Ольга Бартошевич-Жагель
«ЛАМАРК» МАНДЕЛЬШТАМА И БОРИС КУЗИН: БИОГРАФИЧЕСКИЙ КЛЮЧ
Литературоведение

Ольга Бартошевич-Жагель — филолог, переводчик. Родилась в Москве. Окончила кафедру древних языков и античности Института восточных культур и античности РГГУ. Преподает латинский язык в Первом МГМУ им. И. М. Сеченова. Автор публикаций по русской и классической филологии. Живет в Москве. В «Новом мире» публикуется впервые.



Ольга Бартошевич-Жагель

*

«Ламарк» Мандельштама и Борис Кузин: биографический ключ



Стихотворение Осипа Мандельштама «Ламарк» сразу получило высокую оценку: Ю. Н. Тынянов назвал его «гениальным»1, Н. А. Оцуп — самым характерным стихотворением Мандельштама2. Его интерпретировали как антиутопию, вызванную реалиями тоталитарного государства3, усматривали подтексты из Пушкина4, Лермонтова5, Хлебникова6, Зенкевича7, Мережковского8 и других.

Большинство исследователей видят в «Ламарке» медитацию на тему эволюционного и исторического пути человека9. Так понял стихотворение еще Ю. Н. Тынянов, по словам Надежды Мандельштам: «Тынянов мне объяснил, чем оно замечательно: там предсказано, как человек перестанет быть человеком. Движение обратно»10.

Не отрицая значимости этих и других исследований, мы попробовали выявить еще один смысловой пласт. Анализ свидетельств, связанных с Борисом Кузиным, биологом, с которым Мандельштама связывала пылкая дружба, переросшая в сложные, драматичные отношения, показывает: «двигателем сюжета» этого стихотворения о «деградации природы» было переживание поэтом «деградации» его дружбы с Кузиным — переживание, высказанное «на языке» Ламарка (с чьим творчеством Мандельштама познакомил именно Кузин). Именно это опущенное личное звено11 (разрушение отношений с ближайшим другом) обусловило эмоциональность стихотворения. Мандельштам не просто фантазирует на тему деградации — он ее пережил лично.

Перед тем как перейти к построфному анализу стихотворения, мы остановимся на истории отношений Мандельштама с Кузиным в 1930 — 1931 годах, так как она имеет прямое отношение к поэтической паузе во второй половине 1931 года, разрешившейся «Ламарком», а также к сюжету и мотивной структуре стихотворения.


Биографический контекст: отношения Мандельштама и Кузина в 1930 — 1933 годах


Они познакомились в Ереване в 1930 году. Кузин вспоминал:


Отношения близкой дружбы у нас установились даже не быстро, а словно мгновенно. Я был тотчас же втянут во все их планы и злосчастья. И с первого до последнего дня нашего общения каждая наша встреча состояла из смеси разговоров на самые высокие темы, обсуждения способов выхода из безвыходных положений, принятия невыполнимых (а если выполнимых, то не выполняемых) решений и, как я уже говорил, — шуток и хохота даже при самых мрачных обстоятельствах12.


Они говорят на огромных скоростях о науке, искусстве, но прежде всего о Творении. Кузин рассказывает Мандельштаму об эволюции с точки зрения неоламаркизма, Мандельштам подхватывает — «а в поэзии вот так», «а у Бергсона вот так». Мандельштам учится думать на языке биологических понятий. «Я переставил шахматы с литературного поля на биологическое, чтобы игра шла честнее», — пишет Мандельштам в «Путешествии в Армению».

После знакомства с Кузиным Мандельштам начинает писать стихи — после пятилетней стиховой паузы. Из письма Н. Мандельштам к Кузину: «...встреча была судьбой для всех троих. Без нее — Ося часто говорил — может, и стихов бы не было»13.

Разговор с Кузиным определяет диалогичность, раскрепощенность новой мандельштамовской поэтики. Обращения к Кузину встраивают «Путешествие в Армению» в непрекращающийся разговор: «Итак, Б. С., вы уезжаете первым»; «Вы остановитесь на улице Спандарьяна, 92, у милейших людей — Тер-Оганьянов. Помните, как было?»; «Этими запоздалыми рассуждениями, Б. C., я надеюсь хотя бы отчасти вас вознаградить за то, что мешал вам в Эривани играть в шахматы»; «А еще, Б. С., вам кланяется синий еврей Писарро…»

В этот первый, эйфорический период их дружбы в стихах Мандельштама также разыгрывается разговор: «Грянет ли в двери знакомое „Ба, ты ли, дружище”»; «Я скажу тебе с последней прямотой»; «Я говорю с эпохою, но разве…»; «Пусть это оскорбительно — поймите», «Еще меня ругают на языке трамвайных перебранок… Ну что ж, я извиняюсь»; «Пора вам знать, я тоже современник»; «Брось, Александр Герцевич, чего там, все равно»; «И до чего хочу я разыграться, разговориться, взять за руку кого-нибудь, „Будь ласков”, сказать ему, нам по пути с тобой» и другие.

Но в Москве все меняется. «Разговор быстро исчерпался», — вспоминает Н. Мандельштам14. Кузин все чаще сердится на Мандельштама, все меньше его понимает. «Звук сузился, слова шипят, бунтуют», — писал Мандельштам в посвященном Кузине «К немецкой речи» в 1932 году.

Н. Мандельштам объясняла это тем, что у Кузина «запас был неглубок»15, но мы предполагаем, что причиной кузинского нарастающего раздражения стала влюбленность, возникшая между ним и Н. Мандельштам. У них был полноценный роман, как явствует из опубликованных в 1999 году писем Н. Мандельштам к Кузину16. Мандельштам этого явно не понимал и Кузина продолжал обожать. Последнего с его зацикленностью на «вопросах морали» сложившееся положение не могло не тяготить. Он неосознанно ревновал Н. Мандельштам к мужу, злился на ситуацию и на Мандельштама, кричал на него:


С О. Э. мне иногда приходилось в повышенном тоне разговаривать по поводу какого-нибудь его очередного заскока. С Н. Я. таких разговоров не бывало17.


Кузин, который в Армении с энтузиазмом ввел Мандельштама в биологический дискурс, теперь «недоумевал, почему Мандельштам ходит к нему в Зоологический музей, листает книги и читает про устройство зрения птиц, насекомых, ящериц, животных... Он ворчал, но в книгах не отказывал»18.

Особенно резкие выпады он позволял себе из-за мандельштамовской (периодически) просоветской позиции. Мандельштам переживал и старался его умилостивить.


Но когда он начинал свое очередное правоверное чириканье, а я на это бурно негодовал, то он не входил в полемический пыл, не отстаивал с жаром свои позиции, а только упрашивал согласиться с ним. — «Ну, Борис Сергеевич, ну ведь правда же это хорошо»19.


Споры на тему политики — единственный конфликт, который Кузин проговаривает в своих мемуарах, где он в целом тему искажения их отношений обходит молчанием.

Ревность к Мандельштаму прорывается открыто после совместной поездки в Старый Крым весной 1933 года.


Однако Борис Сергеевич неожиданно взял на себя роль защитника Нади от эгоизма Осипа Эмильевича. Могу ли я забыть звучание глубокого грудного баритона разгневанного Кузина: «Это что же, машинка для делания стихов?!» — в ответ на мои сдерживающие речи об обязанности многое прощать поэту20.


Но больше всего Кузин «придирался» к стихам — и это ранило Мандельштама сильнее всего. До знакомства с Мандельштамом Кузин очень любил его поэзию, в многомесячную командировку в Среднюю Азию в 1930 году он взял с собой всего две книги — «Темы и вариации» Пастернака и «Tristia» Мандельштама. Он изначально воспринимал Мандельштама и его творчество как нечто единое:


Человек, с которым я нынче познакомился, не мог быть никем иным, кроме как автором тех стихов, что я знал. Он был прекрасен, как эти стихи21.


Но в Москве Мандельштам начинает все больше его раздражать, и Кузин, воспринимавший поэзию Мандельштама и его самого как нечто единое, начинает эту поэзию ругать.

Он «враждебно встречал каждое новое стихотворение»22. Ср. воспоминания Эммы Герштейн:


У Кузина были также претензии к языку Мандельштама в стихотворениях «...о русской поэзии» и «Сохрани мою речь навсегда». По-русски не говорят «на бадье», нужно говорить «в бадье» («Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье»). Кузин подвергал также сомнению уместность слова «початок» («И татарского кумыса твой початок не прокис»), но и этими замечаниями Осип Эмильевич пренебрег23.


Особенно Кузина раздражают тексты, где Мандельштам прямо признается ему в любви, — «Путешествие в Армению» и «К немецкой речи» — потому что сам он эту любовь теряет. «Ламарком» он «возмущался»24, как и «Путешествием в Армению» («мы много спорили о нем», — пишет он в воспоминаниях25). В письме к А. А. Морозову он оценивает «Путешествие» более жестко: «В нем все неверно или преувеличено... Всем впервые увиденным и узнанным он по-дилетантски восхищается»26.

Мандельштам глубоко переживал «наезды» Кузина, контрастирующие с абсолютным взаимопониманием в первую пору их дружбы.


Он тогда явно огорчался. Возражал. А затем словно бы упрашивал: «Да нет же, Б. С., стихи хорошие. Ну послушайте», — и снова читал написанное. Мои протесты лишь в редких случаях имели последствием внесение некоторых небольших поправок27.


В начале лета 1931 года Мандельштам настолько огорчается, что рвет несколько не понравившихся Кузину стихотворений28 (прекрасных, судя по сохранившимся фрагментам черновиков, публикуемых ныне как «отрывки из уничтоженных стихов»29). К этому же периоду относится эпизод, описанный Эммой Герштейн:


Но однажды Кузин выразил Мандельштаму свое неудовольствие по поводу стихотворений «Сегодня можно снять декалькомани» и «Еще далеко мне до патриарха». В первом Мандельштам прямо полемизирует с белогвардейцами, а во втором воспевает «страусовые перья арматуры в начале стройки ленинских домов». Видимо, разговор был довольно бурным. Я застала Осипа Эмильевича одного, он бормотал в волнении: «Что это? Социальный заказ с другой стороны? Я вовсе не желаю его выполнять», — и лег на кровать, устремив глаза в потолок30.


Мандельштам был так потрясен, что в течение следующих девяти месяцев не написал ни одного стихотворения. Он не писал стихов пять лет, после разрыва с Ольгой Ваксель и до встречи с Кузиным, — и после открытого конфликта летом 1931 вновь замолкает. Отношения с Кузиным мучают его, и он начинает писать ностальгическую прозу — «Путешествие в Армению».

«Ламарк» — первое стихотворение после девятимесячного перерыва. Его связь с Кузиным неоднократно отмечалась — Кузин был увлеченным неоламаркистом, именно он открыл Мандельштаму Ламарка. Фактически Мандельштам не мог писать стихов до тех пор, пока не высказал в «Ламарке» то, что было у него на душе, — переживания по поводу деградации отношений с Кузиным. Высказал, обыграв «кузинский» же текст — Ламаркову «Философию зоологии».

Для Ламарка «деградация» — нейтральный термин, описывающий морфологические и эволюционные закономерности:


Среди вопросов, представляющих интерес для философии зоологии, один из важнейших касается деградации и упрощения (dégradation et simplification) организации — явления, которое можно наблюдать, пробегая животную цепь с одного конца до другого, начиная с совершеннейших животных и кончая наиболее просто организованными31.


Видимо, ламарковская формулировка рассмешила Мандельштама и подсказала мысль показать «настоящую» деградацию, по которой, как по лестнице, можно спуститься — «пробежать» — в буквальном смысле.


Строфы 1—4 и «Философия зоологии»


Перейдем в построфному анализу стихотворения.


Был старик, застенчивый как мальчик,

Неуклюжий, робкий патриарх...

Кто за честь природы фехтовальщик?

Ну конечно, пламенный Ламарк.


Образ старика восходит к предисловию В. Карпова к русскому изданию «Философии зоологии» 1911 года, которое Мандельштам, безусловно, читал. Оно начинается с описания памятника старому, ослепшему Ламарку и фразы о «трагическом непонимании его современниками». И «старика», и конфликт с современниками Мандельштам в начале 1930-х ассоциировал с собой (ср. «Тебе, старику и неряхе, пора сапогами стучать» («Квартира», 1933). Более того, в стихотворении «Еще далеко мне до патриарха», раскритикованном Кузиным в описанной Эммой Герштейн ссоре32, он прямо соотносит себя с «патриархом». Таким образом, «Ламарк» — не просто первое стихотворение, написанное после ссоры с Кузиным, но оно еще и начинается с отсылки к стихам, из-за которых они поссорились.

Характер Ламарка, обрисованный в первых двух строках, как показал Л. Ф. Кацис33, также восходит к эпизоду, приведенному в предисловии к русскому изданию «Философии зоологии» 1911 года:

Старец презентует Наполеону книгу. «Что это такое? — вскричал Наполеон. — Это ваша нелепая метеорология... занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием приму ваши труды. Эту же книгу я беру, только принимая во внимание ваши седые волосы»… Бедный Ламарк, тщетно пытавшийся в конце каждой резкой и оскорбительной фразы императора вставить: «Это работа по естественной истории», имел слабость залиться слезами34.


Эта сцена дала Мандельштаму повод увидеть в образе Ламарка свои собственные черты — «стариковатость» при инфантильных реакциях, неумение адекватно взаимодействовать с властью, неуклюжесть. Мандельштам, очевидно, узнал в робком, эмоциональном старике себя, а в надменно журящем его Наполеоне — Кузина. Мандельштаму, как отмечали многие исследователи, вообще свойственно подчеркивать собственные черты в своих персонажах. Этот «эгоцентризм» можно истолковать так: поэту было сложно говорить о «личном» непосредственно — ср. начало «Шума времени» («Память моя враждебна всему личному»35) или свидетельство Н. Мандельштам:


...внутренняя стыдливость запрещает ему прямые автовысказывания. Записывая под диктовку «Разговор о Данте», я часто замечала, что он вкладывает в статью много личного, и говорила: «Это ты уже свои счеты сводишь»36.


Поэтому в текстах Мандельштама гораздо больше личного и «любовного», чем может показаться, но он опускал личное звено, переходя сразу к культурным ассоциациям. См. свидетельство Н. Мандельштам:


Даже в повседневной жизни он редко говорил о себе или о своих чувствах или ощущениях. Он предпочитал говорить о том, что вызывало эти чувства... Это отражалось даже на том, как он говорил о мелкобытовых вещах: не спина болит, оттого что плохой матрас, а «кажется, лопнула пружина, надо бы починить». В быту, в повседневной жизни и в книгах он всегда говорил о себе с большой осторожностью, прикрывая признание какой-нибудь внешне объективной оболочкой37.


Фигура Ламарка в стихотворении играет роль такой «внешне объективной оболочки».

В следующих двух строках Мандельштам подчеркивает в Ламарке уже не свои, а кузинские черты:


Кто за честь природы фехтовальщик?

Ну конечно, пламенный Ламарк!


Кузин был человеком чести, принципов, выражение «моя мораль» часто встречается в его текстах. Эта принципиальность проявлялась и в отношениях с властью (он жестко отказался сотрудничать с НКВД), и в науке — он отстаивал непопулярные и небезопасные в его время гётеанские и неоламаркистские идеи. В посвященном Кузину «К немецкой речи» Мандельштам также говорит о «чести»:

Есть между нами похвала без лести,

И дружба есть в упор, без фарисейства,

Поучимся ж серьезности и чести

На Западе у чуждого семейства.


Ср. в «Путешествии в Армению»: «Ламарк боролся за честь (курсив наш — О. Б.-Ж.) живой природы со шпагой в руках. Вы думаете, он так же мирился с эволюцией, как научные дикари XIX века? А по-моему, стыд за природу ожег смуглые щеки Ламарка. Он не прощал природе пустячка, который называется изменчивостью видов. Вперед! Aux armes! Смоем с себя бесчестье (курсив наш — О. Б.-Ж.) эволюции».

Помимо «чести» на Кузина указывает и отношение к оппонентам как «дикарям» (именно так он именовал необразованных людей в письмах) и «непрощение пустячка», вплоть до мелочных придирок — и к стихам, и к «морали».

Кузин в спорах именно «фехтовал» — азартно парировал. Причем бросался в спор, вступаясь за «честь» — «природы», Гёте и т. д. Так, он отчаянно ругает Мандельштама за нечуткость к музыке Баха38, ведет ожесточенную полемику с А. А. Любищевым, который недооценивает, с его точки зрения, значение музыки и литературы. Стиль его споров был именно «колющий» — характерно, что в письме к тому же Любищеву он использует применительно к полемике образ «острых шпилек»:


В своей переписке с Вами я больше всего ценю то, что мы можем спорить без малейшего опасения обидеть друг друга, хотя бы мы и очень резко расходились во мнениях и хотя бы, как это бывает во всякой полемике, каждый из нас пускал другому довольно острые шпильки39.


Несколько месяцев спустя после «Ламарка» Мандельштам, продолжая общаться с Кузиным и страдая от его придирок, напишет «Стихи о русской поэзии» — там Кузин будет выведен как ученый шпажист, который рифмуется с «палачом»:

Тычут шпагами шишиги,

В треуголках носачи,

На углях читают книги

С самоваром палачи.


Кузин его именно «тыкал», что для обожающего его Мандельштама было мучительно (отсюда «палачи»). Палачи интеллектуальны («читают книги»), мучительные беседы происходят в уютной, домашней обстановке — «с самоваром» (с Кузиным вместо самовара было вино). «Носачи в треуголках», возможно, отсылают к образу Наполеона в вышеупомянутом эпизоде из предисловия к русскому изданию «Философии зоологии» 1911 года, где Наполеон журит Ламарка.

Итак, в стихах 3 — 4 Мандельштам описывает Ламарка, пользуясь устойчиво «кузинскими» семемами фехтования и чести — в форме разговора-фехтования, с его веселым вопросом («Кто за честь природы фехтовальщик?») и ответным «ударом шпаги» — восклицанием («Ну конечно, пламенный Ламарк!»). Только после такого «явления» Кузина рассказчик обретает способность говорить «я». Но все, что он может сказать о себе от первого лица, — далеко не оптимистично:


Если все живое лишь помарка

За короткий вымороченный день,

На подвижной лестнице Ламарка

Я займу последнюю ступень.


Это одновременно и отчаяние по поводу «эволюции» дружбы с Кузиным, и шутка. Мандельштам начинает с трагикомичной «научной гипотезы» — «если все живое лишь помарка…», обыгрывая, вероятно, следующее место из «Философии зоологии»:


Вот мы и дошли, наконец, до последнего класса животного царства, до класса, заключающего несовершеннейших во всех отношениях животных, т. е. наиболее просто организованных, владеющих самым ничтожным числом способностей и являющихся, по-видимому, ничем иным, как простым наброском животной природы (ébauches de la nature animale)40.


Возможно, Мандельштам обратил внимание на «набросок», потому что в этом издании переводчик выделяет его дважды, давая в скобках оригинал ébauches, который он переводит то как «набросок» (стр. 170), то как «зачаток (стр. 207) живой природы. Отсюда, возможно, «Когда, уничтожив набросок…» (1933) — как и в других восьмистишиях цикла, здесь прослеживается все тот же сюжет распада отношений с Кузиным — одиночество, попытки разговора на темы Природы и Познания, которые обрываются, едва начавшись. Но в 1933 году Мандельштам пишет об этом уже грустно-отстраненно, в апреле 1932 — еще отчаивается и вышучивает.

«Лестница» визуализирует ламарковские «ступени развития»: низшую ступень занимают наименее организованные формы — инфузории и полипы, высшую — птицы и млекопитающие. По Ламарку, виды эволюционируют по мере приспособления к условиям среды. Условия общения с Кузиным становятся для Мандельштама все более жестокими — поэтому ему остается только постепенно отключать нервную систему и в итоге исчезнуть. Мандельштам как будто говорит: «раз так, превращусь в инфузорию, все по вашей науке». Такой же отчаянный жест Мандельштам делает в «К немецкой речи», посвященном Кузину: «Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада / Иль вырви мне язык — он мне не нужен».


В следующих двух строфах Мандельштам почти буквально следует Ламарку:

К кольчецам спущусь и к усоногим,

Прошуршав средь ящериц и змей,

По упругим сходням, по излогам

Сокращусь, исчезну, как Протей.


В «Философии зоологии» восьмой класс эволюционной лестницы составляют кольчецы (высокоорганизованные черви), затем идут усоногие (девятый класс). Мандельштам начинает с самых колоритных, характерно-ламарковских названий (в отличие от широко известных паукообразных, моллюсков и других).

«По упругим сходням, по излогам»: спуск «по излогам» Мандельштам процитирует в «Разговоре о Данте»: «трудно спускаться по излогам его многоразлучного стиха». Эпитет «многоразлучный» как бы комментирует «Ламарка» и его «опущенное звено» — сюжет потери изначальной близости с Кузиным: он терял друга (разлучался с ним) поэтапно, как формы жизни у Ламарка деградируют от ступени к ступени, «ступеньками» спускался от исходной — райской — дружбы в ад.

Еще одна прозаическая аллюзия на «Ламарка», многократно отмеченная исследователями, — в «Путешествии в Армению» — также объединяет в себе мотивы спуска в ад, спуска по лестнице Ламарка и расхождения с Кузиным:


В обратном, нисходящем движении с Ламарком по лестнице живых существ есть величие Данта. <…> Смотрите, этот раскрасневшийся полупочтенный старец сбегает вниз по лестнице (курсив наш — О. Б.-Ж.) живых существ, как молодой человек, обласканный министром на аудиенции или осчастливленный любовницей.


Первая фраза отсылает к Данте и к «Ламарку», вторая — к шестой строфе «К немецкой речи», посвященного Кузину:


И прямо со страницы альманаха,

От новизны его первостатейной,

Сбегали в гроб — ступеньками, без страха,

Как в погребок за кружкой мозельвейна.


Немецкие буквы (то есть Кузин, читавший немецких поэтов в подлиннике и олицетворяющий «серьезность и честность» немецкой культуры) сбегают вниз (Кузин действительно был легок и бесстрашен и часто бегал за выпивкой) — весело, ламарковскими ступеньками, — и при всем том отношения это путь в никуда, в «гроб». Здесь Кузин и Ламарк вновь синонимичны. Причем немецкие буквы сбегают «от новизны первостатейной» альманаха — так же как Кузин «сбегал» от новых стихов Мандельштама, — и слов не остается.

Cокращусь, исчезну как Протей: как неоднократно отмечалось, Мандельштам соединяет ламарковского протея с маленькой буквы, принадлежащего к классу инфузорий, и с большой — гомеровского Протея, который борется с Менелаем, принимая разные обличья (Od. IV 456 — 458):


Вдруг он в свирепого с гривой огромною льва обратился;

После предстал нам драконом, пантерою, вепрем великим,

Быстротекучей водою и деревом густовершинным.

(пер. В. А. Жуковского)


Вектор его метаморфоз, по замечанию Дональда Рейфилда41, — такой же, как у Ламарка: от более совершенных природных форм (лев) к растительной и неживой природе. Мандельштам вернулся к образу Протея в «Не искушай чужих наречий…» (1933) — опять-таки, как мы полагаем, в связи с Кузиным:

Что если Ариост и Тассо, обворожающие нас,

Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз?


Это стихотворение написано в Старом Крыму, куда Мандельштамы поехали вместе с Кузиным после его освобождения из-под ареста в апреле 1933 года. Здесь злость Кузина на Мандельштама достигла предела (Эмма Герштейн вспоминает, как стал кричать на него после этой поездки Кузин42, как постарели и помрачнели после нее и Мандельштамы, и Кузин43). Надежда Мандельштам пишет коротко, что Кузин в Старом Крыму «был все время чем-то недоволен — он все ворчал»44. И Мандельштам, в начале путешествия написавший восторженное стихотворение об Ариосте, который «наслаждается перечисленьем рыб» (Кузин был систематиком), теперь пытается убедить себя самого в безнадежности, гибельности своего увлечения Ариостом/Кузиным — другом (Другим) и «обворожающей» Другой (немецкой, итальянской) речью.

Кузин уже не надежный друг («но ты живешь, и я с тобой спокоен», как писал Мандельштам в «К немецкой речи» за год до того), но кто-то, кто в любой момент может накричать, превратиться в чудовище. Он Мандельштама больше не понимает — у него лазурный мозг, он не видит — его глаза зарастают чешуей. И здесь вновь актуализируется ламаркова образность. Ламарк обращает особое внимание на изменения мозга по мере продвижения по эволюционной лестнице вниз (именно он ввел принципиальное отличие между позвоночными, имеющими спинной мозг, и беспозвоночными). А глаза, зарастающие чешуей, прямо отсылают к определению «протея» в «Философии зоологии»:

Водная рептилия, родственная саламандре, живущая в глубоких и темных пещерах, наполненных водой, имеет — подобно слепышу — лишь следы органа зрения — следы, точно также скрытые45.


Протея Ламарк относит к классу инфузорий — самой низшей ступени развития организмов. Именно из ламарковского описания инфузорий Мандельштам заимствует глагол «сокращусь»: они похожи на растения тем, что не имеют ни одного органа, в том числе пищеварительного, но они «возбудимы, сократимы»46. Особенно трогательно описание инфузории монады, повлиявшее, возможно, на образность третьей и четвертой строфы «Ламарка»: «...ее тело, бесконечно малое, представляет не что иное, как студенистую, прозрачную, но сократимую точку»47.

У Ламарка ниже первой ступени, включающей в себя инфузории, в том числе протеев, ничего не следует. Но Мандельштам продолжает:


Роговую мантию надену,

От горячей крови откажусь,

Обрасту присосками и в пену

Океана завитком вопьюсь.


Это реминисценция из описания усоногих, которые «имеют мантию, покрывающую внутренность раковины, и расчлененные руки с роговидной кожей и две пары челюстей»48. Отметим, вслед за А. Жолковским, комизм торжественного обета надеть мантию, точно речь идет о коронации, и отказаться от горячей крови (как от престола)49. Тем комичнее, вернее, трагикомичнее выглядят следующие две строки, с их «детской» лексикой: «обрасту присосками и в пену океана завитком вопьюсь». Мандельштам шутит. Вплоть до этой строфы стихотворение представляет собой эпиграмму, в ее особом, мандельштамовском изводе.

Как мы уже отмечали, Мандельштам проговорки о личных отношениях «запрятывал» в прозу50 или в шуточные стихи51. С эпиграммой «Ламарка» связывает не только прагматика — высмеивание мучительной и непроговариваемой личной ситуации, но и прием смешения прямого и фигурального значения слов. Так, пережив страх расстрела, он пишет эпиграмму «Один портной…» (1934), где портной снимает с себя мерку — и спасается от «высшей меры». Первые годы брака с Надеждой Яковлевной были Мандельштаму тяжелы («Ноша гребцу непривычна, и труд велик» (1922)), ср. в воспоминаниях Н. Мандельштам: «В Москве на Тверском бульваре со мной жил замкнутый и суровый человек… И в свою жизнь он меня тогда не пускал, и я могла только догадываться, о чем он думает»52. Сам поэт об этой сложности не говорит, но вышучивает и свою скрытность, и невозможность развода в басне «Лжец и ксендзы» (1924): викарий отказывает в разводе — «мы не разводим даже рыб». В «Ламарке» тот же прием — использование ламарковской терминологии («деградация», «пробежать классификацию») в буквальном смысле — позволяет Мандельштаму вышутить непроговариваемую мучительную личную ситуацию.

В этом смысле «Ламарк» близок к мандельштамовской эпиграмме — вплоть до четвертой строфы. Но вот Мандельштам выходит за пределы ламарковой классификации. Он мыслит то, что Ламарк не думал помыслить, — мировой океан, то, что было до биологической жизни, — и тут его как будто прибоем выносит от сюжета начала эволюции к началу его собственного творчества: «и в пену океана завитком вопьюсь» отсылает к знаменитому двустишию из раннего стихотворения «Silentium» (1910): «Останься пеной, Афродита, / И, слово, в музыку вернись».

Получается, что параллельно с ламарковой инволюцией Мандельштам как поэт двигается тоже в обратном направлении — к началу своего творчества, когда он писал об одиночестве и невозможности любить («О позволь мне быть также туманным / И тебя не любить мне позволь», 1911; «Там — я любить не мог, / Здесь — я любить боюсь», 1912). С тех пор он прошел длинный путь до любовной лирики («Я научился вам, блаженные слова», 1917), до 1920-х годов, когда для него возник реальный Другой — Надежда Яковлевна, а с нею тема отношений с исторической реальностью, «веком», современностью, — и до знакомства с Кузиным, когда возник свободный прямой разговор — с другом, со страной, с человеком. И вот вся эта эволюция обратилась вспять — диалога с Кузиным больше нет, он возвращается к «Silentium», Афродита вновь становится пеной.

На «И в пену океана завитком вопьюсь» заканчивается и повествование от имени «я», и шутливая первая часть. Как будто отсылка к «Silentium» действительно вернула поэта к началу его пути, в котором он «забыл ненужное я» (1911). С этого момента Мандельштам говорит от имени «мы».


Строфы 5—8: «дантовская» часть


Две следующие строфы продолжают вариацию на тему ламарковой темы потери органов, но уже в другой — напряженно-драматичной — тональности. Многие исследователи отмечали ее «дантовский обертон»53.


Мы прошли разряды насекомых

С наливными рюмочками глаз.

Он сказал: природа вся в разломах,

Зренья нет — ты зришь в последний раз.


Он сказал: довольно полнозвучья,

Ты напрасно Моцарта любил,

Наступает глухота паучья,

Здесь провал сильнее наших сил.

Лирический герой проходит «разряды насекомых» вслед за наставником, в котором опять-таки угадывается Кузин — он был энтомологом-систематиком. В духе дантовского Вергилия, «наставник» то дает комментарии по поводу страшноватых существ, которых они «проходят», то учит устройству «природы» в целом, то властно обращается на «ты» — при этом ведет спутника в ад. Параллель с дантовским «Адом» подтверждает комментарий к «Ламарку» в «Путешествии в Армению»:


В обратном, нисходящем движении с Ламарком по лестнице живых существ есть величие Данта. Низшие формы органического бытия — ад для человека54.


В этом аду, как и в дантовском, нет надежды (на возвращение исходной дружбы): «здесь провал превыше наших сил».

Мы прошли разряды насекомых: глагол «прошли» дан в прошедшем времени: рассказы Кузина, открывшие Мандельштаму мир биологии, остались в прошлом. В настоящем же времени происходит катастрофа: «природа вся в разломах, зренья нет, ты зришь в последний раз». Что касается «разрядов насекомых», то здесь Мандельштам обыгрывает конкретную фразу из «Философии зоологии», где в порядках, следующих за насекомыми,


оказывается совершенно уничтоженным и орган зрения, столь полезный для более совершенных животных. Этот орган начал отсутствовать уже у некоторых моллюсков, усоногих и у большинства кольчецов… после же насекомых он не появляется уже ни у одного животного55.


Мандельштама должна была позабавить и впечатлить трагедийность формулировки: «орган зрения оказывается совершенно уничтоженным…», накладывающаяся на его переживания потери дружбы с Кузиным. «Наливные рюмочки глаз» передают впечатление от фасеточных глаз насекомых: их омматидии имеют вид узких, сильно вытянутых конусов56. Ассоциация с рюмками подсказана практикой регулярных возлияний с тем же Кузиным, очень часто — в Зоомузее. Они пьют, шутят, что-то обсуждают — и при этом их общий мир теряет краски, Кузин все меньше видит Мандельштама. Он, который научил Мандельштама тому, что «зренье есть», теперь транслирует обратное.

Зренья нет, ты зришь в последний раз: «зришь» как бы отсылает к его устаревшим формам дантовского стиха, имитирует интонацию властного обращения Вергилия к Данте.

За потерей зрения следует потеря слуха — ты напрасно Моцарта любил. Как отмечает Г. Киршбаум, до 1930-х годов Мандельштам не писал о Моцарте: «Изменение в отношении к Моцарту произошло, по-видимому, под воздействием знатока немецкой музыки и литературы Б. С. Кузина: в „Путешествии в Армению”, в главе, посвященной разговорам с другом, Мандельштам связывает Моцарта с „натуралистической” образностью»57.

Моцарт появляется в стихах 1930-х годов трижды, иллюстрируя разные этапы отношений с Кузиным. В мае-июне 1931 года до ссоры с Кузиным и стиховой паузы он являет собой пример дружбы «запросто» с мировыми гениями:

Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом.

К Рембрандту входит в гости Рафаэль.

Он с Моцартом в Москве души не чает —

За карий глаз, за воробьиный хмель.


В «Ламарке» (1932) Моцарт поминается в горьком признании: «Ты напрасно Моцарта любил». И последнее упоминание — в одном из «Восьмистиший» конца 1933 года:

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

Быть может, прежде губ уже родился шепот,

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.


Цикл «восьмистиший» пишется в ноябре 1933 — январе 1934 года — через полгода после злосчастной совместной поездки в Старый Крым, где невозможность прежних отношений стала очевидна. «Восьмистишия» — это попытка продолжения разговора на биологические и экзистенциальные темы, когда разговаривать уже не с кем. Их лирический герой потерян, не уверен в себе («быть может…»), его разговоры обрываются, едва начавшись. Он больше не смеет дразнить страну («Я пью за военные астры…»), спорить с ней, требовать («Запихай меня лучше, как шапку, в рукав…»), как в 1931 году, в первый год дружбы с Кузиным. Теперь Гёте и Моцарт — любимые персонажи Кузина — несамостоятельны, они «считали пульс толпы и верили толпе». Характерно, что именно в этом восьмистишии с отчетливо «кузинскими» значимыми именами (Шуберт, Моцарт, Гёте) вновь появляется мотив деградации, обратного развития (возникающий как минимум в трех стихотворениях 1932 года: «Ламарк», «Еще мы любим лицемерить» и «К немецкой речи»): «прежде губ родился шепот», «в бездревесности кружилися листы» — листья летают до появления дерев, причем листья опадающие. «Те, кому мы посвящаем опыт», больше не нуждаются в нем, не реагируют на него, как во время подлинной дружбы — они «до опыта приобрели черты».

Наступает глухота паучья: Т. В. Игошева отмечает точность воспроизведения текста Ламарка: у него пауки — первые животные, полностью лишенные слуха58. Ламарк следует по пути потери органов чувств, Кузин — по пути потери разговора с Мандельштамом: «здесь провал превыше наших сил». Это признание рифмуется с горьким «ты напрасно Моцарта любил». Здесь Мандельштам выходит за пределы эволюционного сюжета, говорит с неприкрытым личным отчаянием.

Следующие две строфы, согласно Жолковскому, представляют собой «трагическую развязку»59:


И от нас природа отступила

Так, как будто мы ей не нужны,

И продольный мозг она вложила

Словно шпагу, в узкие ножны.


И подъемный мост она забыла,

Опоздала опустить для тех,

У кого зеленая могила,

Красное дыханье, гибкий смех…


Это уже откровенная жалоба — ее эмоциональность усиливается за счет повторяющегося союза «и», повторяющихся глаголов в прошедшем времени.

Мандельштам обыгрывает «антропоморфность» природы в «Философии зоологии», где она является главным действующим лицом, например: «Природа — при образовании ракообразных — успела сделать крупные успехи в развитии животной организации»60. У Мандельштама природа, наоборот, «опоздала».

В седьмой строфе природа метонимична Кузину, так же как ему был метонимичен Ламарк в третьем и четвертом стихе. Это Кузин отступил так, как будто Мандельштам ему больше не нужен. Мандельштам об этом почти плачет.

Эмма Герштейн вспоминает, что он выделял паузами этот стих:


А как он подчеркивал ритм фехтования в предпоследней строфе Ламарка:

Так

как будто

мы ей не нужны61.


Главную идею Ламарка — о принципиальном различии между позвоночными и беспозвоночными, об эволюционной пропасти, разделяющей их, — Мандельштам соединяет с образом Кузина-фехтовальщика. Если в начале Кузин разговаривал с Мандельштамом азартно, был готов пламенно фехтовать с ним так же, как природа от начала творения «фехтует» с Богом, изобретает новые и новые эволюционные ходы и выпады, то теперь все кончено, Кузин (природа) отказывается от разговора, вкладывает шпагу в «узкие ножны» — так же, как организмы по мере «нисхождения» по эволюционной лестнице теряют нервную систему, заключенную в спинном мозге. У беспозвоночных остается только продольно-узловатый мозг, но у низших форм исчезает и он — «и продольный мозг она вложила, точно шпагу, в узкие ножны».

И подъемный мост она забыла: как отмечает Л. Кацис, речь может идти о Варолиевом мосте62 — отделе ствола головного мозга, который соединяется со спинным мозгом. Об этой анатомической подробности у Ламарка не говорится, но Мандельштам мог прочесть о ней в ходе своих биологических штудий. Возможно, «и подъемный мост» возникло просто как созвучие с «и продольный мозг» — Жолковский отмечает просодическую зеркальность этих полустиший63. Образность и смысл последней строфы остаются загадкой, исследователи расходятся в ее интерпретации. К сожалению, ее анализ оказался слишком объемным, и мы вынуждены отложить его до следующей статьи.



От «Ламарка» до «Старого Крыма»: уход в «мировую культуру» и возвращение к реальности


«Ламарк» — поворотное стихотворение. С него Мандельштам вновь начинает писать стихи после девятимесячного перерыва, последовавшего за ссорами летом 1931 года. И все же никогда больше он не будет писать так свободно, как в 1931 году, в первый год общения с Кузиным. В тот год Мандельштам еще жил абсолютно непрекращающимся свободным разговором с Кузиным, начавшимся в Армении в 1930 году, — и строфика была максимально разнообразной: двустишия («Я пью за военные астры, за все, чем корили меня…»), двустишие, заканчивающиеся одностишием («Куда как страшно нам с тобой…»), шестистишие («Лазурь да глина, глина да лазурь…»), восьмистишие, трехстишие («Помоги, Господь, эту жизнь прожить…»), разностопные четверостишия («Я скажу тебе с последней прямотой»), нетождественные строфоиды («Сегодня можно снять декалькомани…») и другие64. Начиная с «Ламарка» Мандельштам возвращается к предсказуемой, «монологичной» строфике — он вновь пишет преимущественно четверостишиями.

Кризис отношений с Кузиным, ставший явным летом 1931 года и приведший к стиховому молчанию, изменил не только форму, но и тематику и «настрой» поэзии Мандельштама. И здесь опять-таки граница проходит по «Ламарку».

В 1930 — 1931 годах, пока жив откровенный диалог с Кузиным (или пока была жива вера в этот диалог), Мандельштам много пишет о себе лично. В стихах этого года больше, чем когда-либо у Мандельштама, современных реалий, описаний текущего момента, текущего настроения: «Держу в уме, что нынче тридцать первый / Прекрасный год в черемухах цветет», «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма», «Я пью за военные астры, за все, чем корили меня», «Мы с тобою поедем на „А” и на „Б”», «Колют ресницы, в груди прикипела слеза», «Я скажу тебе с последней прямотой», «Я вернулся в мой город, знакомый до слез» и др. М. Л. Гаспаров писал:


Само местоимение «я» выступает в московских стихах вдвое чаще, чем когда-то в «Камне». Притом в «Камне» это «я» — стороннее и зрительское («рассеянный прохожий...»), в «Тристиях» — условное и робкое, с начала 1920-х гг. оно приобретает внутреннюю отчетливость и глубину, а в московских стихах получает адрес, окружение и биографию. Только такое «я» может активно противостоять действительности65.


К этому наблюдению Гаспарова можно добавить уточнение: оно справедливо прежде всего для стихотворений 1930 — 1931 годов, до ссоры с Кузиным и стиховой паузы. Начиная с «Ламарка» и до середины 1933 года — до нового кризиса отношений с Кузиным — Мандельштам перестает в свободной манере говорить о своей жизни и жизни страны непосредственно (о страхе арестов, ссылке в Сибирь, о веке-волкодаве, о сложных отношениях с властью, с временем, о самолетах и стройках, ночной и дневной Москве), возвращается к характерному для него «опосредованию» своего «я», личных переживаний через литературные, исторические, культурные ассоциации.

Эта отличающая Мандельштама склонность «прятать» личное (отношения с людьми, отношения со страной) за культурной маской, за литературными ассоциациями, которую он в «Шуме времени» сформулировал с некоторым апломбом как девиз «разночинства» («Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, — и биография готова»66), а Надежда Мандельштам назвала «внутренней стыдливостью», которая «запрещает ему прямые автобиографичные высказывания»67, — дважды была поколеблена. В первый раз — после брака с Надеждой Мандельштам, в стихах 1921 — 1925 годов, когда для него возникает Другой, принимающий его полностью, — и он впервые начинает писать о конкретной реальности своей жизни, а не только о «книгах». И во второй раз — в 1930 — 1931 годах, когда он был дружбой с Кузиным «как выстрелом разбужен».

В «Ламарке» Мандельштам, после первого кризиса отношений с Кузиным и стиховой паузы второй половины 1931 года, возвращается к избеганию непосредственно «автобиографических» высказываний. Он опосредует свои переживания по поводу Кузина через фигуру и текст Ламарка.

И почти все последующие за «Ламарком» стихи 1932 — 1933 годов — это тексты, где Мандельштам избегает описывать свою душевную и событийную реальность, свои реальные отношения с людьми и со страной. Потеряв уверенность в Кузине как значимом Другом, он уходит из непосредственного разговора о «настоящей» своей внутренней жизни и «настоящем времени» — в «стихи о культуре», «стихи о прошлом» — как в 1910-е годы, до женитьбы на Н. Я. Мандельштам. Он пишет о живописи импрессионистов («Художник нам изобразил...»), о поэзии Данте («Вы помните, как бегуны»), Тассо и Ариосто («Друг Ариосто, Тассо друг»), Эвальда Христиана фон Клейста (сонет, переработанный в «К немецкой речи»), цикл стихов о русской поэзии. Разговора с реальностью, современностью, «веком» в этот период в стихах Мандельштама нет. Как нет и «я» — потому что Кузин не принимает его. «Я» исчезает в «Ламарке», лирический герой готов сгореть и лишиться языка в «К немецкой речи». Даже сказать «Сохрани мою речь навсегда» он больше не смеет — он обращен к чужой речи.

Этот «культурный эскапизм», закрытость от реальности «я» и реальности страны, отличающая стихи после «Ламарка», заканчивается в середине 1933 года, в Старом Крыму, когда происходит новый кризис отношений с Кузиным. Весной 1933 года Кузина арестовывают — и Мандельштам в отчаянии пишет Мариэтте Шагинян с просьбой спасти друга:


Личностью его пропитана и моя новенькая проза, и весь последний период моей работы. Ему, и только ему, я обязан тем, что внес в литературу т<ак> н<азываемого> «зрелого Мандельштама»… У меня отняли моего собеседника, мое второе «я»68.


Кузина вскоре освобождают — и Мандельштамы на радостях отправляются с ним во второе и последнее в их жизни совместное путешествие в Старый Крым. Как мы уже говорили выше, отношения окончательно сломались во время этой поездки. Кузин постоянно злится и кричит на Мандельштама и в конце концов срывается и уезжает один в Москву. После отъезда Кузина разрыв очевиден — и из этой поездки, по свидетельству Эммы Герштейн, и Мандельштамы, и Кузин вернулись постаревшими и опустошенными69.

Былая дружба невозможна, Мандельштаму ничего не остается, кроме как признать эту жестокую реальность, и он вновь обретает способность смотреть реальности в лицо. Правдивый разговор со страной, появившийся в смелом, свободном, мажорном духе в 1930 — 1931 годы («За гремучую доблесть грядущих веков», «Я вернулся в мой город» и др.), возвращается в его стихи, но теперь он пишет ожесточенно и отчаянно. Именно после после окончательного охлаждения отношений с Кузиным в Старом Крыму Мандельштам пишет свои главные «реалистичные» произведения, из-за которых он будет арестован в 1934 году: «Старый Крым», «Квартира», «Мы живем, под собою не чуя страны».

Он больше не убегает в «пленительную» итальянскую поэзию, он видит то, от чего старался закрыться, — катастрофу отношений с Кузиным — и находит слова для описания катастрофы голодающих крестьян:


Природа своего не узнает лица

И тени страшные Украины, Кубани…

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца.


Природа, которая своего не узнает лица, — это та самая «природа» из «Ламарка», которая «отступила, будто мы ей не нужны». У Мандельштама больше нет сил иронизировать и жаловаться — он просто констатирует: Кузин его не узнает.

Думается, что самоубийственное стихотворение о Сталине и самоубийственное чтение его всем подряд было частью порыва отчаяния, в которое перешел порыв к Кузину. Мандельштам не просто так говорил о готовности исчезнуть в «Ламарке», коль скоро дружба двигается в обратном направлении, о готовности лишиться языка и полететь на огонь, «как моль летит на огонек полночный», из любви к другу в «К немецкой речи» — он действительно «полетел на огонь». Этот порыв стал движущей силой его поэзии и биографии — и, хотя он не фигурирует открыто в сюжете, именно он составляет нерв «Ламарка», именно поэтому это стихотворение, по выражению А. Жолковского, — «явный „хит”, обладающий огромной притягательной силой для читателя»70. Как вспоминает Ахматова, «много позже он утверждал, что стихи пишутся только как результат сильных потрясений, как радостных, так и трагических»71.




     1 Герштейн Э. Вблизи поэтов. Мемуары. Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Лев Гумилев. М., 2019, стр. 58.

2 Оцуп Н. О поэзии и поэтах в СССР. — «Числа», Париж, 1933. Кн. 7 — 8, стр. 239.

3 Мандельштам Н. Собрание сочинений в двух томах. Екатеринбург, 2014. T. 2, стр. 730; Корецкая И. Над страницами русской поэзии и прозы начала века. М., 1995, стр. 80.

4 Гаспаров Б. Литературные лейтмотивы. М., 1994, стр. 203.

5 Жолковский А. Очные ставки с властителем. Статьи о русской литературе. М., 2011, стр. 367 — 575.

6 Лекманов О. У кого зеленая могила... — В кн.: Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000, стр. 542 — 545.

7 Корецкая И., стр. 82.

8 Богомолов Н. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе, преимущественно о поэзии. М., 2004, стр. 312 — 318.

9 Rayfield D. Lamarck und Mandelstam. — Scottish Slavonic Review. 1987. Vol. 9. p. 85 — 101. Гаспаров М. Указ. соч. Игошева Т. О стихотворении «Ламарк» Осипа Мандельштама. — «Известия Академии наук. Серия литература и язык», 2000. Т. 59. № 5, стр. 38 — 45. Иванов Вяч. Вс. Мандельштам и биология. — В сб.: Осип Мандельштам: к 100-летию со дня рождения. Поэтика и текстология. М., 1991, стр. 4 — 6. Кацис Л. Осип Мандельштам: мускус иудейства. Иерусалим, Москва, 2002. Сош-кин Е. Гипограмматика: книга о Мандельштаме. М., 2015.

10 Герштейн Э., стр. 58.

11 Известная автохарактеристика Мандельштама: «я мыслю опущенными звеньями» (Герштейн Э., стр. 35).

12 Кузин Б. Воспоминания. Произведения. Переписка. — В кн.: Мандель-штам Н. 192 письма к Б. С. Кузину. СПб., 1999, стр. 165.

13 Там же, стр. 639.

14 Мандельштам Н., стр. 536.

15 Мандельштам Н., стр. 536.

16 Кузин Б., стр. 518 — 747.

17 Там же, стр. 177.

18 Мандельштам Н., стр. 550.

19 Кузин Б., стр. 166.

20 Герштейн Э., стр. 672.

21 Кузин Б., стр. 164.

22 Мандельштам Н., стр. 723.

23 Герштейн Э., стр. 40.

24 Мандельштам Н., т. 2, стр. 730.

25 Кузин Б., стр. 179.

26 «Посмотрим, кто кого переупрямит…» Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, мемуарах, свидетельствах. М., 2015, стр. 313.

27 Кузин Б., стр. 176.

28 Мандельштам Н., стр. 723.

29 Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. М., 2009. Т. 1, стр. 164 — 165.

30 Герштейн Э., стр. 40.

31 Ламарк Ж.-Б. Философия зоологии. М., 1911, стр. 111.

32 Герштейн Э., стр. 40.

33 Кацис Л., стр. 491.

34 Ламарк Ж.-Б., стр. 16.

35 Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. Т. 2. М., 2010, стр. 250.

36 Мандельштам Н., стр. 256 — 257.

37 Мандельштам Н., стр. 256.

38 Кузин Б., стр. 216.

39 Наука — искусство — мораль. Из переписки А. А. Любищева с Б. С. Кузиным. — В кн.: Любищев А. Наука и религия. СПб., 2000, cтр. 337.

40 Ламарк Ж.-Б., стр. 170.

41 Rayfield D., стр. 90.

42 Герштейн Э., стр. 672.

43 Там же, стр. 63-64.

44 Мандельштам Н., стр. 739.

45 Ламарк Ж.-Б., стр. 194.

46 Там же, стр. 228.

47 Там же, стр. 229.

48 Ламарк Ж.-Б., стр. 251.

49 Жолковский А., стр. 382.

50 Мандельштам Н., стр. 257.

51 Об эпиграммах как жанре, в котором Мандельштам позволял себе выговориться на тему сложных личных отношений, см.: Бартошевич-Жагель О. «Нет, не спрятаться мне от великой муры...»: Мандельштам и Ахматова. — «Literatura». Vol. 62(2). 2020, p. 157.

52 Мандельштам Н., стр. 277.

53 Гаспаров Б., стр. 204 — 206, Rayfield D., стр. 88, Иванов В., стр. 288 — 289 и др.

54 Мандельштам О. Полное собрание сочинений в трех томах. Т. 2. М., 2010, стр. 330.

55 Ламарк Ж.-Б., стр. 157.

56 Этим наблюдением мы обязаны Г. И. Любарскому.

57 Киршбаум Г. «Валгаллы белое вино…» Немецкая тема в поэзии О. Мандельштама. М., 2010, стр. 251.

58 Игошева Т., стр. 43.

59 Жолковский А., стр. 385.

60 Ламарк Ж.-Б., стр. 248.

61 Герштейн Э., стр. 52.

62 Кацис Л., стр. 498.

63 Жолковский А., стр. 385.

64 Ю. Б. Орлицкий отмечает «гетероморфный вектор» развития строфики Мандельштама — тенденцию к увеличению строфического разнообразия у позднего Мандельштама (Орлицкий Ю. К изучению строфики Мандельштама. — «Новый филологический вестник», 2015, № 1 (32), стр. 47 — 55). Отметим со своей стороны, что максимум ритмического, строфического, интонационного разнообразия не случайно приходится именно на 1931 год — первый год общения с Кузиным, до ссор летом 1931-го и последующей стиховой паузы.

65 Гаспаров М. Поэт и культура (три поэтики Осипа Мандельштама). — Гаспаров М. Избранные статьи. М., 1995, стр. 316 — 326, 357.

66 Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. Т. 2. М., 2010, стр. 250.

67 Мандельштам Н., стр. 256.

68 Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем в трех томах. Т. 3. М., 2011, стр. 514.

69 Герштейн Э., стр. 64 — 65.

70 Жолковский А., стр. 368.

71 Ахматова А. Листки из дневника. — Ахматова А. Собрание сочинений в 6 томах. Т. 5. М., 2001, стр. 42.







 
Яндекс.Метрика