Кабинет
Михаил Горелик

Детское чтение

Горелик Михаил Яковлевич — публицист, эссеист; постоянный автор «Нового мира». Эссе из его цикла «Детское чтение» публиковались в № 6 за 2005 год и в № 2 за 2006 год нашего журнала.
Детское чтение

Мишенька

Князь Владимир Федорович Одоевский (1803—1869) — фигура преоригинальная: и физик, и ботаник, и на дуде игрец, и больниц учредитель, и даже соусов изобретатель. Один из отцов философско-литературного «Общества любомудрия», существовавшего с 1823 по 1825 год и самораспустившегося после известных декабрьских событий. Протоколы московских мудрецов были с особой торжественностью преданы огню камина Одоевского (непременного председателя собраний) на последнем заседании, и обильно проливаемые слезы не рожденных еще исследователей русской мысли не могли погасить его. Общество укрывалось тайной не в силу опасной политической тенденции, но просто все таинственное тогда почиталось — дух времени; да еще элитарность занятий, снобизм и свободолюбие участников. Цареубийственных кинжалов не обнажали. И все равно трепетали. Впрочем, было от чего: сам факт тайных собраний, и родственники-друзья-приятели под следствием.

«Любомудрие» — удачная калька с греческого. Удачная-то удачная, но одолеть «философию» так и не удалось. А звучит не слабей «самолета».

В романе «4338 год» Одоевскому пришло в голову поместить действие в пятое тысячелетие; рассказ ведется от лица китайца — сей пишет письма на родину из Петербурга, ставшего к тому времени единым с Москвою мегаполисом, по небу его летают аэростаты, и он светоч всего человечества. Панаев разводит руками: князь совсем спятил — говорит, дворцы в будущем из стекла строить будут — из стекла! это ж надо![1]

Панаев рассуждал вполне здраво и ошибся. 4338 года ждать не потребовалось — двадцатый век стал веком стекла в архитектуре. Однако первое здание со стеклянным фасадом появилось уже при жизни Одоевского и Панаева, более того, раньше, чем увидели свет панаевские мемуары. Это был знаменитый Хрустальный дворец, построенный в Гайд-парке для Всемирной выставки Джозефом Пэкстоном в 1851 году[2] — через полтора десятка лет после публикации утопии Одоевского.

Футуролог и любомудр Одоевский написал «Русские ночи» — причудливое сочинение, в коем ученые мужи беседуют по ночам о разнообразных предметах, диалоги перемежаются чтением некоей таинственной рукописи, созвучной их размышлениям; рукопись состоит из вполне автономных новелл, что позволяет публиковать их как самостоятельные рассказы. «Русские ночи» — первый русский философский (любомудрский, я бы сказал) роман. Структура его остается уникальной, во всяком случае, ничего подобного в русской литературе я что-то не припомню.

Писатель включил в «Русские ночи» пару антиутопий, или, в более узком жанровом определении, дистопий[3], став, таким образом, основоположником жанра на русской почве. В одной из них[4] он построил динамическую модель цивилизации, проследил полный цивилизационный цикл: от зарождения до гибели. Князь полагал, что такова судьба «плохой» цивилизации, имеющей дефект в самом своем основании, — являются Данилевский с Леонтьевым (и следующие за ними почтительно Шпенглер с Тойнби) и неутешительно пророчествуют, что судьба цивилизаций, равно как и людей, повсюду та же: есть дефектный ген, нету ли — жить вечно все равно не получится.

«Смерть Ивана Ильича» восходит к «Бригадиру» (тоже из «Русских ночей»), «Черный монах» — к «Сильфиде». Причем восходят не туманно-предположительно, но просто ошеломляют сходством. Толстовские «Азбука» и «Русские книги для чтения» — младшие родственники «Сказок дедушки Иринея», если не родные, то двоюродные. «Русские ночи» завершаются словами: «Девятнадцатый век принадлежит России». О сорок четвертом веке, как мы знаем, князь думал то же самое.

Цитата из «Русских ночей» всплывает в устряловском рассказе о путешест­вии по советской России в 1925 году[5] как актуальная историософская идея: «Запад ожидает еще Петра, который привил бы к нему стихии славянские». Это из «Элементов народных». Там же, в «Элементах», Одоевский вводит культурно-исторический концепт «Северо-Восток», явившийся потом у Волошина.

И все-таки почти все, что Одоевский написал, так и осталось в XIX веке, точнее, в его середине, ибо уже к концу века он едва ли не был забыт. Отдель­ные всплески интереса ничего не меняют. При таком-то разнообразии талантов в сегодняшней русской культуре Одоевский — автор для специалистов да для читателей с большим культурным любопытством. Фактически как текст для «всех» из собраний его сочинений сохранилось до сего дня лишь то, что сам он, по всей видимости (впрочем, с чего я взял?), почитал безделками: только две сказки, рассказанные дедушкою Иринеем: «Мороз Иванович» да «Городок в табакерке». Популярная классика русской детской литературы. Кто их не читал! Невероятное количество изданий.

 

«Мороз Иванович» — обработка народных сказок. Интересны две автор­ские детали. Первая связана с бытовой экспозицией. Девочки Рукодельница и Ленивица живут без папы-мамы — с одною лишь нянюшкой. Однажды у Рукодельницы упало ведро в колодец. «Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье». Ну и что нянюшка? Утешила девочку? Ничуть не бывало! Послала ее в колодец ведро доставать. Обыкновенно такие поручения дает злая мачеха, которая спит и видит, как сжить сироту со свету, мотивация ее понятна. А тут «нянюшка» — ласковое такое слово. Народные (нетронутые просвещенными собирателями) сказки почти непременно жестоки, но намерения всегда прозрачны. Не то у Одоев­ского.

Правда, нянюшка «строгая и сердитая». Но это все равно мало что объясняет. Не сказано ведь, что нянюшка Рукодельницу не любила. Да и с чего бы ее не любить? Всем хороша. Бывает, впрочем, и хороших не любят, но как не ценить? Всю домашнюю работу делает, трудится с утра до вечера без перерыва, без устали, не испытывая ни малейшего желания поиграть с подружками, не досаждая нянюшке просьбами. Да еще развлекая ее (без отрыва от производ­ства) «рукодельной песенкой». Маленькая трудовая лошадка, вполне довольная своей жизнью, — дидактический идеал. Не девочка — клад. Зачем ей погибать в колодце? Неужто старое ведро весит более ее трудовых подвигов? Но прагматика чужда нянюшке, она руководствуется голой идеей справедливости, идет на принцип, совершенно забывая о собственных интересах. Во всех иных обстоятельствах обожающий морализаторство, здесь автор просто сообщает приговор нянюшки, никак его не обжалуя: «Сама беду сделала, сама и поправляй; сама ведерко утопила, сама и доставай». В общем логично — и возразить вроде как нечего.

Самое забавное, что девочка полностью принимает эту логику. Она, конечно, огорчена, но вовсе не считает, что с ней поступают жестоко и несправедливо, пользуясь ее беззащитностью, не испытывает никакой обиды: действительно — сама виновата, самой и исправлять. Хоть бы слезинку пролила: в глубокий темный колодец лезть, а как вылезти? Ни слезинки! Из-за ведра-то плакала: ведро вещь в хозяйстве нужная, да и нянюшка заругает. Нянюшка преподает урок, а Рукодельница — идеальная ученица. Есть девочки в русских селеньях! Скорей уж были (возможно, среди крепостных князя Одоевского), потому что сейчас таковых, пожалуй что, не сыскать. Типаж, востребованный в расцвете эпохи большого стиля: отдать жизнь за горящий колхозный трактор. Но все-таки за трактор — не за ведро.

Второе авторское вмешательство в сказку касается не психологии и не человеческих отношений — Одоевский вводит в народную сказку субстанцию, вовсе в ней невозможную (из иного тезауруса), но зато свидетельствующую о собственных его оригинальных интересах: князь интересовался алхимией.

В колодце Рукодельница попадает к Морозу Ивановичу, обслуживает его по полной программе, и тот насыпает ей в счастливо обретенное ведерко пятаков да дарит брошку. Плата преизбыточная: добрая Рукодельница и за одно пустое ведро потрудилась бы. Вослед за ней на колодезные заработки отправляется Ленивица, как и следовало ожидать, трудовых подвигов не совершает, но Мороз Иванович дает награду и ей: «пребольшой серебряный слиток, а в другую руку — пребольшой бриллиант». Бриллиант оказывается льдышкой — это в порядке вещей, а вот серебряный слиток (статочное ли дело!) — замерзшей ртутью, которая, оттаяв, разливается по избе. Сильный постмодернистский ход.

Представляете, сколько ртути содержится в пребольшом слитке? Должно быть, злобный дед решил просто уморить всю эту женскую команду, включая и хорошо послужившую ему Рукодельницу. Выждал положенное время, надел спецодежду, вылез из колодца, забрал брошку и пятаки. Металлический привкус во рту, судороги и смерть остаются за пределами сказки, завершающейся таковыми словами: «А вы, детушки, думайте, гадайте, что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье».

Шутки ради — определенно ртуть. Впрочем, губительные свойства ее в те времена известны, кажется, не были.

Алхимическая версия. Слиток, врученный Морозом Ивановичем, поначалу действительно был серебром, но в силу стечения обстоятельств — низкой температуры, высокой влажности и нравственных дефектов девицы — произо­шла деградация: благородный металл полиморфировался в ртуть. Что еще раз наглядно доказывает: и обратное возможно, в чем, впрочем, никто из проводивших бессонные ночи у атанара[6] нимало не сомневался.

 

«Городок в табакерке» куда более интересен: если в «Морозе Ивановиче» Одоевскому принадлежит только аранжировка, то здесь совершенно оригинальный авторский замысел. Для нынешних детей трудности таятся уже в названии: слово «табакерка» требует объяснений. Да и «папенька» звучит сегодня скорей уж иронически, а не интимно-уважительно, как в князевы времена. Кстати, папенька и сынок без малейшей нужды в маменьке — в детской литературе большая редкость. В «Морозе Ивановиче» имена девочек — ролевые этикетки, здесь же обыкновенное имя, и это понятно: «Городок в табакерке», хотя именуется сказкой, на самом деле рассказ (Толстой сказал бы: быль) — ведь все чудесное в нем происходит во сне.

Папенька показывает Мишеньке табакерку, на крышке которой мальчик видит игрушечный городок. Заводит пружинку. Слышится музыка. «Из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и наконец за пригорком совсем скрылось; и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только ненадолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городке стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи». (Интересно, как могли засеребриться окошки, если ставни закрыты?)

Папенька открывает крышку и показывает Мишеньке механизм, который приводит всю эту волшебную картину в движение. Как он работает? Вместо того чтобы объяснить, папенька предлагает мальчику хорошенько подумать и попробовать сообразить самому. Педагогический ход, опережающий время. Мишенька рассматривает механизм, пытается разобраться, думает, думает и понемногу засыпает. Решение приходит во сне. Будущий Менделеев. Рассказывает свой интерпретирующий сон. «Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет, но ты это еще лучше поймешь, когда будешь учиться механике». «Почти»! Какой, однако, привередливый папенька! С другой стороны, правильно: чтоб сынок не задавался! Открытый и стимулирующий Мишеньку (а в его лице и всех читателей) конец. Маленький мальчик из хорошей дворянской семьи смекает: нет науки слаще механики. Середина XIX века! Сюжет в русской литературе небывалый. Одоевский и тут совершенный новатор.

Про механику — слой сказки, пограничный с детской научно-популярной (как сегодня сказали бы) литературой. Вполне самодостаточный. Однако не единственный. Наличествуют еще два. Очевидным образом не для детей.

На феноменологическом уровне существует некий замкнутый сам в себе космос: с небом, землей, красотой и музыкальными жителями. На самом деле чистая машинерия, пружинка, валик, крючки, молоточки, металлическая дребедень. Иллюзия, создаваемая простеньким механизмом. Бог как пружинка. Нет, как пружинку заводящий. Существует ли все, что горит в небесах, или это всего лишь картина? Всего лишь (как видим) динамическая картина. 
В описании табакерки есть многозначительная деталь: она черепаховая; городок с объемлющими его небесами покоится на черепахе.

Кто знает: быть может, в эту самую минуту какое-нибудь грандиозное космическое существо по имени Мишенька вглядывается в наш мир, любуется (сверху) заходящим за стадионом «Динамо» солнцем, загорающимися звездочками, отражением рогатого месяца в пруду Екатерининского парка. Надеюсь, любопытство его останется созерцательным и он не повредит миродвижительную пружинку.

Теперь социальный и историософский уровень (вместе). Городок в табакерке предстает внешнему наблюдателю как маленький рай. Однако, чуть лучше узнав жизнь его весело позванивающих жителей, мы понимаем: мир этот устроен как тоталитарная машина. Само собой, маленький Мишенька, наш человек в городке, не формулирует свой отчет в таких терминах, но смысл от этого не меняется. Музыка сфер раздается от ударов по головам беспечных обывателей, хотя и сетующих на свою жизнь иностранцу, но воспринимающих наличное мироустройство как единственно возможное. Свобода как осознанная необходимость. Мишенька поднимается по социальной лестнице, постигая понемногу тотальный механический замысел. И вот наконец пружинка. «Царевна Пружинка».

Мишенька придерживает ее пальцем, и мир насилья рушится. Но вместе с ним рушится мир гармонии и вообще весь мир. Солнышко никогда более не посмотрит сверху на городок, не затеплятся звездочки, месяц рогатый не выглянет из-за деревьев, окошки не засеребрятся, от башенок не потянутся синеватые лучи. И музыки тоже не будет: большой стиль создается насилием, не получишь по башке — не зазвенишь. Еще один ответ на вопрос о смысле страдания: не за что, а для чего — для звона.

Таков финал борьбы с тоталитаризмом. Социальная революция счастливо совпадает с космической катастрофой. Пытливый и добрый Мишенька невольно становится автором апокалипсиса. К каким, однако, интересным послед­ствиям может привести пытливость ума вкупе с добросердечием.

Трудно представить что-нибудь более антидемократическое, антилиберальное, антиэгалитарное. Сразу видать: русский барин писал. Если Леонтьев читал, то кивал одобрительно, хотя и морщился, должно быть, от элементарности и механистичности схемы.

Как там у Морсона? Дистопия?

Но все это теряет малейший смысл, когда я слышу звонкий детский голосок, поющий из глубин моей памяти: «Я мальчик-колокольчик из города Динь-Динь». Как бы детский, на самом деле — женский. Да что мне за дело до этого на самом деле! Я же не пал еще жертвой рефлексии, и я не знаю слово «тоталитарный», не говоря уже про «дистопию». И мир полон тайн. И на золотых деревьях позванивают серебряные листики, и розовые лучи восходящего солнышка расходятся по всему небу. И ничего не сломано. И мама зовет меня Мишенька.

 

 

У природы есть плохой погоды

 

Джудит Вайорст придумала книжный сериал про маленького мальчика Александра. Он ходит в приготовительный класс, и сериал адресован как раз его ровесникам, а также ребятам чуть помладше и чуть постарше. Конструкция с «чуть» относится к классу нечетко определенных понятий. С ними работает нечеткая логика. Вообще говоря, нечеткая логика просто к слову пришлась, она не имеет отношения к делу, и я упомянул о ней только потому, что сам прочел сочинение Джудит Вайорст с большим интересом, а ведь я давно уже стар и сед. Относится ли ко мне определение «чуть постарше»?

 Собственно, я хочу почитать в вашей компании не все сериальные книжки, а только одну из них с громоздким названием: «Александр и жуткий, ужасный, плохой, очень дурной день»[7]. Именование Александром маленького мальчика звучит по-русски не нейтрально, но суховато-официально. Поэтому я буду звать его просто Шуриком. Во-первых, это по-домашнему. Во-вторых, друзья моих детей большей частью Шурики. Так вышло само собой, но мне приятно лишний раз признести имя «Шурик»: это устанавливает дополнительный интерфейс между американской литературой и моей собственной жизнью. Джудит Вайорст об этом никогда не узнает, а если узнает, надеюсь, одобрительно улыбнется. Да, сразу же хочу предупредить: никаких коннотаций с Гайдаем и уж тем паче с Улицкой — Шурики прекрасно существуют и помимо них, а Джудит Вайорст просто не догадывается об их существовании.

 Все началось с самого утра. Жвачка, которую Шурик, засыпая, жевал, оказалась почему-то у него в волосах, и извлечь ее оттуда было непросто. Умываясь, он уронил свитер в раковину, прямо в воду, и свитер намок. С этого все началось и таким манером пошло и поехало. В пакетиках с сирилом братья Шурика обнаружили игрушки, а он обнаружил в пакетике с сирилом один только сирил. Тут-то и пришла ему первый раз в голову мысль, что так жить нельзя и хорошо бы сейчас оказаться в Австралии.

 В машине Шурик хотел сесть у окна, но у окон уже сидели братья — пришлось забраться в середину, а в середине сидеть неудобно и плохо видно. А в школе учительница сказала, что Пашкин рисунок лучше, чем рисунок Шурика, а когда все пели, она сказала, что Шурик поет слишком громко, а когда считали, она сказала, что Шурик пропустил шестнадцать. Далось ей это шестна­дцать! Подумаешь, шестнадцать! Да кому оно вообще нужно?!

 И вот так продолжалось весь день! Весь этот жуткий, ужасный, плохой, дурной день. Я пропущу череду ужасных и еще более ужасных событий, которые преследовали Шурика на каждом шагу, и перейду сразу к вечеру, когда он уже твердо решил бежать в Австралию: ничего другого просто не оставалось. На ужин был лайм, а Шурик ненавидел лаймы, по телеку целовались, а Шурик ненавидел поцелуи, вода в ванне была чересчур горячей, мыло попало ему в глаза, мраморный шарик, с которым он играл, провалился в дырку для стока воды, мама дала ему пижаму, которую он ненавидел, лампочка в его любимом ночнике с Микки-Маусом перегорела, и даже кот ушел спать в постель к брату!

 Ужасный день! Завтра же, завтра же бежать в Австралию!

 Я читал про несчастья маленького Шурика и очень ему сочувствовал, они вовсе не казались мне мелкими и смешными. Нет, конечно же, они казались мне мелкими и смешными и в то же время не казались, я соотносил его несчастья с несчастьями своих ужасных дней — тех, что были, и тех, что еще будут. В конце концов, кому-то и мои несчастья могут показаться в высшей степени несерьез­ными — всегда можно придумать что-нибудь пострашнее. Ну что ж такого: мучает саркома, ну что ж такого: снится домовой, ну что ж такого: выгнали из дома... Действительно, ничего такого особенного — как смотреть. Проблема в восприятии.

 У Шурика рушится все, что может порушиться. Он до краев наполнен неудачей. Жизнь не удалась. Это ощущение — вот что главное, причины и обстоятельства второстепенны. Взрослый человек может прийти к этой печальной мысли совсем иным путем, критичен не путь — результат. Австралия — сказочная страна за семью лесами, за семью морями, за семью горами, где нет неудач, печалей и воздыханий и всякая слезинка отерта — внятная метафора потустороннего мира (Пропп объяснил). Надо застрелиться — подумала Каштанка. Надо бежать в Австралию — подумал Шурик. У Шурика есть надежда, которой не было у Каштанки: там, за далью непогоды, в блаженной стране кенгуру, в ванне не бывает слишком горячей воды, а по телику никогда (слышите вы, никогда!) не показывают поцелуев.

 Читая про печальные приключения Шурика, я с интересом ждал, чем дело кончится. Вообще говоря, пренебрегший несчастным мальчиком кот (даже кот и тот! дальше уже и ехать некуда!) — совсем неплохая кода. Если бы Джудит Вайорст поставила на коте точку, тоже было бы неплохо. Вполне целостное сочинение. Сколько рассказов выполнено по такому лекалу! Но не в детской же книжке! Поэтому я все-таки ждал, что перечнем несчастий дело не кончится и дурной бесконечности будет положен предел. Так оно и случилось.

 На пике несчастий, уже после последнего, нанесенного котом, удара появляется мама. Угадайте, как она утешит несчастного Шурика, что она ему скажет!

 Русская литература располагает широким спектром утешительных опций, ну, скажем, любимое мною:

 

Вянет лист. Проходит лето.

Иней серебрится...

Юнкер Шмидт из пистолета

Хочет застрелиться.

 

Погоди, безумный, снова

Зелень оживится.

Юнкер Шмидт! честно2е слово,

Лето возвратится!

 Если бы мама Шурика стала утешать его таким манером, она была бы неправа. Несчастный юнкер страдал от незнания циклических законов природы. Вчера было лето — завтра жди зиму, в свой черед лето непременно возвратится, так что для огорчения нет оснований: можно не стреляться и не бежать в Австралию. Просто на вещи надо смотреть шире. Но у Шурика-то все было иначе. Ужасный день — вовсе не проявление цикличности бытия: он выпал просто так, неизвестно почему, вне предсказуемой природной механики.

 Может быть, Шурик заслужил свои несчастья дурным поведением? Так случается со многими героями детских книжек — взять хотя бы «Пиноккио». Ведь что самое главное в наказании? Неотвратимость! Большой этический и религиозный урок: будешь себя вести плохо, обязательно получишь по башке — будешь праведником и нравственным отличником, ничего дурного с тобой не приключится. Постарайтесь усвоить этот важный кармический урок с младых ногтей!

 В истории Шурика есть только один эпизод, вписанный в эту парадигму, да и то не жестко, а вероятностно: если на сон грядущий жевать жвачку, есть шанс обнаружить ее назавтра в волосах. Но телепоцелуи и перегоревший ночник уж точно никак не связаны с грехами Шурика. И кота он не обижал.

 Утешение безутешного юнкера смотрится очевидной самопародией на стихотворение, которое я сейчас с удовольствием процитирую. Однако это совсем не так: «Вянет лист» — действительно пародия, но вовсе не на это стихотворение, да и написано оно тремя годами позже «Юнкера».

 

Острою секирой ранена береза,

По коре сребристой покатились слезы;

Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй,

Рана не смертельна, вылечится к лету,

Будешь красоваться, листьями убрана…

Лишь больное сердце не залечит раны!

 

 Но это тоже не случай Шурика. Никто не наносил его сердцу раны — просто решительно все вдруг стало валиться из рук, рассыпаться и поворачиваться неудобной стороной.

 Так как вы думаете, что сказала Шурику мама?

 Мама сказала: «Такие дни бывают. Даже в Австралии».

 Время от времени у природы случается плохая погода. По этому поводу бессмысленно охать, хотя еще бессмысленнее ее за это благословлять и благодарить. За что благодарить: за поцелуи по телику? Не стоит заниматься и рефлексией. Просто надо принять плохую погоду как данность. Принять и претерпеть.

 Дай Бог каждому такую умную маму!

 

 

 Колобок на rendez-vous

 

История колобка — одна из множества историй заведомо обреченного бунта против судьбы. Колобок замыслен и создан как снедь, сколько невесть откуда взявшегося добра на него изведено! Его предназначение, смысл его жизни — быть съеденным. Вопрос только кем (доброй бабушкой или злым волком), когда (немедленно или чуток погуляв на воле) и в каком состоянии (послепечной румяной непорочности или испачкавшись и пооббившись на жизненном пути). Sub specie aeternitatis — никакой разницы. Но у колобка своя точка зрения. Дело даже не в том, что он не хочет мириться с такой судьбой, — он как бы вообще о ней не осведомлен. Мы (читатели) осведомлены, он — нет. Мы живем в пространстве объективного детерминизма, он — в пространстве субъективной свободы.

Эдип знает свою судьбу, пытается ее избежать, тем самым соотносясь с ней, и терпит ожидаемое поражение — большая тема греческой трагедии. И вещий Олег тоже. Цинциннат Ц. опытно выясняет, что судьба актуальна, покуда играешь по ее правилам, но он знает правила. А колобок — нет. Ему ведь никто не объявлял, что2 у него на роду написано; конечно, все персонажи наперебой приглашают его на обед, но это ведь, так сказать, приватные приглашения: быть съеденным — для колобка не ужасная, вписанная в жизненный сценарий, необходимость, а только лишь неприятная возможность, которой, как выясняется, легко избежать (до поры до времени).

Есть такой детский анекдот. Идет лев по лесу, навстречу ему лиса. «Придешь ко мне на завтрак. Ты у меня в меню». Заплакала лиса и пошла прощаться со своими лисятами. Идет лев по лесу, навстречу ему волк. «Придешь ко мне на обед. Ты у меня в меню». Заплакал волк и пошел прощаться со своими волчатами. Идет лев по лесу, навстречу ему заяц. «Придешь ко мне на ужин. Ты у меня в меню». — «Нет, лев, не приду». — «Это еще почему?!» — «Да недосуг как-то». — «Значит, не придешь?!» — «Не приду». — «Ладно, коли так, вычеркиваю тебя из меню».

Всего-то надо сказать: «Нет». Колобок так и делает. Казалось бы, всего ничего, но ведь лисе и волку (и многим, многим другим) это просто не приходит в голову.

В Талмуде рассказывается история о теленке, которого вели на убой, — он убежал и искал спасения у мудреца. Тот сказал бедняге: «Иди, куда тебя ведут, — на то ты и создан». И был наказан болезнью за жестокосердие. Однако жестокосердие его проявилось только в отсутствии утешения перед закланием — по сути дела он не мог бы сказать теленку ничего иного. На то теленок и создан. На то и колобок создан.

С точки зрения мудреца и вполне совпадающей с ней точки зрения льва, бежавшее из меню живое существо выпадает из зоны смысла: ему же, в сущности, и хуже. Лев изберет себе на ужин менее легкомысленного и нахального зайца — тот будет только вкуснее. Избежав желудка, потенциальная жертва все равно не избежит смерти, но только, с большой вероятностью, куда более мучительной и совершенно бессмысленной. Умрет, не принеся пользы. Мудрец возвращает теленка в зону смысла, открывая ему за минуту до ножа резника его истинное земное (а впрочем, и небесное) назначение. Мало того что зарезанный теленок правильно проживет свою жизнь, но он теперь и умрет умудренным. Небось, резвясь на травке, о жизненном назначении и не думал!

Мудрец сообщает свою мудрость теленку. Лев не будет тратить время на просвещение отбившегося от рук зайца, он знает, что это мелкое длинноухое существо без единой извилины в голове не в силах поколебать великой мировой гармонии, — пусть проваливает непросвещенным, в самодовольном сознании своей пошлой, удачливой изворотливости. А ведь ему была оказана честь. Поди прочь, ничтожество! Желающих и без тебя хватит!

Одно из богословских оправданий поедания животных: в грядущем преображении нашей плоти будет представлена вся прошедшая через нас флора и фауна, а вместе с ними талмудический теленок, анекдотический заяц и сказочный колобок. Хорошая мысль: поедающий, если он настоящий мудрец, должен поедать в духовном комфорте.

Бердяев не вдохновлялся недоступными котам райскими пажитями, даже и билет готов был вернуть. Однако мысль, что он может пронести кота в это славное место в своем желудке, просто не могла бы прийти ему в голову.

В отличие от талмудического теленка, колобок защиты у мудрецов не ищет и правильно делает, потому что мудрецы в любом случае санкционировали бы его съедение, колобок знает, знает не отрефлектированным знанием, а своей сдобной утробой, что рассчитывать в этой жизни стоит не на обессиливающую мудрость мудрецов, а только на собственную, нешкольную, экзистенциальную мудрость. Ничего себе мудрость: ни одной извилины, думает совпадающим с круглой башкой брюхом. Франк, кажется, с недоуменной амбивалентностью сказал о Розанове: пишет животом.

Итак, колобку на роду написано быть съеденным, но ему об этом ничего не известно, а впрочем, было бы известно — он бы с этим ни за что не согласился. Не ведая об определении свыше, он строит свою жизнь по собственному разумению, по своей, по глупой воле. Как эта воля реализуется? В дороге и в песне[8]. Очарованный странник катится по дороге и поет свою знаменитую песенку, пребывающую многие века в шлягерах и ничуть не потускневшую от времени.

В этой, исполненной прекрасного оптимизма, саге колобок поет о том, какой он славный молодец и как ловко обошелся со знаменитыми и великими персонами, встреченными на жизненном пути. Это законченная модель мемуарной литературы. Колобок был первый. Воспоминания после него пишут именно так. Интересно, что он не откладывает сочинение мемуаров на будущее, когда уйдет на покой и сможет не торопясь поразмыслить над жизнью. Нет! Он знает, что все происходящее с ним драгоценно, не должно (упаси боже!) быть даже в мелочи утрачено, и потому немедленно, не переставая катиться, преображает событие в слово.

Прославившая колобка песня становится непосредственной причиной его гибели. Ему бы не вступать в опасный контакт с потенциальными поедателями, но колобок как истинный артист не может совладать с собой: ведь именно они и вдохновляют его на творчество. А единственная понимающая толк в искусстве — лиса — вообще лишает певца всякого соображения: наконец-то нашелся квалифицированный слушатель! Мечта каждого поэта! Перед смертью колобок получает истинную (то есть совпадающую с его собственной) оценку своего творчества и испытывает счастье признания.

 Конечно, можно счесть слова лисы льстивой уловкой. Однако ничто не препятствует думать, что песенка (как и сам поющий) действительно пришлась ей по вкусу, лиса просто не смогла совладать с рефлексом. А может быть, вообще не видела проблемы в поедании певца: да, пел превосходно! превосходно! и как был вкусен! Вариант: пел превосходно, и вкус очень, очень оригинальный, но оказался как-то чересчур, затрудняюсь сказать, и потом эта неблагодетельная тяжесть в желудке, нет, через час прошло, ты же знаешь, беда с этими поэтами, нет, он сам ко мне бросился, между нами сразу возникло магнетическое чувство, с первого взгляда, жаль, ты не сможешь послушать.

Невинный способ повеличаться перед подругой, лишенной эксклюзивной эстетической (и гастрономической) радости.

Насчет неблагодетельной тяжести. В метро висела одно время реклама некоего лекарства, исцеляющего от разнообразных желудочно-кишечных недугов. Спасение колобка от претендентов на съедение объяснялось в ней не талантами и жизненной энергией героя, но специфическими расстройствами пищеварения каждого неудавшегося едока. Интересно, что и лиса в этой истории оставалась ни с чем, ибо вовремя не озаботилась состоянием своего здоровья. Таким образом, колобок пребывал несъеденным — смелая трансформация сюжета. В будущем, когда рекламируемое чудесное средство прочно войдет в наш рацион, колобок обречен, но это когда еще будет, а пока у нас больные желудки, ему ничто не угрожает.

Попадание в рекламу говорит об исключительном уровне популярности и внятности образа. И действительно, колобка без всякой натяжки можно назвать героем нашего времени. Разобран на анекдоты. О покойниках так не говорят. Значит, лиса все-таки не съела его? Выходит, что как бы съела и в то же время — не съела.

Я могу привести множество примеров бессмертия колобка, но ограничусь только одним: картинкой на гараже-ракушке рядом с моим домом. Колобок и лиса на рифленой лицевой панели. Увы, не могу продемонстрировать. Смысловая привязка к гаражу очевидна: колобок катится, катится по дороге, постоянно сталкивается с теми, кто хочет его съесть, и постоянно оставляет их с носом. Вдохновляющий пример для владельца транспортного средства.

Образ фрески, однако, оказывается осложнен более фундаментальными коннотациями: народный художник изобразил колобка и лису под яблоней с мнимо приветливыми наливными яблочками. Судя по кислым лицам обоих, плоды уже попробованы и вовсе не пришлись им по вкусу. До такой степени, что у колобка пропала охота петь, бахвалиться и куролесить, а лиса напрочь лишилась аппетита и позабыла любовь к искусствам. Маленькая рыбка, жареный карась, где твоя улыбка, что была вчерась?

Увидели, что наги перед лицом экзистенциального ужаса. Колобку со всей беспощадностью открылось его жизненное назначение, не принять которое он бессилен. Лиса узнала то, что лисам (и не только лисам) лучше не знать.

Потому что во многом знании много печали.

Потому что в знании много печали.

Потому что много печали.

Потому что печали.

Печали.



[1] Панаев И. И. Литературные воспоминания. — В кн.: Одоевский В. Ф. Последний квартет Бетховена. М., 1987, стр. 336.

[2] Архитектурное чудо Пэкстона получило преображенное бытие в русской литературе благодаря сновидице Вере Павловне. Достоевский, метавший в хрустальный фасад каменья, прославил явившийся ей образ паки и паки.

[3] «„Дистопия” — тип антиутопии, который разоблачает утопию, описывая результаты ее реализации, в отличие от других типов антиутопии, разоблачающих саму возможность реализации утопии или глупость и ошибочность логики представлений ее проповедников» (Морсон Г. Границы жанра. — В кн.: «Утопия и утопическое мышление».М., 1991, стр. 234).

[4] «Город без имени».

[5]Устрялов Николай. Россия (у окна вагона). Харбин, 1926, стр. 354. Цит. по кн.: Агурский Михаил. Идеология национал-большевизма. Paris, YMCA-PRESS, 1980, стр. 75, 289. Кстати, Агурский неточно приводит название книги; у него: «из окна вагона».

[6]Атанар — алхимическая печь (примечание самого Одоевского к «Саламандре»).

[7]Viorst Judith. Alexander and the Terrible, Horrible, No Good, Very Bad Day.

[8] Этой теме посвящено блистательное эссе Владимира Холкина «Колобок: смерть поэта» («Новый мир», 2003, № 8), правда, он рассматривает ее в ином ракурсе.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация