Кабинет
Изабелла Хэпгуд

Прогулка по Москве с графом Толстым

Прогулка по Москве с графом Толстым
Перевод с английского, вступительная статья и примечания Валерия Александрова

Изабелла Флоренс Хэпгуд (1850 — 1928) — американский переводчик, критик, журналист. С детства увлекаясь филологией, в совершенстве изучила основные языки континентальной Европы, а также русский и старославянский. Необыкновенно работоспособная, Хэпгуд за один 1886 год выпустила в своих переводах сборник былин “Эпические песни России”, имевший большой успех в Соединенных Штатах и Великобритании, главные сочинения Гоголя, а также повести Л. Толстого “Детство”, “Отрочество”, “Юность”. Эту книгу она послала в Ясную Поляну с дарственной надписью “Графу Л. Н. Толстому с уважением и приветом от переводчицы. Бостон. 24 августа 1886”. В 1888 — 1890 годах она перевела “Севастопольские рассказы”, трактат “О жизни” и другие художественные и публицистические сочинения Толстого. Переводы Хэпгуд (в том числе прозы Пушкина, Тургенева, Лескова, Горького) отличались большой точностью и выразительностью языка; в то время она пользовалась репутацией лучшего переводчика с русского.

Весной 1887 года Хэпгуд вместе со своей матерью отправилась в длительное путешествие по России и провела здесь два года. Заветной ее мечтою было встретиться с Толстым. В Петербурге она просила В. Стасова познакомить ее с любимым автором. 2 декабря 1887 года Стасов писал Толстому: “Лев Николаевич, г-жа Гапгуд просит меня сказать Вам пару слов в ее пользу. Что я могу сказать?! Очень немного, но только все самое отличное в ее пользу. Эту Американку рекомендовал мне Рольстон1, из Лондона. Я нашел сам, что она прекраснейшая женщина, в высшей степени интеллигентная и симпатичная; из англ<ийских> книг и журналов я также знаю, что ее считают лучшей переводчицей современных русских писателей на английский. Но всего лучше она переводит Вас и Гоголя (ее переводов у нас немало в публ<ичной> библиотеке). Не надо мне прибавлять, что Льва Толстого она — боготворит. Кланяюсь Вам. В. Стасов”2.

Впервые Хэпгуд посетила Толстого 25 ноября 1888 года в Москве. В дневниковых записях Толстого упоминаются еще две встречи с переводчицей — 17 и 18 декабря того же года. По приглашению С. А. Толстой Хэпгуд со своею матерью гостила в Ясной Поляне летом 1889 года.

Хэпгуд посетила Толстого вскоре после перелома в его мировоззрении, когда искусство он стал называть “баловством”, а свои художественные произведения считал, по свидетельству мемуариста, “результатом напрасно потраченной силы”.

“— Отчего не пишете? — спросила Хэпгуд Толстого во время своей первой встречи с писателем.

— Пустое занятие, — отвечал Толстой.

— Отчего?

— Книг слишком много, и теперь, какие бы книги ни написали, мир пойдет все так же. Если бы Христос пришел и отдал в печать Евангелия, дамы постарались бы получить его автографы и больше ничего”3.

В статье “Толстой в жизни”, где, в частности, речь шла о вреде табака, Хэпгуд приводит еще одно весьма характерное для того времени высказывание писателя: “Все, что я написал до сих пор, — говорил Толстой, — было создано под вредным влиянием табака. Поэтому я бросил курить. Все, что у меня издается с этого времени, — результат чистого умственного и духовного подъема”. На это серьезное признание Толстого Хэпгуд ответила шуткой: “Лев Николаевич, очень, очень прошу Вас, начните курить немедленно”4.

После возвращения из России Изабелла Хэпгуд стала известна в Америке как близкий знакомый и посредник Толстого. К ней обращались разные люди с просьбой передать чувства симпатии и признательности русскому писателю, а редакторы журналов — с просьбой получить у Толстого материал для своих изданий. Редактор журнала “The Independent” через Хэпгуд даже просил Толстого написать статью о Джордже Вашингтоне.

Большую помощь оказала Изабелла Хэпгуд Толстому в 1892 году во время голода в России, вызванного неурожаем. Она организовала в Нью-Йорке Толстовский фонд, целью которого был сбор средств для голодающих крестьян России, причем сообщалось, что все пожертвования будут непосредственно направляться графу Льву Толстому. Вскоре в адрес Хэпгуд стали приходить денежные переводы — в основном от людей небогатых и даже бедных. Список жертвователей она аккуратно направляла Толстому и публиковала в американских газетах. В списке от 22 февраля 1892 года, направленном Толстому, среди многих жертвователей значатся: “Бедняки г. Пальмира, штат Нью-Йорк — 7,11 доллара; дети г. Аплтон-Сити, штат Миссури — 2,50 доллара; друзья — 2,50 доллара, мисс А. Е. Киркленд — 5,00 долларов; заработанные маленькими детьми деньги — 1,00 доллар”5.

При сборе пожертвований для голодающих русских крестьян возникали непредвиденные трудности. В нью-йоркской газете “Evening Post” от 9 февраля 1892 года было напечатано письмо Хэпгуд к редактору газеты, где, в частности, сообщалось: “Сегодня я получила телеграмму от графа Толстого в ответ на свое письмо, в котором просила разъяснить широко распространенное в американских газетах сообщение, что правительство запретило ему заниматься благотворительной деятельностью и что он живет под строгим полицейским надзором в Москве. Телеграмма гласит: „Москва. Февр. 8. Неправда. Толстой””. Уже на следующий день на имя Хэпгуд поступило 520 долларов... Из писем Толстого к Хэпгуд видно, как глубоко был признателен писатель за оказанную помощь: “...сердечно благодарю вас за хлопоты, которые вы взяли на себя в этом деле, а также великодушных жертвователей, — писал он в конце июня 1892 года. — Я получил также ваш перевод моей статьи6 о нашем деле и восхищаюсь правильностью и изяществом вашего перевода”, — и в следующем письме, от 4 сентября 1892 года: “Благодарю вас еще много раз за все ваши труды на пользу наших страдающих земляков. Еще и теперь продолжаются на эти деньги столовые и приюты для детей”7.

Во время пребывания Хэпгуд в Ясной Поляне летом 1889 года Толстой, который в то время работал над “Крейцеровой сонатой”, выразил надежду, что она переведет эту повесть на английский язык. Хэпгуд охотно согласилась. Однако, получив рукопись и ознакомившись с нею, она отказалась переводить ее. О причинах своего отказа Хэпгуд рассказала в статье “„Крейцерова соната” Толстого”, опубликованной в нью-йоркском журнале “The Nation” 17 апреля 1890 года. “Почему я не перевожу сочинение известного, вызывающего восхищение русского писателя? — спрашивала она себя и отвечала: — ...я уверена, эта книга не принесет никакой пользы людям, для которых она предназначена. Это именно тот случай, когда незнание есть благо и когда чистые умы подвергаются развращению, которого лишь немногие сумеют избежать <...>. Мне кажется, такая болезненная психология едва ли может быть полезной, несмотря на то что мне очень неприятно критиковать графа Толстого”.

Точно так же Хэпгуд отказалась переводить трактат Толстого “Царство Божие внутри вас”, переданный ей по просьбе автора отправившимся на международную выставку в Чикаго профессором Московского университета И. И. Янжулом для издания в Соединенных Штатах (поскольку писатель не надеялся на снисходительность российской цензуры).

О своем отказе Хэпгуд писала Толстому 28 апреля 1893 года: “...Мне очень жаль, но мои убеждения не позволяют мне переводить эту книгу. Я не стану говорить о ней в печати и вообще ни словом не обмолвлюсь о ней, даже если она будет кем-нибудь опубликована, за исключением того, что сказала вам сейчас; я не могу по совести согласиться с ней и поставить на ней свое имя...”8.

Несмотря на отказ Хэпгуд переводить “Крейцерову сонату” и трактат “Царство Божие внутри вас”, переписка между нею и Толстым не прекратилась и продолжалась вплоть до 1903 года.

После того как газеты разнесли по свету сообщение о том, что Толстой работает над романом “Воскресение”, Хэпгуд написала ему письмо, датированное 27 июля 1897 года:

“Милостивый государь Лев Николаевич!

Литературные бюллетени Америки и Англии недавно сообщили, что вы пишете новый роман. Надеюсь, что добрые вести достоверны, хотя совершенно нельзя верить тому, о чем пишут эти журналы.

После моего отказа переводить некоторые ваши произведения я, по сути дела, не имею никакого права говорить с вами о таких вещах. Но сейчас я это делаю, и делаю по просьбе некоего издателя. Он прочитал сообщения, о которых я говорила, и просил меня, если это возможно, получить от вас один из первых экземпляров книги и прислать ему. Я уполномочена передать эту просьбу вам, а ваш ответ ему. Поэтому не считайте, что мое письмо продиктовано одной дерзостью. Мы будем крайне признательны, если вы ответите в скором времени”9.

Ответ Толстого на это письмо неизвестен. Сведений о том, что Хэпгуд переводила роман “Воскресение”, нет. Однако она вместе с другими переводчиками принимала участие в работе над двадцатидвухтомным Собранием сочинений Толстого, которое было издано в Нью-Йорке в 1902 году (переиздано в 1923 году в 24-х томах).

В 1891 году Хэпгуд опубликовала воспоминания “Прогулка по Москве с графом Толстым” в журнале “The Independent”, которые затем вместе с другими путевыми заметками включила в качестве отдельной главы в книгу “Поездки по России”, вышедшую в Нью-Йорке в 1895 году.

Здесь мемуаристка рассказывает о своих встречах и беседах с Толстым 17 и 18 декабря 1888 года. Факты жизни Толстого этих дней достаточно хорошо известны в настоящее время (см., например, подробную запись в его дневнике от 17 декабря 1888 года10). Однако этот “отчет” существенно дополнен рассказом Изабеллы Хэпгуд.

Неприятие Хэпгуд многих взглядов позднего Толстого выразилось в особом внимании американской посетительницы к “непоследовательности” русского писателя. В то же время Хэпгуд говорит о большой искренности убеждений Толстого, о крайне простом образе жизни великого писателя, опровергая тем самым ложные слухи о нем, бытовавшие в Америке.

Воспоминания Изабеллы Флоренс Хэпгуд “Прогулка по Москве с графом Толстым” переводятся на русский язык впервые и даются с незначительными сокращениями по тексту издания: Hapgood Isabel F. Russian Rambles. New York, 1895, p. 134 — 147.

ы когда-нибудь были в старообрядческой церкви? — спросил меня од-

нажды вечером граф Толстой. Мы сидели за обеденным столом в доме графа Толстого в Москве. Я только что отведала маринованных грибов из Ясной Поляны, самых вкусных, какие я встречала в этой стране, где грибов едят много. Грибы и заданный вопрос послужили поводом для беседы. Дети спали. Взрослые члены семьи, несколько родственников и мы были заняты оживленной беседой; точнее, это я беседовала с графом, а остальные вступали в разговор время от времени. Мы заговорили о московских нищих.

— Я теперь понимаю их и то, что вы писали о них, — сказала я. — У меня нет лишних денег, и сердце у меня не каменное. Если я отказываю им в просьбах, я чувствую себя отвратительно. Если же я даю им пять копеек, то чувствую неловкость. Кажется, этого слишком мало, чтобы помочь им. Этих денег хватит им только на водку. А если я даю десять копеек, они держат деньги в протянутой руке, смотрят на них и на меня с подозрением. Тогда меня берет зло и я в течение нескольких дней не даю никому и медного гроша. Мне кажется, милостыня не приносит добра.

— Нет, — сказал граф Толстой озабоченно, — приносит. Давать деньги всякому, кто просит их, не значит делать добро, это просто дань учтивости. Если нищий просит у меня пять копеек, пять рублей или пять тысяч, я должен дать их ему из учтивости, и не более того, — если, конечно, они у меня есть. Тратятся же подаяния, вероятно, почти всегда на водку.

— Но что делать? Когда человек просит деньги на хлеб, я иногда думаю, что лучше купить ему хлеба и проследить, чтобы он съел его. Но по странному стечению обстоятельств нищие никогда не просят денег на хлеб вблизи булочной. Я полагаю, было бы лучше для меня взять на себя труд найти кого-нибудь из нищих и дать ему хлеба.

— Нет, ведь вы только покупаете хлеб. Своего труда он вам не стоит.

— Ну а если, предположим, я испекла этот хлеб? Я превосходно умею делать это, только не здесь, где нет условий. Поэтому я вместо хлеба даю деньги.

— Если бы вы и выпекали хлеб, все же не вы бы выращивали зерно, пахали, сеяли, жали, молотили, веяли. Это был бы не ваш труд.

— Если так, то я только что сделала нечто ужасное. Я сшила несколько шапок для сосланных в Сибирь, находящихся в пересыльной тюрьме, на самом же деле было бы лучше, если бы их бритые головы замерзли.

— Но почему? Вы потратили свой труд, свое время. Вместо этого, вероятно, могли бы сделать что-нибудь другое; и это доставило бы вам больше удовольствия.

— Конечно. Но если докапываться до сути дела, то обо мне можно бы сказать: шапки были сделаны из остатков шерсти, которая была мне не нужна и только занимала место в моем чемодане. Я отказалась вручать их сама. Их положили вместе со многими другими шапками, которые кто-то сделал тоже из остатков шерсти, руководствуясь такими же низкими мотивами. Более того, я не пахала, не сеяла траву, не кормила овец, не стригла их, не пряла шерсть и не делала всего остального. Не делала я и спиц для вязанья.

Граф вернулся к своему прежнему утверждению, что единственно справедливым воздаянием соотечественнику является личный труд и что труд должен предоставляться совершенно безотказно, когда в нем нуждаются другие.

— Но не всегда правильно делать это не задумываясь. Всегда находится много людей, которые рады, чтобы работа была выполнена за них. Такова человеческая натура.

— Но это к нам не имеет отношения, — ответил он. — Если человек просит меня построить ему дом или вспахать его поле, я обязан выполнить эту просьбу, точно так же как я обязан дать нищему все, что бы он у меня ни попросил, если это у меня есть. Не мое дело, почему он просит меня об этом.

— Но предположим, что этот человек ленив или хочет, чтобы за него делали его работу, в то время как он бездельничает, весело проводя время, или зарабатывает деньги лишь на водку или что-нибудь в этом роде? Я не против того, чтобы помогать слабым или тем, кто не уклоняется от работы, но надо проводить различие.

Однако граф Толстой настаивал на том, что человек, желающий выполнить свой долг, помогая своим собратьям, не должен интересоваться причиной просьбы. Его рассудительная жена пришла мне на помощь и сказала, что она всегда сначала разбирается в деле, а только затем помогает — по той причине, о которой я говорила. Поэтому я перешла в атаку с другой стороны.

— Не следует ли каждому человеку самому делать для себя как можно больше, а не просить других, если только в этом нет крайней необходимости?

— Конечно.

— Очень хорошо. Я сильна, здорова, вполне способна обслужить себя. Но мне очень не нравится надевать калоши и тяжелую шубу. И я никогда не сделаю этого, если только можно этого не делать. У меня нет права просить вас надевать мне калоши, если рядом нет лакея. Но предположим, я попросила бы?

— Я бы сделал это с удовольствием, — ответил граф, его серьезное лицо расплылось в улыбке. — И я починю вашу обувь, если вы пожелаете.

Я поблагодарила его, сожалея, что моя обувь не требует починки, и продолжала развивать свою мысль.

— Но вам надо отказать мне. Ваш долг — научить меня обслуживать себя. Вы не имеете права поддерживать мои дурные наклонности.

Так мы спорили. Он стал утверждать, что надо следовать примеру Христа, который исцелял и помогал всем, не спрашивая о причинах или заслугах. Я говорила, что, в то время как Христос “знал сердце человека”, человек не может познать сердце своего собрата — по крайней мере не всегда с первого взгляда. Хотя потом человек способен довольно хорошо разобраться, был ли он использован как орудие в руках другого. Но граф упорно придерживался своего учения “непротивления злу”; я же утверждала, что уже само слово “зло” указывает на нечто такое, чему надо противостоять — и проповедью, и действием. Вероятно, граф Толстой не встречался с определенными представителями рода человеческого, которых, к сожалению, мне пришлось наблюдать.

Затем граф со свойственной ему благожелательностью спросил:

— Были вы когда-нибудь в старообрядческой церкви?

— Нет. Мне говорили, что в Петербурге есть одна, но меня туда не пустят, потому что я ношу шляпу, а не платок и не умею правильно креститься и класть поклоны.

— Я возьму вас с собой, если хотите, — сказал он. — Мы будем гостями священника. Он мой друг.

Затем он поведал нам следующую историю. Много лет назад отряд казаков-староверов со своими священниками пересек границу и поселился в Турции по религиозным соображениям. <...> В прежние времена эти старообрядцы сжигали себя тысячами. В нашем веке этот отряд казаков просто эмигрировал. Потом началась Крымская война. Казаки отправились на войну, священник благословил их в поход и помолился за победу над Россией. Более того, они отправились сражаться против своих соотечественников и были захвачены в плен. Военнопленные, предатели церкви и государства — три их священника были осуждены на поселение в суздальском монастыре.

— Когда я служил в армии, то слышал об этом случае, — сказал Толстой. — Потом совершенно забыл о нем, как, очевидно, и все другие. Много лет спустя один старообрядец, купец из Тулы, рассказал мне об этом, и я узнал, что эти три священника все еще живут в монастыре. Мне удалось добиться их освобождения, и мы подружились. Позже один умер. Другой живет здесь, в Москве. Сейчас он глубокий старец. Мы пойдем и навестим его, но я должен узнать, когда начнется вечерняя служба. Вы увидите обряд таким, каким он был триста лет назад.

— Вы должны не произносить ни слова и не улыбаться, — сказал один из присутствующих. — Они подумают, что вы смеетесь над ними, и вас выгонят.

— Ну нет, — сказал граф. — Хотя все же лучше молчать.

— У меня уже есть небольшой опыт, — заметила я. — В прошлое воскресенье в храме Христа Спасителя я предложила своей матери подержать ее тяжелую шубу. Она улыбнулась и сказала: “Не надо, спасибо”. Один крестьянин услышал чужую речь, увидел улыбку и по-настоящему напугал нас своими свирепыми взглядами. Мы успокоили его гнев, делая низкие поклоны, когда появился священник с кадилом.

Так были составлены этот и другие планы. Когда мы спускались по лестнице, на верхней площадке, украшенной шкурой большого медведя, которая описана в одном из рассказов Толстого1, появился граф и окликнул нас:

— Вы не будете стыдиться моего костюма, когда я зайду за вами в гостиницу?

— Мне неловко, что вы задаете такой вопрос, — ответила я.

Он засмеялся и ушел. Между прочим, как обычно, я позволила лакею надеть мне калоши и пальто.

На следующий день раздался характерный стук в нашу дверь, похожий на артиллерийский залп. Одним прыжком я пересекла комнату. В России слуги, почтальоны и другие люди подобного рода так редко предупреждают о своем приходе стуком, что в любой момент опасаешься увидеть дверь отворенной без предупреждения, если она не заперта. И даже не знаешь, что делать, услышав стук, когда посетитель тут же входит в комнату и называет себя. Это был граф Толстой. На нем был крестьянский тулуп из овчины <...> темно-желтого цвета, по которому разметалась его седая борода. Серые крестьянские валенки до колен и вязаная шапочка довершали его костюм.

— Сейчас слишком холодно для нашего похода, и я боюсь, что немного запоздал, — произнес он, снимая тулуп. — Я узнаю точное время службы, и мы пойдем в церковь под Рождество.

На улице было только 15 — 20 градусов ниже нуля по Фаренгейту2, и я хотела было протестовать. Но с русским бесполезно спорить о погоде, и кроме того, я узнала, что весь долгий путь граф шел пешком и, по всей вероятности, боялся заморозить нас. Не совсем искренно, но вежливо я согласилась, что канун Рождества — более удобное время.

Он предложил пойти в лавку, где продаются книжки для народного чтения, выпущенные миллионным тиражом по цене от полутора до пяти копеек. У него там было дело в связи с популярным изданием шедевров всех времен и литератур3.

Температура в нашей комнате была 65 градусов4, а валенки графа и вязаный свитер, надетый поверх его обычного костюма из перетянутой ремнем блузы и синих брюк, стесняли его. Пока мы надевали шубы, он искал прохлады в зале. Единственное изменение в своей одежде, которое я сделала ради этого случая, — надела вязаную шапку вместо меховой.

Все равно мы выглядели необычным трио5 в глазах окружающих, начиная с простого мужика и слуги, которые с неодобрением сверлили нас взглядами из-за угла. Я не верила своим ушам: ни один из многочисленных извозчиков, стоявших перед гостиницей, не открыл рта, чтобы предложить свои услуги. Обычно нас встречал целый хор предложений. А сейчас люди просто выстроились в молчаливый, застывший от изумления ряд и пропустили нас спокойно. Я не думаю, чтобы что-то могло сдержать язык русского извозчика. Может быть, они не узнали графа? Сомневаюсь. Мне говорили, что в Москве все знают его и как он одет, но на мои настойчивые расспросы извозчики всегда давали отрицательный ответ. В одном только случае извозчик прибавил: “А господин он хороший и близкий друг моего приятеля”.

— Вы хороший ходок? — спросил граф, усердно работая своей толстой палкой, по-видимому недавно срезанной в саду у его дома. — Я всегда хожу пешком; никогда не езжу, потому что у меня постоянно нет денег.

Я сказала, что я первоклассный ходок, только когда не обременена шубой и калошами, а затем добавила:

— Я надеюсь, что вы не заставите нас идти всю дорогу до церкви, потому что потом мы должны будем отстоять всю службу; ведь эти суровые люди едва ли предложат нам сесть.

— Потом мы поедем на извозчике, — ответил он. — Но это постоянное пользование лошадьми — пережиток варварства. Поскольку мы становимся более цивилизованными, лет через десять лошадьми совсем перестанут пользоваться. Я уверен, что в цивилизованной Америке ездят не так много, как мы в России.

Я была знакома с теориями графа Толстого, но эта была для меня новой. Я обдумала несколько ответов. Велосипеды я отвергла, потому что тут физические усилия как бы обесцениваются стоимостью стального коня. Я также не стала говорить, что мы начинаем смотреть на лошадей скорее как на устарелое, медленное и не заслуживающее доверия средство передвижения. Я не хотела слишком резко и безжалостно разочаровывать графа в американском образе жизни, поэтому я сказала:

— Думаю, что люди у нас ездят на лошадях с каждым годом все больше и больше. Если меньше вашего, то это оттого, что у нас нет множества таких превосходных и дешевых экипажей и саней. И как людям добираться до нужного места, как переносить тяжести и хватит ли человеку дня, если он будет повсюду ходить пешком? Должны ли быть лошади оставлены людьми на земле вместе с животными, которых мы сейчас едим и которых мы должны прекратить есть?

— Это уладится само собою. Только те, которым нечего делать, всегда в спешке ездят с места на место. У занятых людей хватает времени на все.

И граф продолжал развивать свою мысль. В основании, конечно, лежало все то же — опора лишь на самого себя, освобождение других от рабства своих желаний и прихотей. Этот принцип великолепен, но для многих из нас было бы легче следовать ему, оказавшись на необитаемом острове, нежели вести в современном городе жизнь Робинзона Крузо, заполненную разнообразным физическим трудом. Это почти единственный довод, который я могла выдвинуть против него.

Беседуя таким образом, мы шли по улицам Китай-города. Когда тротуар был узким, граф сходил на мостовую. Так мы подошли к старой стене и постоянно действующему базару, который носит разные названия — Толкучка, Вшивый рынок и так далее — и который, говорят, является прибежищем воров и скупщиков краденого <...>.

— Здесь только два истинно русских обращения, — сказал граф, когда мы проходили среди купеческих лавок, где женщины были одеты, как и мужчины, в тулупы, их выдавала едва видневшаяся из-под тулупа яркая юбка и платок вместо шапки на голове, в то время как некоторые торговцы были в пальто и картузах с козырьками из темно-синей ткани. — Если я сейчас обращусь к одному из них, он будет называть меня батюшкой, а вас матушкой.

Мы стали прицениваться к обуви, новой и старой, и слова графа действительно подтвердились.

— Вы можете купить здесь очень хорошую одежду, — сказал граф, когда мимо нас проходил человек с перекинутыми через руку рубашками. — Эти рукавицы очень прочные и теплые, — и он показал свои грубые белые рукавицы и указал на груду таких же рукавиц и чулок. — Стоят они всего тридцать копеек. А на днях я купил здесь превосходную мужскую рубашку за пятьдесят копеек, — (около двадцати пяти центов).

На это последнее я могла ответить тем же, чем ответил мне граф, когда я предлагала давать просящим хлеб, но я великодушно промолчала <...>.

Лавка нашего издателя оказалась закрытой согласно закону, который по воскресеньям позволяет торговать в помещениях только с двенадцати до трех часов6. По дороге домой граф выразил сожаление по поводу быстрого упадка республиканских идей в Америке и поразительного роста губительных “аристократических”, если не сказать снобистских, настроений. Его знания были почерпнуты из статей, напечатанных в различных современных периодических изданиях, и из общего характера американских художественных произведений, которые попадали в его поле зрения. От других русских я много слышала о снобизме американцев, но они обычно отзывались о нем с неприязнью, а не как граф Толстой, с сожалением, что целая нация упустила блестящую возможность.

Увы, мы так и не попали в церковь старообрядцев, как и в другие места, которые намеревались посетить. Два дня спустя у графа начались боли в печени, расстройство желудка, вызванные, я думаю, длительными прогулками, вегетарианской пищей, которая противопоказана ему, и сильной простудой. Накануне Рождества мы были на службе в новом храме Христа Спасителя и уехали из Москвы до того, как граф смог вновь выходить на улицу. Перед отъездом мы навестили его еще раз.

Я знаю, что в последнее время графа стали называть “сумасшедшим” или “не совсем в своем уме” и тому подобное. Всякий, кто беседует с ним подолгу, приходит к заключению, что он никак не похож на такую персону. Толстой просто человек со своими увлечениями, своими идеями. Его идеи, предназначенные им для усвоения всеми, все же очень трудны для всеобщего восприятия, а особенно трудны для него самого. Это те неудобные теории самоотречения, которые очень немногие люди позволяют кому бы то ни было проповедовать им. Добавьте к этому, что философскому изложению его теории не хватает ясности, которая обычно, хотя и не всегда, является результатом строгой предварительной работы, — и у вас будет более чем достаточно оснований для слухов о его слабоумии. При личном знакомстве он оказывается необыкновенно искренним, глубоко убежденным и обаятельным человеком, хотя он не старается привлечь к себе внимание. Именно его искренность и вызывает споры.

Перевод с английского, вступительная статья

и примечания Валерия Александрова.

1 Уильям Рольстон (Ролстон; 1828 — 1889) — английский славист, популяризатор русской литературы в Великобритании. Друг И. С. Тургенева.

2 Рукописный отдел Государственного музея Л. Н. Толстого.

3 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 50. М., 1952, стр. 5.

4 Hapgood Isabel F. Tolstoy as he is. — “Munsey’s Magazine”, New York, 1896, vol. 15, p. 558.

5 Рукописный отдел Государственного архива Л. Н. Толстого.

6 Речь идет о статье “О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая”.

7 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 66. М., 1953, стр. 233, 256.

8 “Литературное наследство”. Т. 75, кн. 1. М., 1965, стр. 412. Здесь же Э. Г. Бабаевым опубликованы и другие письма Хэпгуд к знаменитому адресату.

Перевод трактата Толстого на английский язык был сделан Александрой Павловной Делано, русской по происхождению, жившей в Бостоне. Он вышел в Лондоне в начале 1894 года.

9 Рукописный отдел Государственного музея Л. Н. Толстого.

10 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 50, стр. 15.

1 Речь идет о рассказе “Охота пуще неволи” (“Азбука”).

2 26 — 29 градусов мороза по Цельсию.

3 Речь идет о лавке книгоиздателя Ивана Дмитриевича Сытина (1851 — 1934).

4 18 с лишним градусов тепла по Цельсию.

5 Граф Толстой, И. Хэпгуд и ее мать.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация