Кабинет
Переписка Е. Н. Трубецкого и М. К. Морозовой

“НАША ЛЮБОВЬ НУЖНА РОССИИ...”


“НАША ЛЮБОВЬ НУЖНА РОССИИ...”
Переписка Е. Н. Трубецкого и М. К. Морозовой. 
Вступительная статья, составление, публикация и комментарии Александра Носова

Зимним вечером 1915 года две молоденькие курсистки впервые переступили порог особняка в Мертвом переулке, где происходило очередное собрание Религиозно-философского общества памяти В. С. Соловьева. Увиденное запомнилось надолго. “...Там, где столик лектора, замечаем величественную фигуру красивой дамы в .длинном платье со шлейфом. Многие подходят к ней, почтительно раскланиваются, целуют руку, она приветливо улыбается. Среди подошедших замечаем массивную фигуру уже пожилого человека с явно выраженными монгольскими чертами лица. Дама — хозяйка этого дома, Маргарита Кирилловна Морозова... Она меценатка, субсидирующая издательство “Путь”... Склоненный перед нею в поклоне человек — князь Евгений Николаевич Трубецкой...”

Скажем спасибо молоденькой девушке, запечатлевшей — по наивности или неосведомленности — в словесном портрете стоящими их рядом; другим запомнились: “карельская береза гостиной, прекрасная бронза “empire”, изобилие цветов”; “потрясающе огромные бриллианты в ушах” хозяйки; общая атмосфера “яркого “александрийского” культурного цветения”. Есть портреты, семейные фотографии: Евгений Николаевич — с женой, в окружении детей, рядом с братом Сергеем;

Маргарита Кирилловна — также вместе с детьми, на фоне портрета мужа кисти В. А. Серова; с гостями и сестрой — в саду своего московского дома. Но нет (может быть, все же есть?) фотографии, на которой они стояли бы рядом. Мы так никогда не увидим выражения их лиц в те мгновения, когда встречались их взгляды.

Вполне могло получиться так, что их жизненные пути не пересеклись бы вовсе. Они принадлежали различным сословиям, которые и в начале XX века все еще сохранялись как замкнутые социальные миры. Дед Е. Н., князь Петр Иванович Трубецкой, николаевский генерал и сенатор, не появлялся в присутствии без мундира и золотой шашки “за храбрость”; о деде М. К., Николае Федоровиче Мамонтове, известно лишь, что он был сыном очень богатого откупщика. В то время как отец Е. Н. служил вице-губернатором в Калуге, отец М. К. проматывал родительское состояние в Монте-Карло. Е. Н. женился “по любви” на княжне Вере Александровне Щербатовой, дочери московского городского головы; М. К., “бесприданница”, в восемнадцать лет была “взята за красоту” сыном “потомственного почетного гражданина и Тверской первой гильдии купца”, Михаилом Абрамовичем Морозовым. В 90-е годы Е. Н. профессорствовал в Киеве, писал научные сочинения о средневековом папстве; М. К. бегать по курсам было некогда — да и незачем: она с мужем разъезжала по европейским столицам и средиземноморским курортам, а у себя дома (точнее назвать принадлежавшее Морозовым здание на Смоленском бульваре палаццо) устраивала приемы и балы, на которые съезжались до двухсот человек. Добавим к этому традиционное для России взаимное недоверие благоприобретенного неродовитого капитала и потомственного аристократического оскудения...

Их первая встреча состоялась, по-видимому, в конце мая бурного 1905 года. М. К., к этому времени тридцатидвухлетняя вдова с четырьмя детьми, предоставила свой дом делегатам Всероссийского земского съезда. Роскошные апартаменты, недавно наполнявшиеся артистической богемой, а по торжественным дням — мужчинами во фраках и дамами декольте, принимали новую публику: земских деятелей, либеральную университетскую профессуру. Врубелевская “Принцесса Лебедь” и “Иветта Гибер” Тулуз-Лотрека, должно быть, с недоумением слушали странные речи — о свободе, народном представительстве, конституции. Наверное, и их владелица с не меньшим удивлением слушала выступавших ораторов, в числе которых были братья Сергей и Евгений Трубецкие.

Эпоха “между двух революций” запечатлена многими достойными летописцами — в том числе и теми, кто входил в ближайшее окружение Е. Н. и М. К.; однако ни один из них даже осторожным намеком не обнаружил своей осведомленности в истинном характере отношений, которые связали их жизненные пути и судьбы. Обстоятельство, надо признать, довольно удивительное: ведь в культурной атмосфере “начала века” любовное чувство утратило качество исключительно интимного переживания — любовь превратилась в некое творческое действие, стала культурно и даже общественно значимым явлением. Состояние всеобщей влюбленности, переходящей в “любовь к любви”, замечательно описал В. Ходасевич в статье “Конец Ренаты”, посвященной памяти одной из героинь тех многочисленных любовных драм, что с шумом и надрывом, словно на театральных подмостках, разыгрывались на глазах многочисленной публики. Стремление превратить искусство в жизнестроительный метод, “слить воедино жизнь и творчество”, разрушало границы между романом в жизни и романом в литературе. Воспоминания о той эпохе полны рассказами о любовных историях, страстях и изменах, причудливых треугольниках, о смелых экспериментах, убийствах и самоубийствах — и все это легко, изящно, л и т е р а т у р н о.

Десятилетняя любовная драма, пережитая М. К. и Е. Н., не стала фактом литературы — конечно же, не потому, что осталась неизвестной для окружающих; несмотря на все усилия, предпринимавшиеся для сохранения тайны, это вряд ли было возможно. Развивая намеченную Ходасевичем “типологию любви”, можно сказать, что их роман разворачивался в культурной парадигме века минувшего: переживаемое ими чувство было для своего времени слишком искренно, глубоко, цельно, а главное, оно было слишком подлинно; и в нем отсутствовало именно то, на что XX век предъявлял особый спрос, — собственно л и т е р а т у р н о с т ь, игра, всегда предполагающие зрителя, пусть и единственного. Нельзя сказать, что они остались совершенно невосприимчивы к “ядовитым туманам” и “дионисическим экстазам” русского декаданса (в большей степени им была подвержена М. К.), но если бы им суждено было стать литературными героями, то героями классического романа; об их любовной драме, возможно, смог бы рассказать автор “Былого и дум”. Но классический роман ушел вместе с породившим его веком, а новое столетие просто утратило тот язык, который требовался для такого повествования.

За десять лет “беззаконной” любви М. К. не раз приходила в полное отчаяние; в один из таких моментов она написала: “Никогда не суждено мне иметь двух радостей: быть твоей перед Богом и увидеть дитя, в котором соединились бы чудесным образом твои и мои черты! От нашей любви ничего не останется!” Но она знала: останется “Московский еженедельник”, останутся книги, выпущенные ее издательством. Что ж, уже немало. Поэтому в другой раз она уверенно написала те строки, которые вынесены в заглавие настоящей публикации. Но она знала и то, что никто не будет об этом знать. Столько раз давала она клятву, что никогда не отнимет своего возлюбленного у его семьи, — и осталась верна данному слову.

Когда действующие лица и возможные свидетели давней любовной драмы, рассеянные по миру, окончили свой жизненный путь, М. К., пережившая трех императоров и двух диктаторов, написала воспоминания о своей жизни, подробно рассказала о своих отношениях с А. Белым, Метнерами, Скрябиным, Лопатиным. Помню удивление от первого знакомства с ее мемуарами: ничего не рассказала она ни о “Московском еженедельнике”, ни о религиозно-философских собраниях, ни о деятельности “Пути” — ничего о том, что было связано в ее памяти с тем давним чувством. Для многих это явилось подтверждением не очень лестных отзывов о М. К. некоторых близких ей лиц — правда, на иронические пассажи по поводу увлекшейся философией меценатки были особенно щедры те, кто в свое время не добился ее благосклонности. Она могла сделать так, что о ее любви и не узнали бы — никто и никогда; она этого не сделала, передав весь свой архив в отдел рукописей ГБЛ (ныне РГБ) вместе с теми тысячами писем, в которых запечатлелось все то, о чем она умолчала в своих воспоминаниях.

В. Ходасевич, строго осудивший русский символизм за его одержимость желанием достичь единства жизни и творчества, все же признал, что в этом единстве заключена вечная правда. Переписка Е. Н. и М. К. — нераздельно-прочный сплав жизни и творчества, это роман жизни, сам собою отлившийся в форму эпистолярного романа. Как тут не вспомнить неизменного спутника их обоих — В. С. Соловьева, поразившего во время оно своих последователей утверждением, что действительность выше искусства. В чем мы и предлагаем убедиться...

Переписка Е. Н. и М. К. длилась с 1906 по 1918 год. В настоящей публикации представлена подборка писем за 1909—1911 годы. Именно в этот период обмен письмами становится постоянным и протекает с наибольшей интенсивностью. Один пример: с июня по 20 августа 1909 года Е. Н. отправлено около 60 писем, то есть примерно два письма каждые три дня. При отборе публикуемого материала мы руководствовались следующими принципами. Во-первых, все письма печатаются полностью, ибо купюры в интимной переписке вызывают лишь излишнюю работу воображения; во-вторых, мы стремились сохранить тематическое разнообразие эпистолярия: наряду с письмами, имеющими историко-культурное значение, в публикацию вошли письма деловые или бытовые; наконец, мы стремились по возможности сохранить (точнее, восстановить) характер того эпистолярного диалога, который происходил между корреспондентами все эти годы.

Несколько слов об “эпистолярном поведении” (термин Н. В. Котрелева) корреспондентов. Письма Е. Н. написаны мелким, аккуратным почерком, черными чернилами; стандартный почтовый листок обычно до конца не дописан. Почерк М. К. крупный, размашистый, чернила синие или фиолетовые. Бумага с вензелем “ММ” исписана полностью, слова в конце строки загибаются вниз. Стандартного листа часто не хватает, и текст продолжается на маленьких листочках, которых иногда бывает по нескольку в одном письме. Заключительные фразы с трудом втискиваются на бумажное поле, постскриптумы порой пишутся поперек уже написанного текста. Абзацев М. К. никогда не соблюдала.

В первые годы знакомства письма М. К. приходили к Е. Н. двумя путями: “официальным”, отправленные по адресу проживания, и до востребования (первое в таком случае помечалось крестиком, что означало наличие второго); к сожалению, письма до востребования часто не сохранялись. С 1911 года М. К. писала Е. Н. в основном до востребования — эти письма уже сохранялись.

Значительные трудности представляет датировка писем. Имеются конверты писем Е. Н., тогда как конверты писем М. К. отсутствуют. Корреспонденты не всегда проставляли даты (особенно редко это делала М. К.). В комментариях к настоящей публикации аргументация в пользу каждой конкретной датировки опускается. В квадратных скобках в начале каждого письма дата указывается всегда по старому стилю.

Все письма публикуются по автографам. Письма Е. Н. к М. К.: ОР РГБ, ф. 171, к. 6, ед. хр. За, 3б, 4а, 4б; к. 7, ед. хр. 1а, 1б, 1в. Письма М. К. к Е. Н.: ф. 171, к. 3, ед. хр. 2, 3, 4, 5.

При ссылках на материалы фонда Морозовой (171) указываются только номера картонов и единиц хранения.

1. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[23 марта 1909 г. Ялта. В Cap-Martin.][1]

23 Марта, Ялта

Христос воскресе[2]

Моя милая, хорошая, радужная и дорогая. Простите, что пишу карандашом, но я пока на биваке и так удобнее. К тому же эдак можно писать и лежа и в саду. Потому часто буду писать карандашом.

Приехал в Ялту только вчера, морем, в чудную погоду, и много о Вас думал: все Вы мне рисовались яркая, радужная, красочная и необыкновенно жизненная. И почему-то именно всегда море всего больше меня с Вами связывает, особенно голубое, лазуревое. Все рисовался мне морской путь к Вам в Ментону, мимо Греции, где как-то мое воображение представляло меня с Вами, и мимо Таурлины [?]. Вообще мысли о Вас — всегда радостные; то представляется средиземная лазурь, то кажется, что, держась с Вами [за руки], я кружусь по комнате, то как-то весь светлею от Вашей солнечной улыбки; и рад в воображении. Доволен светлою, воздушною мечтой.

Вы сердитесь! зачем только мечтой? И тут начинается между нами наша вечная ссора. Я по природе медведь[3]. Могу мечтать без конца, не выходя из берлоги; и не замечаю, что мечта иногда переходит в сосание собственной лапы. Вас как реалистку этот медвежий идеализм бесконечно раздражает: Вы находите, что собственной лапой не насытишься! По обычаю русских охотников Вы берете длинную палку и с криком — “гербарий”, “лимонадно-лампадный” и т. п. стараетесь выковырять медведя из берлоги: это охотничье занятие продолжается до тех пор, пока медведь не выйдет из берлоги и не облапит охотника!

Все-таки подумайте, какой же медведь лимонадно-лампадный”!

Но я начинаю балагурить и врать — все оттого, что, разговаривая с Вами, незаметно для себя невольно прихожу в самое веселое, радостное настроение. Оно бодрое и радостное. Спасибо Вам, дорогой мой друг, за это; Вы тут — большую роль играете. Я бодр и радостен потому, между прочим, что теперь самая разлука нас соединяет. Я чувствую, что здесь я отогреваю, радую и успокаиваю другую любящую и бесконечно изболевшуюся по мне душу. Чувствую, что Вы в этом мне друг, поддержка и помощник, что Вы эту душу — также любите. Спасибо, спасибо, дорогая. И все мысли как-то хорошо складываются в таком настроении. Красивые образы зарождаются в душе в связи с чтением Гоголя; вся современная, прошлая и будущая Россия в них вливается с ее национальной и христианской задачей. Чувствую, что может нечто вылиться[4].

Не тоскуйте же, дорогая; все мое хорошее не перестает [одно слово нрзб.] Вам. Только не слишком и не до конца сердитесь на Вашего медведя. А я крепко и без конца целую Вам руки. Хочу, чтобы Вы получили это письмо в самый день Пасхи.

Еще раз Христос воскресе Целую троекратно.

Во истину воскресе

Ваш Е. Т.

2. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[30 марта 1909 г. Ялта. В Cap-Martin.]

30 Марта, Пасха

Милая Маргарита Кирилловна

Незаметно для меня прежнее бодрое и веселое настроение изменилось. Не буду я с Вами балагурить в этом письме.

Мне нужно солнце, а его нет. Первый день Пасхи — целый день метель! Сегодня падают крупинки снега. Вот наша русская Ривьера на шаромыжку!

Поставили вместо гор какие-то небольшие ширмы, отделяющие от севера, поставили криво и сказали: “авось и так будет тепло”. А северный ветер прорывает сквозь перегородку и все заносит снегом! Совсем по-русски: все на обмане и на жульничестве.

То ли дело у Вас за границей: построили честно Ривьеру, не жалея средств; устроили настоящие Альпы и поставили как следует, без надувательства; оттого у Вас тепло!

Отсутствию солнца способствует, конечно, отсутствие от Вас писем. Это начинает меня тревожить! Я послал Вам за это сердитую открытку. Но теперь гнев сменился беспокойством; какая Вы уехали из Москвы? Может быть, гневная, бурная, за что? Зачем Вам понадобилось, чтобы тут мою душу заносило метелью, не понимаю. Ведь все же делается с Вашего одобрения, согласия и даже по Вашей программе, в том числе и этот разъезд.

Подъем с Гоголем приостановился, потому что я все еще занят чтением и не перешел к письму; а много радостных минут я пережил, много красивых картин видел и красивой внутренней словесной музыки слышал. Надеюсь, что все эти переживания вернутся, когда перейду к писанию. Но... необходимо, чтобы к этому времени хоть бы какое-нибудь письмо пришло от Вас. Прощайте. Крепко, крепко целую обе Ваши руки, хотя они не пишут.

Ваш Е. Т.

3. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Последние числа марта 1909 г. Cap-Martin. В Ялту.}

Христос воскрес, дорогой и милый Евгений Николаевич! Как Вы, здоровы ли? Как встречаете Праздник? Мы как-то его не чувствуем, так ошеломляет этот волшебный мир и так он далек по своему мистическому смыслу от смысла этого Праздника. Во всей этой красоте столько самоутверждения, в такой силе и красоте, что все забываешь и отдаешься этому влиянию. Эти краски, ослепительный свет, сверкающие искры, голубое сиянье, цветы, аромат — кружат голову, гасят мысли и подчиняют себе. Окончательно глупеешь, смотришь только и вдыхаешь все это. Надеюсь, что у Вас также хорошо! Как тут не чувствовать себя пантеистом? Как Гоголь верно говорит, “хочется вернуться к первозданным элементам”[5]. В Cap-Martin — удивительно. Только здесь и хорошо и, сравнительно, близко к природе. Сад кругом — просто рай. Я утром гуляю, сижу на камнях около моря. Любуясь этой природой, сливаешься, исчезаешь в ней; она поглощает, и радостно это состояние какого-то небытия. Обратно все у нас, на севере. Как наша природа духовна, объективна, как она пробуждает самодеятельность, просветляет душу! Наши леса на Волге. Вспоминаю их действие — и сейчас эта картина! Два мира и оба прекрасные; и то и другое нужно переживать, чтобы узнать мир во всей его глубине и красоте. Я очень рада, главное, этому чувству небытия. Очень хорошо, что душа молчит, находится в пассивном состоянии. Это отдых! Но, по существу, это все мне сейчас далеко, если бы запросить и пробудить мою душу; она только загипнотизирована. Но я хочу поддаваться этому гипнозу! Единственная область жизни моей души, кроме моего друга и ангела Мики[6], это Гоголь! Боже мой, какие дорогие, чудные люди есть у нас, ну как не верить в Россию. Как все ее горести и страдания вынашивались этими великими душами! Вот сейчас никого нет, кто бы так любил Россию! Ах, если бы Вы вот так любили Россию — что бы это было! Об этом я всегда ужасно мучусь!. Гоголь и Достоевский — две самых глубоких русских души, и обоих коснулась какая-то тьма, и обе так звали свет и понимали его! Я согласна с Мережковским, хотя многое он противно и тенденциозно натягивает, что это объективная религиозная трагедия![7] Гоголь, какой это гениальный, мировой ум при отсутствии мировой живой любви, мировой души, действия! Одна любовь спасает, разрешает все! Как он звал ее, молил о ней, а она не приходила! “Чувство холодной черствости в душе!”[8] Какой ужас (как я боюсь этого), нет ужаснее трагедии. Это бесконечная тема — Гоголь. Что Вы думаете об этой его внутренней драме? Напишите. Конечно, он умнее всех был в свое время и начинал новый путь, действительно пророческий. Ведь сейчас мы именно так должны понимать задачу России, как он ее прозревал. Эта гениальная статья в “Переписке”, “В чем существо русск<ой> поэзии”. Как он прав, что “нужно обратиться к истинно русскому, разгадать эту неразгаданную тайну русского ума, души, языка”. “Нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземном наречии всю дрянь, какая пристала к нам(9). Ну, какая прелесть это, как верно. Это про кадет! Мне неудержимо хотелось бы поговорить с Вами сейчас об этом и почитать все это! В письмах не вспомнишь миллиона мыслей, самых дивных и глубоко современных, вечных, рассыпанных повсюду! Как он понимал, что надо преобразовывать жизнь, просвещать душу любовью, подвигом! И это единственно верный путь. “Бороться сейчас не за временную свободу (права и привилегии), но за душу!”[10] Ужасно хочется поскорее знать, что Вы думаете о Гоголе! Подробно напишите! Что, какую тему Вы сделаете лейтмотивом Вашей речи. Надо же напомнить на этом торжестве всем о любви к России. Неужели все будут говорить о литературе, а не о главном в Гоголе. Вы-то хоть скажете живое слово"(11). А то страшно становится при мысли обо всех добродетельных старичках и отживших и не живших профессорах[12], которые будут болтать вздор обо всем рядом, а самого главного не узрят. Мережковск<ий> красиво разовьет, но подозрительно и нечисто, как всегда[13]. Я теперь очень счастлива, что Вы будете говорить. Вы один живой и истинно русский, можете все это почувствовать и зажечь! Это необходимо — будить душу. Еще одна есть тема у Гоголя — моя любимая, но об этом до другого раза! Скорее, скорее отвечайте на все вопросы! Жду с нетерпеньем! Сердечно преданная

М. Морозова.

4. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[7 апреля 1909 г. Ялта. В Москву.]

7 Апреля 1909, Ялта

Милая и дорогая Маргарита Кирилловна

Почта идет так безобразно медленно, что я должен писать уже сегодня, чтобы письмо пришло в Москву к Вашему приезду. Теперь уже не за горами время нашего свиданья. Я буду в Москве к 18 утром в Субботу, и мы, конечно, в тот же день увидимся: в обычный час я буду в редакции. С крайним нетерпением жду этой минуты; но для меня совершенно ясно, что ускорять ее еще я не должен. Пребывание в Крыму было очень полезно нам всем; но оставлять теперь мою жену одну со своими мыслями было бы крайне для нее вредно, а стало быть, вредно и для меня. Она приедет два дня спустя после меня, в Понедельник.

Дорогой мой друг! Как я рад, что всего этого Вам не надо пояснять, что во всем этом Вы мне помощница и что Вы с полуслова меня понимаете. Что за ангельская душа моя жена! Вот уже два дня как она по нескольку раз напоминает мне, чтобы я отправил письмо сегодня, чтобы оно непременно поспело к Вашему приезду, точно этого я сам не знаю; и сколько раз она повторяет, что хочет Вас видеть! Боже мой, за что я так избалован любовью!

Убийственно медленно идет почта, так что трудно отсюда представить себе, что делается у вас и обратно. Но чувствую и понимаю, что Вы погружены в Гоголя; и не скрою, что чувствовать мне это очень приятно, потому что этим хоть духовно уничтожается расстояние, вследствие чего я сосу свою лапу с большим воодушевлением.

Не торопите меня вопросами. Всего не объяснишь в письме, т. к. выливается много из-под пера и льется пока свободно и с подъемом. Скажу только, что мы встретились: основная тема, — конечно, — Россия; статья могла бы быть озаглавлена “Борьба с пространством в творениях Гоголя”; а самого Гоголя я изображаю как народный тип странника-богоискателя.

А вeдь Вы меня в самом деле знаете, знаете настолько, что почувствовали даже, с какой стороны мне следует заглянуть на Гоголя.

На прощанье скажу Вам, что были в Ялте трудные, очень трудные минуты, часы и дни, труднее, чем я себе представлял; но всему Бог помог. Опять послал свою бесконечно ясную бездонную голубую лазурь над нами. Опять светло и ярко на душе.

Почему Вы говорите, что эта яркая южная природа противоположна и чужда светлому Христову Воскресенью? С каких пор Вы представляете его себе аскетически? ведь оно — вечный юг, вечное солнце — реальный свет и реальное небо, — все в бесконечно более ярком виде, чем все нынешнее. Но все-таки ни от Крыма, ни от Ривьеры Воскресенье нас не отделяет; потому что и в водах, и в небе, и в цветах, и в деревьях оно отражается; я бы отверг новые небеса и новую землю, если бы не был уверен, что там будут и цветы, и зелень, и бесконечно реальные краски, и вся тварь воскресшая.

Вот подите же. Вы называете себя реалисткой. А кто из нас двух в этом больший реалист? Нет ли у Вас тут в представлении о новых небесах отвлеченного идеализма? Ведь новая земля — не гербарий!!!

Крепко целую Ваши руки. Ваш

5. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[9 апреля 1909 г. Из Ялты в Москву.]

Милая, дорогая

Получил Ваше письмо, карандашом написанное на камнях[14], и ужасно обрадовало меня то, что Вы пишете про чувство к моей жене. Пусть оно растет и углубляется; особенно рад тому, что оно для Вас служит “мерилом”. Это в Вас серьезное и глубокое. Поэтому меня не смущают Ваши нападения на мои “добродетель” и берлогу: это у Вас наносное и несерьезное и с новым мерилом несовместимое. Тут “хищнической” охоты не должно быть. А должны мы с Вами вместе подумать, как бы волос не упал с ее головы; без этого ни Вам, ни мне нет благословения. Никакое “развертыванье сил” не может иметь цены, если я стану мучителем и палачом моего ангела. О какой тут можно думать проповеди!

Помните, что для нее я — все. Самоотречение у нее безграничное; но столь же безгранично она меня чувствует — всякое мое слово, даже не сказанное, всякое чувство, только зарождающееся. Всякое письмо, мною полученное и ей не показанное, чувством слышит. Всякое изменение мое ко мне [себе?] ощущает как муку и болезнь.

Вот Вы все это возьмите во внимание и тогда поймете, почему были здесь минуты столь ужасающе трудные, когда я никакого выхода не видел и погружался в мрачное отчаяние. Чтобы Вы и я были радостны, нужно, чтобы она была радостна.

Вы это понимаете и чувствуете, а остальное должно отойти на второй план. Вы понимаете и то, до какой степени такие слова, как “добродетель”, “долг” и т. п., тут неприложимы. Ведь не только у меня, и у Вас не “долг” действует на отношения к моей жене. Она просто вошла к Вам в душу и поселилась, без всяких стараний и усилий. Это и хорошо; за это я бесконечно благодарю Бога, а Вас люблю не меньше, а больше. Эти цветы никогда не увянут.

Ну прощайте же на сегодня. Крепко, крепко целую Ваши руки. Не сердитесь же на Вашего медведя. Кончаю Гоголя.

6. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[29 мая 1909 г. Москва. В St.-Blasien.][15]

1909 29 Мая, вечером

Людям скучно, людям горе

Птичка в дальние страны

В теплый край за сине, море

Улетает до весны!(16)

Милая, дорогая, хорошая

Боже мой, как сразу стало пусто, грустно, уныло в Москве после твоего отъезда. От тебя пошел шататься по родственным домам, чтобы как-нибудь заполнить время; но пустая Москва — невыносима. Поняла ли ты, что я нарочно попался навстречу на Смоленском рынке, рассчитав время твоего отъезда, и что это должны были быть последние мои одной тебе понятные проводы, стало быть, — без профанации?!

В других письмах буду писать тебе “Вы”, но ты читай “ты”, а теперь не могу, не хочу, да и не нужно. Боже мой, сколько хорошего, радостного, веселого оставила ты по себе в моей душе: как после пролета падучей на небе остается долгий, светлый след, так, кажется, теперь и в моей душе. Только это — не бледный след, а целый сноп света. И хочется уйти от всего внешнего внутрь, вглубь, чтобы ловить, созерцать и удерживать этот свет в себе.

Медведь опять ушел в свою берлогу; но ведь и ему без солнца нельзя; и он ждет весеннего пробужденья и весенней игры света, чтобы радоваться. Дорогая моя, грустно, больно и невероятно, невозможно кажется, что мы не увидимся так долго. Не верится, и сквозь грусть все-таки радостно, потому что слишком реально, слишком действительно твое присутствие. Вижу тебя в зеркале в одном, в другом, в третьем; вижу под двумя образами у тебя, под образами в редакции[17] Жадно впиваюсь во всякие подробности обстановки, тебя окружавшей, чтобы надолго с закрытыми глазами видеть. И вижу! Боже мой, какая неправда пространство, нас разъединяющее! Пойми ты, какая это ложь, когда в душе так близко, а верстами так далеко. И вот доказательство, что мир во зле лежит: в нормальном, должном, будущем мире — что близко душе, то и пространственно непосредственно близко. Вся громада расстояния происходит оттого, что материя непроницаема; нужно преодолеть ее сопротивление, чтобы доехать до того, что мило и дорого, и подвергаться для этого бессмысленной тряске в вагоне. И вся непроницаемость оттого, что мир — распавшееся, покинутое душой тело. Он одухотворится, но еще не одухотворен. Пока эта природа, которую ты склонна считать совершенством, только “натура” (по-латыни буквально — “имеющая родиться” — стало быть, еще не родившееся).

По мне, есть реальности выше “натуры”. Все эти милые, живые уголки в твоем доме, в редакции, в твоей душе, в моей душе, все это живет, все это дышит, все это наполнено нашей общей жизнью вопреки непроницаемости; не близость моя с тобой мечта, не полет, не легкость, а наоборот — отдаленность, тяжесть, косность — вот что мечта и продукт больного воображения. Милая моя, пойми, что мир болен, потому что не целостен. Будем же вопреки ему целостны и здоровы!

Как я рад, что успел перед отъездом повидать тебя с твоими детьми и подружиться с твоей Марусей(18). Ты видела, что я в эти дни рассматривал тебя и вблизи и вдали, и спереди и сзади. Со всех точек зрения и во всех свойственных тебе обстановках хотелось мне тебя видеть и запомнить. Вот еще одна милая обстановка и картинка, — в твоем саду, с твоим Микой и с столь лезущей мне в душу Марусей.

Вот она сразу поняла, что расстояние вздор и что следует нам всем быть близко. Поцелуй ее от меня крепко, крепко, всегда радуйся и не верь разлуке, а смотри на небо и слушай, что тебе поет —

твой жаворонок.

PS. Он поет про истинную твердь, что не земля есть твердь, хотя она нам кажется твердью, а что твердь есть лазурь, синева, солнечный свет, словом, все то, что нам кажется нетвердым, призрачным, и что не небо держится землей, а земля — небом. Он видит мир в опрокинутом виде, но в этом он — прав. Наш мир — только негатив истинного мира; чтобы видеть позитив, надо опрокинуть негатив. Поняла или не поняла? Не заключай из сего, что я усвою себе привычку стоять кверх ногами. Но ходить на голове я от времени до времени буду от восторга, когда буду тебя видеть. И право же, человек, ходящий на голове, более нормален, чем стоящий на ногах; последний представляет мир какой есть; а первый — мир как он должен быть.

Итак, в заключение сего послесловия беру тебя за обе руки и начинаю обычный танец, чтобы в вихре полететь туда, где поет жаворонок.

Боже мой, ты, кажется, сделала из меня декадента! Все оттого, что научила ходить на голове! Но это — от восторга! Вот что делает красота! Со временем она опрокинет мир, потому что сделает небо его основанием. Но уже теперь красота опрокинула что-то во мне, поставила все вверх дном в моей душе.

Кто тебе позволил делать в моей душе такой беспорядок? И не есть ли это новое доказательство того, что ты — тут, моя дорогая. Где ты, там и хаос, Unordnung.

Милая, не верь пространству, не верь разлуке. Тогда ее и не будет, она уничтожится.

Верь только жаворонку.

7. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Последние числа мая — первые числа июня 1909 г. Берлин. В Бегичево. Конверт и бланк: Continental Hotel. Berlin, N.W.Neustadt, Kirchstr. 6/7.]

Дорогой и милый Евгений Николаевич! Слишком хочется поболтать с Вами, потому не могу удержаться, чтобы не написать Вам несколько слов. Еду и все думаю, вспоминаю Вас, милый и хороший, и благодарю за все без конца! Столько хорошего и светлого в глубине души, что оно даже слышится сквозь грусть и печаль настроения отъезда и разлуки. Это большое испытание моим силам — так долго не видать Вас и моей сестры[19]! Надеюсь на Бога — он поможет мне не терять света в душе! Как я счастлива, что пришлось еще Вас повидать перед отъездом и встретить по дороге! Это мимолетно, но я сочла это радостным предзнаменованием! Значит, все будет хорошо и светло! Благодарю Вас за все, за все! Сейчас я полна планов! Мы с детьми обсуждаем, как будем работать, читать. Распределяем часы! Сейчас же по приезде я начну заниматься со страшным рвеньем! Всего на мою долю приходится от 6-ти до 7-ми часов занятий! Дай Бог, чтобы ничего не мешало это выполнить! Сегодня по приезде сюда пошли осмотреть музей старой школы! Он небольшой — есть чудные Ботичелли! Вчера все читала по дороге Чаадаева[20]! Есть мысли, которые меня поразили, потом напишу Вам, я их заметила! Очень хорошо у него выражено многое, о чем всегда думаешь! Дети меня веселят и оживляют душу! Вчера у нас был день волнений! Мика был взволнован отъездом и ревностью к Марусе, потому запирал дверь все время, чтобы остаться со мной наедине, и плакал! Маруся тоже плакала и сердилась! Смешно и мило было ужасно! Вы покорили Марусю, она все меня просила сказать Вам по телефону, чтобы Вы ехали на вокзал и с нами в вагоне. Она объявила Freulein, что видела “ein Mann, der alles kann”, вышло даже стихами! Что ж, ведь она права! Очевидно, Вы поразили ее воображенье! Как Вы? Что делаете, как себя чувствуете, как занимаетесь? Обо всем, обо всем напишите мне, дорогой Евгений Николаевич, поскорее! Что Вера Александровна? Я ей пишу сейчас карточку! Все вспоминаю ее! Не хочу верить, что мы так долго не увидимся. Тут у меня как-то останавливается мысль и воображение, так мне грустно и темно! Но надо верить, верить! Что же делать! Буду ждать письма. Напишу по приезде в St.-Blasien! Сердечно преданная Вам

М. Морозова.

8. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[1 июня 1909 г. Бегичево. В St.-Blasien.]

Бегичево 1 Июня

Милый и дорогой друг

Приехал в деревню и вступил в отправление своих обязанностей: хожу по полям, вижу собственными глазами на них неурожай, ловлю и выгоняю из собственных хлебов моих же собственных лошадей. Возмущаюсь, когда вижу, что мужики проложили колесную дорогу через мою рожь. Словом, чувствую, что мое Бегичево не онемечилось. Крутом родная неурядица. И странное дело, меня это одновременно и бесит и успокаивает; бесит как человека с европейской культурой и вдобавок — помещика, а успокаивает потому, что ужасно много в моей душе непобежденного, инстинктивного сочувствия к этому хулиганству.

Всякий русский — в душе хулиган. Будь я сейчас в Шварцвальде, я наверное сердился бы, что лугов топтать не дозволяется и что надо идти по дорожке под угрозой штрафа.

Принялся за занятия. В один день прочитал всю переписку Соловьева. Боже мой, как это мне его воскресило. Редко чьи письма так передают человека, как соловьевские; пишет совершенно так, как разговаривает. И господствующая нота та же — балагурство. Когда он не философствует и вообще не творит, — он только балагурит; таков был он в жизни, таков и в письмах. Нашел у него стихи, где это объяснено (стр. 19 стихотворений).

Таков закон: все лучшее в тумане,
А близкое иль больно, иль смешно.
Из смеха звонкого и из глухих рыданий
Созвучие вселенной создано(21).

Для обыденщины в этой душе нет места — либо смех, либо рыданья. А вот удивительно сильное и лаконичное выражение того, о чем мы в Москве столько говорили в лучшие, восторженные минуты.

“Я не только верю во все сверхъестественное, но, собственно говоря, только в это и верю. Клянусь четой и нечетой, с тех пор, как я стал мыслить,тяготеющая над нами вещественность всегда представлялась мне не иначе как некий кошмар сонного человека, которого давит домовой” (Письма, стр. 33-34)[22].

Когда я писал про лживость и кошмарность расстояния, отделяющего Бегичево от Шварцвальда, я еще этого письма не знал.

В общем, я еще не вошел в силу: напротив, после Москвы и испытанного там подъема чувствую некоторый упадок — un affaissement. Но оно и неудивительно: моментального возвращения веселости и бодрости не может быть в такой дали от Villa Bristol. А тот подъем, который дается работой, наступит не скоро: для этого надо втянуться. Но унынья у меня во всяком случае нет и теперь.

Почту берут, крепко, крепко целую ручки и........

9. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[8 июня 1909 г. St-Blasien. В Бегичево.]

8го июня

Дорогой Евгений Николаевич! Какая я глупая, по рассеянности наклеила не ту марку на письмо к Вам; боюсь ужасно, что Вы его не получили. Хотя меня очень утешает, что и на Вашем письме была марка в 7 к<опеек>. Ах, как досадно, если Вы не получили моего письма! Спасибо, спасибо за письма! Пишите чаще хоть словечко! Как это меня бодрит и радует, когда я вижу Ваш почерк. Я все еще не совсем хорошо себя чувствую. Работа начинает налаживаться. Я только что написала Вам, как получила Ваше письмо, и Вы также пишете о работе, что это не сразу приходит. Я это понимаю! Так же и с музыкой! Я прочла “Великий Спор”(23) — очень хорошо! Чудно сказано о христианской политике — богочеловеческом домостроительстве, как он говорит. Все его основные мысли мне так знакомы из Ваших разговоров и статей и вообще так близки моей душе, что я уж к ним отношусь как к своим мыслям. Вообще Соловьев удивительно ярко выражает полноту жизни как согласование вечного, идеального и деятельного начала. Его мысли о Церкви также чудные. Все вообще, что он говорит, принципиально глубоко верно, но отчего в проведении в жизнь все становится таким уродливым! Например, национальное чувство — как оберечь его от вражды и обособления? Ну как оно может не враждовать? Насчет Польск<ого> вопроса он вполне прав, что дух сильнее крови. На этом основании Поляки всегда будут ближе с Европой, а нас предадут, по-моему, как только будет возможно. Также и все эти Славяне![24] Во всем прав Соловьев, но только не понимаю я того средства, которое он указывает, как могущее быть началом возрождения духа Божия. Соединение Церквей, примирение Востока и Запада через это соединение! Я с ним согласна, что необходимо соединение Востока и Запада как деятельного начала с мистическим, но это задача внутренняя, прежде всего психологическая. А это выйдет какое-то механическое соединение, а нужно прежде всего органическое, а результат уж сам явится. Это все в мыслях очень красиво построено у Соловьева, чересчур схематично, но не глубоко. Гораздо более я согласна с Чаадаевым, он говорит в своем 3емписьме на стр. 271: “чтобы нам вполне переродиться в духе откровения, мы должны пройти через великое испытание, через всесильное искупление, которое весь христианский мир испытал бы во всей полноте, который на всей земле ощущался бы как грандиозная физическ<ая> катастрофа; иначе я не представляю, как мы можем очиститься от грязи, оскверняющей нашу память”. Это замечательно верно, как для отдельного человека, так и для всего мира. И еще важнее, по-моему, внизу там же примечание: “для нашего времени положительным счастьем является вновь открытая с недавних пор историческому мышлению область,не зараженная гомеризмом. Влияние идей Индии уже сказывается на ходе развития философии благотворн<ым> образом. Дай Бог, чтобы мы пришли окружным путем к той цели, к которой короткий путь не мог нас привести”[25]. Это начало пути к той же цели, но это действительно верно и взято из глубины. Нужно вообще изменение всего внутреннего “метода”, всего направления, духа мышления и вообще внутреннего пути. Это глубоко важно и должно подготовить почву для действительного слияния двух начал. Надо позаимствовать от Востока его идеи. Как же иначе, как не через восприятие этого мистического метода, может произойти изменение и взаимное проникновение Востока и Запада. А в России и через нее это и может лучше всего начаться. Опять как Чаадаев говорит, что “западный силлогизм нам незнаком, мы не воспринимаем преемственных идей человечества”. Поэтому мы и более свободны начать новое. Простите, что я так распространяюсь об этом, но это очень, очень важно для меня, потому и пишу Вам и очень прошу, напишите, что Вы об этом думаете? Непременно ответьте. Мне очень хочется уяснить себе, что Вы об этом думаете? Какой путь, черезо что надо идти, чтобы направить весь этот корабль к желанному берегу! Когда же все перестанут суетиться и толкаться в темноте! Когда из “недотыкомок” (так Сологуб называет всех)[26] превратятся в богочеловеческих строителей? Напишите.

10. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[II июня 1909 г. Бегичево. В St-Blasien.]

11 Июня 1909 г.

Дорогая Маргарита Кирилловна

С большой радостью получил открытку с необыкновенно симпатичным видом на Philosophenweg(27), а также письмо от 6 Июня. Philosophenweg приводит к дому, где читаются сочинения Соловьева; так оно и исторически произошло — именно немецкая “философская дорога” к нему привела. Значит, это — путь верный. Странным образом последнее Ваше письмо пришло ко мне через Москву, а потому шло 5 дней.

Я также теперь только что одолел “Теократию” и читаю “La Russie et l'Eglise Universelle” — необходимое к ней дополнение[28]. Вероятно, можно заказать какому-нибудь книгопродавцу. Много нового выясняется мне в этой теократии. Соловьев не то чтобы отказался от нее, но оставил эту мечту в конце жизни (“Три разговора”). Теперь нужно, чтобы эта теократия стала окончательно “Uberwunderer Standpunkt”. Ни в какие рамки человеческой теократии Божеское царство никогда не вместится. Это — в сущности, попытка Петра — построить три кущи для Иисуса, Моисея, Илии и удержать на земле преображенное Божество. Нельзя! И мы хотим сделать то же с нашим освободительным движением, но последние годы доказали, что Христа земля не принимает и во всяком случае — в себе не удерживает. Земля не готова еще, а когда она будет готова, — будет сразу само Царствие Божие, а не промежуточная ступень теократии. В сущности, уже в “Трех разговорах” Соловьева это промежуточное звено выпадает: вместо теократии — соединение церквей где-то в пустыне в лице немногих верных, а потом — сразу кончина мира.

Вы не думайте, что этот мой ход мыслей похож на монашеский аскетический пессимизм. Нет! Я все-таки вижу здесь, на земле, огромную задачу — готовить эту самую землю к преображению. Только все-таки это не будет боговластие, потому что внешним образом до конца мира Бог еще не будет царствовать.Внешним образом будет скорее торжествовать зло; апостолы недаром говорят, что если бы мы только в этой жизни надеялись на Христа, мы были бы несчастнее всех человеков.

Мне удается доказать, что теократическая мечта Соловьева — не что иное, как последний остаток славянофильства (Россия — народ-богоносец). Она и есть “богоносец” — это правда, в идее, в умопостигаемом характере; но эта идея осуществится в чем угодно, только не в политическом могуществе. А Соловьев мечтает именно о могущественной русской теократической Империи[29]. Возможно, в будущем нам придется пройти через целую серию внешних неудач и бед, чтобы возгорелся в нас огонь: удачи чаще всего заставляют народы забывать о религии. Я боюсь, что русский народ только тогда сможет исполнить свое религиозное назначение, когда ему на земле станет уж очень плохо. Ну, прощайте, крепко целую Вашу руку. Жена Вас целует. У нас после потопов два дня чудной погоды; только к ночи дождь.

.Ваш Кн. Е. Трубецкой.

11. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[В одном конверте с предыдущим.]

№6

Милая и бесконечно дорогая

Я также пишу Вам два письма и по той же причине: второе — совсем, совсем между нами. Хорошо, что дети в Villa Bristol не дают плакать, т. е. мешают отдаваться слезам; а то ведь эдак можно совсем известись! Нельзя всегда сдерживаться; но ведь можно и вечером поплакать, когда дети легли спать, не так ли? А все-таки я ужасно надеюсь на моего милого “Ваньку-встаньку”, — на силы, которые в Вас есть и несомненно Вас вывезут.

О моем настроении много говорить не буду; почему? Потому что не следует слишком в нем копаться: иначе доковыряешься до боли. Скажу только, что по отношению к Вам оно неизменно, моя милая, .дорогая. Вот другое письмо мое в этом конверте очень характерно. Почему ход мыслей о Соловьеве так сам собой отливается в письмо к Вам; потому что так связано с Вами все, что я думаю. Вот этот Philosophenweg в St-Blasien правда замечателен, но символичен: он приведет Вас ко мне, моя бесценная, дорогая.

Что касается моего здоровья, то оно — так себе: увидим к концу месяца, можно ли вылечиться здесь или надо ехать за границу, так же и относительно жены.

Прощайте, мой ангел дорогой

крепко, крепко

12. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[11 июня 1909 г. St.-Blasien. В Бегичево.]

11е июня

Многоуважаемый Евгений Николаевич! Сейчас собралась написать Вам под свежим впечатлением только что прочитанного Еврейск<ого> вопроса, как получила Ваше письмо, как раз с советом его прочесть[30]. Я эти два дня поднялась духом, так увлеклась этой вещью! Очень, очень много там моих самых любимых и сокровенных мыслей. Я теперь определила, что это во мне иудейское сидит. Есть там много и Ваших любимых мыслей, с которыми и я согласна, на стр. 140—1—2—3. Мне очень хочется Вам написать и отметить все, что мне особенно запало! Какая прелесть эта молитва: “скоро храм твой создай, скоро, в дни наши, как можно ближе, нам создай, нам создай!”[31] Господи, как это хорошо, как это близко моей душе, эта тоска и это желание! Как-то подымаются все надежды и силы от этих слов. Может быть, где-нибудь, в чем-нибудь увидим — переживем! Это родные мне звуки! Я теперь определила, кроме того, что я религиозная материалистка. Вот как у Соловьева замечательно выражено: “Еврей не хочет признавать такого идеала, который не в силах покорить себе действительности и в ней воплотиться. Он верит в невидимое, но хочет, чтобы невидимое стало видимым и проявляло бы свою силу”. Потом еще: “Евреи не относились к материи с равнодушием и отчуждением, ни с враждой”[32], т. е. нужно любить эту самую материю, чтобы она преобразилась и перестала быть материей сама по себе. Только тогда жизнь может быть сколько-нибудь прекрасной и отражать хоть в слабой степени идеальное, а иначе раздвоение и уродство! Ну вот теперь самое замечательное: “Религиозный материализм происходит не от неверия, а от избытка веры, жаждущей своего исполнения, не от слабости духа, а от его силы и энергии, не боящейся оскверниться материей, а очищающей ее и пользующейся ею для своих целей”!(33) Все это мои любимые темы. Но как удивительно это все выражено, как тонко; сколько мудрости, жизнерадостности, яркости в этом мировоззрении! Вот потому-то из этого и родился Христос, с такой силой любви к людям, к миру! Вот вследствие отсутствия такой любви и провалилось Платоновское государство — это Ваше(34)! Впрочем, Вы — буддист! Не по мыслям, я про мысли не говорю, а по чувствам к миру и вообще ко всему! Нужно, чтобы все чувства проникали в самые недра земли и ее преображали! Тогда и родится Христос. Конечно, все это я подразумеваю символически, он может родиться в виде книги, дела, но непременно в соединении, в проникновении в мир. Замечательно глубоко говорит Соловьев, что в Христианстве нам открылся крест и новое отношение к страданию, которое было непонятно иудеям[35]. Все, где Соловьев говорит о религиозном, внутреннем или мыслит отвлеченно, — он просто гениален! Но его мысли в применении к действительности, или когда он их облекает в более конкретное, — мне всегда не нравятся! Конечно, я мало понимаю и боюсь слишком смело рассуждать и критиковать, но Вам мне всегда хочется излить все мои мысли, а Вы мне скажите, если я думаю глупости. И странное дело — все эти его рассуждения мне кажутся не серьезными, легковесными. Этот диалектический способ всегда меня ужасно отвращает, он как-то остается висеть в воздухе, нет крови и плоти в этом мышлении. Эти красивые схемы просто раздражают и после такой глубины кажутся слащавыми и внешними. Менее последовательное мышление, но идущее из недр жизни, всегда в конце концов даже последовательнее. Мир ведь весь в глубочайших антиномиях. А как только начнут гладко выводить одно из другого, так все дальше и дальше уходят от действительности и остаются висеть в воздухе. Поэтому все его рассуждения о соединении Церквей, о роли России, Польши и Еврейства ужасно ложные![36] Отдельные остроумные мысли как перлы везде рассыпаны. — Как меня зажгла эта вещь и органически как-то приобщила к работе. Опять я приобрела мой refuge — радуюсь этому ужасно. Пишите, пожалуйста, как идет Ваша работа? Ответьте на мои письма, что Вы думаете обо всем этом. Преданная Вам М. Морозова.

13. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[17 июня 1909 г. Бегичево. В St-Blasien.]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Мое последнее письмо — почти полный ответ на Ваше; Соловьев к концу жизни бросил теократию; в предисловии к переводу Платона он прямо говорит, что должен был отказаться от любимой мечты[37]. Почему? Он убедился, что соединение Церквей может привести к Царствию Божию на небе, а никак не на земле; в “Трех разговорах” оно происходит в пустыне, между горстью христиан разных исповеданий; никакого внешнего могущества теократии в результате не наступает, а, напротив, — сразу настает конец мира. “Теократия” — остаток панславистской мечты о внешнем величии России; в “Трех разговорах” С<оловьев> приходит к заключению, что скорее внешнее унижение может побудить Россию исполнить свое внутреннее назначение. По-видимому, и Вы так думаете; я — так же. Только вражда Чаадаева против “гомеризма” и его пристрастие к Индии мне непонятны и чужды; не понимаю, почему это Вам нравится: ведь Греция и гомеризм — олицетворение жизнерадостности, а Индия — нездорового, враждебного жизни аскетизма.

У нас по-прежнему за исключением немногих сравнительно редких дней — почти беспрерывный потоп. В церквах молятся о появлении солнца и прекращении дождя. Не скажу, чтобы это было мне полезно. Мое здоровье весьма неважно и отъезд за границу вдвоем весьма вероятен, тем более что в доме очень сыро, что никому не полезно. Большая часть прогулок совершается в непромокаемых плащах и высоких сапогах.

Ну, прощайте, дорогая Маргарита Кирилловна, крепко целую Вашу руку. Ваш Кн. Е. Т.

14. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[18 июня 1909 г. St.-Blasien. В Бегичево.]

18е июня

Имение наконец куплено — я радуюсь ужасно![38]

Дорогой Евгений Николаевич. Спасибо за письмо! Ужасно обрадовалась всему тому, что Вы высказываете о теократии. У Вас так хорошо и ясно выражено то, что мне хотелось Вам сказать в моем предпоследнем письме. Конечно, это совершенно верно, что земля не удерживает Христа, если она и принимает его временами, и никакой такой строй, где бы Христос жил и властвовал, — невозможен! А если и наступит такое время, когда зло будет преодолено, то этажизнь кончится! Вот какая мысль мне очень нравится, это что соединение церквей должно произойти где-то в пустыне, в лице немногих верных, как Вы говорите! Это действительно верно и так будет! И эти верные, как апостолы, начнут действовать, в корне перевернут направление мысли, перестроят образование и воспитание. С этого надо начать, а внешнее явится как результат. Надо сделать других людей! Я удивляюсь, право, как это все русские философы утверждают, что Россия должна идти своим особенным путем, а сами в то же время пропитывают ее западными основами. Надо прежде всего определить индивидуальность России, найти ее путь, установить то, что ей свойственно. Как хорошо об этом говорит Чаадаев в письме к Сиркуру, к неизвестн<ой> и в последнем к Тургеневу[39]. Это поразительно, как много общего в направлении мысли Чаадаева с Соловьевым. У Ч<аадаева>, по-моему, ум глубже, чем у С<оловьева>, но он менее талантлив и красочен, чем С<оловьев>. Природа его беднее! Ведь “Вехи” это хотя отдаленная, но все-таки попытка встать на путь исканий: каков лик России? Слава Богу, я просто счастлива бываю, когда вижу эту книгу! Только бы не заглохла эта живая струя! Вот в Вашей статье о “Вехах” мне очень нравится полемическая часть, но заключение как-то пусто, слишком обща положительная сторона![40] Вот Ваша задача! Помните, я всегда мечтала о церкви, т. е. вот об этом соединении верных в пустыне. Все они должны сплотиться в одной любви, в одном желании — отдать себя на служение одному великому, единственному великому делу! Начать его из самой глубины жизни. Произвести внутренний переворот, своей любовью и живым словом зажигая души и обращая их к Богу! Не верю я, чтобы молодежь, которая ищет прекрасного и подвига, не пошла бы за ними! Только отсюда, только так надо идти, чтобы создать, подготовить будущее. Я тоже с Вами согласна, что наверное Россия сознает вся целиком свое религиозное назначение, когда ей на земле станет страшно! Но вот эти посвященные должны уже быть готовыми, сплоченными, чтобы в нужный момент сказать слово и указать путь, и не формальное слово сказать о нравственном долге и правовом порядке, а конкретно, делом показать, в чем должен воплотиться идеал, и притом в живом и близком Русскому народу образе. Это святая и глубокая задача! Не жаль отдать всю душу и всю жизнь за это! Теперь надо пользоваться этим моментом переоценки и глубокого брожения, тут-то и заложить прочно этот камень! Вы должны это сделать! Вот почему я так священно и с таким страхом отношусь к этой Вашей работе! Не критикой только Соловьева она должна быть, нет, она должна быть теократическим делом. Вы должны сказать свое глубокое слово, указать путь! Если его не услышат теперь и не последуют ему, то пусть не это будет мерилом его правды! Если его и не признают, то оно все-таки не умрет, а всплывет и засияет в будущем! Его мерилом должен быть свой собственный внутренний суд! Степень любви, степень горения, степень страдания за мир! В этом никого не обманешь! Вот что должно быть мерилом! Нужно собрать все силы в самого себя, углубиться и работать без конца! Господи, как мне хочется, чтобы это было, чтобы в Вас горело все по-настоящему, упорным, глубоким, скрыто-внутренним огнем! Чтобы Вы сделались даже жестоки ко всему, что Вам мешает. И помните — здоровье нужно, нужно, чтобы хватило сил сказать свое слово, во всей полноте раскрыть всего себя, а потом и умереть хорошо! Лучше просиять, загореться, отдать всю душу и уйти, чем прозябать почтенным профессором. Ответьте непременно на все это, только хорошенько напишите! Верите ли Вы, чувствуете ли Вы себя вооруженным всеми духовными силами и есть ли у Вас твердое решение идти и отдать себя этому делу? Ответьте непременно! Ведь это единственная моя надежда еще из той сферы “оттуда”. — Ну довольно! Я коснулась моей любимой сферы и чувствую, что понеслась безудержно! Как Ваше здоровье? Его укрепление есть тоже дело теократическое, в виду общей цели. Здесь просто фабрикуют здоровье — я подобного ничего не видала. Нельзя не поздороветь! Кроме всех лишений я здесь лишена природы: никакого простора, никакой жизнерадостности — все стиснуто, угрюмо, черно — льют дожди. Занимаюсь я много, играю много! Кончаю Теократию, которая мне не нравится. Завтра начну читать письма о христианской жизни Еписк<опа> Феофана[41]. А потом буду читать “Критику отвлеч<енных> начал”. “La Russie et l'Eglise Universelle” выписала уже. Напишите на всякий случай, какое это издание. Потом, как называется книжка Amedee Thiery? Пишите скорее и не ленитесь подробнее ответить на вопросы.

Ваша М. М.

15. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[25 июня 1909 г. Бегичево. В St.-Blasien.]

25 Июня

Дорогая Маргарита Кирилловна

Прежде всего о моих занятиях Соловьевым. Ведь эти занятия едва начались, а я уже чувствую, что они много мне дали: опять что-то загорелось, и вылилась из-под пера одна большая статья “Патриотизм и национализм”[42], в которой Вы увидите, что что-то зажглось. По тому, как льется, я чувствую, что горит; надеюсь, что будет разгораться; но на Ваш вопрос, чувствую ли я себя во всеоружии, я скажу — “еще нет”. Ведь это “всеоружие” — не начало, а венец дела, которому я хочу служить. Могу только свидетельствовать о моей решимости служить, а затем — что Бог даст! Только оставьте это выражение — “теократическое дело”. Я верю в Божье дело и в Божье царство; а “теократия” — только человеческая фальсификация; такой порядок, где Бог только ограничивает и сдерживает зло, прибегая для того к светскому мечу, — не есть еще Божье царство; Бог может царствовать только извнутри, а не извне. Я думаю, что внешней теократии на свете в смысле действительного Боговластия нет и не будет, потому что в деле спасения она была бы тормозом; человечество на ней успокоилось бы, что было бы концом христианского прогресса. Вообще где Божье царство, там зло уже побеждено; оно ни в коем случае не может быть только внешним порядком. Поэтому теократия, в которой внешний первосвященник и царь правят над людьми независимо от их вероисповедания, убеждения и воли, — сущая нелепость с христианской точки зрения; если христианство требует совершенно свободного единения людей со Христом, то принудительная теократическая власть с государственными полномочиями ему, по существу, противна.

Вы спрашиваете о моем здоровье; оно недурно, и я чувствую себя бодрым; но все-таки еще нет коренного излечения; и вот почему мы 30го Июня трогаемся в путь, чтобы 2го числа быть в Берлине. Не знаю, куда пошлет нас берлинский доктор; нам московский усиленно рекомендует Neuenahr (недалеко от Кёльна).

Соловьева La Russie et l'Eglise Universelle. Paris, Albert Savine, editeur. 1889.

Тьери наиболее интересные вещи:

1) St. Jean Chrisostome [et l'imperatrice Eudoxie]

2) Nestorius et Entyches[43].

Прощайте, целую Вашу руку. Моя жена Вас целует.

Ваш кн. Е. Трубецкой.

Милая и дорогая, Вы не поверите, как сильно действуют на меня Ваши призывы и как дорого мне участие Ваше в моей работе. Ах, как бы хотелось увидеться.

16. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[Между 25 и 30 июня 1909 г. Бегичево. В St.-Blasien.]

Пишите: Berlin, Hotel Continental

Дорогая Маргарита Кирилловна

Теперь наш отъезд в Берлин окончательно решен; мы выедем из Москвы 30го Июня, а там — куда пошлет берлинский доктор. Это не означает плохого состояния моего здоровья; но надо поступить в ремонт скорее в предупреждение худшего.

Получил Ваше письмо и открытку с рейнского водопада[44]. Относительно Соловьева Вы многое чувствуете верно. Схематизм и диалектическое построение хода всемирной истории, несмотря на замечательный блеск, — самая слабая и даже легкомысленная часть этой философии. Все эти построения к концу его жизни рухнули, как карточные домики. Посмотрите, что от них осталось в “Трех разговорах”. Не только нет речи о могущественной католической и русской империи, — но Россия — даже не самостоятельное государство: она — сначала под китайским игом, потом — под властью антихриста. Где же русско-польско-еврейская теократия?[45] Соединение церквей влечет за собой уже не политический переворот, а кончину мира.

Вообще та доля лжи, которую Вы в построениях Соловьева инстинктивно чувствуете, заключается именно в его идее теократии. Он считает государствочастью тела Христова и требует, чтобы оно походило на церковь! Если довести эту мысль до конца, то получится нечто ужасное: такое государство должно исключать из себя всех иноверцев; нельзя же от неверующих мусульман и иных некатоликов требовать, чтобы они занимались осуществлением католической теократии. В результате — без деспотической власти и без инквизиции в самом средневековом смысле для осуществления такого государства не обойдешься. Соловьев этого не понимал, потому что он был, в сущности, слишком восточный неотмирный человек и большое дитя вместе с тем.

Что касается “материализма” в еврейском смысле, то в этом религиозном смысле — я также материалист; только не знаю — в этом ли смысле Вы называете себя материалисткой; во всяком случае, в Ваших цитатах из Соловьева нет ничего, под чем бы я не подписался.

Знаете ли Вы, в чем слабость Соловьева? Несомненно в Обломовщине. Гончаров прекрасно понял Обломова, потому что это — он сам; в Обломове — его собственная бездеятельная, созерцательная природа; но когда в противовес Обломову он попытался изобразить деятельный, практический характер, то вышел карикатурный, несимпатичный и совершенно неправдоподобный немец Штольц: таких не бывает.

Вот теократия Соловьева и напоминает мне этого Штольца; из черт, недостающих Обломову и России, не построишь ни идеального человека, ни идеального общества, а только отвлеченную и нежизненную схему. Курьезно, что за изображение практического идеального христианства взялся самый непрактический человек, какой только существовал в нашей непракгической России[46]. Чтение Соловьева укрепляет в мысли, что России не суждено политическое величие: она будет велика тем, чем был велик Соловьев и прочие ее гении, — не внешним, а внутренним своим делом. Какой урок заключается в том, что внешниезамыслы Соловьева рухнули? В религиозном творчестве мы можем достигнуть великого; а в политике — дай нам Бог хотя бы сносного.

Теократия, в сущности, — попытки влить вино новое (Царствие Божие) в ветхую форму государства. Неудивительно, что вино разорвало мехи; и так как мы, русские, — по самой нашей природе — любители нового вина, то “мехи”, по всей вероятности, всегда у нас будут дырявые. Немцы на этом основании всегда будут считать себя высшей расой: у них такого вина нет, зато мехи — превосходны. Поеду в Германию и, поскольку питье вод не помешает, посмотрю, каково у них и то и другое.

Крепко целую Вашу руку.

Ваш Кн. Е. Трубецкой.

17. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[27 июня 1909 г. St.-Blasien. В Берлин.][47]

10е июля

Дорогой Евгений Николаевич! Надеюсь, Вы хорошо доехали и здоровы! Большое спасибо за два последних письма — очень им обрадовалась. Очень счастлива, что Вы решили собой заняться и приехали сюда. С каким доктором Вы будете здесь советоваться? Напишите мне подробно обо всем, что он Вам скажет, куда пошлет, поскорее напишите! Вот хорошо бы, если бы он Вам велел ехать в St.-Blasien, но вряд ли! У нас погода адская, ни одного солнечного дня без ливня! Я помню, что каждый год, когда мы жили в Тверск<ой> губ<ернии>[48], мы тоже думали, что там особенно дождливо, т<ак> ч<то> это не в одной Калуге. Но, оказывается, и здесь то же самое! Так что я лишена и наслаждения природой! В прошлом письме я забыла Вам написать, что я прочла у Соловьева, что “Когэн” значит по-еврейски поставленный, помазанник, поставленный для особого назначения(49). Это очень мне понравилось — уж не посланник ли это антихриста, чтобы затуманить умы и отвлечь?[50] Вы как-то очень несимпатично отнеслись к очень мне понравившейся у Чаадаева (да и всегда меня этот вопрос очень интересует) мысли о влиянии Индийск<ой> философии. Действительно, отношение Ч<аадаева> к Греции не глубокое, и в этом он не прав. Что же может быть, в человеческом смысле, прекраснее и радостнее Греческ<ого> искусства и вообще всего! Этого Ч<аадаев> не мог почувствовать по холодности и безжизненности своей природы. Но ведь дело не в этом, я думаю, а в том, что весь этот греческий рационализм хотя и обучает мыслить, но никогда не направит мысль на религиозный путь и не даст раскрыться мистическим сторонам души, а без этого какой же возможен переворот! А тем более в России к<а>к более родственной Востоку. Да и каким же образом возможно реально представить соединение Вост<ока> и Запада к<а>к не этим внутренним путем: взяв форму у Запада, а содержание у Востока. Именно его мистический внутренний мир. Я очень радуюсь, что в “Критике отвлеченн<ых> начал” затронут вопрос о мистическ<ом> восприятии к<а>к основе знания[51]. Этот вопрос меня очень интересует. Что Вы об этом думаете? Ответьте непременно хорошенько! Конечно, не отношение к миру меня интересует в Индии. Все, что Вы пишете о Теократии, — мне очень, очень нравится! Ну пишите скорее, теперь письма будут идти один день — ведь до Фрейбурга(52) одна ночь от Берлина!

До свиданья Очень хороши публицистические надеюсь. статьи Солов<ьева>.

18. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[3 июля 1909 г. Берлин. В St.-Blasien.]

Милая и дорогая

Нас посылают в Neuenahr, причем мое состояние не вызывает опасений.

Получил Ваше письмо; наскоро отвечаю, так как тороплюсь. Как Вы еще меня мало знаете! Если бы не это письмо, я просто бы приехал в St.-Blasien. Но теперь мне хочется, чтобы в моем приезде были и Вы немного соучастницей. Ведь приходится мне думать не только о себе, но и о Вас, моя дорогая. Если я приеду к Вам на один день, будет ли это в теперешнем настроении Вам полезно или вредно? Будет ли после хуже или лучше, решайте сами. Я же, конечно, жажду Вас видеть. Если это не вредно, пишите просто, чтобы я приезжал, без комментариев. А мне ужасно как хочется Вас видеть и прогнать это Ваше настроение, коему не должно быть места.

Только не торопите меня. К нам в Neuenahr приедет старая воспитательница моей жены; только тогда я могу уехать; до тех пор потерпите. Ведь, право, раз Вы будете знать, что мы увидимся, Вам будет лучше. Бросьте Вы наконец это нелепое, вредное и никому не нужное настроение. Как мне нужна Ваша радость жизни. Крепко, крепко целую Вашу руку. Пишите Neuenahr, post-lagemd (это рядом с Кёльном).

Это письмо — секретное. Если ответ будет официальный, то фраза — “очень буду рада Вас видеть” будет значить, что мой приезд Вы не считаете вредным. Вы же сами пока не ездите. Я воспользуюсь одним днем промежутка в лечении.

Еще раз крепко целую руку

Ваш Е. Т.

19. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Первые числа июля. St.-Blasien. В Neuenahr.]

Дорогой Евгений Николаевич! Я так и знала, что Вас пошлют в этот Neuenahr. Мои мечты о St.-Blasien разлетелись. Ну что же делать! Дай Бог, чтобы Вам лечение принесло пользу и окончательно поправило бы. Надеюсь, что и Вере Александровне будет полезно это пребывание. Я все-таки не теряю надежды, что, если будет возможно, Вы приедете к нам, дорогой Евгений Николаевич, Вы знаете, как я была бы Вам рада. Конечно, если только это будет возможно. От Вас до Freiburg всего 9 ч<асов> езды — т<ак> ч<то> Вы потеряете только один день. И мне очень хотелось бы приехать к Вам перед отъездом в Биарриц, который, вероятно, состоится через три недели, т. к. мой сын возвращается туда морем из Англии и мы должны с ним съехаться в Биаррице. В Биаррице я думаю пробыть около месяца и вернуться в Москву к 1му сентября. Я конечно не дождусь этого времени! Так я соскучилась по всех и по всему! Потом в сентябре у меня будут новые хлопоты по устройству именья! Там уже начинается ремонт теперь и будет окончен к осени. Но нужно устроить парк и обдумать план постройки флигеля и служб, которых нет! Я счастлива, что будущее лето я буду жить дома! Дети тоже очень рады — это был очень радостный день здесь, когда мы получили телеграмму, что именье куплено! — Сейчас читаю “La Russie et l'Eglise Universelle” Соловьева. Третья книга очень интересна, есть глава удивительно красивая и увлекательная! Вы недовольны моим выраженьем “теократическое дело” — а я все-таки решаюсь на нем настаивать, т. к. не знаю лучшего выражения для определения дела именно в этом смысле и определенно задающемся этой целью. Я так всегда думала о “Еженедельнике” — что это теократическое дело! Тут вовсе нет теократии как строя достигнутого, но теократия к<а>к идеал должна нами руководить! Должны же мы строить жизнь, преследуя известную цель, идя известным путем к Царствию Божию. Ну, а как Вы называете то дело, которое идет к этой цели, преследует и раскрывает ее? Это конечно религиозное дело, но это как-то неопределенно. И Соловьев в Теократии употребляет это выражение, разбирая ист<орию> Ветх<ого> завета. О теократии как строе и о соединении церквей я согласна вполне с Вашими мыслями. Но о теократии к<а>к в идеале земного устройства — можно думать и иначе, и о деле, имеющем вполне определенный религиозный смысл и цель, хотя и могущий проявляться во всех областях жизни, можно думать к<а>к о теократическ<ом> деле. Как Вы думаете?

Сердечно преданная М. М. Пишите!

20. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[5 или 6 июля 1909 г. St-Blasien. В Neuenahr.]

Милый и дорогой Евгений Николаевич. Пишу два слова — тороплюсь. Я получила сейчас от Веры Алекс<андровны> постальку. Пожалуйста, ни за что не ездите в Freib<uig>, если В. А. останется одна![53] Для меня это будет очень неприятно и испортит мне всю радость Вас видеть! Конечно, я была бы очень счастлива, если бы Вы могли приехать, но при таких условиях удовольствия для меня никакого не будет! Уверяю Вас. Целуйте от меня Веру Александровну и поблагодарите за письмо и подробности о Вас. Только от нее я всегда что-нибудь знаю толковое. Вы же пишете крайне бестолково. Слава Богу, что доктор нашел все хорошим, но смотрите, берегите себя!

Ваша М. М.

21. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[5 июля 1909 г. St.-Blasien. Neuenahr. Конверт и бланк: Kuz-Hote Bad Neuenahr.][54]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Вместо того чтобы самому приехать, я Вас приглашаю приехать сюда, и вот почему.

Доктор строжайше запретил отлучаться более чем на 1/2 дня; ставит это условием выздоровления. Между тем, чтобы видеть Вас сутки, надо истратить на путешествие еще два дня.

Ужасная обида; но здесь, поверьте, мы все-таки будем видеться хорошо и наговоримся, тем более что Вы не стеснены сроками. Потом я могу еще проводить Вас до Кёльна или до Бонна; словом, увидимся как следует. Ах как хочется увидеть Вас. Только уж лучше приезжайте поскорее!

Можете ехать или по железной дороге, что скорее (1/2 суток), или по Рейну на пароходе (чудная прогулка). Так приезжайте же, милая, дорогая, хорошая, и будьте радостны. Крепко целую Ваши руки. Известите телеграммой, так как комнату надо припасти заранее. Еще раз целую ручки

Ваш Е. Т.

22. МК. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[6 или 7 июля 1909 г. St.-Blasien. В Neuenahr.]

Дорогой Евгений Николаевич! Я уже Вам телеграфировала, что собираюсь приехать в пятницу. Поезд приходит в Remagen в 5 ч<асов> 34 м<инуты> вечера, в Neuenahr — не знаю точно когда. Очень радуюсь Вас видеть. Конечно, Вам не следует нарушать лечения и уезжать сюда, в St.-Blasien, хотя я об этом очень грущу! Но я настолько всегда думаю о Вашем здоровии, что даже с этим примиряюсь. Не такая уж я эгоистка, в самом деле. Получили ли Вы мои два письма нар о s t e r e s t a n t e. Я пришла к убеждению, что Вам не стоит писать. Вы ужасно отвечаете на письма, т. e. просто ничего не отвечаете! Вообще я с Вами буду браниться и хотела бы хорошенько, но только из-за Веры Александровны немного себя сдержу! Боюсь, что она на меня рассердится! Ну, до свиданья!

Преданная Вам

М. Морозова.

Телеграфируйте, могу ли я приехать в пятницу? Может быть, другой день Вам удобнее? Но телеграфируйте, т. к. я должна заказывать себе automobile. Ax да, возьмите мне комнату, если можно, то с salon и уборной, а если нет, то все равно.

23. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[Телеграмма. Neuenahr. В St.-Blasien. Принята 21 (8 ст. ст.) июля.]

Arrive preferable samedi telegraphiez Neuenahr villa Humbolt si pouvez.

24. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[16 июля 1909 г. Neuenahr. В St.-Blasien.]

16 Июля, здание почты, Нейнар

Милая моя, дорогая, душка, красавица и красота поднебесная

Все что у меня есть горячих, нежных, ласковых слов — все это твое, мое сокровище. Сейчас написал тебе из виллы Humbolt в зеленом конверте; а теперь пишу с почты в голубом, понимаешь, мой ангел, моя родная, моя любимая!

Вот уже второй день как ты уехала, и все еще не прекращается воодушевление, радостный подъем, как будто ты еще тут со мною, а не за тридевять земель. Ах Боже мой, какой ты источник радости; и как это бесконечно хорошо, что эта радость — ничем не подорвана, — ничем решительно таким, что бы омрачало душу и мешало бы нам обоим прямо глядеть в глаза и Верочке и всему свету.

Маргоша моя дорогая, какой ты источник радости, радужная моя. Не унывай же и в отсутствии радуй меня известиями о твоем бодром, хорошем настроении. Помни, что ты всегда со мной, всегда живешь в м о е м в о с т о р г е, и пусть будет тебе так же море по колено, как и мне.

Ты бодрость в меня влила, ты меня воодушевила; радуйся этому, а не тогда, когда я унываю и грущу по тебе. Не могу я унывать сейчас, потому что еще уношусь в восторге, потому что всеми фибрами души чувствую тебя, что ты со мной, моя глупенькая, мой ангел.

Сейчас буду купаться, потом пойду домой и займусь Соловьевым. А теперь крепко, крепко целую тебя, как люблю, и подымаю тебя высоко, высоко, над головой, моя родная. Хочу кружиться с тобою в облаках и радоваться.

Твой жаворонок

(Tubario)[55]

25. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[17 июля 1909 г. Из St-Blasien в Neuenahr.]

17го июля

Дорогой и милый Евгений Николаевич! Как я обрадовалась, получив Ваше письмо сейчас! Спасибо, что вспомнили день моих именин, он от этого стал еще веселее, конечно![56] Вы не можете себе представить, с какой светлой и обновленной душой я вернулась из Neuenahr! Полной грудью и в глубину души я вдохнула свет и тепло! Благодарю Вас всем сердцем, что Вы меня позвали. Набравшись бодрости, я надеюсь теперь менее мрачно переносить свое одиночество! Во вторник ночью мы будем в Париже, Hotel Chatham, и останемся до пятницы или субботы вечера. Напишите туда, пожалуйста. В Биаррице мы остановимся и будем жить в Hotel Victoria — это выяснилось, т. к. с виллой дело расстроилось. — Я ужасно смеялась, что Вы “хватили” Мазельвейна[57]. Хотя Вы и действительно ein Mann, der alles Kann, но все-таки, пожалуйста, будьте осторожны. Маруське я передала Ваш привет и поцелуй, и она велела Вас целовать “много, много, много раз, девятнадцать, семнадцать и еще прибавить семнадцать раз, приезжайте к нам сюда, сюда, милый, дорогой ангелочек”. Это буквально ее слова. Я их несколько сократила даже. Но особенно она требовала, и Мика тоже, чтобы я написала дорогой ангелочек! Ей очень хочется скорее послушать Ваше хрюканье. Я буду очень рада, если Вы поедете в Байрейт и послушаете там эту чудную музыку!58 Напишите мне подробнее о лечении. Помогают ли Вам воды, есть ли улучшение и как действуют на Вас ванны? Напишите о работе, как она идет. Буду ждать письма в Париже. До свиданья, дорогой Евгений Николаевич, благодарю Вас без конца за все хорошее, светлое! Вы всегда так поддерживаете и обновляете мою душу, так я чувствую себя бодрой и полной энергии. Получила много писем по возвращении, и, между прочим, от Котляревского. Он, между прочим, пишет, что очень хорошая Ваша статья о “Вехах”, что в ней отразились “сильные стороны его духовной природы”[59]. Получила письмо от Лопатина. Он описывает свое житье-бытье очень типично. Он с Веней ведет беседы о философии, мирно гуляет и пишет, что они часто и много говорят обо мне[60]. Это меня обрадовало, и стало любопытно послушать эти разговоры! До свиданья, будьте здоровы.

Ваша М. Морозова.

26. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[18 июля 1909 г. Neuenahr. В St-Blasien.]

Милая моя, дорогая, радужная и хорошая

Пишу тебе как самому дорогому другу, который должен всякую заботу со мной делить.

После твоего отъезда мне было нелегко. Тут только я увидел, сколько боли и муки накопилось в другой милой душе.

Все это тщательно от меня скрывалось. Но, проснувшись глубокой ночью и услыхав тихие стоны, я понял, до чего она измучилась и исстрадалась.

Не от твоего приезда, — нет: это за целую зиму наполнялось, теперь же произошел кризис. Я увидал, что ее душа — словно открытый нерв, который терпит сильную боль от всякого неосторожного прикосновения. И боль углубляется “бережением меня” — боязнью ее выдать, чтобы меня не расстроить и тем не повредить моему здоровью.

Боже мой, какая тут глубина любви и жертвы, какая чистота и настоящая, героическая святость.

Но устала она до бесконечности и нуждается в бережении и помощи.

Маргоша, мой дорогой, мой милый друг. Как я рад, как я тебе благодарен за то, что ты это все понимаешь! Зимой часто будет нелегко! Но теперь и ты нам поможешь; ты все понимаешь своим горячим, пылким сердцем и твоею милой, женской чуткостью.

Видишь, мой дорогой друг, как откровенно и свободно я пишу тебе из Badenstadt'a. He пеняй, если в Россия я — осторожнее. Кроме всех прочих опасений, я убежден, что наши письма перлюстрируются русской полицией(61). Зачем же ей выдавать мою и твою тайну.

А теперь, душа моя родная, крепко, крепко целую тебя и жду письма на имя Tubario. Обещаю уничтожить немедленно. A Badehaus — никакой опасности.

Еще раз целую крепко!

27. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[20 июля 1909 г. Neuenahr. В Париж.]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Большое спасибо Вам за письмо. Маруську и Мику многократно от меня поцелуйте и скажите, что я — в долгу перед ними. Весь зверинец изображу, когда увижу, еще пилу, молнию, фейерверк и прочее, что вспомню.

Очень рад окончательно принятому собственному решению — прослушать весь Ring в Байрейте. До сих пор я слушал отдельные оперы; но целиком все, да еще в таком чудном исполнении, приходится слышать в первый раз.

Чтобы Вы не говорили, что я оставляю Ваши вопросы без ответа, я нарочно сейчас перечел Ваше последнее письмо. Вопросов там два — о моем здоровье — оно превосходно. Исчезают некоторые болезненные явления, от которых я не мог отделаться годами.

Другой вопрос о моей работе. Начал писать, и пишется. Но тут Верочка меня бранит, зачем я пишу сейчас не сразу большую работу, а только этюд “Крушение теократии” у Соловьева[62]. На сие ответствую: этюд — составная часть работы, который составит одну из глав или разойдется по главам; но иначе я не могу теперь, потому что план всей большой работы пока у меня еще не сложился.

Вчера и сегодня утром тут было совсем тепло, солнечно, и мы совершили чудную прогулку в Altenahr[63]; но теперь опять серо, пасмурно и дождь; терпенья нет! Все-таки для отдыха лето необходимо, а его нет.

Очень рад и для себя и в особенности для Верочки приезду Fr. Kampfer, которая уже два дня с нами.

Крепко целую Вашу руку.

Ваш Е. Трубецкой.

28. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[20 июля 1909 г. Париж. В Neuenahr.]

Понедельник

Дорогой Евгений Николаевич! Только завтра утром мы уезжаем отсюда в Биарриц[64]. У меня заболел зуб, и пришлось его лечить. Здесь жара тропическая — очень тяжко после горного воздуха. Но несмотря на это, все-таки Париж всегда гарцует своей красотой и поэзией. Особенно я люблю в нем эту легкость и какую-то дымку, которая его опутывает и делает все здания воздушными. Каждый квартал в нем своеобразен и прекрасен своей красотой.

Вчера были у обедни в Notre-Dame. Я, конечно, молилась за Вас и за всех Ваших, и особенно о том, чтобы Ваше лечение было вполне успешно. Это составляет предмет моих самых горячих желаний. Напишите подробно о Вашем лечении и самочувствии. Ужасно радуюсь, что Вы будете в милом Байрейте, хотя мне грустно, что я не могу послушать все вместе с Вами. Пожалуйста, вспомните обо мне, когда будете слушать некоторые места, особенно: I В Валькирии, дуэтЗигмунда и Брунгильды (Зиглинда лежит спящая около). В этом дуэте столько таинственной красоты. II В Зигфриде Waldweben, вся эта сцена. Еще дуэт Зигфр<ида> и Брунгильды. III В Gottardammerung момент смерти Зигфрида и марш. Непременно хорошо послушайте эти места, хотя Вы и знаете их. Когда слушаешь все подряд и в Байрейте, то отпадают все условные и подчас грубые стороны и выступает весь внутренний гениальный дух, вся волшебная и стихийная красота(65) . Сколько в Вагнере дионисического, беспредельного, по-моему, сколько природы и земли и в какой красоте! Очень важно отдаться этой струе и оставаться глухим и слепым ко многому искусственному и немецки-безвкусному. Вы это оставьте, а напишите подробно о Вашем впечатлении и размышлении по существу. Очень буду ждать подробного письма об этом. Надеюсь, что оно не будет скептическим и что Вы переживете живое впечатление. Я себя чувствую очень хорошо и весело, рада, что завтра мы будем у океана. Целую Веру Александровну и жду письма.

Ваша М. М.

29. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[25 июля 1909 г. Биарриц. В Neuenahr.]

Четверг 12го

Дорогой и милый Евгений Николаевич! Спасибо за карточку, получила ее по приезде. Ужасно радуюсь, что Вы в хорошем расположении духа и, главное, довольны результатом лечения. Вы прекрасно сделали, что поехали за границу. Путешествие хотя иногда и тягостно, но обновляет и освежает. Слава Богу, что Neuenahr оказался таким благотворным для Вас. Видите, что и работалось Вам хорошо! Все это прекрасно! Поездка в Bayreuth, я надеюсь, довершит благоприятное впечатление и даст большой внутренний подъем. Я здесь, в Biarriz, думаю основательно поправиться на воздухе, который тут удивительный. Половину дня буду лежать у моря на песке, с книжкой. Сегодня прочла “Три речи о Достоевск< ом> “(66) и в восторге. Сколько удивительных, чудных мыслей. Непременно хочется с Вами прочесть и некоторые места, особенно замечательные, по-моему. Нельзя не любить Соловьева самой живой любовью. К нему относишься не как к писателю, а как к самому близкому, дорогому другу и учителю. Вот в области музыки первым и самым близким был для меня прежде Вагнер и долго царил один, пока я не добралась до Бетховена. Так душа постоянно открывает мир. Последние года мне в Вагнере много стало недоставать. Скрябин мне этого не прощает, говорит, что я пошла назад тем, что ставлю Бетховена выше Вагнера[67]. Но одним Бетховеном без Вагнера не могу жить, одно пополняет другое. А вот из писателей никого так нельзя полюбить, как Соловьева! Я понимаю, что Вы хотите сначала отдельно остановиться на главных темах у Соловьева. Необходимо выработать не только свой критический взгляд, но и выйти за пределы Соловьева, ступить шаг вперед. А для этого надо очень глубоко продумать каждый из основных вопросов в отдельности, чтобы потом прийти к окончательному выводу и завершению. В этой задаче такие богатство и глубина, так радостно над ней работать. Я в восторге, что Вы чувствуете, что дело идет. Слава Богу! Только Вы и можете сделать это. Жду с нетерпением письма из Bayreuth! Очень буду радоваться, если ничто не помешает Вам насладиться им вполне. Самая жизнь в Bayreuth'e мне ужасно нравится, так уютно и есть единение[68]. Все живут одним! Ну, до свидания!

30. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[31 июля 1909 г. Neuenahr. В Биарриц.]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Пишу Вам несколько слов нарочно перед Байрейтом, чтобы сказать Вам, что скептического отношения к Вагнеровской музыке у меня нет и о Байрейте я думаю как о празднике для себя. Весь Ring я уже давно слушал в разных городах Германии и Австрии. Вы говорите, чтобы я обратил внимание на дуэт Зигмунда и Валькирии и на смерть Зигфрида; да это вещи, которые я давно и безумно люблю, a Trauersmarsch могу, закрыв глаза, прослушать наизусть. Что касается “Дионисиевой волны”, то хоть в жизни она меня не уносит, но в опере вызывает во мне большой подъем, когда она разбивается у меня под ногами:так ей и полагается. В жизни она нужна не для того, чтобы люди загорались Дионисиевым огнем, а для того, чтобы по контрасту и в борьбе с ним зажигался другой, подлинно Божий огонь.

Пишу Вам в самый день отъезда. Осталось выпить всего два стакана, чтобы кончить лечение. Хотя с корнем еще не вырвана болезнь, которая была у меня лет 20, все-таки за эти двадцать лет я не чувствовал себя так хорошо, как теперь. Считаю, что этот результат превосходен. Много наработал о Соловьеве: если считать размер “Вопросов Философии”, то этюд вышел равен статье о Когене[69]; но это только подготовительный этюд: печатать я его пока не намерен: пусть хоть обозначится целое.

В № от 8 Августа “Еженедельника” пойдет моя статья “Подъем конституционного курса”, — обратите внимание. Написано с огнем, — не с дионисиевым, а сортом выше, и вылилось.

Крепко целую Вашу руку

Ваш Е.Трубецкой.

Верочка Вас крепко целует.

31. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[1 августа 1909 г. Байрейт. В Биарриц. Конверт и бумага: Fritz Ribenstahl. Вь го und Weinhandlung. Prinze Albrechtstrasse, 5.]

Ура! Милая моя

Слово “ура” относится не к Байрейту, где я еще ничего не слыхал и не видал кроме обдирального ресторана, из которого я пишу, а единственно к тебе и твоему письму, полученному здесь. Ты не можешь себе представить, какую радость оно мне доставило и какую родную душу я в тебе ощутил — именно в том, что ты начинаешь любить Бетховена больше Вагнера и что он восполняет тебе его недостаток.

Люблю я и Вагнера ужасно; но все-таки в этом признании — все мое, что есть в тебе, — огромный шаг вперед от Скрябина, который, съедаемый Дионисием, катится в бездну и перестает понимать безусловную красоту.

А ты, моя дорогая, уже имеешь прочный, высший этаж над Дионисием. Так-то, мне проповедуешь Дионисия, а декадентам — моего Бетховена.

Весь Вагнер в нем есть, в той буре, которая предшествует молитве, в самой сонате apassionato, которую ты играешь. Но есть и молитва — чудный надзвездный мир, где эта буря разрешается.

Дорогая моя, ведь в этом — вся моя жизнь с тобой за эти годы: чувствуешь ли ты это? А я! Как сильно, как крепко, как горячо я это чувствую, моя родная. Там — в этой надзвездной сфере ничего нас не разлучает; там мы живем вместе [одно слово нрзб] реальной и прекрасной жизнью. А все Скрябины с их Дионисиями кажутся жалкими и ничтожными. Ну прощай и вперед на этом пути, моя дорогая, ненаглядная и милая. Крепко, крепко тебя целую. До скорого свидания.

32Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[3 или 4 августа 1909 г. Байрейт. В Биарриц.]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Пишу Вам, прослушав “Reingold” и “Walkь re” — в ожидании Зигфрида на сегодняшний день. Это не просто наслаждение музыкой и драмой, а переживаниетого и другого, тем более что другого делать нечего. С раннего утра — чтение либретто в пустынном Байрейтовском парке, потом обед, прогулка, сон среди дня с специальной целью — сохранить всю свою восприимчивость к моменту представления; потом — самое священнодействие.

С величайшей радостью я вижу и чувствую, что Вагнер для меня остается целым, несмотря на более сознательное и критическое к нему отношение. Войдя в Байрейтовский театр, я испытал то же радостное волнение, как 15 лет тому назад, и оно оправдалось, хотя прежде восторг мой был более слепой, а теперь я стал более зрячим.

Многое отрицательное разглядывает мой глаз, вижу я рутинную сторону творчества Вагнера — злоупотребление лейтмотивами, которые вовлекают его местами в шаблонность и формализм; чувствую страшные длинноты, отсюда происходящие; вижу несовершенства постановки, — даже отдельные доски на полу сцены; кстати, я горд тем, что в декоративном искусстве немцы не годятся в ученики Коровину и отстали от нашего Большого театра на 1/4 столетия по крайней мере![70]

Но как незначительны эти пятна на солнце в сравнении с самим солнцем, с огромной, захватывающей силой впечатления. Дай Бог сил, чтобы выдержать эту драму до конца, с неослабевающей восприимчивостью. И на философскую глубину этой музыкальной драмы у меня открываются глаза. Вся эта драма — сплошное искание искупителя, героя, который был бы свободен от греха мира богов и потому мог бы спасти этот мир. Но такого героя не находится: все создания Вотана подобны ему самому, — т. е. смертны. Тут вся драма самого Вагнера и смысл его искусства. Все оно — титанический порыв — возвыситься над дионисиевским началом, которое порождает лишь смертные создания, — найти мир бессмертный и нетленный. Эту задачу — найти нетленное — Вагнер впоследствии прямо и сознательно поставит себе в Парсивале; но тут он натолкнулся на границу своего гения. Парсиваль из зрелых созданий Вагнера несомненно — самое слабое: не чувствуется силы в этой победе над Дионисием: религиозность этой музыки — в самом деле немного постная; вот почему она оттолкнула Ницше.

Тут мне припоминается Ваше последнее письмо: Вы также ощутили границу Вагнера и поэтому полюбили Бетховена. Путь — совершенно правильный: именно у него подъем в надзвездную высоту, который Вагнеру не по плечу. Поэтому именно у него можно найти исцеление от того безысходного пессимизма, который подтачивает творчество Вагнера. К чему приводит господство дионисиевского начала? Ко всеобщей жажде смерти, жажде конца. Все Вагнеровские герои, начиная с Вотана, мечтают умереть, — желают смерти не как перехода к лучшему — на это они не надеются, а как простого уничтожения.

А с этим сопоставьте шиллеровский тек<с>т к 9 симфонии Бетховена:

“Ниц падите все преграды,

Обнимитесь, миллионы”.

К Бетховену от Вагнера Вас ведет правильное чутье смысла жизни, — того самого, что недостает Скрябину и комп.

Наиболее насладительные для меня места: в “Золоте Рейна” дивный стихийный пролог, жалобы и стоны дочерей Рейна, дивный конец с радугой; в Валькирии весь 1й акт, особенно рассказанная в музыке история любви Зигм<унда> и Зиглинды, сражение героев, предсмертная беседа Зигмунда с Брюнгильдой, полет Валькирий и Feuerzauber.

Зигфрида до сегодня я любил меньше всех опер “кольца”; посмотрим, что будет сегодня.

Ну, прощайте, крепко целую Вашу руку.

Ваш К. Е. Т.

33. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[7 августа 1909 г. Биарриц. В Бегичево.]

Пятн<ица> 20го авг<уста>

Дорогой Евгений Николаевич. Ужасно удивилась Вашему письму еще из Neuenahr, что это Вы там на меня наклеветали? Я ничего подобного Вам не писала. Ни о какой “Дионисьевой волне и огне” я не думала и тем менее хотела это проповедовать. Вы, наверное, не прочли моего письма, а теперь уж его разорвали, потому считаю необходимым повторить вкратце то, что я писала. Я употребила выражение “дионисический, беспредельный, природа и земля”, характеризуя сущность Вагнера, как я ее себе представляю. Мне кажется, что это начало в нас основное, хотя он как гений прозревал умом в другое и хотел его достигнуть. Дионисическое в Вагнере является, по-моему, как самое прекрасное, мировое, объективное, и отнюдь не в пошло-декадентском, субъективном смысле. Уверяю Вас, что “дионисическое” экстаза Скрябина разбивается у моих ног, и действительно так ему и нужно, и его я буду слушать только в опере. Но дионисическое-стихийное Вагнера как объективное начало хотя, может быть, и не исчерпывает моей души, но составляет очень, очень большую глубокую красоту жизни, больше, чем красоту только. Я его представляю в духе религиозного материализма, помните, что Соловьев говорил о иудейском[71]. Это очень глубокое, прекрасное, жизненное и мистическое. Скорее, я думаю, тот не полный человек, кто этого в себя не включает. Вопрос другой, исчерпывает ли это всю сущность души или она сумеет взять крест и через него подняться над земным. Чего, говорит Соловьев, не поняли иудеи, чего не мог, хотя понял, Вагнер в Парсифале. Может быть, я не так говорю, но Вы поймете, если захотите. Потом я говорила, что если отдаться этой струе (т. е. внутренней сущности Вагнера), то не будешь замечать всей, иногда грубой, безвкусности, как музыкальной, так и художественной. Слушая весь Ring целиком в Байрейте — совсем особенно его переживаешь. Потом я переименовала некоторые мои любимые места, желая, чтобы Вы вспомнили обо мне, слушая их. Вот все, что я писала. Как раз Вывсе это и пишете из Байрейта, но более полно, конечно. Вы умеете лучше и красивее выразить свою мысль. Пожалуйста, напишите два слова, что Вы берете все это назад, что Вы говорили или хотели сказать, а то я чувствую внутреннее препятствие говорить с Вами, нет подъема и доверия. Я отнеслась слишком горячо к тому, что Вы поедете в Байрейт, и к Вашему впечатлению от него. Никогда не надо относиться слишком горячо! Но это понятно, потому что мне очень дорого и свято воспоминание моих пелеринаже в Байрейте 7—8—9 лет тому назад. Сколько моя любовь к Вагнеру во мне пробудила, какой подъем сил для борьбы с жизнью мне дала, какой красотой ее осветила.

Это первый восторг, который я пережила в жизни. Это был толчок к освобождению. Все это впервые возникло во мне там через музыку и переживалось в полном одиночестве. Не может это воспоминание не быть дорогим для меня. До свиданья! Надеюсь, Вы здоровы и хорошо доехали. Крепко целую Веру Александровну. Здесь чудесно, погода дивная. Я чувствую себя прекрасно.

Ваша М. М.

34. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[8 августа 1909 г. Бегичево. В Биарриц.]

Бегичево 8 Августа

Дорогая Маргарита Кирилловна

Трудно представить то состояние восторга и подъема, в котором я вернулся домой после Байрейта. Я превратился в какой-то музыкальный термос: все вагнеровские мотивы довез с собой в деревню в том виде и в той температуре, какую они имели в Байрейте. День и ночь слышу музыку, различая голоса каждого отдельного инструмента: то рог Зигфрида, то мотив их любви с Брюнгильдой, то трауерсмарш, то трио дочерей Рейна: все вместе — одно сплошное волшебство. А вместе с тем лезет из души вся музыка, когда либо слышанная — до Фрейшютца[72] включительно: все это Вагнер задел, расшевелил и довел до кипения. И к здешней родной калужской красоте в связи с этим явилась какая-то необыкновенно повышенная восприимчивость. Родина встретила как настоящая мать: такого безоблачного неба никогда я здесь не видал; а теперь, когда я Вам пишу, — снопы света врываются в мой кабинет. И какой воздух, какой аромат! Запах сена, цветов, поспевающей ржи и еще чего-то! Целая симфония запахов и красок навстречу музыкальной симфонии. А все вместе создает в душе ту легкость, какая ощущается во сне, когда летаешь по комнатам! Знаете эти сны, когда тело теряет тяжесть и можно оставаться неподвижным на любой высоте или плавать в воздухе!

Все это — несмотря на массу весьма отрицательных впечатлений родины: грабящие чиновники, ворующие студенты и литераторы. Все воруют. Ваш Эллис изобличен в вырезывании страниц из книг Румянцевского Музея![73] Но все это у меня остается как-то на поверхности и не затрагивает центра души: в ней есть достаточный всему этому противовес.

Ну, пора за Соловьева. Прощайте, крепко целую Вашу руку.

Ваш Е. Т.

35. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[14 августа 1909 г. Бегичево. В Биарриц.]

14 Августа

Дорогая Маргарита Кирилловна

Очень был рад наконец получить Ваше письмо. Оно странствовало неделю и пришло только сегодня. Не понимаю, за что Вы обиделись и что, собственно, мне следует брать назад? Если я высказал мой взгляд на Дионисиеву волну, то из этого не следует, чтобы Вы ее проповедовали. Возможно, что в моем письме был легкий оттенок дразнения по отношению к “Вашему” Дионисию: в разговорах это бывает. Не помню, было ли в письме. Но ведь с тех пор, пожалуй, я писал Вам и другое по поводу Бетховена, где выражал большую радость тому, что Вы вышли за пределы Вагнера и совершили полную духовную эмансипацию от Скрябина и скрябинства. Так что — за что же, собственно, меня бранить?

Я не узнаю нашей местности. С самого приезда стоят прямо золотые, очаровательные дни. Знаменитый “прешпект” настолько просох, что по большей части его можно ездить на велосипеде; в тени 21—23 градуса. А краски — что-то необычайное. Осеннего еще мало: только небольшие желтые пятна в березках и краснота в диком винограде; прочее — яркий изумруд, коего тут целое море, в особенности на скошенных клеверных лугах.

Настроение хорошее; одно только жаль — много мешают заниматься, и мешает то самое, что я — в России — дома. Вдруг вызывают в Калугу на целый день — выбирать члена государств<енного> Совета от земства[74]. Потом — маневры у меня в имении: я принимал офицеров с целым полком [?] с музыкой. Было забавно и весело; потом была канонада. Потом приехал home d'affaires, которого я принимаю теперь по делам именья.

Словом, хоть и лучше дома и насладительно, но заниматься в скучном Neuenahr'e я как-то больше поспевал.

Одно слава Богу — все здоровы. Я чувствую себя сильно поправившимся и очень бодрым. Какая-то физическая легкость и неутомимость. Что это — чудный здешний воздух, результаты Нейнара или то и другое вместе? Очень рад, что Вы и дети поправляетесь. Ну прощайте же, Верочка Вас целует. Крепко целую Вашу руку.

Ваш Е. Т.

36. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[15 августа 1909 г. Биарриц. В Бегичево.]

Дорогой Евгений Николаевич! Спасибо за письмо из деревни. Как я рада, что Вагнер так Вас воодушевил и Вы ощущаете такой подъем. Конечно, нужно скорее этим пользоваться и писать. Именно о Соловьеве писать особенно хорошо в таком подъеме. Он соединяет в себе оба мира, и поэтому от Вагнера к нему протягивается нить и многое разрешается. Хотя мир земной Соловьев понимал более созерцательно и не воплощал его в такой силе и солнечной красоте, как Вагнер, но зато нет у Вагнера таких крыльев, такого воздушного полета в небеса, как у Соловьева. Вы верно говорите, что вся философия Ring'a есть искание Искупителя, героя и спасения. Это отражение драмы всего человечества и правда глубоко потрясает. Много мыслей и чувств навевает Вагнер, а главное, подымает силы как никто. Какой в нем огромный, именно титанический, призыв к борьбе и к победе. — Я очень много радостного и важного для себя переживаю, но говорить о себе не стану, т. к. Вы еще не разрешили моего внутреннего препятствия, о котором я Вам писала. Это время очень много читала, сейчас кончаю “Критику отвяеченн<ых> нач<ал>”. Очень большое удовлетворение дает его “всеединство”, такая полнота, ширина и столько жизненной правды в его мыслях. По-моему, “Основание идеализма” Сергея Николаевича[75] совершенно то же самое, разве в некоторых деталях есть разница. В воскресенье, завтра, собираюсь с моими знакомыми в Lourdes, это очень интересно, а в следующее воскресенье 23го авг<уста> мы уезжаем отсюда в Париж, Hotel Chatham, и в субботу 29го я буду в Москве. Надеюсь, что Вы напишете сюда или в Париж. До свиданья, желаю Вам всего лучшего. Надеюсь, Вы здоровы? Сердечно Вам преданная

М. Морозова.

Я ужасно смеялась на “Ваш Эллис”, он вовсе не мой, я его терпеть не могу! Маруся сегодня опять Вас вспоминала и объявила: “я очень люблю этого, который свистит”.

37. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[20 августа 1909 г. Биарриц. В Бегичево.]

Четверг

Дорогой Евгений Николаевич! Как я была рада сегодня получить Ваше письмо. Я уже начала тревожиться, что Вы не получили моего письма. Надеюсь, что Вы получили еще другое письмо и две открытки? Я не дождусь возвращения в Москву, считаю не только часы, но минуты. Ужасно радуюсь, что скоро Вас увижу, так хочется обо всем с Вами поговорить. Как хорошо, что у Вас такая хорошая погода, что Вы можете насладиться вдоволь деревней перед возвращением в Москву. Как я счастлива, что это последнее лето странствий для меня, что я буду наконец дома с будущего года. А я совсем серьезно на Вас обиделась за “Дионисиеву волну” и целую неделю не могла написать спокойного письма, а все выходило очень бурно, потому я рвала и не посылала. Конечно, будь это в Москве, я побранилась бы с Вами и на другой день забыла бы, а здесь, не имея возможности излить свою досаду, я прозлилась целую неделю. Т. к. мы теперь скоро увидимся, то я не буду распространяться обо всём, что я здесь прочла и передумала. Этот месяц я как-то с особенным воодушевлением читала и занималась. Особенно меня потрясла “Критика отвлеченных начал”. Пожалуйста, перечтите две последние главы 45—46, если Вы их не перечитывали теперь. Хотя Вы их и знаете, но пожалуйста, для меня перечтите. Как чудно, вдохновенно и пророчески все, что он говорит о “великом таинственном искусстве — свободной теургии”. По-моему, это зерно, смысл всего Соловьева, в этом скрещиваются наука, искусство, религия и, главное, жизнь. В этом весь Соловьев, вся его душа, вдохновение, прозрение в будущее и указание пути! Это замечательно! Давно я не испытывала такой радости, как читая это. Перечитывала тоже многие Ваши статьи и в Еженед<ельнике> и другие и наслаждалась. Как Вы трудно пишете! Как много хорошего и радостного для себя я пережила опять, перечитывая их. Вообще много хорошего на свете, правда ведь? Надо только уметь всему этому радоваться всей душой и верить, и тогда легко! Ну, до скорого свидания.

Ваша М.

38. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[20-е числа августа 1909 г. Биарриц. В Бегичево.]

Дорогой Евгений Николаевич! Пишу Вам последнее письмо перед отъездом отсюда. Как я радуюсь возвращению в Россию, Вы не можете себе представить. Чувствую в себе избыток сил и рвусь к жизни и деятельности. Как хочется всех видеть! Как буду рада прийти в милую редакцию! Много думаю о Еженедель<нике>. В письмах к Сергею Андреевичу[76] старалась поддерживать его твердость в дальнейшем. Еженедельн<ик> должен продолжать это дело объединения и пробивать свою маленькую тропинку сквозь чащу и темный лес. Это верный путь! Надо продолжать твердо идти вперед и не бояться неудач! Ежен<едельник> сделает свое дело, и в свое время оно будет сознано! Ничего не пропадает. Никак нельзя разрушать такую бескорыстную, чистую и светлую почву — это так редко среди окружающего мрака и хаоса. Всему этому Вы положили начало, и Вами все это держится и направляется, дорогой Евгений Николаевич! Нужно, чтобы это не мешало Вашей другой работе, но, по-моему, не менее важно, чтобы Вы стояли стражем и под Вашими знаменами объединялось бы все лучшее! Это необходимо! Я вижу, как понемногу начинает пробиваться в сознании то, что Вы говорили первый. Вехи особенно это подтверждают. Это меня наполняет большой радостью. Теперь мне кажется необходимым, чтобы Вы издали сборник Ваших публицистических статей с начала освободит<ельного> движения. Пусть массы его не прочтут, но нужно, чтобы это вспомнили, сознали некоторые. Он даст наглядную картину Вашей твердости и правды(77). А это нужно и полезно сейчас. Ну до свиданья, очень рада, что до скорого. Сердечно преданная

М. Морозова.

39. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[22 августа 1909 г. Бегичево. В Берлин, Hotel Continental.]

Дорогая Маргарита Кирилловна

Это — мое последнее письмо; другое уже Вас не застанет. Пока пишу, дождь льет и наливает, а небо безнадежно сыро. Ну что ж, я, слава Богу, набрался запасов солнца — и тепла и света; работа идет хорошо и служит источником постоянной интенсивной радости. Работается скоро, так что рассчитываю написать здесь вдвое больше, чем в Найнаре, и несомненно виден берег, т. е. если ничего не помешает, я вывезу отсюда законченную часть страниц в 100; но не в этом дело, а в том, что отношение мое к теократии проясняется для меня окончательно, — в воззрении на государство, на отношении его к религиозному идеалу исчезают темные пятна, раньше застилавшие поле зрения. В смысле самоопределения то, что дает мне эта работа, — огромно. Оттого велика и доставляемая ею внутренняя радость. Днем я уже не могу спать из-за нее — слишком велико возбуждение от этой работы.

Вагнер во мне начинает умолкать, хотя нынче ночью я все еще слышал увертюру к Reingold и Waldweben из Зигфрида; но все-таки чувствую, что что-то на всю жизнь во мне останется от этого паломничества в Байрейт, какой-то подъем, “призыв к борьбе и победе”, как Вы говорите.

Сам того не подозревая, оказал услугу Михаилу П. Поливанову. Он прислал мне окончание своей статьи об Ибсене, чувствуя, что я должен реагировать ввиду расхождения в религиозно-философских взглядах. Я с огорчением прочел нечто не то когенианское, не то вообще имманентистское и написал жестокую критику. В результате Поливанов взял статью назад, пишет, что я расшатал его философию, и благодарит[78]. Статья моя, таким образом, пропала для печати; но я этому рад, т. е. рад поводу ее пропажи. Уж очень больно смотреть, как ученики моего брата один за другим уходят в эту философию, которая время и всевременное возводит в абсолют.

Коген, Авенариус, Скрябин — все это вариации на одну и ту же тему — “смерть и время царят на земле”; вопреки Соловьеву они смерть и время “зовут владыками”[79]; ужасно мало теперь людей с крыльями, способных взлететь над временем. И эту свою неспособность выдают за философию! Мне хочется драться, когда я это вижу. Толпа всегда будет принимать их за учителей жизни, потому что они сами не выше ее и этим самым льстят ей; ей лестно признавать философами людей, которые ей по плечу и насквозь понятны благодаря своей философской вульгарности.

Покойный Аксаков говорил: “со всяким игом можно примириться, но иго глупости невыносимо”[80].

Верочка Вас целует. Ну прощайте. Крепко целую Вашу руку.

Ваш Е. Т.

40. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[22 декабря 1909 г. Москва. В Москву.]

Моя дорогая, родная и хорошая

Пишу тебе рано утром, пока никто не вставал, и пошлю так, что никто не узнает, — через массажиста. Вот уже третий день, что я лежу: повредил себе ногу гораздо серьезнее, чем предполагал: не только ходить не могу, но вчера еще едва мог ступить на ногу: возможно, что порваны связки.

О тебе имею известия через Елену Кирилловну[81], слава Богу, недурные; но тоскую ужасно без тебя. Поврежденье моей ноги также связано с тобой: я бежал стремглав в редакцию, чтобы там уединиться и оттуда написать тебе письмо, и растянулся на тротуаре так, что сам потом не мог подняться из-за подернутой ноги. Поднимал меня извозчик.

Хорошо еще, что это случилось, когда видеться мы все равно не можем. Лежанье предрасполагает к усердной работе над Соловьевым. Он двигается хорошо! Но больно, обидно и тоскливо тебя не видеть. Когда можно будет, извести, изменив почерк на конверте. Я к Рождеству надеюсь выходить, если массажист не обманывает.

Боборыкина в Среду секли вчетвером: я, Бердяев, Хвостов, Лопатин: он почти ничего не был в состоянии ответить. Высекли так больно, что среди речи Лопатина он ушел со скандалом, не дослушав. Подобного не было с основания Псих<ологического> Общества(82) .

Ну прощай, моя радость ненаглядная, дорогое мое сокровище. Ах, как хочется тебя видеть. Целую крепко.

41. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[13 января 1910 г. Москва. В Москву.]

Милая, дорогая, хорошая и горячо любимая

Завтра мы встретимся в первый раз после последнего тяжелого разговора. Я хочу, чтобы это письмо ты получила раньше. Два дня места себе не находил, был вконец угнетен и пришиблен... Гнетет всегда носящаяся в воздухе, а теперь как-то особенно сильно почувствованная возможность утраты — утраты самого близкого, дорогого и милого. Этот гнет — настоящий ад, и только теперь ночью я немного ожил: мне блеснули надеждой твои слова, что нет подвига, который ты не могла бы сделать ради меня, и что на все, на все можно тебя подвигнуть добрым и горячим словом.

И вот это горячее слово я тебе хочу сказать теперь. Милая, родная, — с утра до вечера я полон мыслью о тебе, с утра до вечера перебираю в своем уме, сколько дорогого, бесконечно милого грозит лишить меня судьба. Неужели все должно рухнуть, и наша с тобой умственная и духовная жизнь душа в душу, и это взаимное понимание, которого так много, и эта совместная деятельность в “Еженедельнике”. За что, почему, отчего? Неужели я должен себе сказать, чтоличная моя жизнь и личная радость кончены навсегда?

Я обращаюсь к тебе с мольбой, со слезами. Милая, родная, ради Бога, именем всего святого, береги ты наши отношения, не разбивай их, не разбивай мою и твою душу: ведь это зависит от тебя. Не требуй от меня того, что сделает меня ничтожным и гадким в моих глазах. И если ты услышишь мою мольбу, а я в тебя верю, бесконечно верю, то сделай так, чтобы по твоей улыбке, взгляду или по словам, если успеешь в редакции, я понял, что ты меня услышала не умом, а всей глубиной твоего сердца.

Ах как, ты мне нужна и дорога, как тяжело, уныло, мрачно и тоскливо без тебя. И как радостно с тобой.

42. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[12 апреля 1910 г. Ялта. В Москву.]

Понедельник 12 Апреля

Милая и дорогая

Пишу тебе с Ялтинской набережной в первую возможную минуту (приехал вчера вечером) и все-таки знаю, что до получения этого письма ты много раз успеешь вознегодовать за то, что я будто бы не пишу.

Ужасно много передумал и перечувствовал я в дороге. Все то хорошее, волнительное, мучительное и прекрасное, что было за эти годы и месяцы, прошло передо мною. И на одном настроении я остановился с особою любовью, на том, что было, если я не ошибаюсь, во Вторник 6го Апреля вечером после редакции, когда все волнение вобралось куда-то внутрь и мы оба разом почувствовали блаженство и спокойствие.

Дорогой и милый друг, самое прекрасное в жизни — когда чувствуешь это непосредственное соприкосновение с нездешним. Самое радостное, хорошее и прекрасное у меня и у тебя связано именно с этими минутами. Почему? Потому, что мы оба чувствуем, что это не может умереть! Нет иной прочной связи кроме связи бессмертия: в иную я не верю. Когда же я ее чувствую и переживаю, сомнения отпадают; тревоге конец; тогда ничего не нарушает моей светлой радости быть с тобой. Ах родная моя, дай Бог и тебе и мне силу этой радости, чтобы ничто и никогда ее у нас не отнимало. Я говею; надеюсь, и ты. От всей души и сердца повторяю

Христос воскресе, моя милая, дорогая и родная[83].

43. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[14 апреля 1910 г. Ялта. В Москву.]

Ялта 14 Апреля 1910

Милая, дорогая и хорошая

Сначала мы приехали сюда словно в Архангельск: было серо и холодно, холоднее, чем в Москве.

А теперь! — Все одно сплошная лазурь: голубой океан и сверху и снизу: что-то голубое и огромное так и вливается в душу. Каштан цветет, соловей поет, Соловьев идет вперед, а в церкви поют: ныне силы небесные с нами[84].

Душа моя и радость! Чувствую я в себе мощный подъем этой голубой волны! Как бы я хотел, чтобы она перелилась и тебе в душу, без меры, без " границы, и всю тебя охватила! Боюсь, что ты в сумрачном настроении, думаю о тебе ежечасно, и хотелось бы тебя согреть всей нежной теплотой вечного, незаходящего солнца.

Дорогая моя! Обращаюсь к тебе с мольбою. Удержи для меня, сохрани для меня эту лазурь. Пойми ты, до какой степени это от тебя зависит. В твоей власти, чтобы ты приобщалась ко всему прекрасному, возвышенному и бескорыстному, что есть в моей душе. От тебя зависит разгонять облака и тучи, быть моей радугой, моей радостью. Чего тебе не хватает? Сознания и чувства собственности? Да, понимаю и чувствую это! Но как хотелось бы мне теперь в ответ на это показать тебе это море и это небо, на которое я любуюсь из моего окна. Оно и мое, и твое, и миллионов других Божьих созданий, а вместе с тем — ничье. Когда этот голубой океан наполняет душу, как-то упраздняется собственность, упраздняется все отдельное, исключительное: все мы принадлежим друг другу, все близки бесконечно.

“Все братие: друг друга обымем, и тако возопием: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав”.

Вместе со смертью будем побеждать и время и расстояния. Получив это письмо, почувствуй ты эту победу: сознай и представь наглядно, неотразимо, что нет тысячей верст между нами, что ты со мной и я с тобой!

Ах прости, моя дорогая, что ничего житейского о себе не сообщаю: до житейского ли сейчас, когда вырастают крылья в душе! Эти крылья — ведь они твои, их я не чувствую без мысли о тебе. Чего же тебе больше? Что может быть вообще больше этого? Ах милая, умей радоваться, всегда радуйся и слушай внутреннее пенье. Душа поет!

Пусть поет всегда!

44. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[15 апреля 1910 г. Москва. В Ялту.]

Четверг

Дорогой Евгений Николаевич! Христос воскресе, поздравляю Вас с праздником и от души желаю Вам всего лучшего. Надеюсь, что у Вас хорошая погода и Вы пользуетесь вполне Вашим пребыванием в Ялте. У нас прямо лето, чудесная погода. Сегодня начинаю говеть с детьми, а в Субботу будем причащаться. Очень много хлопот по издательству, о рисунке на обложку и о книге Булгакова и Соловьева. Я действительно исполняю обязанности секретаря. Это мне самой должно выяснить, в чем состоит все дело издательства. Я этим очень довольна, т. к. люблю сама знать дело[86]. Миллион хлопот также и в устройстве дома в деревне. Как видите, я живу очень суетливо, но по вечерам сижу дома, благодаря этому много читаю и с детьми и одна. Надеюсь, что Ваша работа идет хорошо. О здоровье Вашем Вам сейчас думать, слава Богу, особенно нечего, т<ак> ч<то> Вы, наверно, много сделаете. Поцелуйте от меня Веру Александровну, я ей тоже пишу.

Преданная Вам

М. Морозова.

45. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[22 апреля 1910 г. Ялта. В Москву ]

Милая, дорогая и родная

Ты не поверишь, какой отрадой были мне твои два письма “до востребования”, в особенности второе, после исповеди. Такое в них все близкое, родное, хорошее. И такое глубокое чувство взаимной гармонии, понимания[87].

У меня такая была очень хорошая исповедь и очень близкая к твоей. Собственно, вся исповедь была связана с тобой, т. к. вообще с тобой связана вся моя духовная жизнь и в светлом, хорошем, прекрасном, и в темных эгоистических личных порывах. Обе стороны я раскрыл на исповеди и встретил, к удивлению, большое понимание. Не было требований, чтобы я тебя оставил; напротив, священник понял, что не это нужно. Он сказал: “раз отношения у Вас в основе духовные, то пусть они такими и будут: старайтесь свести все на хорошую духовную дружбу. Христос поймет и простит: он сам испытал и знал, что такое дружба с женщиной. Только не омрачайте Вашей души: Вам нужно сохранить всю ее для того великого дела, которое Вы делаете”.

По-видимому, это — мой приверженец и читатель[88]; но не в этом дело. А дело в том, что твои письма так и обдали меня впечатлением глубокой духовной близости с тобой, близости к тебе самых интимных моих переживаний. Оцени этот парадокс! — Все, что, казалось бы, должно было нас разъединять, нас сближает; и наоборот, отчуждение происходит от самых пламенных и страстных порывов друг к другу, когда они только личны и эгоистичны. Есть на светехолодный огонь: и жжет и леденит душу в одно и то же время; его я боюсь больше всего на свете. Вот в твоих двух письмах я чувствую другой огонь, который меня согрел и наполнил еще большею любовью к тебе. За то спасибо тебе, моя родная.

Соловьев мой подвигается; но я все еще сижу в таких его частях, где не может быть воодушевления. Чисто аналитическая, а потому преимущественно разрушительная работа пока. Но это разрушение для меня крайне важно и в созидательном отношении, потому что именно оно открывает положительные задачи. Чтобы знать, как осуществлять “великий синтез”, надо, во-первых, ясно сознать, что доселе он терпел крушение и, главное, — почему. С этой точки зрения критика “Критики отвлеч<енных> нач<ал>” мне дает ужасно много. Другой вопрос, будет ли это только подготовительный этюд для меня или нечто годное для опубликования в этом виде.

У нас все хорошо. Верочка была переутомлена в Москве, а здесь отдыхает. Соне лучше. Она начала купаться. Я также купаюсь.

Христос воскресе, родная и дорогая.

46. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[25 мая 1910 г. Михайловское. В Neuenahr.]

Вторник

Дорогой, милый, радость моя, ангел милый! Где ты, где ты, мое сокровище? Если бы ты знал, как тоскует мое сердце, как потухло все кругом, как опустела жизнь. Я даже не знаю, что со мной, что будет, как я вынесу такой разрыв в то время, когда нет, кажется, предела моему порыву к тебе, мой прекрасный! Как жестоко так все рвать, и можно ли это безнаказанно? Нет ли у чувства своих законов? Так все это таинственно и скрыто от нас самих. Ну да что об этом теперь говорить, ты уехал, ты далеко, ты один и я одна! Вот что ужасно для меня. Я думаю обо всем, что ты говорил, и одно меня мучит (впрочем, и еще многое): ты сказал: я там должен тоже прощаться! Что же это значит? Неужели ты также и там прощался, неужели, неужели? Боже, Боже мой, как все это ужасно, как вынести это! Все мое существо болит и рвется! Какая пытка! Вот я знаю, что не надо этого всего писать, но я принуждаю себя это сделать, иначе совсем ничего не напишется, и я замолчу, что хуже. Ты не отвечай на это ничего, только прочти и брось! Я вся в мучении, волнении и неразрешенных чувствах, что делать, что делать, как быть с самой собой, куда уйти от себя! Ангел милый, бесценный мой, обожаю тебя безгранично, без конца, всей душой, всем существом. Целую тебя, моя радость! Жду письма скорее.

Твоя Гармося.

47. E. H. Трубецкой — М. К. Морозовой

[29 мая 1910 г. Neuenahr. В Михайловское.]

Суббота 29 Мая

Наконец опять милый, дорогой, желанный почерк, Маргосин почерк, и милые, безумные, глупые, но дорогие слова. Пять дней шло письмо. Спасибо, что дошло. Долго я ничего не понимал в этом письме. Мне в первую минуту было безразлично, что ты написала, просто радовало все, каждое твое слово, просто твой почерк.

Только перечитав письмо в третий раз (три раза в минуту), наконец понял его смысл. Вопрос, так ли я прощался “там” — разумеется, не нуждается в ответе, ибо он обиден: дура, так, разумеется, в двух местах не прощаются!

А теперь слушай, моя дорогая, ответ на то, что ты пишешь о моей “жестокости”! Ведь не я не пустил тебя сюда! Твой, собственный твой внутренний голос не пускает. Никаких внешних, от меня идущих запретов нет. Стало быть, есть внутренний запрет? Почему же я жесток, когда мне самому так больно, так мучительно и трудно без тебя! Я тебя только не зову, и Бог видит, как это мне тяжело. А если ты не едешь, то, стало быть, и твой внутренний демон или ангел-хранитель тебя не пускает.

Мы с тобой во всем бесконечно близки, и в том, что влечет нас друг к другу, и в том, что борется против этого порыва. И в этом я тоже тебе не чужд, что бы ты об этом ни говорила!

Но довольно об этом. Принялся за Соловьева. Сначала пальцы были словно свинцом налитые, мозги тяжело ворочались, душа вся болела, конечно все той же болезнью — Гармосей. Потом сделал усилие, и пошло. Но Гармося не исчезла, не ушла в дымку, а только преобразилась: из боли и муки она превратилась в что-то радостное и бодрящее. Так что, милый, дорогой мой спутник в радости и в печали и во всем, — во всей моей внутренней жизни — Друг! Другое я.

До свидания, моя Гармося, до свидания, моя ненаглядная и бесценная, моя улыбка и солнце! Вот видишь, я тебе теперь пишу без увещаний, не я пишу, а сама душа моя пишет.

48. М. К. Морозова — E. H. Трубецкому

[Конец мая — начало июня 1910 г. Михайловское. В Neuenahr.]

Милый, дорогой, родной, прекрасный! Сейчас получила твои два письма и совсем схожу с ума от радости! Только что написала опять очень глупое письмо — прости, прости, мое сокровище. После получения от тебя письма я оживаю и окрыляюсь. Сейчас не могу удержаться, чтобы не написать несколько слов. Прости, мой ангел милый, что на каждой минуте надоедаю тебе письмами,, но не могу иначе. Пишу все несуразно! Целый день бегаю по всему именью до изнеможенья. Играть еще не начала — жду фортепьяно. Отдыхаю часа два за книжкой — читаю Гарнака. В душе хаос с одной стороны, но твердо и ясно с другой, пока Silentium, “молчи, скрывайся и таи” . Ты говоришь, что у меня то же, что и у тебя, что я так же думаю, нет, мой бесценный, на этот раз ты ошибаешься! У меня совсем, совсем другое! И очень твердое, но другое! Ну до свиданья, ангел милый, дорогой, прекрасный! Прости за все письма, я бы сдерживалась, но реже писать сейчас — лишняя мука, да и ни к чему, никому я неприятного не делаю, а только тебе могу надоесть. Целую крепко, крепко.

Твоя Гармося.

49. М. К. Морозова — E. H. Трубецкому

[Первые числа июня 1910 г. Михайловское. В Neuenahr.]

Прекрасный мой друг! Волшебный мой ангел, желанный мой! Как я тебя люблю, как обожаю! Прошу тебя, услышь сейчас мое сердце, мою душу! Вся вся я полна тобой, мой бесценный, любимый, родной! Какой ты друг, какое счастие иметь такого друга! Все, все я сделаю, все жертвы соглашусь принести, лишь бы сохранить тебя для себя, моего драгоценного! Впрочем, я вру, прежде чем я буду приносить все жертвы, я хочу одну минутку, одну маленькую минутку радости, моей радости в жизни! Подумай только, ведь это единственная м о я минута, когда я живу — это с тобой! Но только совсем, совсем с тобой, одной стобой в целом мире, хотя на минуту! Я знаю, что за это все отдам и все вынесу! Тогда мне не страшна жизнь и все лишенья! Я знаю, что я зачерпну такой силы, такой радости, такого огня! Ангел ты мой! Я это все так ни за чем пишу, так просто изливаю тебе душу, ты можешь ничего не отвечать на это! Целую тысячи раз все, все мое милое, дорогое, прелестное, радость моя, жизнь и счастье.

Твоя Гармося.

50. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[9 июня 1910 г. Neuenahr. В Михайловское.]

9 Июня Нейнар

Гармося моя дорогая, мой милый, неоцененный и горячо любимый друг

Пишу тебе, чтобы опорожнить весь мой мешок. Носить и накоплять такую тяжесть в душе и не говорить тебе до дна все, что во мне, прямо невыносимо.

До сих пор не объяснял тебе как следует, в чем моя тоска и боль. Только жаловался, что она есть. Теперь прямо скажу, в чем дело. Когда ты упрекаешь меня в “гамлетовщине” и говоришь, что есть минуты, когда надо действовать, эти слова меня жгут, потому что они попадают в больное место. Да, дорогая моя, надо действовать; а раз надо действовать, надо делать что должно, чего бы это ни стоило!

Милая моя и дорогая. Оба мы чувствуем, что отношения наши дошли до той точки и до того напряжения, при котором прежнее становится уже невозможным. Должно наступить что-то совершенно новое. Но что именно?

Начну с самой страшной для моего чувства возможности. Об окончательном разъезде, о разрыве и не думаю. Не потому, что это невыносимо для чувства, — нет! Если бы мы с тобой пришли к заключению, что это должно, что так Бог велит, то надо было бы это сделать во что бы то ни стало, хотя бы от этого сердце разорвалось пополам.

Но тут меня удерживает всегда то, что ты знаешь. Многое я осуждаю в моих к тебе отношениях, но осудить их целиком по совести не могу. В молитве зарождалось это письмо: спрашивал я у Бога и у Матери Божьей, точно ли все в наших отношениях дурно, предосудительно, так, что их нужно простопрервать. И несмотря на бури и жестокие сомнения в душе моей, что-то по совести мне говорило, что в наших отношениях есть святыня, которую нужно беречь. Сколько святого идеализма, сколько порывов ко всему прекрасному и святому, сколько воодушевления во мне зародила и зарождаешь ты! Бросить это — зачем? Такого веленья в душе своей я не чувствую.

Но чувство мое к тебе не так просто и не так односложно. Есть в нем другая сторона, на которую совесть кладет ясный и мучительный запрет. Тут молитва решительно не пускает.

Милая моя, получил твое письмо с письменным призывом, где ты говоришь об “одной минуте”. На одну минуту будь мой, совсем мой, а потом я согласна навсякие жертвы и все перенесу ради тебя.

О “минуте” скажу после. Пока начну с того, что ты сама чувствуешь необходимость “жертв”. Какие-же это жертвы?

Ты меня хорошо знаешь и чувствуешь, что мне тяжело, невыносимо жить в неправде, в полном противоречии со всем тем, во что я верю всей душой. Дорогая моя, сама жизнь и чувство, твое и мое, ставят вопрос: кого же, наконец, я люблю больше — тебя или Бога. Если я скажу, что тебя, ведь этим я произношу себе смертный приговор: тогда надо поставить крест надо мною и как над человеком и как над деятелем и выбросить вон, как дрянь, ничего не стоящую. Бога надо любить всем сердцем и всею душою, и эта любовь — обязывает. Тут не рассуждения, не “голова” говорит, а само сердце вопиет; тоска смертная и мука невыносимая, — когда делаешь что-нибудь против этой любви, — вот что свидетельствует о ее необходимости. Какая тут “голова”, какие тут рассуждения, когда слезы душат и человек катается по земле от боли.

Этой верой я живу, мой друг, и вырвать ее из моего сердца значит вырвать и самую душу. Ты мне говорила как-то о компромиссах и что я сам же об этом писал. Да, дорогой друг, писал и не каюсь. Но ведь есть компромиссы двоякого рода — компромисс с несовершенством и компромисс с грехом. Первый — сам Бог благословляет: он благословил и брак и государство, хотя совершенство, конечно, — в безбрачии и в безгосударственности. Все это разрешается ввиду нашего несовершенства и не есть грех. Но с грехом у Бога не может быть никаких сделок и компромиссов: тут кладутся законы безусловные..

Ты меня хорошо знаешь, настолько, что этой веры ты не можешь надеяться во мне изменить. Переубедить не можешь. На слабость мою надеяться сама не хочешь. Знаешь, что на этом пути я не могу найти счастья, а несчастным меня видеть не желаешь! На что же тебе в этом направлении надеяться. Ты это прекрасно понимаешь: поэтому ты теперь и говоришь всего только об “одной минуте”. Но на это я скажу вот что. После “одной минуты” вторая такая же минута становится еще желательнее, еще соблазнительнее, после второй минуты — третья и т. д. Скажи по совести, можно ли тут положить какой-нибудь предел? И не есть ли разговор об “одной минуте” — самообман и иллюзия? На этот вопрос ответь сама, но только не перед своим чувством, а перед Богом.Впрочем, ты уже мне говорила как-то, что “одну минуту” нельзя понимать буквально! Но если эта минута — продолжительная, то переход к той пустыне, которая после наступит в будущем, — еще ужаснее.

Что же делать. Продолжать жить по-старому, как в прошлом году в Москве? Чувствую, что это было бы слабостью и большой виной — прежде всего перед тобой. Внушать тебе самые сильные желания, раскалять добела, устраивать, как ты говоришь, “ядовитые испытания” твоему чувству, а потом — его не удовлетворять? Это жестоко, и каждое письмо твое мне говорит, что этого теперь нельзя и не следует делать. У любви действительно есть свои требования и свои законы. Это я чувствую, — чего таить, — и на самом себе. Когда я с тобой, под твоим очарованием, я также начинаю терять самообладание. Если выдержу искус, то будет трое несчастных и измученных понапрасну. Не выдержу — то же самое: ибо сам при таком ужасающем раздвоении счастлив не буду, стало быть, тебе счастья тоже не дам и еще бесчеловечным образом заставлю смотреть на все это и терзаться третье существо!

До сих пор все между нами делалось в надежде, что любовь преобразуется в дружбу. Но пора и тут отбросить иллюзии. Само по себе наше чувство, если ничего для этого не делать, ни во что другое не превратится, а только из дня в день и из часа в час будет разгораться в огромный пожар. Я по себе чувствую, как оно растет: если сейчас ничего не предпринимать, то скоро всякая борьба станет невозможной: наступит что-нибудь такое, после чего надо будет или разъехаться окончательно, или отречься от всего святого, отречься от Бога. Но тогда и Он отречется.

Я чувствую, что нужно теперь или никогда сделать отчаянное усилие, чтобы сохранить святыню наших отношений. Я вижу для этого только один исход: на эту зиму надо мне уехать из Москвы. Пишу тебе это нарочно отсюда, чтобы ты не могла подозревать никакого “влияния”. Не только об этом в Бегичево не писал, но даже имя твое в письмах туда и оттуда не упоминается! И не буду писать и говорить, пока мы с тобой оба не придем к окончательному решению.

Я тебе много раз говорил, что без тебя никакого решения не приму. Я понимаю его только как жертву с обеих сторон, вполне сознательную и добровольную. Имею к тебе безграничное доверие и потому знаю, что ты на эту жертву пойдешь, если убедишься в ее необходимости. Если же нет, то укажи какой-нибудь другой исход; я его не вижу!

Можно против этого возразить, что разлука на одну зиму — все-таки полумера, которая ничего не изменит. С этим я не согласен. — Для тебя эта зима может иметь один очень желательный и даже необходимый результат. Ты должна привыкнуть строить свою жизнь не на мне одном, найти себе какое-нибудь дело, которое бы тебя занимало безотносительно ко мне. А то ведь со всяким моим отъездом все рушится. А когда я тут, то нет у тебя иного интереса кроме меня; а я все-таки не твой, что служит источником мучений. Если же у тебя найдется содержание для жизни и дело без меня и создадутся соответственные с этим привычки, то тогда и встреча со мною потом создаст менее ядовитых испытаний и переход к дружбе, может быть, и станет возможным, чего теперь нет.

А для меня это отсутствие будет иметь действие Афона! О счастии говорить нечего! Знаю, что иду на страдания и на крест. Но ведь не счастье есть цель жизни. “Аще кто хощет по Мне итти, да отвержется себе, да возьмет крест свой и да идет вслед за мной”. Вот слова, которые меня сейчас мучают, потому что я их не исполняю и буду радовать[ся], когда я их исполню. Вне этого креста нет у меня надежды сохранить и нашу духовную связь, милая, дорогая, нежно любимая Гармося. Какого креста не понесешь ради этого!

Верочку до сих пор умышленно оставлял в стороне, чтобы ты не думала, что все дело в ней. Она о себе не пишет, но мальчики пишут, что и сейчас она почти не ест. Я знаю, что это значит. Нужно ли доказывать, что ей год отдыха необходим. Боюсь, что Москвы она не вынесет.

Но повторяю, что тут дело решается совсем не ее страданиями, потому что твое человеческое страдание, если говорить только о человеческом, совершенно ему равноправно и заслуживает такого же внимания. Но тут дело не в человеке и его страданиях, а в Боге. Что Он велит, то и свято. Есть нечто высшее у каждого человека, чем личное чувство, хотя бы самое святое и сильное.

Если бы ты была моей женой, а я был бы, скажем, по призванию военным, то ведь не стала бы ты требовать, чтобы ради любви к тебе я не шел на войну или убежал к тебе с поля сражения. Ничтожества и малодушия ты не пожелала бы мне ни при каких условиях. Но ведь это значит поставить жизненный идеал и долг, из него вытекающий, выше любви.

Так и теперь! Пожелаешь ли ты для меня пути слабости, малодушия, измены идеалу? Нет, Гармося! В отношениях с тобой ты требуешь от меня мужества и силы. Ты знаешь хорошо, что если не будет силы во мне как человеке, то не будет ее и в моем деле. А дело мое ты любишь и всей жизнью своей мне это доказываешь.

Друг мой дорогой, обсуди это письмо так же, как оно написано, со слезами и молитвою. И не отвечай первое, что придет на ум. Продумай ответ. Ведь я от тебя не убегаю. Увидимся еще не раз летом и осенью и поговорить можем обо всем этом до дна. Ах как хочется, как нужно нам с тобой хорошо, хорошо обо всем этом переговорить, и не на бумаге. Тоска моя, любовь моя, радость моя, ангел дорогой, как жажду я тебя сохранить, как жажду тебя видеть и слышать. Тогда бы ты увидела и поверила в безграничную любовь к тебе, которая все это говорит и пишет.

Не несчастья я боюсь, а зла! Если мы сделаем по-Божески, то будь мы сейчас хоть беспредельно несчастны, — все выйдет светло, прекрасно и хорошо. Бог поможет. Вверяю себя и тебя Богу и Матери Божьей. Дорогая, милая, светлая, радостная.

Крепко целую.

51. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Около 15 июня 1910 г. Москва. В Neuenahr.j

Дорогой мой, радость моя и счастье! Ты теперь уже получил мою телеграмму и знаешь, что я приеду в субботу. Дорогой мой, будь покоен, я тебя не стесню и, если тебе это будет чем-нибудь неприятно, то я и уеду сейчас же. Вообще что бы ни было, а иначе я сделать не могу, это свыше моих сил, потому не сердись и пойми меня. Я не могу не прийти, не повидать тебя, не побыть с тобой, хотя денечек, не излить всей моей тоски по тебе! Если бы ты знал, сколько нежности и любви в моей душе, положительно сердце мое не выдержит! Всю жизнь готова тебе отдать, любовь моя и радость! Не думай, что мной руководит хотя бы тень чего бы то ни было, кроме безумной любви и нежности! Умоляю тебя, подари мне несколько дней, будь весел и радостен, милый ангел мой! Никакого “насилия” я никогда не хочу, ничего я не “требую” (что ты написал в последнем письме — мне это глубоко больно), будь таким, каким ты хочешь, только будь радостным и беззаветным. Ах, к а к я об этом мечтаю. Я бы не могла перенести твоего отъезда, если бы не знала и не решила, что бы ни было, что я поеду и повидаю тебя, хотя бы на минутку. Все еще было в Москве готово, и паспорт и даже купэ, на этот день. Вот тебе доказательство, что я не думала о том и вовсе не хотела, чтобы ты меня звал. Я понимаю, что ты этого сейчас не можешь, понимаю вполне и нисколько ни одной секунды против этого не возмущалась, уверяю тебя. Я сама исключительно, всей своей душой, без всяких внутренних препятствий не могу представить себе, как это я могу не поехать. Это и есть то ясное, о чем я тебе писала. Говорить я тебе не хотела раньше, не хотела тревожить, с одной стороны, а с другой — мне хотелось “поегозить” с тобой, хотя, может быть, и неудачно. Прости все мои глупости, если они тебе не понравились! Мне всегда хочется играть немножко с тобой! Мне стоило огромного усилия, труда не поехать раньше, но я не смела. Я понимаю, что ты должен отдохнуть от всего и от меня и полечиться. Потом и я всё время была занята устройством жизни. Теперь я всем домашним сказала, что поеду на несколько дней в Финляндию, остальным нет дела, никто не узнает. Еду на Ригу, хотя это, кажется, лишний день (какое мученье), но зато меня никто не увидит. В Neuenahr остановлюсь, где ты хочешь! Может быть, в этом большом отеле, в больших отелях меньше заметно. Впрочем, как ты хочешь! Надеюсь, что ты несколько дней побудешь еще в Neuenahr. Женичка, пойми, что когда я подумаю обо всем лете, о зиме, об этих лишениях, постоянной спешке, меня охватывает ужас. Для сохранения своей души, для спасения своих сил и жизни я должна побыть с тобой, вздохнуть свободно, набраться радости и света, чтобы быть тебе какой нужно, бодрой и радостной для тебя, для детей и для всех! Это очень, очень сериозно, и я знаю, Бог видит, что это мне стоит жизни и всех сил! Радость моя, поверь моей любви и прости мне.

Твоя Гармося.

52. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[28 июня 1910 г. В вагоне поезда Вязьма — Калуга. В Михайловское.]

№.3

Милая и дорогая

Пересел в Вязьме на нашу проселочную Сызрано-Вяземскую жел. дорогу и пишу тебе в последний раз в пути.

После Германии меня обдает все больше чувство, что я в стране “кое-каков”, т. е. у себя дома. Особенно ясно я это ощутил, когда мой артельщик категорически заявил, что из Вязьмы до Пятковской он вещей в багаж не сдаст, “потому что в вагоне будет слободно”. Действительно “слободно”: один диван завалил вещами, на другом лежу сам. И не видно ни стоячих усов, ни круглых, гневно удивленных глаз (also skandalisiert). Напротив, кондуктора явно сочувствуют, понимая, что так и быть должно.

“Слобода”! Сколько тут хорошего и страшного. В первую минуту она радует как свобода от узости, ограниченности, условности и “буржуазности”. Но уже во вторую минуту находит тоска и страх; потому что пока эта “слобода” — только хаос: всякий влагает в нее что хочет — самодурство, каприз, барство! “Захочу — и положу ноги на стол”. Захочу — и буду жарить сапоги всмятку (uncrhorte Frechheit).

И кроме сапог всмятку ничего в этой стране не жарят. Даже к философии Соловьева применимо это любимое славянское кушанье. Нет, нельзя себе позволять быть “коекаком”. Охватывает чувство тяжести и ответственности перед этим беспредельным и хаотическим пространством. И в каждой пяди этой земли я сильно то радостно, то мучительно чувствую тебя, моя родная, хаотическая и неограниченная Гармося, самый милый и бесценный из коекаков.

Родная моя, помоги мне, облегчи тоску мою и задачу, помоги мне ввести предел в то беспредельное, что есть и во мне и в тебе. Без этого ни из тебя, ни из меня ничего не выйдет! Хочется утверждать хаос против Германии, против всего слишком ограниченного, прилизанного и скромного, хотя бы и добродетельного. Но утверждать “слободу” или хаос безотносительно, как что-то само по себе дорогое — нельзя. Иначе этот океан все затопит. Друг мой родной и хороший, как мне нужна, как мне необходима твоя дружба. Сожми мою руку крепко, крепко и помоги.

Целую тебя крепко.

53. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Между 28 июня и 3 июля 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

Дорогой мой, радость и свет моей души! Боже мой, как я была счастлива получить твою открытку и письмо с дороги! Безгранично благодарю за добрую весть, ангел мой, как она была мне нужна, какой подъем и какую радость она влила в меня. Если бы ты знал, сколько сил, надежды и веры сейчас наполняют мою душу! Конечно, я верю и знаю, что в наших отношениях есть высший смысл, знаю, во имя чего они, знаю, что они должны служить достижению действительно свободной жизни в духе. Знаю, что нужен подвиг, нужна жертва! И с глубокой радостью моя душа жаждет и того и другого! Дорогой мой, бесценный, ты всегда призывал меня к лучшему, к высшему, всегда через тебя Бог говорил со мной! И теперь вот, когда вся моя жизнь дошла до предела радости здешней, блаженства, когда небо для меня слилось с землей, тогда снялся с души какой-то покров, и опять через тебя вижу ясно, что за этим открывается. Новый путь, новая жизнь, новая радость, но более глубокая, более свободная, более близкая к Богу, к истинному свету. Знаю, что для достижения этого надо взять крест, надо с верой и любовью смириться душой. Ангел мой, бесценное мое сокровище, я знаю и верю, что я тебя опять найду, опять встречу, опять заслужу, опять безгранично будет радоваться моя душа. Ты единственный, кому принадлежит все мое существо, вся душа, потерять тебя — есть конецжизни для меня! Я не только умру для себя, я умру для детей, для дела, для всего. Могу ли я согласиться умереть, когда вижу перед собой возможность жизни. Пусть страданья, пусть борьба, пусть лишенья, но они ведут к возрожденью, к воскресенью и к тебе, к твоей душе, ко всему, что тебе свято! Не только смысл твоей и моей жизни сохранится, но он должен засиять с новой силой, я знаю! Дорогой мой, молю тебя, поверь мне, ты так во мне сомневаешься, я это чувствую, и мне очень больно! Не отнимай у меня надежду сохранить для тебя всегда лазурь и с тобой вместе идти светлым, радостным, хотя я знаю, что трудным, путем. Если бы ты знал, как я благодарю Бога, благодарю тебя, мой ненаглядный, за все, что было, как это все освободило, разрешило мою душу, как возвысило ее. Будь ты светел, будь спокоен за все душой, мой друг прекрасный и дорогой! Помни одно, из всей глубины души моей говорю, что с тобой одним, около тебя спасение моей жизни и торжество того прекрасного, чего, правда, все-таки ищет моя душа! Говорю тебе это перед Богом и опять повторяю тебе, что бескорыстно по смыслу мое чувство к тебе. Все силы отдам, чтобы доказать это на деле. Для себя, во всем — делай как хочешь. Я же для себя, практически, вижу необходимость прекратить “Еженедельник”. Это мучительно и ужасно для меня, но неизбежно. Это нужно сделать как можно скорее[90]. Это одно даст мне силу искать выхода и бороться с собой в ежедневной жизни, что необходимо. Обо всем мы поговорим, решим и сделаем все при свидании. Пиши скорее обо всем подробно. Пиши обо всем ради Бога! Если бы у меня был твой талант, сколько бы я написала сейчас, сколько новых тончайших нитей можно бы провести и затронуть! Как много таинственного открывается в душе, как все, казалось бы, такое противоположное, связано между собой! Надо только суметь овладеть всем этим даром Божьим, суметь быть достойной такой красоты и радости! Душа моя, счастье мое, жизнь моя, друг дорогой, бесценный. Будь спокоен! Если бы ты знал, как мне хорошо и ничего не страшно, одна радость и вера! Пиши! Надеюсь, до 14го, не правда ли?

54. МК. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[Между 8 и 11 июля 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

Дорогой, милый друг! Какие счастливые дни были вчера и третьего дня — я получила твои дорогие письма — мой ангел милый! Какое было счастье! Целых четыре дня я оставалась без известий и томилась ужасно, даже написала тебе слезное послание. Получил ли ты все мои письма, напиши, их было четыре, это пятое? Наконец-то ты пишешь о своем здоровии! Как это меня огорчает, что ты захватил эту инфекцию в Neuenahr.

Очень обидно! Будь осторожен и поправляйся совсем, дорогой и любимый мой! Как я счастлива, что у вас все хорошо и устраивается так, как ты хотел и находишь нужным. Если не будет никаких изменений от тебя, то я еду в Москву 18го утром, с дачным поездом, и буду дома в первом часу дня. Как ты приедешь — позвони. Я очень смущаюсь тем, что 18го, 19го будут в Москве Гр<игорий> Ник<олаевич>, Серг<ей> Андр<еевич> и Струве[91]. Это может помешать и расстроить нашу беседу! Я очень боюсь, как бы они к тебе не пристали и не отняли тебя у меня! Это будет ужасно! Никто не должен знать, что я буду в Москве 18го и 19го, я буду скрываться! Для этого я еду в Москву завтра, буду в редакции и устрою все дела. А то и меня Серг<ей> Андр<еевич> может потребовать, он мне писал. Я ему писала, пока проблематически, что возможно, что я должна буду отказаться от поддержки “Еженед<ельника>” ввиду неустройства в делах, что у меня на этот год может не быть нужной суммы денег[92]. Я ему писала, что это пока между нами, что никто, кроме “Вас и Евг<ения> Ник<олаевича>”, этого пока не знает, но что я боюсь, что это может случиться. Я нарочно так предупредила, чтобы Серг<ей> Анд<реевич> не был потом поражен как неожиданностью. Ты не можешь себе представить, как мне было больно это писать! Сколько труда, жертв, сил и мечты были положены в это дело, и вдруг я сама так пищу и должна так поступать! Это ужасно! Надеюсь на Бога, что он мне поможет, хотя на другой лад, но продолжать то же дело, что оно не умрет, а будет для меня жизнью и даже с тобой! Это для меня все! Дорогой, бесценный, любимый, родной друг, как мне хочется все сделать, чтобы окрепло мое хорошее настроение, как ты пишешь, Бог поможет мне сласти мою жизнь, ведь это вся моя жизнь на весах! Я это сознаю. Не должно, не сметь все умирать, должно жить в силе, в красоте, в радости. Чувствую подъем сил и веры прямо невероятный! Здоровье мое так хорошо, как никогда! Господи, только бы сохранить и спасти ту радость, тот подъем, ту силу, которую мы можем дать друг другу! Разве страшны все жертвы, какие бы ни были нужны для этого! С этим сокровищем, которое нигде и никогда уже не найдешь, ничего не страшно и можно и нужно идти бодро в жизни и все делать для других. Если бы ты знал, какой подъем сил я чувствую, все делаю с громадным увлечением! Играю, читаю, хожу с детьми! Мика и Маруся просто такие милые и так ласковы со мной — одна радость! Они оба мечтают о твоем приезде сюда и хотят почему-то непременно, чтобы ты приехал на неделю. Я их уверяю, что это нельзя, что у тебя твоя семья, но они и слышать не хотят. Маруся при этом говорит “ангел Евг<ений> Ник<олаевич>”, даже мое слово и тут нашла. В случае изменений 18го не забудь, что 17-го я не могу приехать, т. к. мои именины, ну а после всегда могу. Целую крепко, крепко и нежно.

Твоя Гармося.

55. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[12 июля 1910 г. Бегичево. В Михайловское.]

№6

Милая моя и дорогая

Не понимаю, что творится! Одновременно с последними письмами я отправил тебе телеграмму (Малоярославец, Морозовой), что буду в Москве 18 утром; но на другой день получил уведомление, что телеграмма не доставлена “за выбытием Морозовой в Серпухов”. Очевидно, есть какая-то другая. Поэтому телеграммы больше отправлять не буду или в крайнем случае телеграфирую “Малоярославец, почтою Оболенское” (нарочным Михайловское не дойдет, т. к. этого имения никто не знает). Если не будет новых извещений, то буду в Москве в 7 1/2 утра 18го; если случайно проснешься около 3х — 3 1/2 часов ночи, то подумай, что я в это время проезжаю мимо разъезда № 15; я тоже подумаю, и таким образом мы хоть в мыслях встретимся недалеко от твоей милой дачи; твой же поезд будет не в час дня, как ты ошибочно думаешь, а в 12 в Москве. Не могу тебе выразить, как я буду рад тебя видеть и как для меня важно это свидание.

Насчет Струве и комп. не беспокойся. Мне слишком хочется самому тебя хорошо повидать! Всего вероятнее, что устроят какой-нибудь завтрак или обед; но ведь в Москве нам во всяком случае нельзя быть столь же неразлучными, как в “Королевской зиме”[93]; а к тому же я заеду к тебе. Меня все еще страшит возможность приезда Северцова, коего лечение, по-моему, должно кончиться около 18го; но, во-первых, он может денек-другой обойтись без меня; а если бы даже пришлось из-за него ускорить мой отъезд, то я бы это наверстал, приехав к тебе в деревню не в счет абонемента — потом.

Занятия мои идут очень продуктивно. Природа здешняя продолжает служить для меня источником огромного наслаждения. У нас началась жатва, и я с радостью смотрю на неслыханный, завидный даже для юга урожай ржи — плод многолетней борьбы с антикультурностью всей природы и населения. В виде насмешки, впрочем, потравлена в лоск собственным же скотом именно та десятина, на которой был произведен опыт высшей культуры: такого опыта Россия вытерпеть не может и считает себе за оскорбление: национальное чувство возмущается, когда кто-либо пытается превратить родную землю в Данию. Значит, придется помириться на чем-нибудь среднем.

Ужасно мне жалко нашего милого “Еженедельника”; как мне о нем не болеть, когда столько души и столько любви с ним срослось. Утешаюсь тем, что будет сохранено нечто бесконечно более дорогое... Милую мою Марусю расцелуй от меня хорошенько. Надеюсь, что она (и ты) получила мои фотографии из Kц nigswinter'a.

Крепко целую мою дорогую именинницу и на всякий случай уже теперь поздравляю, т. к. письма ужасно запаздывают.

56. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[14 (?) июля 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

Милый, дорогой друг! Я очень поражена историей с телеграммой, т. к. всегда к нам телеграммы доходят. Действительно лучше писать так: Малоярославец, Морозовой, имение бывшее Обнинского, с нарочным. Пишу это на всякий случай. Письма идут совершенно фантастически, то три дня, то на другой день приходят. Твои фотографии мы получили; у Маруси она висит на стене в ее комнате, а у меня спрятана вместе с другими драгоценностями в ящик. Начала читать Бергсона, меня в высшей степени интересует его нить мысли, которую я еще не вполне уяснила себе, но вопрос поставлен животрепещущий: “теория познания есть теория жизни”[94]. Очень это меня задевает. Настроение мое все такое же бодрое и внутренне покойное и решительное. Надеюсь, и ты бодр и здоров. Радуюсь, что работа идет хорошо и хозяйство твое тебя радует. Жду с нетерпением 18го. Мы с Сусанн<ой> Мих<айловной>[95] все обсудили о “Еженедельн<ике>”. Дело в том, что вопрос об окончании связывается с вопросом о контракте на квартиру, который надо или теперь заключить, или покинуть квартиру. Придется в августе все обсудить и для этого всем собраться в Москве, т. к. если все решат, что с моим уходом дело и вообще кончается, то оно должно кончиться к 1му сентября. Я хочу вернуться в Москву и начать жить на совершенно новых условиях, а то мне это все слишком будет больно и тяжело и я могу не найти достаточных сил для предстоящего мне испытания. Есть минуты, когда должно думать о себе не для себя, а для всех и для всего. Не забудь, что мотив моего ухода для всех есть недостаток средств, нужных для ведения “Еженедель<ника>”. Если ты будешь говорить с Григ<орием> Ник<олаевичем> и Котляревск<им>, то скажи им об этом. Я Серг<ею> Андр<еевичу> писала уже[96]. Мы с Сусанн<ой> Мих<айловной> устроим контору издательства у меня в доме и будем заниматься с ней этим делом. Ты меня успокоил насчет Струве и К° — а то я перепугалась! Ну, до свиданья, милый, хороший и родной мой друг. Я знаю, что мой поезд приходит в 12 ч. в Москву, но бывает опоздание. До свиданья, до свиданья, до скорого — какая радость.

57. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[6 августа 1910 г. Бегичево. В Михайловское.]

№ 1

6 Августа

Милая и дорогая

Начну с самого для тебя интересного. После двухнедельного долгого обсуждения все мы наконец пришли к согласию, чтобы я просил себе командировку на вторую половину года. Как-то всем это оказалось удобнее:

для сыновей при этой комбинации жертв — никаких, а только одно удовольствие; в финансовом отношении затруднения отпадают. Наконец, я надеюсь, что это будет лучше для самого главного: именно нужно, чтобы наши отношения в Москве установились по-новому уже до отъезда за границу и чтобы от этого воспоследовало успокоение для всех, о чем мы при свидании так много говорили.

От души надеюсь, что все это, Бог даст, наладится так, чтобы всем было в душе легко.

Теперь у нас все относительно хорошо, хотя сначала было очень тяжело и трудно. Ну, да что же об этом размазывать! Повторяю, теперь стало легче: по крайней мере, все на чем-нибудь остановились и впереди виден исход.

Теперь предстоит подать прошение Мануйлову[97] о командировке на второе полугодие. Если это осуществится, то предстоит отъезд в Декабре. Это будет нелегко и тебе, и мне, но все же это легче, чем на год, а для души, для спокойствия совести, для равновесия и прекращения раздвоения это, увы, необходимо. Ты не можешь себе представить, как я тебе благодарен за то, что ты с этим миришься, и насколько ты мне от этого становишься ближе и дороже, если ты еще можешь стать мне дороже, чем ты есть.

Получил письмо от Струве. Он пишет между прочим: “обидно, что такой флаг, как “Моск<овский> Еженед<ельник>”, оказался спущенным”[98]. Мне не столько обидно, сколько жалко: уж очень много хорошего связано для меня с этим флагом. Конечно, флаг не пропадет; но жалко целой дороги, теперь оконченного цикла жизни. Жалко наших с тобой там переживаний; жалко и независимо от наших отношений многого, особенно вторничных собраний, всегда столь интересных.

Нужно, чтобы по крайней мере в будущем из этого что-нибудь выросло. От всей души надеюсь, что это будет не уничтожение, а превращение. А пока прощай, моя дорогая. Крепко тебя целую. Я совершенно здоров.

58. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[7 августа 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

Ангел милый, радость моя! Не могла дождаться сегодняшнего дня, чтобы писать тебе. Я сама себе назначила написать в субботу и послать в воскресенье. Это было нелегко, так и тянуло писать без конца. Вся душа, все существо мое переполнено тобой, мой драгоценный друг. Дай только Бог, чтобы мое лишение принесло у тебя хотя какое-нибудь успокоение, избавило бы от лишней боли. Если бы ты знал, как мне хорошо, как я много чувствую сил в душе, как много бодрости и веры. Надеюсь всем сердцем, что и ты бодр и спокоен, мое сокровище дорогое, Господи, какая радость возможна в жизни, как нужно мне быть благодарной Богу, что Он мне посылает такие волшебные минуты, когда не веришь, что живешь на земле, когда реально, совсем реально чувствуешь, что летишь на небеса. Я знаю, что эти минуты дают силы выносить жизнь, они преображают душу, подвигают ее, пробуждают в ней все лучшее! Я теперь знаю минуты настоящей, безбрежной радости! Дорогой мой, светлый мой, лучезарный друг! Как я верю, что все будет хорошо, что будет победа, что всегда будет радость! Будь ты спокоен, бодр и верь, тогда все у тебя будет тоже хорошо! Я много мечтаю о будущей зиме и вижу, что она будет очень хорошая и серьезная для меня. Бог мне посылает большую помощь тем, что дом продался (а он окончательно продан). Это невольно заключит мою жизнь в более интимную рамку, меньше будет суеты, меня больше оставят в покое внешние люди. Совершенно спокойно и отговариваясь квартирой я могу избегнуть многого утомительного и берущего силы. Все силы я сосредоточу на работе внутренней, как душевной, так и по созиданию серьезных дел для своей жизни. Ко всему этому я просто рвусь душой, лишь бы мое солнышко не покидало меня надолго, а сияло бы и всходило бы на моем горизонте и освещало мой путь! Побольше и поглубже должна я развить в своей душе то начало добра, которое Бог мне раскрывает в жизни! Сохранить и оберечь мое сокровище — вот задача! Вчера получила грустную записку от Струве по поводу окончания “Еженедельн<ика>”. Напоминание об этом меня огорчает до слез, очень, очень это больно вообще. Он пишет: “спущен флаг, и это отзовется больно в душах тех, для кого этот флаг символизировал нечто важное и дорогое”(99). Это меня задевает за живое, и с этим я не примирюсь! Пусть “Еженедельник” кончен, но я верю, что хотя в другой форме, но это дело — наше дело — будет жить и флаг вовсе не спущен. Нет, “дело” должно быть и будет! Вчера был Шварц — он мне и Мике очень понравился. Умный доктор с западными приемами. Все, что он сказал, правильно и очень многое мне объяснило. Слава Богу, ничего опасного, вообще никакой болезни он не нашел. Все в нервах и артритизме [?], необходим строгий режим. — Ради Бога, милый друг, напиши мне обо всем. Хотя в общих словах I о своем здоровии и настроении, II о настроении В. А., III о Ваших планах на зиму, есть ли что-нибудь новое или есть ли уже решение. Ради Бога ответь на эти три вопроса скорее, жду очень, очень нетерпеливо. Очень, очень, очень прошу, шевельнись и откликнись, ответь! Но только ответь на все три вопроса, а то ты всегда забываешь. Надеюсь, что завтра получу от тебя словечко! Ну, будь здоров, спокоен! Я погружена в чтение твоей рукописи! В следующий раз, когда окончу, напишу все свои размышления. Пока крепко, крепко целую и надеюсь!

Твоя Гармося.

Мы нашли квартиру на Знаменке, по моим требованиям лучше желать нельзя [100].

На будущей неделе еду в Москву для совершения купчей. Надеюсь 20-го августа еще быть в Москве и увидеть одного милого, грозного человека! Получила милое письмо от Левона. Он хвалит “Еженедельн<ик>” за лето[101].

59. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[12 августа 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

2е письмо

Дорогой и милый друг! Получила твое письмо и нашла в нем ответ на все мои три вопроса. Слава Богу, с души свалился страшный камень. Я глубоко счастлива, что Вы не едете на всю зиму. Это вполне правильно и хорошо во всех отношениях. Ты увидишь, что все пойдет к лучшему. Только не горячись и не требуй всего сразу, не приходи в ужас от каждого пустяка и не подписывай сразу каких-то отчаянных и безнадежных резюмэ. Также вот отъезд на 4 месяца зимой меня пугает: комкать свой курс и беседы со студентами и уезжать Бог знает куда и зачем на так долго. Это не может меня очень радовать, даже очень, очень огорчает. Тем более когда еще не известно ничего — а вдруг все пойдет лучше, В. А. будет гораздо спокойнее и это все ни к чему! Ужасно боюсь этого! Конечно, мой друг, я тебе высказываю мои мысли и чувства! Делай все как хочешь! Если ты видишь, что для спокойствия В. А. это необходимо, что иначе оно не будет достигнуто, то, конечно, нужно поехать тебе, а мне молчать и покоряться. Я только прошу тебя ничего не делать сгоряча! Ну да вообще это твое дело. Слава Богу, если все теперь благодаря этому решению стало лучше. Очень, очень я счастлива за тебя, а то у меня также постоянно болит душа обо всем этом.Лично же у меня наоборот очень, очень много хорошего в душе, много надежд и планов, и большой подъем сил я чувствую. Как бы мне хотелось, чтобы и ты наконец перестал так страдать и отдаваться каким-то сомнениям! Сколько у тебя впереди прекрасного, какая светлая, яркая задача. Я очень была тронута, что ты с чувством говоришь о “Еженедель<нике>“, а главное, выражаешь надежду на то, что будет дело, что наше дело вновь воскреснет, хотя в другой форме! Боже мой, да это единственная моя вера и надежда! Вся цель, весь смысл всего прекрасного, что мы с тобой переживаем, все в этой вере и надежде: должно быть дело вместе, общее живое дело — и будет! Я все положу на это — лягу костьми. На весь этот будущий год я смотрю как на переходный, необходимый, чтобы поставить и укрепить, как каменную крепость, все принципы житейские между нами и тем наконец приобрести настоящую свободу отношений. Без жертв это невозможно, и перед ними я преклоняюсь. Все жертвы не возьмут силы, а удесятерят их — этого я не боюсь. Не нужно только напрасных, бесплодных лишений — этого я никогда не признаю. Тут мы будем вечно с тобой сражаться! Ну да ничего, это сраженье не врагов! Ты не можешь себе представить, как я мечтаю о будущем деле, к которому я буду теперь готовиться. Я вижу, что ты неизбежно будешь его делать со мной, если не запрешься исключительно в свой кабинет и университет. Я надеюсь на это всей душой, потерять эту надежду для меня — потерять все. Ради Бога, мой друг, не забывай этого. Ты веришь, я надеюсь, что я вынесу твой отъезд, если он будет нужен, и не упаду духом, потому что я верю, что он не может разрушить главного для меня. Я буду бояться конечно только напрасной потери твоих сил, времени и ущерба твоему делу и ужасно буду тосковать по тебе. Неужели В. А. не успокоится через некоторое время, убедившись, что ее семья ничего не лишается, что ты всегда с ней и с детьми, никуда не уходишь! — Сегодня надеюсь получить письмо от тебя, очень нетерпеливо жду! Я счастлива, что ты здоров, Шварц мне говорил, что твое здоровье очень хорошо, только ты очень нервен. Это верно! Я очень этим всем довольна. Во всем решительно я никакого ущерба для тебя не наблюдаю, наоборот, все прекрасно. А в будущем будет еще лучше! Одно только и очень важное — это успокоить В. А., и опять-таки я в это верю. Ради Бога, мой друг, будь покоен, работай и верь всему светлому. Надеюсь 20го тебя видеть? Напиши об этом, т. к., в сущности, это меня в настоящую минуту очень интересует. Надеюсь, что увижу тебя. Напиши, производит ли хотя какое-нибудь действие, что я пишу редко.

Твоя Г.

60. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[14 августа 1910 г. Бегичево. В Михайловское.]

№ 3

14 Августа 1910

Милый и дорогой друг

Не удивляйся, что я пока не назначаю точно дня моего приезда в Москву. Вероятно, придется приехать не 20го, а несколько позднее. Только в Четверг 19гоАвгуста Мануйлов увидит гр. Камаровского (декана), и, следовательно, только в тот день выяснится, когда будет назначено заседание. Очевидно, оно не может быть назначено на другой день!

Сейчас с большим подъемом перечитал твое единственное письмо после нашего последнего свидания; с нетерпением жду второго.

Много думал по поводу этого письма о твоей и моей московской жизни. Перемена — громадная. Закрытие “Еженедельника” и твой переезд будут иметь последствия неисчислимые, и хотя это и трудно, но, надеюсь, будет хорошо и для тебя и для меня. Перемена квартиры в самом деле даст тебе возможность зажить по-новому. Что же касается “Еженедельника”, то грустно и жалко всего хорошего, что есть в прошедшем; грустно, что не будет наших собраний и особенно наших заседаний там вдвоем; жалко комнаты с портретами, с Васнецовым и Бёклиным[102]; но в смысле дела не могу не сказать, что “Еженедельник” для меня уже прошедшее: теперешним моим задачам и настроениям он не соответствует. Писать о чем-либо текущем я сейчас не могу без насилия над собою, которое не окупается результатом! А если так, то зачем же я стану наполнять “Еженедельником” твою жизнь. И твои силы, твое время и средства должны послужить чему-нибудь другому, более соответствующему потребностям времени.

И опять-таки я думаю, что с точки зрения объективной (помимо наших личных обстоятельств и чувств) прекращение “Еженедельника” — не простая случайность. Если бы он оказывал глубокое влияние и был необходим, мы, вероятно, нашли бы способы его продолжать. А что он не влиял — это обусловливается не одной общественной психологией, но причинами более глубокими. Чтобы оказывать глубокое духовное влияние, мысль должна очиститься и углубиться. Должны зародиться новые духовные силы. Нам нужно не дилетантское богоискательство Бердяева и не постное масло Булгакова, а нечто более глубокое и сильное. Публицистика, как я ее понимаю, должна питаться философией и углубленным религиозным пониманием! Стало быть, философия — первая задача, а публицистика вторая или даже третья![103]

Наши настроения,— спокойные и хорошие. Мое — ужасно углубляется. Со страхом, с робостью перед великой ответственностью пишу главу о богочеловечестве и чувствую, что необходимо в это уйти с головой. Работаю много и с величайшим наслаждением. Это — главное; ничего существенного от тебя не таю; в общем, стало легче.

Ах моя милая, родная, какое блаженство будет, когда станет совсем легко. А легко может быть только с тобой, благодаря твоим и моим усилиям, а больше всего — благодаря Богу, если Он даст сил и мудрости.

До скорого свидания, бесценный и дорогой друг, целую тебя крепко.

61. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[17 (?) августа 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

3е письмо

Дорогой мой, милый мой ангел! Какая досада, что заседание не состоится 20го. Я так радовалась возможности тебя скоро повидать! Дай Бог, чтобы оно состоялось 21го или хотя 23го. Как я ни сдерживаю себя, но признаюсь тебе, что очень хочу тебя видеть. Почему ты не получил моего 2го письма, я его послала 12го? Известие о том, что ты послал прошение, а следовательно, отъезд на несколько месяцев состоится, меня сразило! Как я ни подготовляла себя ко всякому возможному решению с твоей стороны, но я только теперь поняла, как я надеялась, что отъезд как-нибудь не состоится. Конечно, это лучше, чем на всю зиму, но все-таки это грозит четырьмя месяцами, чего доброго! Как я молила Бога, чтобы это горе меня миновало! Это известие поразило меня в самое сердце, как что-то неожиданное! Одно рассуждать и думать, другое — переживать. Я так страдала эти дни, что даже заболела! Сейчас привела сама себе много очень строгих, разумных доводов, и опять силы поднялись и я чувствую себя опять покойно и бодро! Пожалуйста, не тревожься этим, мой милый дружок! Требуюдаже, не смей жалеть меня! Пишу тебе это не для того, чтобы жаловаться, а чтобы ты знал все, что я переживаю, знал, как я борюсь с собой и, следовательно, как сильно во мне желание, чтобы тебе было хорошо, чтобы все было хорошо! Радуюсь, что у Вас стало лучше! Слава Богу! Надеюсь, что твое решение и отъезд принесет серьезное успокоение и, главное, прочное, так, чтобы его не нужно было повторять! Как я счастлива, что ты хорошо работаешь и пишешь о таком важном. Действительно, по-моему, самое интересное и важное — это о Богочеловечестве и еще о мистическом познании. Я очень обстоятельно, много раз прочла твою главу о теоретической философии[104]. Так хорошо все объяснено и установлено твердо, так хорошо все это расчищает путь и подготовляет почву для исследования самого главного. Прочтя все это, чувствуешь потребность получить ответ и углубиться в вопрос о мистическом познании, единственном истинном познании. Каково оно, каким же образом происходит оно в нас? Страшно интересно, что ведь в нем участвует воля, действие, подвиг. Хорошо бы не только это установить, но и проникать в глубину этой тайны, пробираться в ее плоть и кровь. Что ты обо всем этом думаешь и что напишешь? По этому поводу посмотри IIIю главу у Бергсона (о Смысле жизни), он говорит много интересного, по-моему[105]. Я в восторге от того, что Эрн говорит в своей статье против “Логоса”, об “отсутствии систем у Русск<их> мыслителей. Всякая система лжива, плод кабинетности (!!!!). Соловьев призрачен там, где он оставляет путь интуиции, обольщается миражем систематичности(106) . Как я с этим согласна! Этот ужасный, гибельный диалектический метод, мертвое начало, потому всегда все, им созданное, гибнет с течением времени. Бессмертным остается то слово, которое сказано из глубины мук души, пережито, хотя и могло современникам казаться непоследовательным! Конечно, если в нем была правда живой души, то оно неизбежно глубоко логично.Самое-то важное, что оно не создано логикой, а явилось результатом действия и страдания, как откровение! Вот суть того, что н а д о, что не должно быть дилетантск<им> Богоискательством Бердяевых и Булгаковых, но ему мало быть и философией, хотя бы и прекрасной. Должно быть живое искание, живое дело, прекрасная жизнь! По-моему, кроме этого надо написать новую теорию познания, динамическую теорию познания, как хорошо сказано у Эрна[107]. Кажется, у Соловьева есть только намеки на это, но нет чего-нибудь определенного, правда? Ужасно меня волнует и интересует, как ты напишешь обо всех этих самых глубоких вопросах, которые составляют суть души Соловьева, что ты скажешь и как наметишь путь? До свиданья, радость моя, надеюсь, надеюсь, до скорого! Жду известия. Целую крепко. Лучше пошли телеграмму.

62. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[21 августа 1910 г. Михайловское. В Бегичево.]

4е письмо

Суббота

Милый друг! Спешу сообщить тебе, что я переезжаю совсем в Москву, в понедельник 23го августа, мне необходимо устраивать квартиру. Пишу это, т. к. сомневаюсь, что твое заседание состоится теперь, а следовательно, до 31го или 1го мы не увидимся. Пиши мне в Москву, на Смоленский бульв<ар>, до 10госент<ября> мы еще в доме остаемся. Вчера получила твое письмо. Напрасно ты беспокоишься, что я тебя в чем бы то ни было собираюсь уговаривать. Будь совершенно спокоен и верь моей дружбе, она неизменна по отношению к тебе. Уезжай, мой друг, если это тебе необходимо и так тебе говорят твои чувства, разве я могу тебе в чем-нибудь не помочь как друг. Как мне жаль, что ты так страдаешь, такое мучительное раздражение переживаешь. Я далеко не думаю, что это “пустяки”, а вижу, что нужно всячески стараться, чтобы этого не было больше. Для этого я все сделаю, чтобы ты успокоился. Про себя скажу, что все это время глубоко грустила о распадении милого и дорогого дела, нашего кружка и собраний в “Еженед<ельнике>”, и отчаивалась в душе найти возможность продолжения этого дела, хотя в другой форме, конечно. Но вот эти дни очень, очень была утешена, очень во мне подняли дух письма многих и, главное, Сергея Андреевича(108). Хочу верить, что сама жизнь идет мне навстречу, не напрасно, может быть, потрачено столько сил, веры и жертв, что-нибудь живое у меня, может быть, останется, живое в том смысле, как я его люблю и верю. Надеюсь, что нам с Серг<еем> Андр<еевичем> и с другими удастся сохранить отношения, завязавшиеся в нашей редакции, и продолжать это дело, найти ему новое русло. Будь покоен, ни продолжения “Ежен<едельника>”, ни твоего какого-нибудь председательства или редакторства не будет, все это отклонила и писала Серг<ею> Андр<еевичу>, что тебе надо писать и уехать. Одна только мысль о любимом деле меня может теперь воодушевить и заставить не потерять энергию и силы.

Надеюсь, ты получил мое 3е письмо. Какая досада вышла с моим конвертом, я их все выбросила. До свиданья, мой друг, надеюсь, до скорого. Извести, когда приедешь. Будь совершенно покоен!

 

63. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[Между 22 и 26 августа 1910 г. Бегичево. В Москву.]

Милая, родная и горячо любимая Гармося

Ты не можешь себе представить, какою радостью наполнило мою душу твое последнее письмо. Точно сноп света в нее ударил, и такой нежностью я наполнился к тебе. Это со мной всякий раз бывает, когда я не то что умом пойму, а осязательно, своей душой почувствую твою дружбу, твою жертву, твою глубокую ко мне любовь. Ах, как я тебя люблю, моя дорогая, как особенно люблю в эти минуты. И что ты ими делаешь со мной! Вдруг какой-то тяжелый камень спадет с души и легко становится. Ты не знаешь, моя дорогая, сколько в этом камне тоски по тебе и какой я вижу просвет, когда вдруг чувствую тебя без камня, чувствую возможность светлой, хорошей и любовной дружбы с тобой в согласии с моей совестью и с общим делом!

Как мне хочется за это порадовать тебя. И порадую. Вот прочитай отдел “Печать” в “Речи” за воскресенье 22 Августа, что там говорится по поводу прекращения “Еженедельника”[109], и порадуешься. Увидишь, что мы с тобой недаром работали. — И поработаем, Бог даст, еще: потому что наше направление нужно. Но ни минуты я не раскаиваюсь в прекращении самого “Еженедельника”. Во-первых, когда мы временно исчезнем, нас больше оценят. Пускай о нас “потерявши плачут”. Во-вторых, воскреснуть нам подлежит в новом виде: форма “Еженедельника” обветшала. “Вехи” имели огромный успех, хоть они питались крохами с нашего стола. В чем тут разгадка? Да в том, что сборник издается, когда есть возможность что-нибудь высказать, а в еженедельном издании наоборот, многое пишется только для того, чтобы наполнить номер. Если мы с нашими идеями освободимся от лишнего балласта и станем писать только в меру нашей собственной потребности высказываться, то очень может быть, что мы возродимся — в форме ли периодических сборников или чего другого, я не знаю, — но непременно возродимся [110].

Жить в Москве и не делать какого-нибудь общего дела с тобой для меня невозможно! Но сейчас и пока тебе большое спасибо за отстранение меня от “редакторства, председательства” и т. п. Милый, дорогой и добрый мой друг! Ты понимаешь, что мне в данную минуту нужно. Ты все понимаешь своей нежной, любящей и чуткой душой. Спасибо, моя дорогая, хорошая. Крепко тебя целую.

Получила ли ты мое последнее письмо из Оболенского или оно там застряло? Я там пишу, что наше заседание будет только 3го и что я буду у тебя около 8 вечера 31го. До скорого свидания. Целую еще раз.

64. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[23 декабря 1910 г. Берлин. В Москву. Конверт и бумага: Berlin, N.W. Neustв dt. Kirchstr. 6/7. Continental Hotel.]

Берлин 23 Декабря[111]

Милая Гармося

Чтобы не забыть, начну с делового. Доктор по болезням сердца, которого я тебе рекомендовал для Мики, — Prof. Kraus, живет в Берлине, Brь ckenallee, 7. На дому принимает несколько торопливо; будет основательнее смотреть, если ты позовешь его в гостиницу.

Еще вот что: ты забыла заплатить счет Прагеру (Buchhandlung Prager, № 21, Mittelstrasse, zwichen Friedrich and Neustadt Kirchstrasse) около 219 марок. Пошли ему банковым переводом около этого.

А теперь, оставивши эти глупости, поговорю с тобой по душе и сообщу все тебе интересное.

Первое — наше здоровье — слава Богу. У Верочки, к счастию, ничего органического, хотя нервная система в ужасном состоянии. Во мне не найдено ничего плохого, но Boas хотел было на возвратном пути засадить меня в свою санаторию, но на мой энергичный протест немедленно сдался и засадил на 6 недель на строжайшую вегетарианскую диэту. Это сейчас вполне соответствует моему настроению, которое и без того вегетарианское; как и почему, — тому следуют пункты —

Вчера вечером в день приезда в Берлин пошел с мальчиками шататься по улицам, — от нечего делать(112) . Зашли в театр-синематограф, и там неожиданно я получил такое сильное впечатление, что даже заболела грудь, напала тоска и до сих я не могу отдышаться от кошмара.

Среди плоских немецких витцов и добродетельных мелодрам вдруг одна правдивая и реальная сцена. Просто — внутренность аквариума — жизнь личинки хищного водяного жука, а потом самого жука, — все это увеличенное во сто раз, так что личинка (с надписью sehr gefrд ssig) имела вид огромного живого дракона, который с четверть часа пожирал всевозможные живые существа — рыб, саламандру и т. п., которые отчаянно бились в его железной челюсти.

Я не могу представить себе более наглядного и ужасного изображения бессмыслицы естественного существования. Это та неумышленная, беспощадная и бесплодная борьба за существование, которая наполняет всю жизнь природы с тех пор, как есть животный мир. Ты не можешь себе представить, как сильно я в эту минуту ненавидел пантеизм и хотел убежать из этого мира. Редко так сильно ощущал “афонское” настроение. Может ли быть клевета на Бога гнуснее той, которая утверждает, что это божественно!

Ужас мира, покинутого Богом, подчеркивался неимоверной бессознательностью и пошлостью немецкой обстановки, особенно кельнерами, которые предлагали “rafraichissements”, пока дракон пожирал свою живую еще добычу, и музыкой, которая неизвестно зачем этому аккомпанировала сентиментальными аккордами. Второй день у меня от этого болит все нутро, — противно думать о себе самих, т. е. о людях, потому что наши бойни, а тем более войны, разумеется, — та же сущность в менее жестокой и безобразной форме[113].

Когда же на другой день после этого Боас прописал мне вегетарианский режим, то это было словно продолжение того же назревшего хода мыслей. Точно организму вредно то, что ненавистно душе! Между прочим, и Соловьев был вегетарианцем.

Вообще ужасен этот мир. Как только начнешь его утверждать, так сейчас же станешь этом самым водяным жуком, будешь безжалостно жрать и уничтожать чужие жизни, и животные и людские! Вообще “любовь к миру” — противоречие; между настоящей любовью и этим миром нет ничего общего. Любовь — такой сдвиг, который ничего не оставит на месте в этом мире. В самом своем умопостигаемом корне она ему противоположна! Правда, дорогая? Все разрешение жизненной задачи в этом огромном и мощном повороте жизни в любви к любви. Вся ценность любви — в мире ином! Но Боже мой, как это трудно! Какого подвига требует любовь; и какая ложь — любовь без подвига. Какая правда в том, что Зигфрид должен подыматься в гору, чтобы достать из огня свою Брюнгильду![115] Вагнер несомненно ощущал ту любовь, которая на границе здешнего.

Милая и дорогая моя Гармося, не бойся подвига и не страшись этого огня, хотя бы он сжег и многое, что кажется дорогим!

Не тоскуй, моя родная: чем больше он в нас сожжет здешнего, тем ближе мы будем друг к другу. Пусть соединит нас и спаяет нерушимое, вечное. Христос с тобой.

Целую тебя крепко.

Завтра еду в Рим ------ Ах как бы хотелось хоть одним глазком на тебя взглянуть!

65. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[24 декабря 1910 г. Москва. В Берлин.]

24е дек<абря>

Здравствуй, мой дорогой, милый Женичка. Прости, что я так скоро пишу(116). Во мне происходит целый день сегодня борьба: хочется ужасно написать, а с другой стороны, боюсь. Через некоторое время постараюсь взять себя в руки и в этом. Пока не могу, неудержимо хочется поблагодарить тебя за твое дорогое, чудное письмецо! Милый мой, дорогой мой, прекрасный мой, спасибо тебе за него! Как оно нужно мне! Пиши чаще, моя радость, хоть словечко! А если бы ты посмотрел в мои глаза, то сколько любви, сколько самой нежной, самой страстной, самой бесконечной любви ты увидал бы в них! Моя радость, мое утешение — ты! Не забывай меня, Женичка, умоляю тебя! Ах как я боюсь, что ты меня забудешь, отвыкнешь от меня, я тебе стану чужая! Все сделаю, но только чтобы этого не было, чтобы не допустить этого! Как я была счастлива получить твое письмо, если бы ты знал! Я живу, думаю и делаю все, все так, как если бы ты все время стоял передо мной, все слушал, все видел, все знал, и я знаю, что ты был бы доволен мной, мой ангел бесценный! Бесконечно счастлива тем, что ты бодр и что сознание того, что ты делаешь, успокаивает твою дорогую, чудную душу! Надеюсь, ты скоро начнешь работать и не слишком увлечешься беготней и суетой. Дай Бог, чтобы это пребывание принесло В. А. успокоение и тебе тоже отдых, сокровище мое! Утром и вечером крещу тебя и молю, чтобы все было хорошо, но молюсь, чтобы и меня ты не забыл.

Твоя Гармося.

66. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[27 декабря 1910 г. Рим. В Москву. Из Рима в Москву.]

Roma, Via Tritone, 36, Pensione Lomi

27 Декабря

№ III

Милая и дорогая Гармося

Ты не можешь себе представить, как я был обрадован здесь первым твоим письмом от 23го, написанным в таком хорошем настроении! Сегодня — Понедельник — ровно неделя, как мы расстались; и столько разных мыслей мимо меня промчалось. А я так же, как и ты, — еще не верю в разлуку, т. е. душа моя еще не понимает, что мы с тобой расстались на такой долгий четырехмесячный срок. Что это такое? И даль и близость чувствуются в одно и то же время. Иногда мне кажется, что ты вот тут — рядом со мной, и хочется заговорить с тобой. А иногда мучительно чувствуется отдаление...

Это бывает, особенно когда испытываешь какое-нибудь сильное переживание. Слишком привык я делить с тобой всю мою духовную жизнь. А когда вдруг этого нельзя, становится тоскливо и больно.

Вот хоть, например, сегодня видел я с мальчиками Сикстинскую капеллу — фрески Микеланджело, а потом с высоты и чудную панораму Рима — с Апеннинами, покрытыми густым снегом (вещь исключительно здесь редкая). Я сильно был взволнован и потрясен этой красотой: в моей душе воскрес целый мир, который я переживал много лет назад; и я бесконечно обрадовался тому, что этот мир во мне уцелел; обрадовался, между прочим, и контрасту, потому что рядом с этим Рафаэль почти перестал для меня существовать[117]. Но все это мне тотчас же напомнило, что весь этот мир, который так глубоко во мне засел — Италия, ее искусство и природа, — мир, не разделенный у меня с тобой, и меня взяла тоска!

Сколько угодно могу говорить о нем с тобой словами, но этих красок, этого ослепительного сияния солнца, этого творчества, живописи, которые переворачивают душу, — мы вместе не переживали. А все святое, духовное, хорошее я хотел бы пережить с тобой, перелить из моей души в твою и обратно! Жизнь наша еще не вошла в колею; вчера устраивались, переезжая в [одно слово нрзб] в пенсион; сегодня, по-видимому, устроились окончательно (адрес в начале письма) и недурно. Раскладка только окончена, Соловьев выложен, и я за него принялся, хотя пока еще ничего не написал. Верочка вдребезги разбитавсякою усталостью, и московскою и дорожною, и моральною и физическою, и пока еще не может наслаждаться. Но я надеюсь на одно: чтобы усталость прошла, нужно, чтобы она обнаружилась: в Москве она обнаруживалась, может быть, в меньшей степени, чем здесь, потому что там была против нее напряженная, но поэтому тоже утомительная борьба. Мне кажется, что это — неизбежная detente de nerfs, за которой, если Бог даст, последует и отдых. Только очень скоро его нельзя ожидать: уж слишком она измучилась!

Ну, прощай моя родная, еще раз спасибо за письмо, которое так меня утешило и обрадовало. Крепко, крепко тебя целую.

 

67. М. К. Морозова — Е. Н. Трубецкому

[29 декабря 1910 г. Михайловское. В Рим.]

29е дек<абря>

С новым годом, дорогой мой, от всего сердца желаю тебе быть здоровым!. Будь бодр, работай хорошо, и все, Бог даст, будет хорошо. Посылаю письмо Маруси, она сама захотела тебе написать. Ты ей тоже напиши словечко, а то она огорчится. Пишу это письмо из деревни, завтра возвращаемся в Москву. Здесь чудно хорошо. Снег блестит, все обсыпано инеем и залито розовыми лучами солнца. Ночи лунные — прямо волшебные. Мы здесь устраивали елки — у себя и в сельской школе для деревенских ребятишек — очень весело смотреть на их радость. Праздник для меня очень труден сейчас. Прервались обычные занятия издательством и школой и общение со всеми на этой почве — невольно много остаешься сама с собой. С детьми очень трудно, никакого успокоения, за исключением Маруси пока. Встреча праздника была очень грустна, сердце разрывает, глядя на Лелю[118], да и самой не легче. Нет семьи ни у нее, ни у меня — мы с детьми не составляем единства, чувствуем и ищем совсем другого. Внешне обоюдно уступаем друг другу, а внутренне и те и другие угнетены. Читаю каждый день Евангелие и много размышляю. Добираюсь до самых глубин, туда, где все лежит и решается “Высшим Светом, где воля Неба”[119]! Как мизерна, как ничтожна наша так называемая сознательная воля, как беспомощно сознание человеческое, как оно коротко. Как оно не знает, зачем что-нибудь делает человек, что он делает и куда он придет.

Маленький у него горизонтик! — Читаю твою книгу “Григорий VII” и тебя там ни секунды не чувствую[120]. Все — и посвящение — рационализм и ученость. Это интересно исторически, это прекрасное твое среднее, но это не ты. Но это грандиозная картина, и я понимаю, что она могла привлечь твой взор как картина. Сию секунду получила твое письмо из Берлина — его привезли из Москвы. Ужасно рада, спасибо, милый, что написал. Пиши чаще — мне очень нужны твои письма. Радуюсь, что здоровье В. А. в основном хорошо. Видишь, как ты все преувеличиваешь! О твоем здоровье думай сериозно и исполняй все, ради Бога. Понимаю твой ужас перед тем, что делает презираемая тобой материя, и твое вегетарианское настроение. Я всегда думаю о вегетарианстве, — соблюдаю посты, но чувствую, что должна идти к цели путем “мирного обновления”[121], еще чувствую много соблазнов на пути, а то как бы не сорваться — это хуже. Всегда соглашаюсь с тобой, что пантеизм ложь как мировоззрение, но никогда не могу согласиться и всегда скажу, что он не ложь как переживание, как психологический момент. Если, хотя на минуту, не сольешься с хаосом, не погрузишься в него, не познаешь, что такое мир. А для этого необходимо видеть, чувствовать Бога во всем. Ужас охватывает при виде реальной картины природы — это правда. Но вот если бы мы не сталкивались с этой ужасной реальностью, не стремилась бы наша душа победить и преобразить этот ужас. Ужасно чувствую и слышу твою душу, мой ангел, это все трубные звуки моего солнечного всадника “оттуда”. До бесконечности жажду, чтобы огнем в тебе горело все горе, все несовершенство мира и твое собственное. Тем больше ты сделаешь, тем ближе ты будешь всему и всем. Одно меня всегда ужасает — это твое стремление перескочить в мир “иной”. Ужасны твои слова, что любовь к миру есть противоречие, — ужасны. Как же, когда любовь к миру есть основа и источник познания и любви к Богу, она свята потому, что только через нее нам дано увидеть Бога. Смысл, завершение любви в мире “ином” действительно, но ценность как раз наоборот. Огонь любви затем и есть, чтобы глубже нас взять к земле, заставить плотью и кровью полюбить жить на земле, слиться с ней, переживать все ее радости, чтобы мы не покидали ее, не убегали от ее ужасов, а оставались на ней и этой любовью спасали ее и себя, что неразрывно связано. “ Свет из тьмы

Над черной глыбой
Вознестися не могли бы

Лики роз твоих,
Если б в сумрачное лоно
Не впивался погруженный
Темный корень их”[122].

Вот мое любимое!

Конечно, должен быть подвиг, но я понимаю, подвиг жизни на земле, через расцвет всех сил и всей красоты. Отдача себя миру и жизни не во имя свое, конечно, а во имя торжества света для него и для себя. Нет, я всегда приду к другому, чем ты. Лишь бы искренно и свободно идти, лишь бы было подлинно то, к чему пришел, чтобы нашел человек самого себя в этом — тогда не будет убит ключ жизни в душе и не будет она бесплодна. Не только в природе чтобы не было убийства и насилия, но и в духе чтобы его не было! До свиданья, мой дорогой! Пиши скорее. Целую тебя крепко и нежно.

Твоя Гармося.

68. Е. Н. Трубецкой — М. К. Морозовой

[5 января 1911 г. Рим. В Москву.]

№ 6

5 Января 1911

Милая моя, дорогая и хорошая

Гармося, спасибо тебе за твое дорогое и хорошее письмо из деревни. Оно меня успокоило и потому, что твой отъезд в деревню объяснил мне промедление в письмах, и потому, что я из него увидал, что мое берлинское письмо не чрезмерно тебя взволновало и огорчило. Это я особенно рад, потому что это мне ужасно развязывает язык, чтобы говорить с тобой в письмах безбоязненно, как я говорю с тобой с глазу на глаз.

Вот ты пишешь про “любовь к миру”, что это чувство должное. А знаешь ли ты, в чем тут недоразуменье. В том, что здесь совсем нет мира, а потому нечего и любить. А то, что мы называем миром, — только порыв и стремление создать мир, пока еще не удавшиеся. Существа, борющиеся за существование, за счастье, за любовь, — не образуют цельного мира, а образуют хаос, ведь это две противоположности! Вот ты пишешь про сестру твою Лелю, что она несчастна. Оставляю в стороне сопоставление с тобой, потому что ты — вовсе не несчастна. Но почему несчастна Леля? Все оттого, что мира нет, а есть хаос:

она несчастна, для того чтобы была счастлива другая женщина! Какой же это мир; ведь мир есть целое, мир, лад; а где нет целого, а есть только бесчисленное множество враждующих между собой дробей, там мира нет!

А при этих условиях как возможно пантеистическое настроение; как оно может быть правдой, когда неправда самый пантеизм. Ведь переживать Бога значит всеми фибрами ощущать, что этот природный непросветленный мир — безбожен.

Говоря о “любви к миру”, ты всегда разумеешь любовь, и именно любовь половую. Но на высших ступенях своих это чувство и в самом деле образует мир, т. е. создает нечто новое, чего здесь в самом деле нет, потому что она приводит к самоотвержению, к победе над эгоизмом и к утверждению “мира иного”. А на низших, средних и вообще естественных ступенях половая любовь утверждает все тот же хаос, борьбу за существование. И горе побежденным. Закон этой любви тот, что Леля должна быть несчастна, чтобы другая была счастлива, что всякое вообще или почти всякое счастье построено на чужом несчастье. И горе побежденным. В мире животном этот закон наивно выражается во всеобщей кровавой борьбе из-за обладания любимым предметом. А у людей — сердечные муки, которым часто предпочитают смерть.

Если “погрузиться в мир” всецело, то нужно воспринимать весь мир целиком, а не небольшой уголок, где встречаются две любящие души. А чувствовать и воспринимать целиком весь ужас всеобщей беспощадной и не прекращающейся борьбы, составляющей здешнее, к счастью, никому не дано: иначе бы люди не вынесли жизни: только оттого мы ее и выносим и любим, что не слишком погружаемся в “мир”, а или смотрим на него поверхностно, или воспринимаем“мир иной”.

Я увлекся спором с тобой и забыл, что ты можешь подумать, что мое настроение очень мрачное! Совсем нет, ангел мой дорогой, милый и хороший! Душа полна нежности и ласки к тебе и любовью. Но люблю я тебя по-своему и люблю твой дорогой образ — в мире, там, где в самом деле есть мир. И хочу от души, чтобы твоя душа утверждалась там, т. е. в мире, а не в хаосе. Пусть хаос вылетит в дымовую трубу, где он шумит! Прощай, моя дорогая. Целую тебя крепко.

КОММЕНТАРИИ

В настоящих комментариях приняты сокращения: ME — журнал “Московский еженедельник”, ВФП — журнал “Вопросы философии и психологии”.

1. Адрес на конверте Франция: Cap Martin (pres Menton). Hotel du Cap. Курорт, где отдыхала M. К , находится на Лазурном береге, близ Ниццы.

[2] Пасха в 1909 г. приходилась на 29 марта.

[3] Образ медведя, к которому Е. Н. прибегает для автохарактеристики, совпадает с впечатлением, которое он производил на посторонних. Ср. в воспоминаниях А. Белого: “Войдешь к Морозовой: в креслах сидит — грузноватый, высокий Е. Н., молчаливо прислушивается к пестроте разговоров, и вдруг рывом косолапой руки и интонацией, не соответствующей содержанию слов, принимается тяжелить разговор; и все, что ни есть, уплотняется; с осторожностью, с тактом, силясь противников не задеть, он пробивает себе дорогу; представьте медведя, ходящего по канату; кто стал бы смеяться над движением его лап, видя, что “мишка” не грохнулся с первого шага с каната...” (Белый А. Между двух революций. M. 1990, стр. 269).

[4] Находясь в Ялте, Е. Н. готовил речь о Гоголе для предстоявших в апреле торжеств по случаю столетия со дня рождения писателя (см. прим. 11).

[5] Неточная цитата из письма М. А. Максимовичу. Вряд ли М. К. имела в своем распоряжении издание писем Гоголя: скорее всего цитата заимствована ею из книги Д. С. Мережковского “Гоголь и черт”, где она выделена автором (М. 1906, стр. 86; см. также прим. 7, 8).

[6] Сын М. К. Морозов Михаил Михайлович (1897—1952), прославленный знаменитым “Портретом Мики Морозова” В. А. Серова (1902; Государственная Третьяковская галерея); впоследствии известный театровед, специалист по творчеству Шекспира.

[7] Творческую трагедию Гоголя Д. С. Мережковский полагал в неравновесности в его натуре двух начал — языческого и христианского (см. прим. 5).

[8] Сквозной мотив многих частных писем Гоголя, опять-таки особо выделенный Д. С. Мережковским (“Гоголь и черт”, стр. 162—163, 165—166).

[9] М. К. соединяет собственное резюме последних страниц статьи Гоголя “В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность” с неточной цитатой оттуда же.

[10] Неточная цитата из указанной статьи Гоголя.

[11] Речь Е. Н. “Гоголь и Россия” была произнесена в торжественном заседании Императорского Московского университета и Общества любителей российской словесности в актовом зале университета 26 апреля 1909 г., состоявшемся сразу же после открытия памятника Гоголю на Пречистенском бульваре (см.: “Гоголевские дни в Москве”. М. [1910], стр. 64—65; собственно текст речи — стр. 115—127; ранее была опубликована в ME, 1909, № 16, стр. 2—18). М. К. принимала участие в празднествах “в числе оказавших гостеприимство иностранным гостям” (“Гоголевские дни...”, стр. 49): в ее доме остановился Э. М. де Вогюэ.

[12] Реминисценция из стихотворения Н. А. Некрасова “Я не люблю иронии твоей...”. Университетская профессура помимо Е. Н. была представлена С. А. Муромцевым, М. И. Сперанским, И. И. Ивановым, Ф. И. Коршем.

[13] Д. С. Мережковский не смог принять приглашения Общества “по случайным причинам” (“Гоголевские дни в Москве”, стр. 13).

[14] Данное письмо в просмотренных нами единицах хранения не обнаружено; очевидно, было уничтожено Е. Н. из-за содержания.

[15] Адрес на конверте: Германия. Schwarzwald. St-Blasien. Villa Bristol.

[16] Авторство стихов неизвестно.

[17] То есть в редакции МЕ — Пречистенский бульвар, дом Кальмер. В коллекции М. А. Морозова насчитывалось 60 икон (см.: Д у м о в а Наталья. Московские меценаты, стр. 92).

[18] Дочь М. К. Мария Михайловна (род. 1905/?/), в замужестве Фидлер.

[19] Сестра М. К. Елена Кирилловна, в замужестве Вострякова. На протяжении всей долгой жизни сестры поддерживали доверительные, дружеские отношения.

[20] См. прим. 25.

[21] Строки из стихотворения “Посвящение к неизданной комедии” (курсив Е. Н.). Сборник стихотворений В. С. Соловьева (М. 1901) М. К. подарила Е. Н. перед его отъездом в Ялту (письмо к М. К., 6, За, л. 42).

[22] Из письма Н. Н. Страхову (см.: “Письма Владимира Сергеевича Соловьева”, т. 1. СПб. 1908; курсив Е. Н.), Летом 1909 г. в Бегичеве Е. Н. приступил к своим “занятиям Соловьевым”, которые продолжались несколько лет и завершились выходом книги “Миросозерцание В. С. Соловьева” (М. 1913). Вероятно, толчком к началу этой работы послужило планировавшееся участие Е. Н. в сборнике о национализме, который предполагалось выпустить вслед за “Вехами”. В мае этого года А. А. Стахович писал П. Б. Струве о “сборнике большом, серьезном, издать который предельно не позже Сентября <...> Изъявили согласие принять в нем участие и за лето написать большие статьи С. Н. Булгаков, Кистяковский, Е. Н. Трубецкой и П. И. Новгородцев” (цит. по: Колеров М. А., “Архивная история сборника „Вехи"”. — “Вестник Московского университета. Серия 8. История”, 1991, № 4, стр. 16; там же подробно о неосуществленном замысле).

[23] Имеется в виду работа В. С. Соловьева “Великий спор и христианская политика” (1883).

[24] Ср. у Соловьева: “По духовному своему существу польская нация и с нею все католические славяне примыкают к западному миру. Дух сильнее крови; несмотря на кровную антипатию к немцам и кровную близость к русским, представители полонизма скорее согласятся на онемечение, чем на слияние с Россией” (Соловьев В. С. Сочинения в 2-х тт. М. “Правда”. 1989, т. 1, стр. 71).

25. М. К. читала книгу М. О. Гершензона “П. Я. Чаадаев. Жизнь и творчество ” (СПб. 1908; в этом письме и далее цитаты даны по этому изданию). Мы видим, что репертуар будущего издательства “Путь” складывался уже летом 1909 г. (в 1913—1914 гг. издательство М. К. выпустило “Сочинения и письма” П. Я. Чаадаева в двух томах, подготовленные тем же М. О. Гершензоном; см. также прим. 28).

[26] Персонаж романа Ф. Сологуба “Мелкий бес”. Эта книга была подарена М. К. В. А. Трубецкой весной 1907 (?) г.; приводим краткое сопроводительное письмо, освещающее сложные отношения между ними:

“Милая Маргарита Кирилловна

Посылаю Вам Евангелие от Св. Иоанна и “Мелкий бес” и с этими двумя противуположностями посылаю Вам еще крепкий сердечный поцелуй.

Много мы обе за эту зиму перечувствовали и переживали, могли друг от друга оттолкнуться и друг друга чуждаться, но мы лично ближе узнали друг друга, и то чувство, которое могло бы нас разъединить, нас сблизило, мы соединились на хорошем, высоком и чистом чувстве, и я верю, что наше с Вами сближение глубоко.

От души обнимаю Вас. Дай Вам Бог хорошо провести это лето и дай Вам Бог душевного мира.

Любящая Вас Вера Трубецкая” (2, 35, л. 1—2).

[27] В ответ на открытку с видом на “дорогу философов” со следующим пояснением: “Вот эта дорога идет над нашей виллой, и мы каждое утро гуляем по ней” (3,2, л.58). “Дорогой философов” в Германии называют дорогу, с которой открывается красивый вид, как бы располагающий к размышлениям.

[28] То есть “Историю и будущность теократии” и “Россию и Вселенскую церковь” — основные работы, в которых Соловьев изложил свои теократические идеи. Последняя в русском переводе Г. А. Рачинского будет выпущена книгоиздательством “Путь” в 1911 г. (см. прим. 143).

[29] Здесь впервые сформулирован основной пункт, на котором выстроится концепция соловьевского творчества, развернутая в работе “Миросозерцание В. С. Соловьева”.

[30] В письме от 6 июня Е. Н., в частности, писал: “Очень втягиваюсь в Соловьева и очень много в нем замечаю для меня нового, почему и надеюсь, что из этой работы что-нибудь путное выйдет. Кстати, очень важно для ознакомления с ним прочесть “еврейский вопрос” в т. IV” (6, За, л.ЗО). Е. Н. и М. К. читали Соловьева по собранию сочинений в восьми тт. Точное название работы — “Еврейство и христианский вопрос” (1884).

[31] Соловьев приводит заключительную пасхальную молитву о пришествии мессии (см.: С о л о в ь е в В. С. Сочинения в 2-х тт., т. 1, стр. 217—218).

[32] М. К. цитирует несколько неточно; ср.: там же, стр. 219.

[33] Ср. там же, стр. 220; курсив М. К.

[34] Такая идея была сформулирована Е. Н. в работе “Социальная утопия Платона” (ВФП, 1908, № 91, 92; отд. изд.— М. 1908).

[35] Имеется в виду следующее место: “Окончательная цель для христиан и для иудеев одна и та же — вселенская теократия, осуществление божественного закона в мире человеческом, воплощение небесного в земном. Этот союз неба и земли, этот новый завет Бога с творением, этот совершенный круг и венец всемирного дела одинаково признается и христианством и иудейством. Но в христианстве нам открылся сверх того и путь к этому венцу, и этот путь естькрест. Вот этого-то крестного пути и не сумело понять тогдашнее иудейство” (С о л о в ь е в В. С. Сочинения в 2-х тт., т. 1, стр. 226-227).

[36] Ср. у Соловьева: “Наступит день, и исцеленная от долгого безумия Польша станет живым мостом между святыней Востока и Запада. Могущественный царь протянет руку помощи гонимому первосвященнику. <...> Тогда прославится вера Христова, тогда обратится народ Израилев. Обратится потому, что въявь увидит и познает царство Мессии в силе и деле” (Там же, стр. 253).

[37] “С нарастанием жизненного опыта без всякой перемены в существе своих убеждений, я все более и более сомневался в полезности и исполнимости тех внешних замыслов, которым были отданы мои так называемые „лучшие годы"” (“Творения Платона”. М. 1899. т. 1, стр. VI).

[38] Михайловское, Малоярославецкого уезда, Калужской губернии (ныне в границах Московской области), близ Боровска.

[39] Упомянутые письма напечатаны в книге М. О. Гершензона (см. прим. 25).

[40] Трубецкой Е. Н., “„Вехи" и их критики” (ME, 1909, № 23). В веховских кругах статья была оценена как “дружественная” (см. письмо А. С. Изгоева М. О, Гершензону от 29 июня 1909 г. — “Минувшее”. Вып. 11. М.— СПб. 1992, стр. 275).

[41] Ф е о ф а н (Говоров Георгий Васильевич, 1815—1894) — епископ Владимирский и Суздальский. В 1866 г. удалился в Вышинскую пустынь (отсюда его именование Феофан Затворник). Его религиозные сочинения пользовались широкой популярностью: упоминаемые “Письма о христианской жизни” выходили в 1891, 1899 и 1908 гг. М. К., очевидно, читала последнее издание.

[42] См. ME, 1909, № 27.

[43] Т ь е р р и Амэде (1797—1873) — французский историк; Е. Н. рекомендует его культурно-исторические очерки.

[44] Открытка с видом Rhenfall, послана “по дороге на автомобиле из St-Blasien в Constanz” (3, 2, л. 26).

[45] См. прим. 36.

[46] Один из примеров житейской непрактичности Соловьева Е. Н. привел во вступительном очерке “Личность В. С. Соловьева”; так, Соловьев был очень удивлен, что на земское собрание допускаются посторонние: “Как он мне сказал, он думал, что “земство — что-то в роде канцелярии”. В особенности в области экономической он поражал примитивностью своих суждений” (“Миросозерцание В. С. Соловьева”, т. 1, стр. 7).

[47] 23 июня Е. Н. известил М. К. телеграммой из Калуги: “Arrivons Berlin 2 juin ecrivez Continental” [“Приезжаем Берлин 2 Июня пишите Continental”] (6, 36, л. 54).

[48] В имении Поповка, в двадцати пяти верстах от Твери, на даче, принадлежавшей фабрике Морозовых. “Это была лесная дача <...> Дом был простой, бревенчатый, внутри обитый тесом. В доме было всего комнат шесть <...> Окружали дом бесконечные леса, которые тянулись на много десятков верст”. В год свадьбы с М. А. Морозовым молодожены приехали сюда по Волге на собственном пароходе “Новинка” (Морозова М. К., “Мои воспоминания”, стр. 96).

[49] В “Истории и будущности теократии” (см.: Соловьев В. С. Собрание сочинений в 8-ми тт. Т. 4, стр. 420).

50.М. К. шутливо намекает на немецкого философа Германа Когена (1842—1918), бывшего главой марбургской школы неокантианства. Полемика с ним и с его последователями в России (см. прим. 106) постоянно занимала как Е. Н. (см. его работы: “Панметодизм в этике (К характеристике учения Когена)” (ВФП, 1909, № 97), под впечатлением которой, очевидно, и находилась М. К.; “Метафизические предположения познания”. -— М. “Путь”. 1917), так и других философов, близких будущему “Пути”. Так, летом 1908 г. близкий друг М. К. и Е. Н. Л. М. Лопатин (см. прим. 60) писал о своих беседах с В. М. Хвостовым: “Когда речь заходит о Когене, в мирном единомыслии стараемся общими силами прорвать злокозненную паутину его диалектики...” (письмо к М К , 1, 39, л. 2). Здесь уже было заложено будущее идейное противостояние “Пути” и “Логоса”.

[51] Философское сочинение Соловьева, написанное в 1877—1880 гг. и представленное в качестве докторской диссертации (1880). Познание, основанное на мистическом восприятии, — исходная посылка гносеологии Соловьева.

[52] Курорт находится неподалеку от немецкого города Фрайбург, близ границы со Швейцарией и Францией.

[53] Открытка, посланная В. А. Трубецкой из Кёльна 5 июня; тревога М. К. продиктована следующим пассажем: “Женя Вам написал, что не хочет меня оставлять одну в Neuenahr, но это соображение вздорное” (2, 35, л. 16).

54. Гостиница, в которой, очевидно; для М. К. был заказан номер.

[55] Условное имя, на которое М. К. отправляла корреспонденцию до востребования для Е. Н.

[56] В месяцеслове Православной Церкви нет святой с именем Маргарита; именины празднуются на Марину (17 июля ст. ст.). В. А. Трубецкая также поздравила М. К. “с именинами, не признанными православной церковью” (письмо от 15—16 (28—29) июля. — 2,35. л. 8).

[57] Об этом М. К написала В. А. Трубецкая в письме, упомянутом в предыдущем примечании.

[58] Перед возвращением в Россию Е. Н. посетил Байрейт, где прослушал тетралогию Вагнера “Кольцо Нибелунгов” (см. последующие письма).

59. К о т л я р е в с к и й Сергей Андреевич (1873—1939) — историк, приват-доцент, профессор Московского университета, один из постоянных и активных сотрудников ME. М. К. имеет в виду следующую фразу из его письма от 3 июля 1909 г.: “Очень хорошая была статья Евг<ения> Ник<олаевича> о “Вехах” — как нельзя более в ней отразились сильные стороны его духовной природы” (I, 3, л. 3). О статье Е. Н. см. прим. 40.

60. Л о п а т и н Лев Михайлович (1855—1920) — философ, профессор Московского университета, друг детских лет В. С. Соловьева, один из основателей журнала ВФП. Е. Н. и М. К. питали к нему теплые, дружеские чувства и вспоминали о нем с исключительной сердечностью (см.: Т р у б е ц к о й Е.Н. Воспоминания. София. 1921, стр. 179—191; Морозова М. К., “Мои воспоминания”, стр. 103—104). В то же время особой идейной близости между ним и ME (a впоследствии и “Путем”) все-таки не было. М. К. упоминает о письме от 12 июня 1909 г., в котором Лопатин сообщал о совместном отдыхе с Вениамином Михайловичем Хвостовым (1868—1920), юристом, профессором Московского университета: “Мы с ним много беседуем, иногда и спорим, но без озлобления и ярости. И он, и Надежда Павловна [жена В. М. — А. Н.] очень Вам кланяются, и вообще мы часто говорим о вас” (1, 39, л. 8).

[61] В фондах департамента полиции (ГАРФ) сведений о перлюстрации переписки Е. Н. не обнаружено.

62. Статья Е. Н. “Крушение теократии в творениях В. С. Соловьева” (в которой развиваются идеи, сформулированные в вышеприведенных письмах) появилась только через два с половиной года (“Русская мысль”, 1912, № 1).

63. В. А. Трубецкая отправила М. К. видовую открытку — в память о совместных прогулках в Altenahr (2, 35, л. 10).

[64] Курорт на атлантическом побережье Франции, близ границы с Испанией.

[65] Тетралогия Р. Вагнера “Кольцо Нибелунгов” (“Золото Рейна”, “Валькирия”, “Зигфрид”, “Гибель богов”) игралась на сцене специально построенного для этого театра, летом, по нескольку циклов (традиция сохранилась по сей день). М. К. слушала “Кольцо...” в Байрейте вместе с мужем в начале 900-х гг. Ср. в ее воспоминаниях: “Оперы Вагнера исполнялись в Байрейте через год летом, причем билет брался на цикл из пяти спектаклей <...> Стоил каждый билет очень больших денег — пятьсот долларов, или тысячу рублей на наши деньги <...> Самый театр, или Фестшпиль-гауз, находился на небольшом расстоянии от Байрейта, к нему вела длинная, обсаженная деревьями аллея. Театр был весь деревянный снаружи и внутри, очень большой, высокий, по обеим сторонам у него было много дверей <...> Стены и плафон театра были покрыты деревом, без всяких украшений или отделки материей. Это отсутствие отделки зала создавало удивительную, неслыханную акустику. Звук оркестра был <...> “идеальным”, чисто духовным, беэ всякой примеси материального, т. е. звук несся так легко и казался таким прозрачным, что нельзя было себе представить, что смычок ходит по струнам или что человек играет на инструменте” (Морозова М. К., “Мои воспоминания”, стр. 101).

66. Три речи в память Достоевского” В. С. Соловьева.

[67] С А. Н. Скрябиным М. К. была в дружеских отношениях: брала у него уроки музыки, затем на протяжении нескольких лет поддерживала его материально.

[68] В Байрейте на представлении “Кольца...” собиралась “избранная и элегантная публика”. Вот как вспоминала М. К. о своем пребывании там: “В Байрейте нет отеля, так что надо было жить в частной квартире. Байрейт — маленький провинциальный городок, с чистенькими, беленькими домиками. В одном из таких домиков мы сняли две комнатки <...> Комнатки были маленькие, с беленькими шторками на окнах, с широкими кроватями, покрытыми перинами. Хозяйка помещения бралась нас кормить”. Узкий круг, в который входила и М. К., приглашался на раут у “м-м Козимы Вагнер на ее вилле Ванфрид <...> Дамы были одеты очень элегантно, многие были в бриллиантовых диадемах и парюрах, декольте. Мужчины в парадной военной форме <...> Здесь были немецкие короли и королевы, несколько принцев и принцесс: были принцы английские, японские, русские великие князья” (Морозова М. К., “Мои воспоминания”, стр. 101—102). Е. Н. в Байрейте снимал комнаты в доме бургомистра (Karistrasse, 1 — см. обратный адрес на открытке, 6, 36, л. 36).

[69] См. прим. 50.

[70] Ср. в воспоминаниях М. К.: “Постановка этих опер напомнила мне постановки наших опер в Большом театре до переворота, произведенного привлечением к ним талантливых художников Коровина и Головина. Постановка была абсолютно нехудожественна, поражала бедностью фантазии” (Морозова М. К., “Мои воспоминания”, стр. 102).

[71] См. письмо 12 и прим. 32, 33.

[72] “Фрейшютц” (“Вольный стрелок”) — опера Вебера.

[73] Э л л и с (Кобылинский Лев Львович; 1879—1947) — поэт, переводчик, критик, друг А. Белого, в те годы бывшего поклонником М. К. Е. Н. ревниво относился к “декадентским” дружбам М. К. — отсюда и выражение “Ваш Эллис”. История шумного скандала вокруг эпизода в Румянцевском музее подробно описана А. Белым (см.: Б е л ы й А. Между двух революций. М. 1990, стр. 328 — 335; подробный комментарий А. В. Лаврова — стр. 535 — 538).

[74] Е. Н. состоял гласным калужского губернского земского собрания; в 1915 г. он в свою очередь был избран членом Государственного совета от земства.

[75] То есть работа С. Н. Трубецкого “Основание идеализма” (ВФП, 1896, № 31—35).

[76] С. А. Котляревскому (см. прим. 59).

[77] Как политический публицист Е. Н. стал известен с ноября 1904 г., после статьи “Война и бюрократия” (“Право”, № 39; статья “произвела настоящий фурор; везде можно было услышать фразы и выражения, из нее взятые, а некоторые стали крылатыми” (Г е с с е н И. В. В двух веках. Берлин. 1937, стр. 181); с этого времени Е. Н. регулярно выступал со статьями на политические темы в ME, газетах “Русские ведомости”, “Речь” и др. Желаемый М. К. сборник издан не был.

[78] П о л и в а н о в Михаил Павлович — юрист и философ, последователь Г. Когена (см. прим. 50), студент С. Н. Трубецкого (см. его воспоминания “Памяти кн. С. Н. Трубецкого”. — ВФП, 1906, № 31). Статья М. П. Поливанова об Ибсене печаталась в ME (1909, № 25—30, 34). Как видим, окончание задержалось печатанием из-за замечаний Е. Н.

[79] Ср. у В. С. Соловьева: “Смерть и время царят на земле/Ты владыками их не зови...” (стихотворение “Бедный друг, истомил тебя путь”),

[80] Вольное изложение пассажа из передовой статьи газеты “Русь” (1882); см.: А к с а к о в И. С. Сочинения. М. 1886, стр. 503.

[81] См. прим. 19.

[82] В заседании Психологического общества 19 декабря 1909 г. П. Д. Боборыкин выступил с рефератом “Антропоцентризм и космическое миропонимание”, который “вызвал оживленные прения, в которых приняли участие, кроме референта, кн. Е. Н. Трубецкой, Н. А. Бердяев, В. М. Хвостов и Л. М. Лопатин” (ВФП, 1910, № 101(1), стр. 112).

[83] В 1910 г. Пасха приходилась на 18 апреля.

[84] Тропарь, поющийся вместо Херувимской на литургии Преждеосвященных даров (на Страстной неделе служится с понедельника по среду).

[85] Неточная цитата из пасхальной стихиры.

[86] Очевидно, речь идет о будущем книгоиздательстве “Путь” и книгах С. Н. Булгакова “Два града” и В. С. Соловьева “Русская идея” или “Россия и Вселенская церковь” (см. прим. 143.).

[87] Письма М. К., посланные до востребования в этот период, рассеяны по единицам хранения, помеченным более поздними годами. Их выявление — задача будущего.

[88] Очевидно, о. Сергей Щукин (1873—1931); позднее он войдет в круг сотрудников издательства “Путь”, где выпустит книгу “Около церкви” (1913). Подробный рассказ о нем см.: Игуменья Евдокия, “Воспоминания об о. Сергии Щукине” (“Вестник РХД”, 1977, № 122).

[89] Намек на готовящуюся поездку М. К. в Neuenahr.

[90] Последний номер ME вышел 17 августа (подробнее о закрытии журнала см. прим. 92).

[91] Г. Н. Трубецкой — брат Е. Н., ведущий сотрудник ME; С. А. Котляревский и П. Б. Струве.

[92] Представленные письма с очевидностью свидетельствуют, что причина прекращения ME лежала в сфере личных взаимоотношений редактора и издателя. Процитируем в связи с этим еще несколько фрагментов писем М. К.: “Надеюсь, что В. А. успокоило хотя бы известие о прекращении Еженедельн<ика>: надеюсь, что она поймет и поверит, что не на словах только, а на деле есть желание все сделать к лучшему”; “Надеюсь, что В. А. успокоило известие о Еженедельн<ике>, что же ты мне об этом не сообщаешь, это, право, безобразие. Надеюсь, она видит и верит, что по-прежнему продолжаться не будет <...> Важно устроить жизнь так, чтобы ежедневно ты мог спокойно работать, а В. А. не волновалась бы тем, что ты сейчас где-то со мной. Я уверена, что в этом отношении закрытие Еженед<ельника> — огромная вещь. Это одно внесет большую перемену и успокоенье, а затем и редкие свидания, я надеюсь, довершат все это. Нужно, чтобы В. А. убедилась, что ты проводишь с ней больше времени, чем со мной” (3, 5, лл. 159, 161, 162). Между тем версия о “финансовых затруднениях”, выдвинутая М. К. и вряд ли принятая на веру близкими к ME литераторами (размер капитала М. К. не был для них секретом), не вызывает сомнений у ряда современных историков. Так, в монографии Н. А. Балашовой “Российский либерализм начала XX в. (Банкротство идей “Московского еженедельника”)” (М. 1981), единственной на сегодняшний день посвященной журналу Е. Н. и М. К. и выполненной на внушительном архивном материале, “финансовая несостоятельность” ME представляется как следствие банкротства либеральных идей в условиях “острой классовой борьбы в стране” (стр.39).

[93] Kц n i g swinter — город в Германии между Neuenahr и Бонном, где, очевидно, состоялось свиданье Е. Н. и М. К.

[94] См.: Б е р г с о н А н р и. Творческая эволюция. М. 1909. М. К. вольно цитирует введение;

у Бергсона: “...теория познания нераздельна от теории жизни” (стр. 6).

[95] Сусанна Михайловна Архипова выполняла функции секретаря в издательских предприятиях М. К.

[96] Члены редакционного ядра ME, полагая “финансовые затруднения” М. К. подлинной причиной закрытия ME, попытались спасти положение. 12 августа С. А. Котляревский писал М. К.: “Я получил письмо от кн. Григория Николаевича, которое меня заставляет Вам писать. Г. Н. пишет, что он чувствует известный укор совести за слишком как бы пассивное отношение к прекращению М. Е. Прочтя его письмо, я, должен сказать, тоже ощутил в себе подобное сознание. Исчерпали ли мы все возможности для поддержки М. Е.? Г. Н. говорил, что все-таки следовало бы обратиться с циркулярным письмом к лицам, близко стоявшим к М. Е. <...> Я после письма Г. Н. написал Четверикову, а его прошу написать Коновалову. Весьма вероятно, что из этого ничего не выйдет, но по крайней мере не будет чувства неопределенности и пассивности” (1, 33, л. 5). М. К., по-видимому, встревожилась активностью друзей; о ее действиях дает представление следующее письмо С. А. Котляревского от 24 августа: “Что касается Москов. Еженедельника, то после Вашего письма, а также письма Евгения Николаевича, которое мне переслал Григорий Николаевич, я совершенно сочувствую его прекращению именно теперь. <...> Мне кажется, что и Евгений Николаевич совершенно прав в своем инстинкте, который ему подсказывает, что он должен те же самые вопросы политики и общественности осветить каким-то гораздо более из глубины идущим источником света, что не еженедельная публицистика, а философско-религиозный синтез должен поглощать его духовную энергию” (там же, лл. 9—10).

[97] М а н у й л о в Александр Аполлонович (1861—1929) — экономист, в 1905—1911 гг. ректор Московского университета.

[98] Данное письмо нами не обнаружено; аналогичное письмо к М. К. — см. письмо 58 и прим. 99.

[99] Письмо П. Б. Струве (редактировал в ME экономический отдел) от 4 августа 1910 г. (2, 33, л. 78.

[100] Знаменка, 11 (угол Знаменского пер.) — здесь расположилась контора книгоиздательства “Путь” и некоторое время нанимала квартиру М. К.

[101] “С удовольствием читал некоторые номера “Московск. Еженедельника” за это лето: было много интересных и живых статей” (письмо от 6 августа 1910 г. — 1, 39, л. 6).

[102] Основная часть коллекции картин русских художников, собранной М. А. Морозовым, была передана М. К. в дар Третьяковской галерее — “за исключением некоторых вещей, которые она пока оставляет за собой” (см. письмо В. А. Серова И. С. Остроухову от 22 февраля 1910 г. в кн.: “Валентин Серов в переписке, документах и интервью”. Л. 1989, т. 2, стр. 204—205). Сочетание Васнецова с Бёклиным весьма выразительно характеризует мироощущение М. К.

[103] См. письмо С. А. Котляревского от 24 августа, прим. 96.

[104] Речь идет о завершенных главах книги Е. Н. “Миросозерцание В. С. Соловьева”.

[105] См. прим. 94.

[106] См.: Эрн В. Ф., “Нечто о Логосе, русской философии и научности (По поводу нового философского журнала “Логос”)” (ME, 1910, № 29 — 32; приведенная цитата — № 30, стр. 35). Весной 1910 г. в Москве и Тюбингене начал выходить “Международный журнал по философии культуры”, объединивший представителей “трансцендентально-логического идеализма”, русских последователей Г. Когена и П. Наторпа(С. И. Гессен, Э. К. Метнер, Б. В. Яковенко, Ф. А. Степун и другие). Между логосовцами и путейцами (ядро которых сложилось уже в ME) сразу же возникло острое идейное противостояние, начало которому положила указанная статья В. Ф. Эрна (вошла в сб.: Э р н В. Ф. Борьба за Логос. Опыты философские и критические. М. “Путь”. 1911). Споры между “христианами” и “кантианцами” очень занимали М. К. и часто происходили в узком философском кружке, собиравшемся в ее доме (см. письмо 88 ). В то же время М. К. поддерживала со многими логосовцами личные дружеские отношения, в особенности с братьями Метнерами (см. “Мои воспоминания”, глава “Метнер”, стр. 105—109). Судя по намеку в письме П. Б. Струве к М. К. от 29 октября 1909 г., “Логос” поначалу рассчитывал на финансовую поддержку М. К. (2, 33, лл. 1—3). О “Логосе” подробно см.: Безродный М. К., “Из истории русского неокантианства (Журнал “Логос” и его редакторы)”. — “Лица. Биографический альманах”. Вып.1. М. — СПб. 1992, стр. 372 — 407.

[107] ME, 1909, № 30, стр. 35.

[108] См. прим. 96.

[109] “Было бы слишком обидно, если бы русское общество дало погибнуть этой внепартийной прогрессивной трибуне, необходимость которой чувствуется очень сильно. Не всегда и не во всем мы соглашались с “Московским Еженедельником”, но очень часто нам приходилось отмечать серьезные, проникнутые глубоким сознанием долга и ответственности перед Россией статьи как самого редактора “Московского Еженедельника”, так и многочисленных его сотрудников. Журнал занял определенное, своеобразное место в рядах русской публицистики” (“Речь”, 22.8.11).

[110] Издание непериодических сборников статей, выражающих “боевую линию”, стало одним из направлений “Пути” (см. письмо 88); вышло, однако, только два (“О Владимире Соловьеве” и “О религии гр. Л. Н. Толстого”).

111.Частично опубликовано: “Новый мир”, 1991, № 7 (приносим извинения за не отмеченную нами купюру). В декабре 1910 г. Е. Н. выехал с семьей за границу на четыре месяца для научных занятий. Газета “Утро России” (29 декабря, № 337) сообщила, что отъезд Е. Н. связан с его столкновениями со студентами.

[112] Один из участников этой прогулки, кн. Сергей Евгеньевич Трубецкой, много лет спустя вспоминал о детских заграничных путешествиях: “Папа путешествовал не иначе как с большим количеством книг, и куда бы мы ни приезжали, у него всегда был свой кабинет для занятий, но во время путешествий Папа гораздо чаще, чем в городе или даже в деревне, “спускался на землю” и жил общей жизнью с нами. В Папа просыпалась туристическая жилка, и он с увлечением совершал с нами большие экипажные и пешие прогулки. От этого особенно выгадывал я, так как Саша был еще слишком мал. Никогда в детстве я так много не общался с Папа, как за границей. Он много разговаривал со мною во время прогулок, обо многом рассказывал, многое показывал и объяснял” (Трубецкой С. Е. Минувшее, стр. 38).

[113] Увиденное произвело на Е. Н. столь сильное впечатление, что эта сцена открывает его известную работу “Умозрение в красках” (М. “Путь”. 1916).

[114] В строгом смысле Соловьев вегетарианцем не был: мяса он не употреблял в пищу, но ел рыбу, в гостях же он не отказывался от мясного даже в дни поста.

115.Сцена из “Зигфрида” Вагнера; о символике огня в этой сцене см.: Лосев А. Ф., “Проблема Вагнера в прошлом и настоящем” (в сб.: “Вопросы эстетики”. Вып. 8. М. 1968, стр. 185).

[116] Предыдущее письмо, которое нам не удалось выделить из не датированных писем М. К., было отправлено накануне, 23 декабря (см. следующее письмо).

[117] С. Е. Трубецкой вспоминал о своем отце: “Во время заграничных путешествий он приходил в особенно восприимчивое состояние для ощущения красоты. Как Папа любил Рим и Флоренцию! Надо было видеть его там! Его многогранная природа, одаренная ко всему — кроме как к прекрасной жизни! — являлась там для тех, кто мало его знал, под неожиданным углом зрения” (Т р у б е ц к о й С. Е. Минувшее, стр. 39; там же, стр. 71).

[118] См. прим. 19.

[119] Источник цитаты не установлен.

[120] Трубецкой Е.Н. Религиозно-общественный идеал западного христианства в XI веке. Идея Божественного царства в творениях Григория VII и публицистов его времени. Киев. 1897. Григорий VII — римский папа (1073—1085).

[121] М. К. обыгрывает название небольшой политической партии, объединявшей интеллигенцию столиц, органом которой служил ME. Входивший в партию Г. Н. Трубецкой вспоминал: “Про нее говорили, что все ее члены умещаются в купэ вагона. Ее основатели не имели настойчивости и аппетита власти. Они были, быть может, для этого слишком “баринами”. Но, образуя аристократическое меньшинство, каждый из них в силу личного уважения, которое внушал, заставлял к себе прислушиваться. Эта маленькая группа была чем-то вроде голоса общественной совести” (Трубецкой Г. Н., “Воспоминания. Облики прошлого”. — ОР РГБ, ф. 743, к. 13, ед. хр.1, л. 123). См. также: Трубецкой Е. Н., “Партия „мирного обновления"” (ME, 1906, № 33).

[122] Заключительная строфа из стихотворения В. С. Соловьева “Мы сошлись с тобой недаром...”.

(Окончание следует)

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация