далее муж писал, что, по его мнению, он и Катерина уже не могут быть вместе, но он поможет ей с содержанием ребенка. Она было рванулась к нему. Но тут выяснилось, что Игорь Андреевич уже давно любит одну девушку, приехавшую в Москву из Благовещенска, и предпочитает жить с ней. Катерина пошла к юристам, но те сказали, что наследство было оформлено в полном соответствии с законом.

Через два месяца после похорон Любови Васильевны Катерине позвонил Барушевский. Они встретились в сквере Девичьего Поля недалеко от памятника Толстому, и там Барушевский задумчиво объяснил ей, что комиссия потребовала его объяснить, как столь опасный препарат оказался прописан больной, не имевшей для того необходимого диагноза. Пусть Екатерина Васильевна не волнуется, упущение было лишь бюрократической формальностью: строчку не успели внести в протокол лечения, но это будет сделано на днях. Решение уже принято. Но если Екатерина Васильевна скажет комиссии, что препарат ей передал Барушевский, то ему, увы, придется сообщить комиссии, что Екатерина Васильевна долго уговаривала его пойти на эвтаназию. И Петр Васильевич, — кажется, это брат Екатерины Васильевны, — упоминал что-то о нотариусе, — впрочем, это совершенно не имеет отношения к делу. Пусть Катерина скажет, что препарат она приобрела сама.

Она обещала Барушевскому, а потом всю ночь перебирала страницы в интернете, щелкала кнопками, читая истории болезни. Она тысячи раз проделывала это раньше, но отчего-то только теперь нашла два случая, в которых пациенты, имевшие тот же диагноз, что ее мать, поправились. Они поправились без предложенного Барушевским препарата.

Но никто не позвонил ей.

Петр Васильевич в результате смерти матери и неудавшегося проекта своего исправления впал в клиническую депрессию, которую некоторое время успешно лечил алкоголем. В первый раз Катерине стоило больших трудов вызволить его из сумасшедшего дома, но, когда спустя месяц он снова оказался там, она уже ничего не смогла сделать.

Можно было бы ожидать, что после таких ударов судьбы Катерина сломается и даже решит сделать с собой что-то ужасное. Но человек не знает — не того, насколько он силен, — но насколько он слаб. Силы слабости подняли в Катерине обломки ее, привязали их друг к другу и скрепили новой формой. Посудина была теперь не столь красива, как раньше, но она держалась на воде.

Странный этот корабль уносят волны. Они качают и убаюкивают Катерину, и в ней ее сына, читателей, и автора. Как бы ни изображали волны радость или горе, атаку или отступление, исчезновение или появление, они знают, что они части целого. Если бы волны не знали этого, то страдали бы от собственной изменчивости, от невозможности определить границу, где одна волна заканчивается и начинается другая, от невозможности приспособиться друг к другу и от ужаса, что распадутся на брызги, ударившись о мол. Но волны видят сами себя в других волнах и потому не тревожатся. В них спокойствие и радость от игры, ибо они не знают и не должны ничего знать ни о каплях воды, которые их составляют, ни о каменном моле на берегу, ни о бледном лице, неподвижно смотрящем на них с небес.



НОЙ


«Один, который стал миллионами, — говорили когда-то давно в Египте о Едином Творце, и также я говорю вам о Нем. От Единого Творца произошли во Вселенной все существа — и те, что зовутся у иных богами, и сами люди. И вот знайте, что один такой бог по имени Хепри говорил о своем рождении: „Я зачал своего отца, и был я беременен своей матерью”. И жрецы Египта, которых я сам слышал, говорили: „Бог по имени Гор родился, когда Исиды, матери его, еще не было на свете”. И еще один бог из их страны, что зовется Орион, так восклицал о своем умершем сыне: „Он был мой сын, и был он старше меня”. И смеетесь вы, что так странно говорили боги.

Но знайте, что так же следует говорить и вам. Ибо как был беременен Хепри своей матерью, так же беременен и каждый земной человек своей матерью. И как зачал Хепри своего Отца, так каждый живущий зачал своего отца. И так творение создало Творца, и каждый из вас родил собой всемогущего Бога.

Но волнуетесь вокруг меня: „Что говоришь? Объясни нам!”

Так слушайте.

Идете вы по дороге и видите, как растет у обочины дороги росток, а чуть дальше дерево, а еще дальше видите торчащий из земли высохший ствол. И говорите себе: „И росток, и дерево, и высохший ствол видим сейчас, и значит, все они существуют одновременно с нами”. И говорите себе еще: „Если зайдем мы за поворот дороги и не сможем больше видеть росток, то все равно будем знать, что он там, ибо видели только что этот росток у дороги перед поворотом”. И так вещи для вас существуют одновременно, если видите их занимающими перед вами разное место в пространстве, но если вдруг занимают перед вами по необходимости в пространстве одно место, то становятся для вас единой новой вещью.

Но скажу вам о времени: не то ли самое, что с ростком, и с деревом, и с высохшим стволом у дороги, видите вы, когда проходит оно? Так видите вы сначала в человеке ребенка, затем юношу и мужа, и в конце старика. И говорите себе: „Это один и тот же человек, ибо, сколь долго я его знаю, занимает по необходимости всегда лишь одно место в пространстве”. Но подобно тому, как вдоль дороги встретили вы и росток, и дерево, и высохший ствол, — и существуют все они с вами одновременно, — так и ребенок, и юноша, и старик существуют одновременно с вами, ибо в каждой вещи на земле в каждый миг заключено бесчисленное количество вещей, коими эта вещь была и еще будет. Но существуют они одновременно не в пространстве, но во времени. В пространстве же вокруг вас занимают по необходимости одно и то же место.

И вот ваша беда: видите вы разные вещи, что занимают разные места в пространстве, и считаете, что они существуют одновременно с вами, но в каждой вещи не видите рядом с вами бесчисленного количества вещей, существующих одновременно с вами, — а они существуют так же, как и вещи в пространстве, но во времени. И так устроено: бесконечная Вселенная, видимая вами в пространстве — единственный данный чувствам вашим срез бесчисленных Вселенных во времени.

Да, так устроены вы: видите лишь вширь, вглубь же не видите и разных вещей, по необходимости находящихся в одной вещи, не различаете. Я же говорю вам: одинакова Вселенная вширь и вглубь, и все, что существует во времени, словно в зеркале, отражено в пространстве. И если были бы вы терпеливы, и могли бы двигаться свободно по той земле, в которой живете, и по землям, что далеки от вашей, отыскали бы вы в других местах все те ростки и деревья, которыми когда-то был тот высохший ствол у дороги, ибо живут ростки и деревья, сокрытые в этом стволе, разбросанные в пространстве точно так же, как живут они все в едином месте пространства, воплотившись в этом стволе, но разбросанные во времени. И так, одновременно со стариком, живут где-то в пространстве рядом с вами, в вашей земле или в землях, далеких от вашей, и мальчики, и юноши, и мужи, которыми когда-то был старик.

И так устроена вся Вселенная — в виде равновеликого креста. Горизонтальная перекладина в этом кресте есть пространство в его нынешний миг, и в этом пространстве есть сейчас все, что когда-либо существовало или будет существовать во Вселенной, но вертикальная перекладина есть время, в котором тоже есть в каждый миг все, что когда-либо существовало или будет существовать.

Истинно говорю вам: имеет высохший ствол в себе бесконечное число ростков и деревьев, которыми был раньше, и живут все эти ростки и деревья одновременно с вами в ваших землях и в землях, далеких от вашей, и лишь поищите вокруг себя, найдете их.

Но волнуетесь: „Если бы было так, как говоришь, и существовали бы сейчас в мире, в наших землях и в чужих, все ростки и деревья, которыми в каждое мгновение до того был этот высохший ствол, то жили бы мы все в дремучем лесу, и была бы вся Вселенная тогда — Вселенной Ростков и Деревьев. И если бы было, как ты говоришь, то было бы во Вселенной от одного только человека — бесконечное количество людей, которыми он во все мгновения до того был и которым во все мгновения после этого еще будет, и не было бы места в пространстве ни для кого другого, кроме как для этого человека, ни на земле, ни на небе. Но Вселенная, как видим, включает в себя в пространстве всего и всех понемногу”.

И объясню вам, почему Вселенная вокруг вас не Вселенная Ростков и Деревьев. Вот вам тайна: видите вокруг себя в мире каждый лишь ту часть бесконечной Вселенной Ростков и Деревьев, заключенной в сухом стволе, какую мыслите видеть. И каждый из вас срезает Вселенную в том месте времени и под тем углом, под каким мыслит. Но каждый из ростков и деревьев, заключенных в одном сухом стволе, может быть вами извлечен из времени вашей мыслью, и тогда предстанет для вас отдельной вещью и будет существовать одновременно рядом с вами — хотите ростком, хотите цветущим деревом — в пространстве. Если же не извлечете росток и дерево из сухого ствола мыслью, то не увидите их и не почувствуете, хоть и существуют они, так же верно рядом с вами, как и видимый вами сухой ствол.

Верно, верно говорю вам: люди в мироздании словно гости на званом пиру. Много богатых блюд на столах, и каждое блюдо — единая вещь, которая по форме мысли вашей может предложить вам бесконечное число от форм своих. Но у каждого человека в руках — лишь одна тарелка, куда накладывает он по своему разумению от всяких блюд. И видит каждый человек лишь тарелку в своих руках и называет ее: „Тот мир, в котором я живу”. И накладывает в тарелку всего понемногу и говорит: „Вот, в мире всего понемногу”. Но не представляете, что можете набрать в любой момент от любого яства столько, сколько пожелаете. Любую вещь, стоит вам захотеть, можете получить сейчас рядом с вами — ту, про которую те, кто не знают, скажут, что она в прошлом, и ее больше нет; или ту, которая еще в будущем, и про которую те, кто не знают, скажут, что она не явилась еще.

И приглашены на пир мироздания званые гости в дорогих одеждах, и ходят на пиру слуги званых гостей, и на полу вокруг стола лежат собаки слуг. Знатные гости сами выбирают себе на пиру еду; да не всякой еды, что подносят им, возьмут. Придирчиво осматривают выбор на блюдах — не все трогают, не на все соглашаются. Слуги же их менее привередливы — хватают побыстрее то, что поближе, да что остается на тарелках после хозяев, или тайком крадут с чужих подносов то, что кажется им вкуснее — и накладывают много с одного блюда. Собаки же на полу едят только объедки и только то, что кинут им из жалости. И много собак кормится на пиру.

Итак, в жизни своей видите не все то, что есть во Вселенной, но лишь малую часть того, что есть. Но не видите, что тянется вдоль любой вещи в мире ввысь дорога, и дорога эта полна видов и форм этой вещи, и каждую из видов и форм ее можете вызвать по своему желанию, если захотите, и тогда получите в своем мире.

Верно, верно говорю вам: подобно мироздание Большой Серебряной Свирели, и каждая дудочка свирели есть мир, рождающий свой особый звук. Человек же бежит внутри Серебряной Свирели дыханием Творящей Силы и говорит себе: „Все предопределено в моей жизни: бежать могу лишь вперед по одной трубочке, и звук, который слышу, это и есть единственно возможный мир”. И прав он будто бы, но не замечает, что есть в свирели рядом с той трубочкой, по которой бежит, другие, и что есть ходы, соединяющие трубочки между собой. И открываются ходы лишь тогда, когда человек устает от однообразно звучащей вокруг него ноты и начинает искать ту ноту, которая по разумению его должна следовать за первой, — и так появляется в нем желание, и желание это есть желание гармонии. И лишь появляется желание гармонии в человеке, начинает он искать и находит выход в соседнюю трубочку, и слышит вокруг себя уже новый звук, и так рождает жизнь человека мелодию. Играющий же на свирели добр: тихо подсказывает он каждому свою мелодию, и если только остановитесь на миг и прислушаетесь, услышите ее.

И представьте себе еще: есть перед вами витраж мироздания, созданный из сотен тысяч цветных стекол. И поглядев на витраж, можете выбрать себе любую его часть, и поселиться в ней и стать ею, и радоваться.

Но разучились вы смотреть на витраж мироздания, хоть он всегда един и прекрасен и всегда пред вами. Умеете вы лишь подбежать к витражу и ударить его палкой. И разбивается витраж мироздания на миллион осколков, и из миллиона поднимаете с земли два-три и складываете их вместе, и смотрите на осколки, и говорите: „Вот каков он, витраж”. И называете осколки — „мое прошлое”. А потом перекладываете те же несколько осколков по-иному, и из осколков составляете другую фигуру, и говорите: „мое будущее”. И горюете, что плохо.

Но обступили меня и спрашиваете: „Почему не видим витража всего целиком? И что за нужда нам бить его палкой? Почему не любуемся по желанию той его частью, какой хотим быть? Не живем той веселой жизнью, что верно говоришь нам, есть для каждого из нас в мироздании?”

Я же говорю вам: „Могли вы раньше любоваться витражом, но больше не можете. Враг ослепил вас, и вместо того, чтобы любоваться витражом, бьете по нему палкой, а после подбираете немногие осколки с земли от всей красоты витража”. И волнуетесь: „Кто же этот враг? Покажи нам! Мы пойдем и убьем его!”

Но я не покажу вам врага, ибо не захотите видеть врагом того, кто близок вам.

Но научу вас: „Коли играете с осколками, наберите их побольше и составляйте себе из них новое прошлое, но не будущее”. Верно, верно говорю вам: мягче воска прошлое, но будущее тверже камня. Взгляните на себя: решаете всегда так, как подсказывает вам прошлое: шепчет, шепчет оно вам в ухо слова о том, кто вы, и откуда родом и как должны поступить. И если слушаете свое прошлое и не меняете его, бежите по одной лишь трубочке свирели, и поет ваша жизнь одну унылую ноту. Но позади вас столько же миров, сколько впереди — бесчисленное множество. Идите же, собирайте осколки витража, что разбили, и составляйте из них себе новое лучшее прошлое. Верно, верно говорю вам: лишь только возьмете себе прошлое желанного мира, в тот же миг попадете в будущее, становящееся его счастливым продолженьем.

И скажу вам еще по-иному: идя на званый ужин, надеваете вы на себя богатые одежды, но, идя на охоту, надеваете одежды удобные и легкие. Ложась спать, оставляете на себе немногое, но в холод, выходя из дома, кладете на плечи мех. И посмеются над вами, и прогонят вас, если придете в исподнем на ужин; а если в богатой одежде, не дающей простора движению, пойдете на охоту, не убьете зверя. И так же с желанным будущим: если хотите попасть в него, должны переодеться.

Но вот пожимаете плечами и переглядываетесь: „Как же нам сделать это? Не помним никакого другого прошлого кроме того, что помним. Откуда нам взять другое?” И говорю вам: оттого, что не помните другого прошлого, кроме того, что помните, не перестает другое прошлое быть. Ибо, придя на званый ужин с охоты, переодеваетесь, и не ведете себя на ужине так, словно скачете на коне, но так, словно всю жизнь свою провели за столом в неспешных беседах. А на охоте не лежите и не возлияете, но ведете себя так, словно всю свою жизнь только и делали, что охотились на зверя. Верно говорю вам: если хотите поменять мир на другой, должны составить из осколков прошлое, что подводит вас, словно по ковру, к тому, что хотите получить. Итак, начните с малого — переоденьтесь, измените прошлое, и будет вам дано будущее…»


Учитель опустил папирус.

— Что ты понял?

Ной смущенно ответил:

— Я ожидал, что Сутра расскажет мне, что делать, чтобы избавиться от горя и страдания. Но она показалась мне слишком туманной, чтобы быть руководством к действию. Вместе с теми людьми из сутры я не понял: что надо сделать, чтобы перейти из одной трубочки свирели в другую? Как можно поменять свое прошлое? Прошлое уже случилось, оно неизменно.

— Я объясню тебе, — кивнул Учитель. — Представь, что некто проявил слабость. Например, человек шел по базару и увидел лежавший на прилавке без присмотра кошелек. Пока хозяин зевал, человек взял кошелек, но другие люди заметили вора и схватили его.

— Вот именно, — усмехнулся юноша. — Вора поймали, а ты мне говоришь, что ему надо притвориться, будто он не брал деньги? И представлять себе прошлое, в котором он прошел мимо кошелька и не взял его! Это воры и делают обычно первым делом — отпираются. Но наказания вору не избежать — его видели другие. Это доказывает, что прошлое не изменить.

— Ты сказал важную вещь, Ной, — отвечал Учитель. — Ты сказал: «Его видели другие». И сделал из этого вывод: «Прошлое не изменить». Значит, прошлое не изменить, только если его видели другие?

Ной задумался.

— Нет, не только, — рассудил он. — Прошлое не изменить, если вообще от действия человека в мире остался какой-нибудь след. Если я возьму эту чашку, — он указал на чашу с дарами, стоящую на алтаре, — и кину ее на пол, она разобьется, и я не смогу притворяться, что не совершал этого поступка. Прошлое в этом случае окажется застывшим в осколках чашки, в рассыпавшихся фруктах.

— Очень хорошо, — похвалил Учитель. — А если мы говорим о мысли? Всего-навсего о мысли, которая мелькнула в твоей голове, которую ты никому не высказал и которая не оставила никакого видимого следа в мире?

— Все равно, — неуверенно сказал Ной. — Мысль была, и я ее помню, значит, она оставила след во мне.

— Но мыслей в тебе много, они все разные. Одна подсказывает сделать одно, другая — другое…

Ной растерянно замолчал.

Видя его смущение, Учитель продолжил:

— Вот тебе первая истина. Пока ты не поверишь в какую-то одну свою мысль — не поймаешь ее, словно рыбу в пруду, не станешь ею, — мысль не имеет никакого значения, она не оставит следа ни в тебе, ни в мире — ее просто нет. Люди опускают в пруд сеть и вытаскивают рыб, и выбирают из них тех, которых оставить себе, — а других бросают обратно в воду… И так уже пойманную рыбу ты можешь отпустить обратно в пруд, и тогда она перестанет быть твоею — и то прошлое, что воплощает собой такая мысль, перестанет быть твоим.

Ной наморщил лоб:

— Объясни мне лучше.

— Вспомни сон, который ты рассказал мне сегодня утром, — ту притчу про царя и волшебный дворец, который построили мудрецы. Вспомни, что мудрецы сказали царю, когда он увидел сидящую в комнате и похожую на него лицом механическую куклу.

— Они сказали: «Это не ты!», а потом выпустили у нее из головы птицу, и сказали: «Вот ты!»

— Конечно, — улыбнулся Учитель. — Птица была в твоей сказке мысль. Запомни эту истину: человек — есть мысль, которой он стал.

— Да, но ты правильно сказал: у меня бывает много мыслей в голове. Иногда они скачут, приходят ко мне одновременно… Как же мне понять, которая из этих мыслей я?

— Твои мысли — это одежды, определяющие твое прошлое. Стоит тебе выбрать одну из них, и ты станешь тем, кем делает тебя эта мысль. И тогда твое прошлое начнет соответствовать этой мысли.

— Но постой! — запротестовал Ной. — Оттого что вор, когда его поймают, вдруг искренне согласится про себя с тем, что воровать плохо, он не перестанет быть вором, и его все равно накажут!

— Если он искренне согласится про себя с тем, что воровать плохо, он перестанет быть вором, Ной, — в этом суть. Да, его накажут, но накажут не его, а того человека, кем он был раньше.

— Но выходит, раньше он все-таки был вором, прошлое не изменилось!

— Прошлое прежнего человека не изменилось, — объяснил Учитель. — Того, кто своровал. Он остался в своей комнате дворца, в своем мире, и продолжает там существовать в виде пустой механической куклы. Прошлое же нового человека лежит в другой трубочке Свирели.

— Но новому человеку все-таки придется ответить за преступление того, другого? — озадаченно спросил Ной.

— Да, — сказал Учитель, — но это наказание будет происходить уже в другом мире, имеющем новое прошлое и новое будущее. Наказание, которое в мире вора ни к чему кроме озлобления не приведет, станет в мире нового человека искуплением чужого греха. Невинный новый человек приносит себя в жертву за грехи другого, старого, виновного. Нет сильнее средства, чем это, чтобы возвысится в мирах. Состоится наказание или нет, жизнь раскаявшегося вора вскоре начнет чудесным образом меняться к лучшему. Если же вор не раскаялся искренне, не поверил в свое раскаяние сам, не превратился внутри в человека, которому претит воровство, но лишь формально, лишь чтобы смягчить наказание, согласился с тем, что воровать плохо, — он не перенесется в новый мир, не станет новым человеком. Наоборот, в этом случае его отбросит в мир еще более пустой и страшный, чем тот, в котором он совершил преступление. Тогда в этом более низком мире то прошлое, которое он помнит, тоже начнет постепенно видоизменяться, приспособляясь ко все более страшному будущему.

— Значит, делая усилие и сознательно выбирая мысль, мы каждый раз заставляем себя, словно птицу из сказки, вылететь из своей головы и перелететь в соседний мир, туда, где до этого жило другое тело, как две капли воды похожее на наше, но с отличным от нашего прошлым?

— Назови это телом, или домом, в который ты вселился, — кивнул Учитель. — Или одеждой, которую ты надел.

— Но, вселяясь в новый дом, я все-таки не меняю прошлого этого дома, — продолжал настаивать Ной. — Новый человек все равно будет помнить, что в прошлом он своровал деньги.

— Воровал деньги не тот человек, кто раскаялся. — Учитель, не отрывая глаз, смотрел на Ноя. — Но прошлое того, кто раскаялся, будет включать эпизод воровства, как и все другие эпизоды прошлого, случившиеся с человеком в старом мире. Прошлое это, однако, начнет с момента раскаяния медленно и неизбежно преображаться, менять очертания, сквозь его разломы засияет свет… Именно это имеется в виду, когда говорится, что прошлое возможно менять. Вся цепочка событий жизни, которую человек помнит до перехода в новый мир, останется в его памяти, но события эти поменяют внутреннее содержание, свой смысл, для того, чтобы соответствовать новому будущему. И именно они станут причинами новых чудесных и приятных человеку событий в будущем. Те события своего прошлого, которые человек раньше проклинал, вдруг окажутся для него благословлением.

— Выходит, — задумчиво сказал Ной, — человек лишь настолько хорош, насколько хороша последняя мысль, которой он решил стать.

Сидящие по обе стороны от Учителя старики-монахи переглянулись и улыбнулись друг другу.

Улыбнулся и Учитель:

— Ты понял главный урок Сутры. Но выбрать мысль, которая перенесет тебя в лучший мир, не так просто, как кажется.

— Отчего же? — удивился Ной. — Мне только нужно выловить из пруда своей головы хорошие мысли и стать ими! Хорошие мысли понятны и просты.

— Увы, — покачал головой Учитель. — Не все мысли это живые рыбы. В пруду много красивых блесен с острыми, невидимыми крючками, на которые, пока ты сам ловишь рыбу, тебя ловит враг.

— Враг? Тот, который упоминался в сутре? Кто он?

— Пока лишь запомни, что твои настоящие мысли — это осколки разбитого витража мироздания, которые ты подобрал с земли. Блесны же, которые подкидывает тебе враг, никогда не были частью Вселенной.

— Так как отличить блесна врага от живых рыб?

— Живые мысли связаны только с твоим собственным опытом. И потому эти мысли согреты и озарены, словно облако лучами солнца, теплым светом пережитых тобой чувств — запахом, вкусом, образами, звуками и прикосновениями. Блесны же врага блестят ярко, но холодны и пусты. И это мой первый совет тебе, как правильно выбирать мысли.

Учитель посмотрел на него, увидел, что Ной понял его, и продолжил.

— Второй же совет такой: когда будешь стараться стать мыслью, прислушайся, успокаиваются ли волны внутри тебя. Знай: какие именно решения мы принимаем в жизни, не имеет значения — важно то, насколько эти решения только наши. И если решение верное и ты стал хорошей мыслью, стихает ветер в душе, и какие бы шторма не бушевали снаружи, внутри ты делаешься тих и спокоен. Но если ты не чувствуешь покоя внутри, и сердце твое, словно лодку волнами, качает все сильнее, и ты в панике хватаешься за борта, знай: не веришь ты истинно в то, во что думаешь, что веришь. Тогда немедленно бросай мысль обратно в пруд, ибо случилось одно из двух зол: либо не смог ты истинно поверить в свою мысль и стать ею; либо та мысль, в которую ты пытался поверить, — блесна врага. В последнюю же поверить истинно невозможно — пытаясь стать блесной, ощутишь лишь боль и беспомощность перед силой, что потянет к чужому берегу.

Ной кивнул.

— Ты дал мне два совета, как правильно выбирать хорошие мысли и становиться ими. Я попробую их использовать. Ты думаешь, я смогу с их помощью забыть мое горе и исправить сотворенное мной зло?

— Ты уже стал другим. Скоро твое горе пройдет, твоя боль утихнет.

Монах, сидевший справа, вопросительно взглянул на Учителя. Тот кивнул.

Старик со сморщенным лицом поднял с ковра железный кованый горшочек, снял с него крышку и двумя пальцами вынул щепотку серого порошка. Неожиданно он подбросил порошок в воздух перед Ноем и быстрым движением руки поднес свечу — облачко вспыхнуло перед лицом Ноя тысячью маленьких золотых искр.

Ной вздрогнул и в тот же миг ощутил тишину и спокойствие внутри себя. Кто-то большой и добрый вырвал у него из сердца черного клеща, а свежую рану залил прохладным сладким бальзамом…

Он сидел не шелохнувшись. Внутри его было свободно и светло. Наконец, не в силах сдержаться, он громко рассмеялся:

— Как хорошо! Как хорошо!

Засмеялся и Учитель, и монахи, — и в тот же миг грянула песня:

— Праздник! Праздник! Доброй дороги в мирах!..



1 Адамсон Д. Г. «Быт и нравы старателей на Омеге в первой половине 24 века». — Цит. по: Конорс Э. ред. Альфа и Омега, легенда и реальность. Сборник статей. Пара-Лондон и Нью-Нью-Йорк, «Рутледж», 2465, стр. 97.

2 Крофтон Д. и Элиа Д. «Краткий словарь космических терминов». Аргос, «Пейперджанк», 2467, стр. 176.

3 Чапман Д. «Гипотеза сдвигов в барьерах человеческого восприятия под влиянием феномена Альфы и Омеги». — «Тренды в когнитивных науках», 2387, № 12, стр. 592.

4 Картер Н. Д. «Как ошибается человек, ответ Н. Чапману». — «Философское обозрение», 2388, № 11, стр. 721.

5 Зенекис Д. Т. «В поисках бериллия». Нью-Нью-Йорк, «Атропос», 2237, стр. 68.

6 Пример исчезновения верхнего фрагмента огнетушителя Ремуса, конечно, известен многим читателям — прежде всего по имеющей широкое хождение поговорке «Пропасть, как огнетушитель Ремуса» (пропасть не понятно куда, непонятным образом). Но не всем известна этимология этого выражения и все детали случившегося исторического эпизода, поэтому мы считаем нужным привести здесь эти подробности.

7 Галбрейт Л. «Жизнь старика Ремуса». 3-я редакция, Каллиопа, «Барнс и Кэрролл», 2475, стр. 112.

8 Яркий пример крайностей такого подхода см. в кн: Дэниелс Б. «Объяснение дыр Альфы и Омеги чистильщиком картофеля. Похожи ли дыры на глазки?» — «Природа и общество», 2397, № 20, стр. 153.

9 См.: Берг В. и Финч У. «Как простое сделалось сложным и наоборот». — «Физическая наука», 2399, № 8, стр. 1593.

10 Блумфильд Э., Коулман М. и Чандлер Д. «Особенности λ-перехода при преодолении скоростного порога в 239 миль в час частицами с массой выше 3.4567 диан при постоянном значении Q (на примере планет Альфа и Омега)». — «Наука», 2411, № 7, стр. 256.

11 «Летная инструкция для экипажей рейсовых судов, осуществляющих полеты в квадрате 4567/98-5 и в дополнительном радиусе в 12 мил. миль вокруг Каллиопы, Психеи и Белых Скал». Под ред. Беррингтон О. и Брукс С. Каллиопа, Типография Федерального Управления Движением № 41, 2382, стр. 12.

12 См., например: памфлет Люка Фримана, в котором он призывает ввести официальную практику сегрегации для неполных людей (Фриман Л. «Жертва во спасение». — «Каллиопа Таймз», 2416, № 87 стр. 1).

13 Джеймс Р. и Фаули Р. «Анализ корреляции роста популяции фрагментированных индивидов с ростом числа поступлений пациентов в психиатрические клиники на Каллиопе (на примере района Новых Фив)». — «Наука», 2425, № 9, стр. 131.

14 Робертс К. «Курт Браунинг снова в деле». — «Фэшн Крониклз», 2429, № 36, стр. 17.

15 «Паноптикон», или «Дом с инспекцией» («Inspection House») был проектом идеальной тюрьмы философа-утилитариста Джереми Бентама (1748 — 1832). Проект предполагал режим одиночного заключения. Считалось, что полное одиночество позволит пробудить в человеке присущий ему от рождения голос добродетели. Проект воплотился в жизнь в первой половине XIX века в США. Практический опыт подобных тюрем показал, что заключенные быстро сходили в них с ума.







 
Яндекс.Метрика