Обозрение Марианны Ионовой: «Новый мир», 2018, № 11


28 октября 2018
 
Марианна Ионова о «Новом мире» 2018, № 11: о рассказе Ильи Кочергина «Экспедиция», о письмах Герберта Лоуренса (о романе «Любовник леди Чаттерли»), о статье Сергея Нефедова «Последняя попытка спастись», посвященной Первой мировой войне.

/

Рассказ Ильи Кочергина «Экспедиция» рекомендую читать после двух недавних новомирских публикаций: «Эссе о комфорте» Константина Фрумкина в № 9 и «О материальной культуре» Владимира Губайловского в № 8; с каждым из этих текстов «Экспедиция» образовывает пару по принципу теоретического положения и развертки, тему одного и другого она по-своему развивает, иллюстрирует. Экстремальный досуг как временный добровольный отказ от комфорта есть явление комфорта, замечает Фрумкин. И герои Кочергина – тридцатилетние, образованные, трудоустроенные, бессемейные, «креативные» москвичи – пробуют не себя в условиях экспедиции, нет, скорее пробуют экспедицию, дающую без отягощения и серьезного риска побыть как бы покорителями диких троп Восточной Сибири. Именно пробуют: тридцатилетние предстают у Кочергина поколением «дегустаторов» (так самоопределяющиеся в рассказе устами одного из своих представителей и), которым интересно открывать, не погружаясь, интересно все, поскольку и до тех пор, покуда оно не требует тебя всего; едва ли не сознательно отмежевываясь от родителей-«девяностников», бросавшихся из веры в веру, но всякий раз очертя голову. Рамки комфорта цивилизационного, то есть бытового, не совпадают для них с рамками комфорта психологического; если первые приятно-эластичны, хоть и до известной степени, то вторые значительно теснее и тверже… (Кочергин «смакует» (но не меньше смакуют, и без кавычек, его герои) изощренное разнообразие оснастки, сопутствующей продукции от модных брендов, призванной, не перечеркнув дискомфорт, сделать его комфортным.)

Владимир Губайловский пишет о приготовление и приеме пищи как о чуть ли не последнем форпосте материальной культуры, невозможной в виртуальности. У Кочергина мы видим медиапространство, распространяющееся за пределы медианосителей, переносящее свои законы, условия, стандарты, формы в матери-/ре-альную жизнь. Присутствия в каком-либо «экзотическом» месте уже мало, событие получает, так сказать, легитимность лишь через фото- или видеофиксацию, оно считается по-настоящему состоявшимся только если о нем может отчитаться изображение на экране. Чтобы быть, надо быть отформатированным. Главная продукция современного мира – не пресловутые технологии, а форматы: общения, в том числе с самим собой, чувств, эмоций. Если в доиндустриальном и индустриальном обществах регламентировалось поведение и норма предполагала внешнюю демонстрацию, то сегодня норма внутри, за что спасибо вездесущей популярной психологии (причем текст как слишком пассивный инструмент воздействия вытесняется тренингом, (веб)семинаром). Без экрана никуда, он и во мне, удостоверяющий и мое бытие, и его соответствие норме. Героиня рассказа живет в формате наблюдения за собой. Она отслеживает и подвергает проверке не только то, как выглядит со стороны, но и то, что в данный миг чувствует: достаточно ли она позитивна, достаточно ли ей хорошо рядом с «любимым», на природе, те ли чувства вызывает у нее пейзаж, дружеская компания и т. д. Она как бы постоянно выкладывает картинки во внутренний Инстаграм. Внезапная «неформатность» собственных чувств повергает ее в смятение, грозит обрушить внутренний дисплей мир. И единственный способ хоть как-то принять, освоить эти чувства – спешно «отформатировать» их в фейсбучный пост, выставить перед виртуально окружающими…

Пусть некоторый морализаторский нажим, с которым скрупулезно воспроизведены все эти приметы довлеющей злобы дня, не помешает читателю оценить и важность, и тонкость работы.

Под рубрикой «Из наследия» публикуются письма Дэвида Герберта Лоуренса  периода создания и «продвижения», как мы сейчас сказали бы, романа «Любовник леди Чаттерлей», переведенные и прокомментированные Александром Ливергантом.

Лоуренса, в чем он не был одинок среди коллег-интеллектуалов, признавал ли кто-либо из них себя интеллектуалом или нет, стремительный технический прогресс, ознаменовавший начало века и ускоренный мировой войной, тревожил и отвращал; от техники к телу – вот его призыв. Но диалектика «плоти» и «машины» в модерне сложнее, чем кажется при беглом взгляде на 20-е годы, когда в СССР ставились «танцы машин», а Фриц Ланг снимал «Метрополис», машину демонизируя. Сложность заключается и разрешается в той подспудной, но оттого не менее влиятельной идее, которой, среди многих декларированных, одарил нас XX век, – идее о том, что человеческое тело имеет право высказаться и право быть понятым. А понять его можно, в частности, через… машину. Любование телесностью и любование механизмом суть две стороны медали. Желание разгадать тело идет рука об руку с интересом к технике, как предельной вещности, материи, предмету, плоти. Машина – идеальное тело, его воплощенная метафора.

В свете этой двусторонности за несколько, на нынешний взгляд, инфантильным ницшеанством Лоуренса просматривается то, что, помимо прочего, расположило к итальянскому фашизму и позднее германскому национал-социализму некоторых западных интеллектуалов: эгалитаризм и тоска по «естеству», по простоте и своего рода чистоте, райской неискушенности, неведению греха. Почти навязчиво звучащее в письмах Лоуренса утверждение, что он написал чистую книгу («Любовник…»), именно здесь сопрягается с пассажем из письма чуть более раннего, где возникает дерзко лелеемый образ – книга-бандит, нападающая на читателя, подчиняющая его. Бандит груб, зато прям и откровенен, скорее внеморален, чем аморален в своей бесхитростной агрессии. Нагота инстинкта, внеморальность тела неизбежно встретится и пересечется с наготой, внеморальностью и, как ни парадоксально, естественностью механизма. Фаллическое сознание, о котором грезит Лоуренс, принадлежит патриархальному миру, как в смысле традиционности, так и в смысле «мужественности», а лучше сказать – маскулинности. Оно так же патриархально, как культ секса («Женщины отрицают секс», – проницательно замечает Лоуренс) и культ женственности, покорной и бунтующей, целомудренной и греховной; патриархальному миру, где секс настолько значим, что обставлен запретами, взывающими к их нарушению. (См. в этой связи дискуссии о мире победившего феминизма как мира без секса, то есть без культа секса.) Любопытно письмо Лоуренса Олдосу Хаксли по поводу романа последнего «Контрапункт». Лоуренс – что, впрочем, неуникально среди людей его поколения – пророчит новую войну, в связи с чем разоблачает за позицией Хаксли тягу к насилию, жажду быть как субъектом, так и объектом. Сам Лоуренс противник насилия (а что же книга-бандит, подмывает спросить?..) и как раз в освобожденной сексуальности видит клапан сброса избыточного давления, предвосхищая хиппи (впрочем, опять же не один он их тогда предвосхищал). Но он сын своего времени, патриархального мира, а патриархальный мир стоит на насилии. Не важно, закрепощающее оно или раскрепощающее, насилие оков или бунта против них, запрета или освобождения…

Общеизвестно, из-за чего развязали Первую мировую войну: как сказал один советский школьник, «из-за золотого тéльца». Кто ее развязал – на этот счет есть разные, и все неопровержимые, мнения, однако не все они подкреплены документом наподобие того, который послужил поводом и основанием для статьи Сергея Нефедова «Последняя попытка спастись» («Философия. История. Политика»).

В «Новом мире» это уже вторая публикация Нефедова, посвященная целенаправленному и злонамеренному запуску маховика (см. в № 6 за 2014 год: «1914. Гибель старого мира»). Но, о какой бы эпохе и историческом повороте Сергей Нефедов ни рассказывал – всегда динамично и зримо, – это будет рассказ о том, как «вручную» делается история. Разными далеко не всегда крупными личностями, политиканами и энтузиастами, и кажется, автор умышленно подводит нас к более или менее горькой досаде: вот если бы не эта, другая рука случайно очутилась на рычаге, вот тогда бы… Только, и это известно и нам, и автору, история не тормозит у развилки в растерянности, куда повернуть, ожидая пинка от наиболее амбициозного и проворного; история, глазами историка, видит своих «творцов» принадлежащими их времени, как они сами видеть себя не могут. И все-таки конкретные руки, конкретные люди творят историю, своими диктуемыми прагматикой момента поступками создавая мир, который застаем мы. Отсюда наше желание выдвинуть ящик фототеки, сесть перед проектором и кадр за кадром рассматривать, как это происходило, как создавалась та данность, внутри которой я сижу перед проектором и гляжу на давно умерших людей, имеющих ко мне самое непосредственное отношение.




 
Яндекс.Метрика