Кабинет
Николай Славянский

Голос сирены

Голос сирены


Искусство есть искусство есть искусство

Иосиф Бродский.

Очерк Ирины Сурат “Пушкин как религиозная проблема” (“Новый мир”, 1994, № 1), безусловно, интересен и важен, да и написан с изяществом. Критика “воцерковления” нашего поэта и выразительна и убедительна. Так и хочется обойти молчанием некоторые неточности и небрежности этой работы ради ее несомненных достоинств. Однако именно эти недочеты угрожают прочности той смысловой конструкции, которую развернула перед нами Сурат.

Чтобы не запутывать читателя, я не буду заботиться об источниках тех или иных аргументов, какие приводит Ирина Сурат, ссылаясь на множество авторитетов. Пусть эти доводы сами постоят за себя.

В основании статьи нашей исследовательницы лежит такая схема. Поэзия свободна и внеконфессиональна и кроме себя самой иной цели не имеет, другими словами — ее забота в том, чтоб утверждать Красоту своими средствами. Красота же по своей природе божественна. Эрго, поэзия религиозна и в своем стремлении к Красоте порывается также и к Абсолюту, осуществляя тем самым свое особое служение Богу, а воплощенный идеал Красоты обладает очистительной и спасительной силой. Я же попробую показать, что автор очерка, начав одним положением, в результате его доказательства получает прямо противоположное утверждение и даже как бы не замечает этого.

Распространенные как прежде, так и ныне недоразумения, кривотолки и споры вокруг искусства порождены тем целостным мировоззрением (или его интуициями), которое мыслит Истину, Красоту и Добро как некое триединство, заключенное в совершенном существе, а именно в Боге. Пусть так. Но судьба этих сущностей в нашей земной юдоли далеко не столь проста, как нам хотелось бы. Объявляя эти энергии единосущными в нашем мире, мы скорее выражаем наши чаяния, а не действительную весьма противоречивую активность этих сил в жизни.

Между тем тот очевидный факт, что Красота как творческий принцип стала исторически откровением Древней Эллады, избавляет нас от необходимости, имея в виду Красоту, говорить о спасении (простите, Федор Михайлович), если мы не хотим потерять христианской специфики этого понятия. Эллинское откровение Красоты стало основой искусства, иначе говоря — особой активности человека, создающей самодостаточные и довлеющие себе вещи Красоты. Если мы любим искусство, мы можем среди прочего утверждать, что оно действует облагораживающе, возвышающе, умиротворяюще и даже очищающе на нашу душу. Но если мы имеем хоть малейшее представление о христианстве, то мы не употребим слова “очищение” в собственно христианском смысле, говоря об искусстве, а тем более обойдем, опустив очи долу, вопрос о спасении. Что правда, то правда:

Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
А там — вороньей шубою
На вешалке висеть...

А вот спастись...

Если история даровала именно язычеству откровение Красоты, мы, даже принимая божественность ее происхождения, не можем говорить, что Абсолют Эллады был вполне тождествен Абсолюту христианского богословия. Смысловые зоны вокруг Абсолюта в язычестве и христианстве различны. Для христиан Бог — это прежде всего надмирная Личность Творца, открывшая Себя человеку, обращенная к Нему с любовью и призывающая к ответной любви. У Сурат же — слишком поспешный знак равенства между “неведомым богом” эллинов и неисповедимостью божественных глубин в христианстве.

По той же причине я не могу счесть подтверждением концепции Сурат слова ап. Павла, данные эпиграфом к ее эссе, о разнообразии служения одному Богу в едином Духе. Апостол разумел здесь множественность в пределах единоверия. Что общего у волка с овцами? Что роднит христиан с язычниками, истово чтущими своих богов кровавыми (часто человеческими) жертвами? Что сближает христиан с тем же буддизмом, который, как известно, является религиозным атеизмом, отрицающим божественное начало бытия? Мы пишем слово “Бог” с прописной буквы, чтобы подчеркнуть христианскую коннотацию этого понятия. Если Пушкин говорит о поэте как о жреце, надеется ли Сурат переквалифицировать служителя Аполлона в священника Христовой церкви?

Какой прок в признании за искусством его религиозной природы, коль скоро это религия самостийной и самодостаточной Красоты? Открытая, но неприступная, Красота является безусловным принципом искусства и не нуждается ни в каком оправдании, ибо в своем царстве она — абсолютная самодержица. Мало того, это как раз она одаряет в своих владениях все и смыслом, и подлинностью, и правотой. Если какие-то там добродетели не придут и не поклонятся ей — им же хуже. По условиям художественного сознания мы можем говорить о божественной Красоте, если воздаем ей божеские почести. Но если, сказав, что Красота божественна, мы разумеем ее принадлежность Богу или ее проистекание из Него (смещение у Сурат), то мы на этом оставляем область искусства и переезжаем в пределы вероучения, которое может быть тысячу раз справедливо, но чья позиция в нашем разговоре не стоит медного гроша. Нам-то важно познакомиться с личным, так сказать, мнением искусства по этому вопросу, желательно узнать, чту у него самого на сердце лежит, какова его собственная, а не навязанная из благих побуждений конфессия. А искусство исповедует только само себя.

Проблема осуждения или защиты искусства возможна только за пределами державы Красоты, когда мы можем взглянуть на это самое искусство глазами богослова, философа, ученого, моралиста, политика и т. д. Тут со стороны нам может порой открыться такое, что волосы встанут дыбом, и уже тут-то, на новой территории, мы и начинаем предъявлять посланцам Красоты свои требования. Ирина Сурат без сомнения превыше всего ставит Красоту и более всего любит ту человеческую деятельность, что связана с безоглядным служением ей. Но принадлежа, как и большинство из нас, культуре с христианской ориентацией, наш критик торопится приписать Красоте и все прочие достоинства Истины и Добра, чтобы оправдать искусство с нравственной и религиозной позиций. Такая попытка делает честь ее великодушию и свидетельствует о натуре благородной, готовой оплатить даже чужие счета. Но отсюда же горячность и некоторая путаница в ее суждениях. Ей-богу, у Сурат все основания повторить слова Изабелы, обращенные к Анджело:

Прости, прости меня. Невольно я душой
Тогда лукавила. Увы! себе самой
Противуречила я, милое спасая
И ненавистное притворно извиняя.
Мы слабы.

Ибо как можно иначе понять такой оборот: “От поэта не стоит ждать благочестия, поэзия не благочестием живет, а всею полнотою человеческого”? Скажет ли христианин, что служение монаха вовсе не требует от него всей его человеческой полноты? Конечно, нет. А между тем именно это и называется благочестием в подлинном смысле. Сурат же подает нам его в каком-то стесненном и сконфуженном виде, с постной миной внешней набожности. Если наш критик имела в виду ханжество, то его не только от поэта, но и от любого другого человека мы не хотим. Посему уточним: и от поэта в его деле требуется вся его сущность целиком, и в истинном служении Богу не довольствуются лишь частью себя.

Не меняет дела и специальная оговорка нашей исследовательницы, что только особый, выделенный ею, вид искусства, который она называет реализмом и как умеет размежевывает с другими подвидами художественного творчества, способен к спасению человеческой души и служению Богу. Несмотря на разнообразные свои проявления, свободное искусство всегда едино и сплошно и, пребывая собой, всегда будет ставить Красоту на место Бога. Поэт может сколько угодно и самым искренним образом исповедовать веру в Творца, и в самом конкретном конфессиональном смысле, а его любовь к Богу может быть для него неиссякаемым источником вдохновения. Но в своем одическом или лирическом излиянии по суровым законам искусства (всякий закон суров, если его приходится исполнять) Бог будет лишь факультативом Красоты. В начале своего очерка сама же Сурат признала, что любая предметность, любая тема — лишь повод для вдохновения, то есть творчество для поэта — обмен всего, чем он располагает, на звонкую монету Красоты.

Или возьмем другой сомнительный пассаж: “Творчество побуждается интуицией, а не готовым знанием, для которого нужно подобрать соответствующую форму... Поэзия на заданную религиозную тему... теряет свойства изумляющей первозданности... и т. д.”. Здесь угадываются два пункта. Религиозное знание как бы статично, и в его пределах невозможно никакое творчество. Это, разумеется, не так и в чисто религиозном смысле, поскольку, имея неколебимые догматические основы, вера является живым знанием и требует от человека творческого переживания с неисчислимым разнообразием форм и смысловых озарений даже в границах ортодоксии.

Да и сама поэзия не такая трусиха. У нее есть уже свои канонические формы (сонет), которые, казалось бы, должны обрекать ее на исчерпанность темы по автоматизму нерасторжимой связи формы и содержания. Мало того, даже заданная тема (какая угодно, не только религиозная) иному поэту вовсе не помеха для подлинного вдохновения. Вспомним итальянца из “Египетских ночей”, который, кстати, сказал: “Всякий талант неизъясним”.

Бог весть, замечу я пусть и с притворным смирением, чем побуждается творчество: некоторые птицы слаще всего поют в клетке.

Надо признать, что Ирина Сурат грациозным движением напрочь развеяла бутафорское облако “воцерковления” вокруг пресловутого обмена стихами между Филаретом и Пушкиным. Но, увы, она не удержалась от излишнего в данном месте и вполне субъективного замечания, указав, что пушкинский ответ из-за своей преднамеренности уступает по художественным достоинствам лучшим созданиям этого гения.

Как отнестись к этому упреку? Я только что привел пример преодоления заданности. Признаюсь заодно и в том, что считаю ответ Пушкина великолепным в поэтическом отношении, как и то его стихотворение, из-за которого разгорелся сыр-бор. По пути заступлюсь и за стихи самого Филарета, которые принято уничижать с горделивой надменностью. А по-моему, ничего себе стихи, задушевные такие. Во всяком случае, не хуже, чем порой выходит у уважаемого Сергея Аверинцева.

Но анекдот о Пушкине и Филарете действительно размещается в самом центре спора о взаимоотношении религии и поэзии, и он чрезвычайно поучителен. Ясно также и то, что в этом конкретном случае Филарет спор проиграл, но вовсе не потому, что его стихи хуже пушкинских, а по той простой причине, что он вообще решился написать стихи. К тому же Филарет, каким бы ни было содержание его стихов, выступил в качестве эпигона Пушкина, невольно следуя нашему поэту в стилистическом плане, подтверждая этим поэтическую правоту Пушкина!

Разумеется, сама гармоническая мощь “нигилистических” стихов Пушкина (“Дар напрасный...”) является свидетельством художественного преодоления отчаяния. Но по таинственной двусмысленности искусства его могучая и чарующая сила делает и сам предмет изображения завораживающим. Очень часто вещи, в которых художник изживает свой пессимизм, могут быть опасны для других. Искусство не имеет своей целью воспитание или развращение человека, но по избыточной своей силе все-таки делает это. Реакция Филарета очень естественна и понятна. Сам Пушкин, отстаивая свободу искусства, все-таки признавал и человеческий долг поэта перед обществом, когда речь шла о публикации. Иногда произведение искусства может стать катализатором трагических событий. Вспомним историю “Вертера” Гёте. Нелепо говорить, что несчастные самоубийцы заразились отчаянием, потому что “не поняли” художественной сути романа и того, что искусство является “вытеснением” всевозможных комплексов. Беда в том, что искусство как раз не понимается, а переживается. Если настаивать на постулате понимания, придется всех непосвященных ослепить и залить им уши воском. Но уповать на спасительность искусства в христианском смысле хотя бы и в узком приложении лишь к самому художнику у нас также нет оснований. Известно, с каким психическим напряжением связана жизнь большинства поэтов. Нужно ли здесь приводить скорбный список дорогих для нас имен? Какое уж тут спасение! Больше доводов найдется, чтобы объявить искусство гибельным.

Способность искусства прельщать и пленять нашу душу (а не спасать ее) ведома повсеместно. Оставлять такую мощь бесхозной всем кажется просто глупостью. Истина уже в малых дозах требует умственного напряжения, которое нам не по душе. Добро (стыдно сказать), называй его хоть Благом, хоть Милостью, настолько непопулярно среди людей, что валяется себе в придорожной канаве, и никому оно даром не нужно. Зато искусство другое дело. Есть у тебя глаза — ты уже по уши влип. Есть у тебя уши, чтоб внимать сладким звукам, — ты готов на все прочее глаза закрыть. Красоту и на коне не объехать. Поэтому и хочется искусство присвоить и оприходовать. Даже представители конфессионального сознания превозносят художество в самых высоких и дерзновенных выражениях богомыслия, стремясь породнить музу с Духом Святым. Они исходят из собственного великодушия и чистосердечия, больше доверяя благому началу в человеке, уповая на то, что блудный поэт в конце концов вернется в лоно отцовское. Любовь и благодарность к Пушкину хранится ими с самого детства:

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет.

Нужно быть деревянным, чтобы забыть такое.

Предавая забвению возмутительный по своей неотменяемости нейтралитет самовластного искусства ко всему, что дорого и важно для человека, апологеты художественного творчества в чаянии таинственной связи между абсолютной Красотой и мистическими безднами отрицательного богословия пытаются создать смысловое напряжение христианства вокруг неизъяснимости Красоты. Они уже стали смотреть сквозь пальцы на своенравие и необузданность искусства. В ход пошли нежные слова и уговоры. Работа Сурат — сеанс ласкового кормления волка, который по-прежнему косится в сторону леса. Но на уровне онтологии искусства и религии, то есть их сущностей, примирение между ними на равных правах попросту невозможно. Следовательно, это не проблема вида искусства: ошибка Сурат. Напомню, что искусству ровным счетом ничего не нужно кроме себя самого. С поэтом же многое обстоит иначе. Его организация далеко не столь монолитна и непроницаема, как у невозмутимого искусства. Напротив, находясь в постоянном личностном становлении, он пронизан с головы до ног всеми стихиями жизни и может быть также способен и к религиозному переживанию бытия в самом конкретном конфессиональном смысле. Однако (nota bene) во время творческого наития принцип свободного и от всего отрешенного искусства должен обязательно восторжествовать, и все переживания поэта, в том числе и религиозные, буде такие случатся, неизбежно получат строго поэтическую модальность. Несомненно, что этими-то переживаниями и питается творчество. Без них оно зачахнет. Собственно, по тому, что мы у поэта находим в качестве темы, и по тому, насколько полно она художественно изживается, мы и определяем важность творчества того или иного поэта в наших глазах. Но и со сферой личного опыта поэта, хоть только здесь возможны некоторые зияния, некое узрение Божественного Лика в сплошном блистании солнца Красоты, мы не должны связывать слишком больших надежд. Ведь чаще всего дело кончается черными пятнами, если не слепотой.

Что до железных ортодоксов, они и во сне не забудут, где родилось искусство. Их сердце не отзовется на упоительный голос сирены сладкой судорогой. Поэт навсегда останется для них поганым язычником и жрецом вавилонской блудницы. Они сочтут внешний вид художества более или менее удовлетворительным только в колючем хомуте конфессионального послушания.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация