Все эссе на Конкурс к 125-летию Георгия Иванова


05 сентября 2019
 
На этой странице размещаются эссе, принятые на Конкурс к 125-летию Георгия Иванова

10 ноября 2019 года исполняется 125 лет со дня рождения Георгия Иванова. Редакция «Нового мира» проводит конкурс эссе, посвященный этой дате. Работы должны быть посвящены биографии или творчеству Георгия Иванова. Произведения победителей будут опубликованы в «Новом мире» в декабрьском номере 2019 года.

С условиями Конкурса можно ознакомиться здесь.


5. Белла Верникова, поэт, эссеист, историк литературы. Иерусалим

Мы жили тогда на планете другой

На исходе сороковых годов прошлого века живший тогда в Париже поэт-эмигрант Георгий Иванов написал стихотворение, со временем ставшее классикой в ряду поэтических завещаний и вобравшее его сбывшуюся надежду «вернуться в Россию стихами».

* * *

В ветвях олеандровых трель соловья.
Калитка захлопнулась с жалобным стуком.
Луна закатилась за тучи. А я
Кончаю земное хожденье по мукам,

Хожденье по мукам, что видел во сне –
С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.
Но я не забыл, что обещано мне
Вернуться в Россию – стихами.

1948

Как пишет Андрей Арьев в открытой в сети книге «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование» (СПб., 2009), для поэта итогом Второй мировой войны «оказался полный материальный крах плюс необоснованные подозрения со стороны литературной братии в коллаборантстве. С 1946 года и до конца дней Георгий Иванов скитался по случайным гостиницам, приятельским квартирам, Русским домам для неимущих литераторов…». Послевоенная «нищета, тоска по несостоявшейся, зря потраченной жизни обнажили его экзистенциальное «я».

Железный занавес уже отгородил СССР от западной Европы и Георгий Иванов, возможно, не знал, что одно его стихотворение, написанное в эмиграции в 1925 г., приобрело в Советском Союзе огромную популярность. Московский Апрелевский завод выпустил в 1944 г. пластинку возвратившегося в страну Александра Вертинского, где записан его романс «Над розовым морем» на стихи Георгия Иванова. Как сообщается в Википедии, «единственная запись (А.Вертинского) на пластинки в России/СССР была сделана 21, 24 и 26 января 1944 года в Москве в Доме звукозаписи. …пластинки штамповались разными заводами, Апрелевским, Ленинградским, Рижским, Ташкентским и др.; было несколько тиражей в разные годы:

В степи молдаванской / Чужие города…
Над розовым морем / В синем и далеком океане…»

Над розовым морем

муз. А.Вертинского

сл. Г.Иванова

Над розовым морем вставала луна,
Во льду зеленела бутылка вина.
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары.

Послушай, о как это было давно!
Такое же море, и то же вино.
Мне кажется, будто и музыка та же…
Послушай! Послушай! Мне кажется даже!

Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой!
Мы жили тогда на планете другой.
И слишком устали, и слишком мы стары
И для этого вальса, и для этой гитары.

Хотя автор слов был указан на этикетке бессчетного числа грампластинок, поэт Георгий Иванов оставался неизвестным советскому читателю по причине эмиграции, а также вследствие запрета на упоминание Гумилева, с которым он был связан как участник петербургского «Цеха поэтов», возглавлявший его вместе с Г.Адамовичем в 1916-17 гг. и некоторое время, до сентября 1922 г., после гибели Николая Гумилева.

В посвященной поэзии Г.Иванова и представленной в Интернете диссертации Анны Трушкиной (М., 2004) подчеркнуто, что «в современном культурном сознании Георгий Владимирович Иванов (1894-1958) появился внезапно, не просто хорошим поэтом, но мэтром… «Эмиграция» затянулась – не до 1958, а до 1990-х гг. Его первые стихотворные сборники, выходившие до революции, сохранились в библиотеках, но мало кого интересовали. Первой публикацией поэта на родине после долгих лет забвения стала подборка стихов в журнале «Знамя» в 1987 году, подготовленная В.П.Смирновым. Лишь в 1994 году, к столетию Г.Иванова, вышло трехтомное собрание его сочинений, явившее читателю дарование поэта в достаточной полноте».

* * *

Тускнеющий вечерний час,
Река и частокол в тумане...
Что связывает нас? Всех нас?
Взаимное непониманье.

Все наши беды и дела,
Жизнь всех людей без исключенья...
Века, века она текла,
И вот я принесён теченьем –

В парижский пригород, сюда,
Где мальчик огород копает,
Гудят протяжно провода
И робко первая звезда
Сквозь светлый сумрак проступает.

Возвращение в 1987 г. на родину Ирины Одоевцевой, жены Георгия Иванова с 1921 г., способствовало росту интереса к поэзии Г.Иванова и легитимации эмигрантской литературы, что отметил Константин Кедров, представляя книгу воспоминаний Одоевцевой «На берегах Невы» (М., 1988): «Сейчас пришло время осознать, что пребывание писателя за границей не делает создаваемую им литературу «эмигрантской». …слово «эмиграция» Ирина Одоевцева очень не любит: «Мы никогда не чувствовали себя эмигрантами. Мы были и останемся русскими писателями». За этим «мы» очень крупные имена. Среди них – Георгий Иванов, муж Ирины Одоевцевой. Его поэзия ныне возвращается к нам, нисколько не утратив своей первозданной свежести за долгие годы разлуки с русским читателем».

Как сказано в моем эссе «Набоков, Джойс и Юрий Олеша», идеологическое разделение русской литературы на советскую и эмигрантскую преодолевается с начала 1990-х гг. Что имеет отношение ко многим писателям-эмигрантам, в том числе к Георгию Иванову, – ему посвящены многочисленные страницы современной исследовательской, справочной и учебной литературы, издающейся в России.

Из отзывов критиков о поэзии Георгия Иванова.

Роман Гуль в «Новом журнале» (№42, 1955):

«Большой поэт всегда одарен и присущей ему одному его музыкальностью, и неким своеобразным «двойным зреньем», сросшимися в единую его поэтическую природу. Если на Георгия Иванова обязательно надо было наклеить ярлык какого-нибудь «изма», то это сделать было бы просто. Георгий Иванов – сейчас единственный в нашей литературе – русский экзистенциалист».

Владимир Вейдле в журнале «Континент» (№11, 1977):

«Превзойти этого отчаяния нельзя, но выскажется оно позже, в «Портрете без сходства», при помощи резких прозаизмов – интонационных, не только словесных – гораздо более обнаженным образом. …Совсем как будто и забыт – проклят, вернее, – «искусства сладкий леденец», а все же простенькая или только с виду простенькая музычка возвращается, возникает вновь; невозможно с нею распрощаться».

Владимир Смирнов в журнале «Знамя», где напечатаны стихотворения Георгия Иванова (№3, 1987):

«…доверчивая простота скрывает огромную муку и сияющую надежду».

© Bella Vernikova, 2019



4. Степан Султанов, переводчик, литературный работник. Москва

«Вслушиваясь в Ноту»

[…] всякая научная система покоится на исходной тавтологии.
П. Бурдье

Ни сон, ни явь. Вдали, вдали
Звенело, гасло, уходило
И отделялось от земли…
И умерло. А губы пели.
А. Блок?

Держи ум свой во аде
Силуан Афонский

Стихи – как будто полые капсулы, они наполнены преломленным светом, прошедшим сквозь прозрачный панцирь их формы, они - только прозрачная форма, помещённая в увядающий мир; только их форма осязаема, только их форма есть их содержание, потому что истинное их содержание - это дым, свет, калейдоскоп, миф. Не фантазм, а миф (система мировосприятия, сверхреальность по А. Лосеву), заключённый в колбу - почти гомункулус. Оболочка должна быть целостной и прозрачной, чтобы перемолоть свет в стихи, чтобы пропустить его внутрь своей формы, чтобы он наполнил пустоту игрой жизни: великие и ужасные в своей пророческой полубубнящей тишине слова «Луч размолотых в свет скоростей» у О. Мандельштама.

Мастерство заключается в способности создать эту призму недрожащими руками, создать эту оболочку бесшовно одним движением - так художник проводит линию, свою Апеллесову черту, а тем временем жизнь проходит в постоянном внутреннем смятении (только хаос рождает танцующую звезду - световую корпускулу, где хаос - смятение, а танцующая звезда - звучащее слово) и руки дрожат, и сминают хрупкую форму, и сидишь так днями напролёт перед этими осколками прекрасного, и ничего не можешь творить, а можешь только тосковать по недостижимому, хотя бы по тени его, хотя бы по его отголоску.

Остановиться на мгновенье,
Взглянуть на Сену и дома,
Испытывая вдохновенье,
Почти сводящее с ума. ?

Оно никак не воплотится,
Но через годы и века
Такой же луч зазолотится
Сквозь гаснущие облака, ?

Сливая счастье и страданье
В неясной прелести земной...
И это будет оправданье
Всего, погубленного мной. ?

Одно мгновение оказывается больше, значительнее тысячелетий («для Господа один день как тысяча лет, и тысяча лет как один день» (2-ое Послание ап. Петра 3:8)). Один момент оказывается входом в вечность через вдохновение, его испытывают сначала пророки, потом - поэты. Потому что по-гречески бог - «поэтос». Потому что творчество - это мост между человеком и Богом:

А что такое вдохновенье?
-- Так... Неожиданно, слегка
Сияющее дуновенье
Божественного ветерка.

Над кипарисом в сонном парке
Взмахнет крылами Азраил --
И Тютчев пишет без помарки:
"Оратор римский говорил..."

«Божественный ветерок» - какая ироничная фамильярность, какая домашняя ирония в этом меланхоличном ветерке. Недаром древние греки считали, что меланхолия - признак близости божества. Где же та пограничная земля, из сора которой растут стихи? С чем она граничит, и как туда попасть? Граничит она, конечно, со смертью, и попасть туда можно, вслушиваясь в «Парижскую ноту» и пребывая в потоке бытия. А это уже признак экзистенциализма. Но, позвольте - возразят мне - экзистенциализм в большинстве своём течение атеистическое, при чём тут ваш «божественный ветерок»? Да, в двадцатом веке большая часть экзистенциалистов принципиально атеистична, но среди них нет тех, кто повлиял на Георгия Иванова. Берите выше и дальше, мы же говорим о философии смерти, о парадоксах, об отчаянье и страхе, лежащих в основании мира. Мы говорим о Кьеркегоре, первом экзистенциалисте, чья философия уже насквозь траги-поэтична; старый логически выстроенный мир непрерывно рушится и сгорает (по Кьеркегору, с гибелью мира в христианстве невозможно примириться тем же способом, каким могли примиряться греки со своим беспощадным роком. Ведь рок слеп, а христианский мир рушится осмысленно и закономерно; он поражён греховностью, потому что греховность лежит в самих истоках человеческой мифологии, потому что, если время условно, то апокалипсис начинается с изгнания из Эдема. И ангел вот-вот свернёт небо, как свиток и потушит солнце, как свечу. Иными словами, каждый человек теперь лично несёт ответственность за себя и за мир.), и спасение лежит только в парадоксе, ведь первородный грех парадоксален тем, что сочетает несочетаемое: этику и природу. Спасение только в абсурде - «смертию смерть поправ» - только в вере.

Разыгрывается вселенская трагедия и атомы распадаются, и разрывают культуру, и классицизм уже погребён под дрезденским адом. Что же делать? Стать Кьеркегором, служить панихиду по великой культуре, по Донне Анне, по одомашненному Пушкину и светозарному Блоку.

Холодно бродить по свету,
Холодней лежать в гробу.
Помни это, помни это,
Не кляни свою судьбу.

[...]

И конечно, жизнь прекрасна,
И конечно, смерть страшна,
Отвратительна, ужасна,
Но всему одна цена.

Помни это, помни это
— Каплю жизни, каплю света...
«Донна Анна! Нет ответа.
Анна, Анна! Тишина».

Так бывает, что большой поэт под конец жизни берёт и совершает переход на какой-то новый неведомый уровень. Так было с О. Мандельштамом («Воронежские тетради»), так было с Н. Гумилевым («Заблудившийся трамвай») и так могло бы быть с Г. Ивановым. Потому что в его поздних стихах концентрация метафизического ужаса переходит на качественно новый уровень.

Отзовись, кукушечка, яблочко, змеёныш,
Весточка, царапинка, снежинка, ручеёк.
Нежности последыш, нелепости приёмыш.
Кофе-чае-сахарный потерянный паёк.

Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,
В одеяльной одури, в подушечной глуши.
Белочка, метёлочка, косточка, утёнок,
Ленточкой, верёвочкой, чулочком задуши.

Отзовись, пожалуйста. Да нет — не отзовётся.
Ну и делать нечего. Проживём и так.
Из огня да в полымя. Где тонко, там и рвётся.
Палочка-стукалочка, полушка-четвертак.

Что это было? Это - иронично-нежный острый крик, брошенный в бездны мироздания, это космический корабль с музыкой Баха, уплывающий в Туманность Андромеды, метафизическое сиротство, исходная тавтология.

За мгновенье до распада.

Это — любовь.



3. Александр Ралот, писатель, публицист, краевед. Краснодар

Об забытом апатриде замолвлю я слово

Телефон, лежащий неподалёку от бассейна, пискнул фразой полузабытой Масяни. «Ой, кажется СМСка пришла!»

Пробурчав, что я думаю по поводу этих электронных сообщений вообще и пришедших не вовремя, в частности, вылезаю из воды.

«Викторович, мы тут списываем невостребованные книги. Одна прелюбопытнейшая. Приезжай скорее, пока всё это богатство, минувших дней, не уехало на рубероидный завод, для использования в строительных материалах! Наталья Анатольевна.»

***

— «Зав.отделом библиотеки, моя давнишняя знакомая Наталья Анатольевна по пустяках беспокоить не станет. Что же она отыскала?»- пронеслось у меня в голове. А руки, не дождавшись команды из мозга, уже проделывали на смартфоне манипуляции, вызывающие такси.

***

— С тебя магарыч и преогромный!- Заведующая тащила меня вглубь вверенного ей учреждения культуры. -Ты сейчас обомлеешь! Сколько лет здесь работаю, а её никогда не видела! И давай сразу договоримся, я тебе эту книгу, в нарушение должностных инструкций, так и быть, подарю. А ты мне за это расскажешь, всё, что знаешь, об авторе.

Я молчал, не зная, как ответить. Жмурился, как кот, стараясь приучить глаза к полумраку, царящему в подвальных помещениях.

***

— На! Держи! Можешь даже поцеловать! Да не меня! Книгу!

***

В изумлении поднёс пожелтевшую книжицу к свету. Георгий Иванов. «Китайские тени» ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПОРТРЕТЫ публикуются по газетам "Дни" и "Последние новости". 1925, 1926, 1927, 1929, 1930 годы. — Ну, чего молчишь? Я же знаю, что ты коллекционируешь подобные раритеты. Угодила, с подарком? — «Лариса Рейснер, похожая на Валькирию; Мандельштам – «самое смешливое существо на свете»- вслух прочёл я. Наталья Анатольевна, молчала пару минут , а затем вымолвила- Это он такое написал? О наших, о великих?- Выхватила из моих рук книгу и раскрыла на первой странице. На том месте, где сотрудники прикрепляют конвертик-формуляр.- Вытащила листок. Он был, девственно чист.-Слава богу, такое безобразие никто за все эти годы не брал, а следовательно и не читал. Да как можно, о великих-то!

— Верни подарок.-Потребовал я.- И кажется в библиотеке началось обеденное время? Давай им воспользуемся и пойдём в соседний ресторанчик. Ты же просила меня рассказать тебе об Иванове. — Об авторе.-Уточнила заведующая.

— Именно, о нелёгкой судьбе Георгий Владимирович Иванова. И вообще очень странно, что ты о нём ничего не знаешь.

— Да их там, в «Серебряном веке» столько было. А ивановых у нас на Руси, сам понимаешь... Всех не упомнишь.

Ресторан «Ситэ»

«Все мы герои и все мы изменники, Всем, одинаково, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, Весело вам?»

— Продекламировал я всплывшие из глубин памяти строки Георгия Иванова.

— Если вы это мне, то я ничего не поняла!- Симпатичная официантка приготовила ручку и блокнотик, готовясь принять заказ. - И предупреждаю сразу, горячее придётся ждать минут сорок, не меньше!

— А мы не спешим.-Пришла мне на выручку Наталья Анатольевна. -Принесите ваше фирменное блюдо. А мы пока, с товарищем побеседуем. — Я тут кое-что в интернете нарыла, тебя слушая-продолжила моя собеседница, когда официантка удалилась.- Но так мало и очень противоречиво.

— А Георгий Владимирович таким в жизни и был. От рождения до самой смерти. Некоторые его за это обожали, а многие наоборот. Я когда-то давно, собирал материал о нём. Толстенная папка набралась. А вот книга не родилась.

— Почему? - Женщина сделала удивлённые глаза.

— Да как тебе сказать. Понимаешь, редакторам нужен товар. Тексты, которые однозначно принесут прибыль. Жизнь и судьба некоего эмигранта Иванова под эту категорию не подпадает. — Но ведь я только, что прочла. «Он начал печататься ещё будучи безусым юношей. Писал даже рецензии на популярные книги того времени. А в 1911 году издал и свою собственную «Отплытье на о.Цитеру»! И о ней писали, Гумилев и Брюсов!»

— Скажу тебе больше- дополнил я.- По личной рекомендации Гумилева начинающего литератора приняли в элитный «Цех поэтов»!

— На сколько я понимаю Иванов довольно быстро обрёл своё место в литературной среде. Но не остался после революции в России, а эмигрировал. Уплыл на пароходе «Карбо» в Германию. Объясни почему? Маяковский остался и Есенин тоже. Правда они плохо кончили, но это уж потом.

— У Иванова имелся дефект речи— шепелявость. Поэтому, с приходом Советской власти он взялся за переводы. Делал переложения поэм Байрона стихотворений Бодлера, Готье, Эреди. Однако государство не имело средств для публикации подобного рода материалов. Кое-что, много позже, напечатал Горький во «Всемирной литературе». Но есть тексты, которые и по сей день ждут своего издателя. За эту работу Иванов получал паек. В основном крупу и воблу. После того, как расстреляли Гумилёва Георгий возглавил «Цеха поэтов». И тем самым стал тенью великого предшественника. Но ни поэтическим престижем, ни биографией равной Гумилёву, он не обладал. Да и государству нужен не был. Поэтому он стал видеть надежду только в эмиграции. Вот и уплыл, как ты выразилась.

Официантка принесла вкусно пахнущую снедь. Но мы к ней даже не притронулись. Наталья Анатольевна уткнувшись в смартфон. Читала вслух — Во Франции увидели свет несколько его главных произведений: «Петербургские зимы», роман «Третий Рим» и «Распад атома»- поэмой в прозе.

— Некоторые тексты доставили автору не мало хлопот. Нашлись и такие, которые упрекали Иванова в том, что он использовал при написании непроверенные данные.

— Однако, несмотря на всё это чета Ивановых преуспевала. Владела весьма приличным поместьем в Биаррице. И вся роскошь на гонорары от книг?- Заведующая протянула мне гаджет, на экране которого была изображена фотография элитного жилья.

— Должен тебя разочаровать. Литератор с супругой действительно несколько лет жил безбедно. Но не на гонорары, а на деньги тестя. Тот имел в Латвии доходным домом. Который они после его кончины в 1932 году удачно продали и приобрели это самое поместье. Во время войны устраивая там приёмы, в том числе и для немецких офицеров. Эмигранты узнав об этом отвернулась от четы Ивановых. Дом под Биаррицем, разбомбили, в довершении ко всему у супруги писателя украли хранящиеся на чёрный день драгоценности. Наступила пора нищенского существования. Перебрались в городок Монморанси, в пансионат для эмигрантов, с названием «Русский дом».

— Ну хоть пенсию им французы назначили?- Спросила Наталья Анатольевна, не отрываясь от смартфона.

— На сколько мне известно, крайне скудные гонорары приходили за публикации в американском эмигрантском ежеквартальном «Новом журнале». Моя собеседница наконец отложила в сторону гаджет. И так! Я книгу тебе подарила?

Я кивнул. Соглашаясь. А ты, будь добр. Преподнеси мне в дар, папочку, в которую складывал информацию о Георгии Владимировиче. Уж больно хочется разобраться в его судьбе. Согласись со мной. Она того стоит!

Мой взгляд невольно упал на смартфон. Там высвечивалось фото могилы на русском кладбище Сент-Женевьев-де Буа, под Парижем.

Именно там 23 ноября 1963 года были перезахоронены останки известного апатрида.



2. Ольга Елагина, писатель, журналист. Москва

Роман с мертвым поэтом

Когда мне было 22 года я была влюблена в Георгия Иванова. И теперь, по прошествии времени, становится ясно – это было самое сильное, чистое, безусловное чувство, которое мне уже не доведется испытать.

Конечно, можно отнестись к такому признанию скептически - дескать, как можно любить человека, который умер задолго до моего рождения? Почему бы и нет? - отвечу я. Кто сказал, что любить позволено лишь тех, кого мы знаем лично или тех, кто обладает плотью? В конце концов, жизнь – очень неустойчивое состояние, и не следует ставить чувства в зависимость от него.

В моей комнате имелась стена, от пола до потолка обклеенная фотографиями. Молодой Жорж с набриолиненными волосами и снисходительно-порочным взглядом. Жорж парижского периода с усами и в шляпе – важный и бравый, чуть смахивающий на чиновника. И, наконец, последние снимки, сделанные перед смертью в Йере. Один из них мне особенно нравился. Иванов стоит в проеме уличной арки в неловкой, растерянной позе, словно пытается что-то вспомнить. Сутулый, тощий, с тщедушными плечиками, горбатым носом, и выпирающим кадыком, в не по размеру огромных штанах, натянутых до подмышек... К этому моменту в нем уже не осталось ничего снисходительного и пижонского. Это был лишь маленький человек на пороге вечности. И арка, и поза, и небольшая размытость фотографии словно подчеркивали его пограничное, незафиксированное положение в пространстве.

Разумеется, я писала о поэзии Георгия Иванова диссертацию - в моей ситуации это был единственный способ придать отношениям хоть какой-то вес. Однако сложность заключалась в том, что его поэзия интересовала меня чуть меньше его самого. Поэтому работа шла со скрипом, уходя в ненужные науке подробности – цвет глаз, адреса, привычки, имена женщин и (предположительно) мужчин. Я знала, что он спал до обеда, избегал зеркал, читал дешевые детективы, курил «Голуаз», клал в чашку с чаем 5 кусков сахара, умирал 68 часов, носил 42-й размер обуви, носил славу антисемита, фашиста, убийцы или гея. Но все это ничуть не приближало к сути. Личность Жоржа все время ускользала, множилась, притворялась ни тем, чем была, а иногда и наоборот - оказывалась именно тем, чем притворялась. И однажды поиски привели меня в Йер, на место его смерти.

Пансион для престарелых "Босежур", в котором он умер, существует до сих пор. В администрации могли сохраниться архивы с записями о постояльцах. Возможно, я смогла бы узнать номер комнаты, в которой он жил. Возможно, там, в этой комнате еще сохранился портал, сквозь который он вылетал в свои сияющие бездны, как знать.

Иногда к моим мечтам примешивалось исследовательское тщеславие. Например, я представляла встречу с директором «Босежура» - ветхим старичком, начинавшим здесь в 50-е санитаром. Старичок доставал из сейфа кипу ветхих страниц на которых различался заголовок – «Жизнь, которая мне снилась» – утерянная рукопись последнего романа Иванова. Лучшее из написанного! Литературная сенсация! Несколько месяцев я откладывала свои копирайтерские гонорары и, наконец, купила билет в Йер, с пересадкой в Орли.


Кто был на европейском побережье Средиземного моря, легко представит себе этот старинный южный городок с узкими улочками, чья жизнь замирает вместе с отбытием последних курортников.

Портье обвел мне на карте нужную улицу и предложил вызвать такси. Но я отказалась. Паломники не подъезжают к святым местам.

В сувенирном киоске я купила путеводитель на русском. В нем сообщалось, что Йер – центр разведения пальм, что его посещали Святой Людовик и Генрих Наваррский. Проживание Георгия Иванова среди достопримечательностей не значилось. Никто не знал о главном сокровище города.

До пансионата было около получаса ходьбы. Дорога шла по каменным узким улицам - вверх, вниз, и снова вверх. И мои шаги сами собой складывались в четырехстопный хорей.

"Босежур" выглядел точно так же, как на фотографиях Георгия Иванова. Только теперь у входа сделали пандус для инвалидов. У клумбы стояла толстая негритянка с метлой. Я попросила проводить меня к директору и она показала на окно на первом этаже - «Месье Клеман!».

Кабинет директора был просторным и современным. На стене висел огромный фото-постер с лавандовыми полями – визитной карточкой этих мест. И я почему-то подумала о том, что у Георгия Иванова нет ни одного стихотворения с лавандой. Были розы, мимозы, шиповник, сирень, но лаванды – почему-то ни одной.

Месье Клеман – горбоносый мужчина с седыми кудрями – говорил на английском вполне сносно.

— Так значит он известный поэт, говорите? В каких годах он у нас жил?

Я ответила, что не только жил, но умер и был похоронен.

— О-ла-ла, - с деланной грустью воскликнул Клеман. – Не уверен, что мы храним архивы так долго... Боюсь, не смогу вам помочь. Он писал на французском? Я могу почитать его в интернете?


Я вышла на улицу и пошла в сторону моря, синеющего меж черепичных крыш. Туристический сезон еще не начался, но было очень жарко. Моя голова была прозрачной и раскаленной, как шар, выдуваемый стеклодувом.

Георгия Иванова здесь не было. Его не было нигде на Земле.

На набережной стояло несколько столиков, за которыми никто не сидел. Края красных зонтов трепыхались на ветру. Было пустынно и тихо, как в читальном зале.

Я спустилась к пляжу и села на песок у сложенных в стопку шезлонгов. Наверное, я просидела очень долго – час, день или сон, не знаю. Но в том сне мне приснилось, что я поняла Георгия Иванова до конца. Поняла лучше, чем он сам себя понимал. Поняла стихотворения про портного и про кукушечку, которые мне никогда не давались. Поняла все лучшее и худшее, что в нем было. А потом я открыла глаза, и заметила одну странную вещь, которую не могу объяснить до сих пор. Красные зонты и столики исчезли, а на их месте стоял киоск с мороженым.

Вернувшись в Москву, я защитила диссертацию, убрала со стены фотографии и с тех пор не читаю стихов. Моя жизнь неожиданно повернулась в другую сторону – я стала работать на телевидении и много путешествовать. Пожалуй, все сложилось наилучшим образом. Но есть одна мысль, которая не дает мне покоя. Что, если в тот солнечный день я осталась на пустом пляже Йера? А кто-то другой сел в самолет, вернулся сюда и теперь живет эту хорошую и такую чужую жизнь?




1. Петр Густов, юрист, СПбГУ. Город Сосновый Бор, Ленинградская область

Музыка на краю ночи

Вся жизнь Георгия Иванова, без малейшего вычета, состоит из литературы. Ничем другим заниматься не умел и не желал. Не привлекался, не был, не состоял. Но, ради бога, — не прочтите "не состоялся". Состоялся, да еще как! — с драматичнейшими переломами и остросюжетными поворотами. Да, на бумаге, ну и что с того? Речь о поэте: здесь слово, образ — высшая реальность.

Жить литературой можно по-разному. Угодив в богемный круговорот шестнадцати лет от роду, Иванов долгое время с виртуозным мастерством (это признавали все) клепал изящные безделушки. Но вообще говоря, прозвание "мастера" для поэта — скорее упрек, чем похвала. Мандельштам, как известно, в бешенство приходил, когда его хвалили за мастерство (к счастью, об этом не догадывался тот, кто в 1934 году отсрочил его гибель, допытываясь у Пастернака: "Но он мастер? Мастер?").

Те, кто понимал поэзию глубже, технической виртуозностью не очаровывались. Дореволюционные критики на один голос говорили: да, ивановские стихи умелые, но — не поэзия. Души не хватает, собственного голоса, одни маски и декорации. Едкий Ходасевич на десятки лет уязвил Иванова (тот лелеял месть аж до 30-х годов, когда вернул упрек по обратному адресу) рецензией 1916 года:

Его поэзия загромождена неодушевленными предметами и по существу бездушна даже там, где сентиментальна. [...]

Это не искусство, а художественная промышленность (беру слово в его благородном значении). Стихи, подобные стихам г. Иванова, могут и должны служить одной из деталей квартирной, например, обстановки. [...]

Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастия. Собственно, только этого и надо ему пожелать".

Конечно, не каждый поэт переживал большое горе, и не все пережившие горе делаются поэтами. Суть в другом. Что такое в искусстве душа, что такое собственный голос? Художник, лишенный этого блага, отличается от подлинного творца так же как животное от человека: он не осознает мир, в котором существует, хотя и может вполне бестревожно обитать в нем со всеми удобствами (обратное как раз-таки неудобно, мучительно). Осознание, конечно, не означает сугубо рационального, рассудочного анализа; можно понимать и более глубинно, но без этого — никуда. Здесь и крылся главный порок юного Георгия Иванова: он принимал литературные стереотипы, элементарные частицы культуры, всерьез (или наоборот, несерьезно, бездумно) — как безусловный фон, данность, единую и самоочевидную. То есть, не видел.

Не раз говорилось, что-де присоветованной Ходасевичем катастрофой оказался 1917 год, сокрушивший привычные иерархии общества и культуры. Стал бы Иванов собой без революции (и эмиграции) или не стал — вопрос, конечно, абстрактный. Революция, безусловно, сместила вехи, навязала иную систему координат. Но сказалось это не враз, потребовались годы. Какое-то время "эстетство" Иванова не только длится, но превращается почти в декларативный вызов бурям эпохи: "Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас!" Однако к началу 30-х годов в ивановских стихах начинает пробиваться то самое, чего ему так не хватало в юности.

Когда художник наконец обретает способность разглядеть первичные (привычные) культурные категории всерьез (или наоборот — играя; только игра здесь — не пустое веселье, не легкомыслие, а нечто обратное), тут-то и происходит самое интересное: неизбежно встает вопрос: "А что дальше?" — Тот самый вопрос, который заставил навсегда умолкнуть Артюра Рембо. Иванов ответил на него в 1937 году страшноватым и беспросветным текстом "Распад атома", который обычно именуют "поэмой в прозе" — и на десять лет прекратил писать стихи.

Художников развязная мазня,
Поэтов выспренняя болтовня...

Гляжу на это рабское старанье,
Испытывая жалость и тоску;

Насколько лучше — блеянье баранье,
Мычанье, кваканье, кукуреку.

Они вернулись только после Второй мировой войны, и совсем иные. Но их новизна лежит глубоко под поверхностью, её нужно открыть. Поверхностный читатель поздних ивановских стихов придет в недоумение: тут тебе рифмы "кровь-любовь" и "розы-грёзы", звезды и соловьи, сирень и закаты — налицо весь набор избитых штампов, которых сегодня чураются даже завзятые графоманы. Да, если считать меркой таланта формальное новаторство — Иванов явно не тот случай. Однако дело, разумеется, не в неумелости. Самыми традиционными, консервативными средствами Иванов делает то же, что поэты-авангардисты, и даже гораздо больше.

Обычно талантливый стих — не тот, где всё ново (это ребяческая иллюзия), а тот, где всё на своем месте, всё в гармонии — звук, ритм, чувство, мысль — и уже не поддаются опознанию банальный размер или приевшееся созвучие. "Неважно что говорится, важно как", — говорила Цветаева, но при этом забывала добавить (ей-то само собой разумелось): "что" неотделимо от "как", и подлинное искусство рождается тогда, когда они сплавлены неразрывно.

У Иванова так, да не так: общие места должны быть узнаваемы, более того — навязчивы. Материал его поэзии — не жизненный "сор" Ахматовой, а безжизненная культурная шелуха, литературный шлак: то самое, чем он искренне упивался в юности.

И здесь уместно вспомнить Франсуа Вийона, с которым Иванова впрямь часто сопоставляют. Но в чем их родство? Боже упаси, не в аморальности или криминальности личного поведения или хотя бы "лирического героя" — а в идентичности роли в культуре собственной эпохи. Иванов, как и Вийон, — поэт-закрыватель эпохи, а не открыватель новой. Давно известно: на поверку мнимая исповедальность Вийона оказывается ловко собранным коллажем из классических топосов и жанров средневековой поэзии. Историк литературы Георгий Косиков писал: "Вийон лишь позирует в одежде героев средневековой лирики, разыгрывает ее стандартные ситуации, не веря ни в одну из них. В этом отношении он и противостоит всей поэзии Средневековья. [...] В основе его творчества — ощущение принципиальной дистанции по отношению к любым каноническим ситуациям и образам". Близко нашему герою, не правда ли? Так же как Вийон закрыл средневековые жанры и топосы, сталкивая их в остраняющем коллаже, обнажая ритуальную условность, Иванов закрыл классическую русскую поэзию.

Но есть и еще одно. Георгий Иванов не только смотрит на поэзию со стороны; он глядит сквозь нее и видит — тьму, ничто. Именно поэтому ивановские "что" и "как" рождают поразительную гармонию "от противного": коллаж из вороха макулатуры.

Секрет в том, что поэтическими средствами он говорит о ненужности, бесполезности, суесловии поэзии. Да и не одной поэзии, а, почитай, всего на свете. Вот вам еще один способ писать стихи "после Освенцима".

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,

Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Отчаяние? Безнадежность? Ивановское мировоззрение можно было бы назвать (и называли) нигилистическим, если бы...

«Тс... Не прерывайте и вслушайтесь. Слышите? Еще нет? А... слышите теперь?

...Среди тысячи деревянных ложек — есть одна серебряная. И ударяет она по тонкому звенящему стеклу...

Слышите?

Ее едва слышно, она скорее чувствуется, чем слышна. Но она есть, и ее тонкий, легкий звон проникает, осмысливает, перерождает этот деревянный гул. И гул уже не деревянный — он глохнет, отступает, слабеет...

...Шум исчез. Чистая, удивительная, ни на что не похожая мелодия — торжествует победу. Лучше закрыть глаза. Закрыть глаза и слушать это торжество звуков».

Это строки из мемуарной книги Иванова "Петербургские зимы" — о чужой музыке, но они же приложимы к его собственной поэзии: словесная шелуха разлетается по ветру, остается чистая мелодия. Он слышна только на краю ночи, в абсолютной пустоте. Но она — то, ради чего только и стоит жить.

Душа человека. Такою
Она не была никогда.
На небо глядела с тоскою,
Взволнованна, зла и горда.

И вот умирает. Так ясно,
Так просто сгорая дотла —
Легка, совершенна, прекрасна,
Нетленна, блаженна, светла.

Сиянье. Душа человека,
Как лебедь, поет и грустит.
И крылья раскинув широко,
Над бурями темного века
В беззвездное небо летит.

Над бурями темного рока
В сиянье. Всего не успеть...
Дым тянется... След остается...

И полною грудью поется,
Когда уже не о чем петь.

 
Яндекс.Метрика