Кабинет
Василь Махно

ДОМ В БЕЙТИНГ ГОЛЛОВ

Василь Махно родился в 1964 году в городе Черткове Тернопольской области, окончил Тернопольский педагогический институт и аспирантуру при нем. Преподавал в Ягеллонском университете (Краков). Автор более десятка книг стихов и эссеистики. Переводчик польской, сербской, немецкой и американской поэзии ХХ века. Участник международных поэтических фестивалей. Стихи, эссе и драмы переводились на многие языки, в частности, на английский, иврит, идиш, испанский, литовский, малаямский, немецкий, польский, румынский, русский, сербский, чешский и другие. Отдельными книгами стихи изданы в Польше, Румынии, Сербии и США. Лауреат Международной поэтической премии «Повелье Мораве» (2013). В переводах на русский стихи и эссе публиковались в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Звезда», «Новая Юность» и др. С 2000 года живет в Нью-Йорке.



ВАСИЛЬ МАХНО

*

ДОМ В БЕЙТИНГ ГОЛЛОВ


Рассказ



Почти год назад, после нескольких лет обитания в Бруклине, мы с Марией переехали на Лонг-Айленд. Сняли дом в поселке Бейтинг Голлов, который прицепился к скалистым уступам над океаном, — и исчезли из Нью-Йорка. Так нам хотелось. Осматривать Бейтинг Голлов выбрались в конце августа на «додже». На Лонг Айленд Экспресс Вэй я увидел первых летящих на запад гусей. Засмотрелся — и пропустил нужный поворот. Дорогу выспросил на заправке. В Бейтинг Голлов мы прибыли позже, чем было условлено с Предрейгом, хозяином дома. Мария даже сказала, что этот Предрейг имеет полное право нас не дождаться. Он, собственно, намекнул во время последнего телефонного разговора со мной, что в течение октября хотел бы решить все вопросы сдачи своего дома, и, заканчивая разговор, добавил: «Поэтому, если хотите, — приезжайте». «Совсем не американское имя», — сделала вывод Мария. «Откуда он?» — «Не знаю, говорит как американец. Увидим». Около пяти вечера мы подъехали к дому, где планировали прожить какое-то время. В нескольких окнах первого этажа горел свет. «Старик нас дождался», — сказал я Марии. «Клево, сюда париться два часа, — ответила она, добавив: — И мы, как всегда, заблудимся». Мы позвонили — в дверях появился худощавый небритый мужчина. «Предрейг, приятно познакомиться», — улыбнулся он. «И нам приятно», — ответила Мария. Она вошла первой, я протиснулся между Предрейгом и дверным косяком за ней. В гостиной — посреди залы — кирпичный камин подпирал потолок, а над нашими головами висела роскошная позолоченная люстра. Старик, видно, только что курил: в воздухе висел терпкий запах сигары. Старая мебель. Кожаные диваны — с залысинами. Зала переходила в кухню, где столы и подоконники были захламлены вазонами и разными кухонными мелочами. «Пожалуйста», — показал он рукой и потянулся за тлеющей в пепельнице сигарой. И мы с Марией направились к лестнице, ведущей на второй этаж. Заглянули для приличия в комнаты. Мария даже помыла руки над треснувшим умывальником и спустила воду в туалете. «Ну что?» — спросил я. «Подходит! Довольна, что у нас будет камин», — шепнула она. «В огромном доме над океаном». — «Купишь велик и будешь ездить за хлебом и молоком». — «А точно, где здесь магазины?» — «Спросим у старика». И между вторым и первым этажом мы стали целоваться, ни с того ни с сего, от шальной радости. «Мы берем этот дом», — радостно выпалила Мария, когда мы снова оказались перед Предрейгом, словно молодожены, которые просят благословения. «Если есть минут двадцать — давайте посмотрим берег океана». Предрейг решил показать нам окрестности, вернее, место, с которого можно спуститься к океану. Он пошел вперед, а мы — за ним. Деревянная лестница с поручнями вела в долину, вдоль которой тянулись с десяток камней-валунов, а за деревьями и рыжей растительностью, выгоревшей за лето, проступали белые дома. Валуны и галька устилали длинную полосу, словно отложенные птицами яйца гигантских размеров. Далеко, на подрагивающем горизонте, там, где линии берегов соединялись с линиями океана, на пересечении камня и воды, они теряли свои очертания и размытым пятном тонули в сизом воздухе. А напротив деревянной лестницы, по которой только и можно было выбраться из этой природной расщелины, сиротливо виднелись черные опоры прогнившего пирса. Я сказал тогда Марии, что Бейтинг Голлов — место для отшельников. Она, нагнувшись, насобирала мелких камушков и бросила их в океан, с его стороны уже надвигались сумерки. Бейтинг Голлов от Нью-Йорка действительно далеко, но у нас складывалось так, что мы могли обойтись в течение года без Нью-Йорка. Мария решила сделать перерыв в учебе. Нашла какую-то подработку. Мне же посчастливилось получить годичную стипендию, на которую можно было сводить концы с концами. Мы прикинули, что наших доходов хватит, чтобы вести относительно незатратную жизнь в Бейтинг Голлов с нечастыми посещениями Нью-Йорка. И кое-что оставалось на страховку машины и бензин. Зима, которую мы хотели прожить вдвоем, удрав из Нью-Йорка, была рассчитана почти до цента. О рождественских планах на Париж мы уже не вспоминали. По дороге назад, в Бруклин, Мария почему-то заговорила о своем приезде в Америку. «Я бы никогда не попала в Америку, прикинь, если бы не случай. Если бы не тот кретин из Корпуса Мира, который преподавал в нашей школе английский. Он сказал, что посоветует мне, как получить стипендию американского универа». Наш «додж» накрыли густые сумерки. «Сказал, что мой английский — хороший, если я знаю, что дырка — по-английски dirk. Прикинь, какой идиот». Мария опустила стекло — снаружи ворвалась прохлада вместе с шумом автострады. «Когда мне открыли в Киеве визу, — продолжала Мария, — я напилась в гостинице до поноса. Ну, просто думала, все: оставлю этих лохов и это быдло. Эту Украину-маму». Мне было двадцать пять лет, когда Мария родилась в Кривом Роге. Пока я писал свою диссертацию, а потом разводился с Таней, Мария подрастала в семье криворожских шахтеров, в двухкомнатной хрущевке, в городе, где запах степных трав смешался с запахом дыма металлургических заводов. «Блин, они же кроме шахты и рудника, и своей дачи возле канала — ничего не видели. А тут я такая понтовая и красивая в Америке», — это она так вспоминала своих родителей. Она передразнивала криворожский говор своей матери, которая растягивала слова и вставляла ото в любую фразу. Ее отца в 90-х пришили какие-то дружки на канале возле их дачи — и Мария выехала на учебу в Киев, а затем в Питтсбург. А оказавшись в Нью-Йорке, поселилась на Кони-Айленде, в дешевой квартире. Она считала, что Кривой Рог со смертью ее отца провалился, словно кто-то, кто неосторожно ступил на территорию с табличкой «Вход запрещен. Место выбранной породы». Ближе к Бруклину, выехав на 278-ю дорогу, я вспомнил, что, расставшись с Таней, которая переехала к своим родителям в другой район города, жил в малосемейке, подселившись к знакомому пацану. Что я тогда курил? Ага, Bond. У меня была привычка оставлять на вечер три сигареты, потому что за ночь киоск могли сжечь. Спал на книгах, так как второй кровати у пацана не было, а раскладушки стали большим дефицитом — их возили в Польшу. До Бруклина оставалось не больше двадцати миль, и объездной дорогой Бруклин Квинс Экспресс Вэй мы огибали Манхэттен Бридж и Бруклин Бридж и выезжали прямо на бруклинскую дорогу правее ночного Даун Тауна. Неизвестно, зачем я вслух поделился своими сомнениями: «Не знаю, у меня какое-то ощущение вины». — «Перед кем?» — спросила Мария. Я и сам не знал, что эта вина для меня значит, то есть настолько ли она тонка, как воздух, который никогда не пояснишь, или это ощущение утраты, которое чувствуешь, словно содранные наждачной бумагой костяшки пальцев. Я подумал, что дом, присмотренный нами в Бейтинг Голлов, побуждает меня и Марию ухватиться за камни, на которых он построен. Затеряться в этом мире среди лонгайлендских скал. «А я всегда мечтал о собственном доме...» — «...рядом с океаном?» — «Нет, просто о своем доме. У нас не было дачи, но была дедова хата. Осенью, когда начинали протапливать печь, из огорода заявлялись мыши и жили там до весны». На следующей неделе проходила конференция Лери Риверса в Нью-Йоркском университете. На несколько докладов мы пришли с Марией в корпус на Бродвее, в «Тиш Артс скул». В перерыве я встретил старого знакомого Джорджа, который давал мне ключи от своего жилья в Гринич-Виллидж; туда я впервые привел Марию, когда мы с ней познакомились. Джордж сбрил бороду и выглядел словно откормленный бульдог, из его широкого рта вываливались передние зубы. Джордж — у него такая привычка — прикрывал их ладонью, зная о своем дефекте. «Привет-привет», — усмехнулся Джордж и похлопал меня по плечу. Это была неожиданность. Джордж, как выяснилось, был участником этой конференции. «Слушай, — продолжал Джордж, — я не знаю, кого ты там приводил в мое обиталище, но некоторые женские вещички висят у меня в ванной до сих пор». В эту минуту подошла Мария с двумя бургерами и лимонадом, она как раз возвращалась из буфета. «Знакомься — это Мария». Джордж посмотрел на нее и снова выставил целый штакетник своих зубов. «Чувак, выбрось все те шмотки в мусорник». — «Мой партнер иногда это надевает для развлечения», — весело сообщил Джордж. Интересно, что там Мария оставила тогда? В начале ноября мы-таки переехали в Бейтинг Голлов. Может, потому что Мария считала, будто ее возраст приближается к критической отметке, то есть это были ее тараканы с замужеством, которым она козыряла, — поэтому наше трехлетнее совместное проживание напоминало сплошной беспорядок, почти ее когдатошнюю квартиру на Кони-Айленде, куда она привела меня однажды после прогулки. Вещи и одежда были разбросаны по углам, а в бумажных коробках — книги, журналы, косметика. Я видел в зеленых глазах Марии скрытые следы ее внутренних демонов. Мария сказала, что ей нравится так жить и это ее стиль. Она показывала свое тату и проколотое серебряной шпагой ухо. И сказала, что проколет еще и язык, если мне не будет нравиться ее шпага. Идея с очередным переездом застала нас неожиданно, как нью-йоркский дождь посреди улицы: прошлым летом, на Астор Плейсе. Мария затащила меня в «Старбакс», и мы заказали два клубничных коктейля. Сидели, развалившись в мягких креслах. Она любила тростниковый сахар и набирала его целую гору. Ставила перед собой коричневые бумажные пакетики и, разрывая их, высыпала себе в рот. «Тростниковый сахар не вреден», — всегда говорила Мария, опережая мое недовольство таким избыточным поеданием. «Я снова перестала тебя любить», — засмеялась она. «Даже так?» — «Вот так... как-то так», — отвечала. «Знакомый агент по недвижимости предлагает Бейтинг Голлов. Говорит, что цена пристойная, все рядом — океан, пляжи, камни». — «А где это?» — «Где-то на Лонг-Айленде, я еще не смотрел». — «Ну что же, это даже вариант». Попивая коктейль, наматывала на палец свои липкие от жары волосы и игралась бусами из африканского дерева, которые мы купили у уличного торговца на Бродвее. Наш дом в Бейтинг Голлов, построенный в 1927 году, был с тремя колоннами, просторной верандой и кирпичным дымовником. Кажется, он пережил пятерых хозяев и какие-то незначительные перестройки. Мы стали шестыми, но не собственниками, а квартирантами, получив в пользование пять комнат с чердаком и большим подвалом. Скрипучие ступени, которые вели на второй этаж, кажется, не менял никто из предыдущих хозяев. Подача воды и электрика — исправные, в этом, так или иначе, уверял Предрейг, который сдал нам дом, проживая теперь у дочки в Массачусетсе. Как выяснилось, жена Предрейга умерла полгода назад, и, чтобы не ждать смерти здесь, он решил отсюда убраться. Словно это гарантировало ему бегство от смерти. Старый дом был к лицу пожилому человеку. Я увидел в его глазах легкое удивление, что нам пришлась по душе эта местность и расшатанный ветрами дом. «Отсюда все уезжают», — сказал он нам тогда. И, показав на соседский старый «шевроле», добавил, что помнит, когда этот автомобиль был еще новым. Именно тогда я обратил внимание на ржавую машину, которую теперь вижу каждый день, когда стою под душем. Вместе с домом, гонтовой обшивкой, которая напоминала рыбью чешую и частично отпала от внешних стен, в нашу временную собственность перешел и земельный участок, обозначенный на плане. Перед самым въездом — деревянное ограждение, а далее — деревья и заросшие травой и бурьяном просторы, подступающие к береговой линии над естественным ущельем. В начале марта Мария начала возиться в саду, ежевечерне рассказывала мне о своих планах: что она посадит и что выкорчует, когда потеплеет. А я обычно выбирался из дома и бродил вдоль берега; ездил в ближайшие магазины, покупая продукты на неделю. Мария была неважной хозяйкой, у нее все валилось из рук. Большинство наших вещей, упакованных во время переезда в бумажные пачки, оставались в них целое лето. Потом мы разложили их, заполнив лишь две из пяти комнат. Чердак пустовал, а в подвале гудел старый котел, сладко пахло соляркой, которой отапливался дом. Большая цистерна для солярки была присоединена к подвальной стене, и ее отверстие выходило наружу из фундамента. Туда заливали топливо. Раз в полгода надо было позвонить в компанию, чтобы привезли цистерну солярки. Об этом несколько раз сказал Предрейг и даже написал на желтой бумажке телефон компании и прикрепил его на холодильник. Нам досаждали сильные океанические ветры и частые дожди со снегом: Атлантика громыхала почти у самого порога. Чайки садились на нашу ограду, словно куры, по-домашнему, не боясь нас. Со временем мы привыкли к этому грохоту и ветрам, к почерневшим грядам камней и к одиночеству. Ближайшие соседи были за полмили. Их дом, правда, был выдвинут ближе к океану, а на большом подворье стоял тот самый поржавевший «шевроле», увязший в земле. Я это заметил, как уже говорил, еще в первый раз, когда мы приезжали осматривать сам дом и окрестности, где нам предстояло жить. У меня тогда был «додж», на спидометре которого число миль близилось к ста тысячам; с его помощью, кроме телефона и интернета, мы связывались с миром из этого Богом забытого угла. В начале апреля Мария купила кусты смородины, барбариса и два деревца — тюльпановое и красный клен. Она полюбила этот небольшой участок, перешедший в нашу временную собственность. Когда пригревало солнце, мы работали в садике. Я копал ямы для деревьев и кустов, и мне было видно, как прибрежные волны, разгоняясь, обессиленно разбиваются о валуны. Мария в старых джинсах и резиновых сапогах на четвереньках разравнивала землю под только что посаженными деревцами. Она говорила, что деревья примутся, потому что все сделано согласно инструкции. Потом мы обедали на деревянной веранде, кое-где прогнившей от сырости, и смотрели на океан. На пластиковом столике, который я нашел в подвале, стояло полбутылки калифорнийского мерло и подогретая на газовой плите лазанья с мясным фаршем. Внезапный ветер успел разбросать одноразовые тарелки и прозрачные пластиковые стаканчики. Я закрепил их, принеся из кухни пляжные камни и минералы. Мария даже поддержала мою находчивость. Она сказала, что эта природная декорация похожа на молчание и японский сад. Ближе к лету зеленая трава затянула все рыжие латки нашего двора. Укоренились молодые кусты и деревья, а несколько окружавших наш дом канадских кленов, которым было не меньше тридцати лет, широкими кронами и мощными стволами сдерживали агрессию ветров. Однажды Мария сказала, что видела наших соседей, но толком их не рассмотрела. «Похоже, они пенсионеры». — «Значит, мы их никогда не увидим», — ответил я. Наша первая зима у океана началась в конце ноября, засыпав все дороги. И только шпили двух церквей, католической и протестантской, заглядывали в окно чердака. Там я иногда оставался до полуночи, упорядочивая свои бумаги и книги. У окна стоял стол и узкая металлическая кровать. Наверное, ирландец с женой купили их несколько десятков лет назад. Такие вещи можно было теперь встретить в антикварных лавках. Я не собирался тут ничего менять, в конце концов, на этой, оставленной нам мебели, кроме запаха, сохранилось время. С утра я просыпался от скрипа сухого столетнего дерева, из которого был вытесан каркас нашего дома, и понимал, что с Атлантики снова пришел ветер, нагнав серой мглы и ледяного снега. Я вышел из дома и отправился искать пластиковую лопату. От океана действительно дул сильный ветер, чьи порывы, словно голодные псы, стремились разодрать сероватую пелену воздуха. Атлантика была пуста, ни одного корабля, хотя порой они проплывали вдали мимо нашего берега. И пробивался только свет далекого маяка, который в хорошую погоду освещал нашу кухню. Я расчистил снег до своих ворот и вернулся на чердак. Мария хозяйничала на кухне, она слушала радио и готовила завтрак, то есть кофе и жареный хлеб. Я слышал это, потому что она, доставая блюдца и чашки, резко хлопнула дверцей буфета. Потом аромат кофе донесся до чердака, а я лежал на металлической кровати, грелся, зажмурив глаза. Вскоре Мария меня позвала. «Погода совсем испортилась, а ты не заправил машину», — заметила она. И продолжила: «А наш индус заправку, наверное, закрыл на семь замков. У него просто паника перед бурей». Индус, который арендовал бензоколонку рядом с мотелем, со времени нашего поселения старался поддерживать знакомство. Возможно, он был пакинстанцем или даже бангладешцем, но мы с Марией называли его индусом. Он услужливо улыбался, когда я приезжал заправиться или купить пиво в его лавке. А когда я набирал бензин на случай непогоды в пластиковые канистры, он непременно сопровождал меня, болтая о своих делах и плохой клиентуре. В небольшом помещении заправки у него постоянно работал телевизор. О погоде он знал все. А рядом с заправкой, в одноэтажном, на двенадцать комнат, мотеле, целый день толклись его жена и две старшие дочки-школьницы. Дочки приходили после школы помогать: убирали в комнатах и перестилали постели. Индус был многодетным отцом, говорил, что его жена почти каждый год приносит ребенка. С нашей жизнью получалось по-разному. Мария утверждала, что наша жизнь не будет иметь смысла, то есть, если спать и есть, расчищать снег или сажать кусты, жизнь перестает приносить наименьшее удовольствие, потому что она — опыт. Я ответил, что опыт — дурацкое слово, которое ничего не значит. Мы переехали на остров, как было сказано, чтобы пережить кризис, который стал нашим спутником в последний год. Мы были на грани расставания, искали слов и оправданий. Мария была молода, и я цеплялся за все возможные способы, чтобы удержать ее возле себя. Нью-Йорк был для нас временным местом, во всяком случае, я искал чего-то более надежного. Этой зимой мы часто вспоминали наше первое совместное путешествие за пределы Нью-Йорка, в Джорджию. Знать бы, что в Джорджии — такая же жара, как и в Нью-Йорке, ни за какие деньги не поехали бы туда именно в августе. Но в августе в Нью-Йорке кроме жары тяжелая духота и высокая влажность. Даже дожди не могут помочь городу и его жителям. Я вспоминаю, как мы сняли гостиницу с бассейном и десять часов ехали до Саванны. Ехали на этом «додже», на котором я езжу до сих пор. Мы добрались до гостиницы около трех часов ночи. Южный воздух дрожал. Он был настолько теплым, что мы сразу, едва получив электронные карточки от нашего номера, пошли в бассейн. Дежурная на рецепции сказала, что вообще-то купаться ночью не разрешается, но если мы недолго... Через полчаса мы вернулись мокрые и довольные после ночного купания. Из холодильника достали пиво и чипсы. Сидели, голые, за столом, друг напротив друга, — и пили пиво. Мария вскоре захмелела и начала ставить банку из-под пива себе между грудей и смотрела, как она сползает. Пиво разлилось на ее живот, бедра и ковер. «Генри Миллер любил фотографироваться с голыми женщинами», — кричала Мария, ища взглядом фотоаппарат. «Генри любил женщин, — ответил я. — Но я люблю его любовь к велосипедам». — «Нельзя любить чью-то любовь», — возразила мне Мария. «Ну, я имел в виду...» — «Проехали». Фильм «Henry and June» мы пересматривали несколько раз. Ну, потому что Генри и потому что Париж. Из окна, которое мы не закрыли в спешке, сквозь урчание старого кондиционера к нам проникало пение ночных птиц. Птицы не спали целую ночь. И мы с Марией не спали. Я раздвигал ее бедра. Я искал ее соленые губы, я ловил языком шероховатость ее языка, чтобы втянуть в себя его сладкий плод. Я глушил своим ртом ее и мои всхлипы. Мария говорила, что люди, когда занимаются любовью, уподобляются ангелам и зверям. Я не соглашался с ней, утверждая, что ангелы вообще бесполые. Она говорила, что когда я ее люблю, то голос мой становится похожим на крик павлина. Почему павлина? У Марии было одно пояснение для меня: как-то она проведала свою подругу в Познани. Та жила в общежитии, переделанном из женской тюрьмы. В первую же ночь Мария проснулась от звуков, которые напоминали звук трения наждачной бумаги. Павлины обитали за оградой в частном доме местного чудака. В Саванне мы были всего четыре дня. Каждое утро, выезжая из нашей гостиницы, преодолевали тридцать миль. В городе столетние деревья заштриховывали улицы, фонтаны увлажняли сухой воздух. По улице Ривер бродили туристы, и можно было перекусить в ресторанчиках, которые облепили эту мощеную улицу со старыми трамвайными путями. Магазинчики со стилизованными ставнями спасали от жары — кондиционеры обливали холодом случайных покупателей, толпившихся, выбирая сувениры. Мария тоже прикупила несколько сувениров и соломенную женскую шляпу, которую, выйдя из лавки, надела на голову. Шляпа была из белой соломы и шла к ее загорелому лицу, оттеняя кофейность кожи. Решили тогда поискать какую-нибудь другую забегаловку, чтобы пообедать. То есть убраться подальше с этой Ривер-стрит. Покрутившись по улочкам, нашли ресторанчик, который держала семья из местных. Заказали пиво, суп и жареную рыбу. Как сказала хозяйка, рыбу приготовят по домашнему рецепту. Полдень лениво покачивался горячим воздухом на улицах Саванны, а над нашими головами высоко на потолке гудел вентилятор, словно пропеллер одномоторного самолета. Мы обедали и обсуждали планы на вечер. Мария предложила пойти на концерт университетского квартета. Концерт, как сообщалось в информационном справочнике для туристов, состоится сегодня в одном из исторических зданий колониальных времен. В программе был указан струнный квартет Рахманинова. Мария, повертев в руках программку, сказала: «Во всяком случае, это Европа, ты же так любишь Европу». — «Возвращаемся в гостиницу? Я должен надеть свежую рубашку». — «А я платьице», — и сдвинула себе на лоб шляпу. Пока я рассчитывался с официанткой, дочерью хозяйки, Мария заказала два билета на девять часов вечера. В следующие два дня мы делали то же самое, что и в предыдущие: купались в бассейне, ездили по околицам Саванны и шатались по Ривер-стрит. Возвращаясь в Нью-Йорк, мы поссорились из-за какой-то мелочи. И только доехав до Северной Каролины, Мария сказала, что ей нужно в туалет, и я съехал на ближайшей зоне отдыха. Когда мы еще жили в Бруклине, в полупустой квартире на четвертом этаже, у Марии случился выкидыш. Тогда она целый день чувствовала себя скверно. Я выбежал в аптеку, чтобы купить какие-то таблетки. Аптека находилась на соседней улице. Мы знали, что вызвать скорую помощь не можем, потому что не оплатим потом этот вызов. У нас не было тогда лишних денег. Вернувшись, я застал Марию посреди узкой кухни, она корчилась от боли. Я вызвал такси. Мы спустились на лифте. Таксист довез нас до госпиталя Маймонидес. В приемной Мария выдумала адрес, имя и фамилию. А я сидел на металлической скамейке, представляя, что с ней творится. Через три дня Мария вернулась домой, похудевшая, с глубокими впадинами на щеках и следами от уколов на обеих руках. Мы лежали и смотрели «Henry and June». Лежали и молчали в кровати, которая пахла Марииным госпиталем. Она часто лежала с закрытыми глазами. Я понимал, что она думает о смерти. «Если мы поменяли страну, — однажды сказал я, — значит, мы коснулись памяти». — «Нет. Это просто отключка», — ответила Мария. «От чего?» — допытывался я. Я видел, что память Марии — дырявая, она не держится за слова и не будет держаться за камни Бейтинг Голлов. Однажды, лежа в постели, она доверилась мне и сказала, кто был первым ее мужчиной; от него она сделала аборт. «Я боялась этого аборта, — и накрылась с головой покрывалом. — Мама видит его на троллейбусной остановке. Иногда — возле гастронома „Сiльпо”». — «Если бы вы тогда поженились — неужели это изменило бы что-нибудь?» — спросил я. «Не знаю, теперь это не важно. У него сраная жизнь. Почему я тут, в этом доме, каждый день вслушиваюсь, что приносят с океана ветры, а он там, в Украине, подыхает от цирроза?» — «Прошлое живет в наших словах». — «Живет, живет, — передразнила меня Мария. — А где оно живет?» — «Каждый сам решает, что делать ему со своим прошлым». — «Я тоже решу», — сказала она, встала с постели и пошла на кухню. Я знал, что она будет есть сахар. В доме нам попались остатки Предрейговой библиотеки. Я перебирал различные издания, чтобы перенести на чердак свои книжки. Я совсем не уверен, что солидные, покрытые пылью тома Британской энциклопедии с поблеклыми золотыми тиснеными буквами на коричневых коленкоровых переплетах занимали какое-то место в жизни предыдущего хозяина дома. На деревянных библиотечных полках валялись популярные американские романы и учебники средней школы. Будто кто-то хотел их сгрести и забрать с собой, но, передумав, оставил, словно камни на берегу океана. Просто оставил и пошел отсюда прочь. Я намеревался сложить когда-нибудь романы и учебники в коробку и подарить нашему индусу, так как Предрейг сказал, что я могу выбросить все книги, они ему больше не нужны. Когда находишься тут, слышно, как белки скачут с деревьев на крышу дома. Мария говорила, что белки проломят нашу крышу и ее придется ремонтировать. «Мы живем с белками, Мария», — кричал я со своего чердака. На одном стеллаже, отодвинув несколько книг, я увидел старый бинокль. Это была для меня радостная находка. Наверное, Предрейг приобрел его, чтобы просматривать все берега и океанические просторы, которые открывались с этого чердака. С момента обнаружения бинокля, — когда Мария сидела в кухне, опершись спиной на обшитую деревом стену, и пила чай, обхватив двумя руками чашку, — я брал его и смотрел на корабли и яхты. Мария прихлебывала чай, а я рассказывал ей о кораблях, или что на яхте, которая стоит на якоре со вчерашнего дня, завтракают. Тогда Мария предложила называть океан не по временам года, ну, зимний там или летний, а по цветам, говоря, что цветов и их оттенков гораздо больше. С утра океан мог быть сероватым, словно оперение чайки, а к обеду уже желтым, как прибрежный песок, а под вечер, во время заката, наливался фиолетом и был похож на сливовый сад, колыхавшийся перед нашими с Марией глазами. Несколько лет назад, когда я познакомился с Марией, она была студенткой в Питтсбурге и в Нью-Йорк приехала на выходные к друзьям. Мы встретились на вечеринке, организованной моей приятельницей Наташей, которая была замужем за французом. Наташа с французом снимали на 30-й улице большое помещение под мастерскую и время от времени собирали разный богемный народ. Я пришел с дождя, ввалившись в шумную тусовку. Оглядевшись, узнал нескольких знакомых. Налил себе вина и возле столика с закусками заметил худощавую девушку. Она вылавливала своими чипсами овощи из итальянского соуса и улыбалась мне. Я поймал взгляд ее оливковых глаз, которые при сильном свете становились цвета зеленых водорослей или делались ультрамариновыми. Теперь я говорю, что ее глаза меняют цвет точно так же, как океан. Она считает, что это мои фантазии, что я таким образом хочу удержать ее возле себя и возле океана. Мы вышли вместе в нью-йоркскую ночь и, пройдя несколько авеню, направились по Бродвею до Гринич-Виллидж. Летом я жил там в небольшой квартире, которую хозяин, на два месяца уезжавший из Нью-Йорка, передавал мне. Я поливал цветы в трех вазонах и кормил его кота, которого он не хотел отдавать в кошачью гостиницу. Я предложил Марии вино и сыр в моем жилище. Оливковый сад ее глаз сперва заметно встревожился, а потом притих, словно на него налетел краткий ливень. Мария чувствовала, что она мне приглянулась и ее приход почти в полночь ко мне нечто означает. Мы открыли входные двери трехэтажного дома, тонкого, словно коробка спичек, и по скрипучей лестнице поднялись на третий этаж. В комнате за день нагрело так, что даже открытые окна не спасали положение. Квартира под крышей, покрытой рубероидом и политой толстым слоем смолы для защиты от дождей, нагреваясь от нью-йоркской жары, становилась местом постоянной борьбы за прохладное пространство разными средствами. Я включил вентилятор и кондиционер, сухой жаркий воздух, сжатый стенами узкого помещения, превращался в сухой звук бумажного листа и шелест травы. Это была студия, то есть комната переходила в кухню, и только глухой коридорчик вел в уборную. Из холодильника я достал две запотевшие бутылки калифорнийского «Пино Гриджио» и несколько кусков сыра, купленного в магазине на углу. Мария уселась в единственное в этом помещении мягкое кресло, расстегнув верхние пуговицы тонкой блузы, прилипшей от жары. Никакого лифчика на Марии не было. Видно, она была сторонницей нью-йоркских феминисток, которые болтали своими сиськами на улицах, специально надевая такие футболки, что обтягивают и сжимают груди. Разорванные на обоих коленах джинсы, кажется, выжимали из Марииных ног и впадин все, что было можно. Мария спросила у меня, откуда я знаю хозяев этой вечеринки, на что я ответил, что мы знакомы очень давно и что эта пара устраивает такие тусовки по нескольку раз в год. Я сидел на полу, включив светильник из цветного стекла, который лишь наполовину освещал комнату. Марию почему-то полюбил кот, за которым мне надо было присматривать еще примерно месяц. Именно через месяц возвращался в Нью-Йорк мой американский знакомый Джордж. С ним я тоже познакомился у Наташи. Джордж когда-то был куратором выставки Наташиного мужа на Лонг-Айленде. Встречаясь на подобных вечеринках, мы пришли к согласию относительно моего проживания летом у Джорджа в Гринич-Виллидж. Бутылка калифорнийского вина светилась стеклянной пустотой. Снова изменился цвет Марииных глаз. Она легко сбросила со своих ног сонного кота и, потирая заджинсованные икры, отвернувшись от меня, спросила: «Ты не возражаешь — я приму душ?» — сказала это так, словно мы были знакомы годами. «Чистое полотенце на полке. Там их несколько. Выбирай, какое больше нравится». — «Я думаю, что кот совсем голодный, — покорми его», — и исчезла в темном коридорчике. «Точно, я же его не покормил», — крикнул я вдогонку. Когда из ванной послышался дождевой шум воды, я открыл дверцы тумбочки и насыпал коту его вечернюю порцию. Вскоре Мария позвала меня и попросила подать мыло. Открыв двери, я увидел в перине пара тело Марии с черным акварельным пятном между ног. Так я познакомился с ее телом. В сентябре, когда вернулся Джордж и надо было съезжать из Манхэттена, мы с Марией переехали в Бруклин. Из Бейтинг Голлов мы ездили в Нью-Йорк дважды в месяц, зимой, естественно, реже. Возвращались поездом поздно вечером до станции Ривергед, потому что там оставляли наш «додж». Часто, опаздывая на последний поезд, мы бежали, боясь не успеть. Нам не всегда везло. Но, доехав до Ривергеда, усаживались в наш «додж» и мчали к дому, ожидавшему, одиноко стоя у океана. Когда указатель бензина дрожал на пометке «ноль», я заворачивал к нашему индусу, зная, что тот даже ночью ждет клиентов. Однажды Мария спросила меня обо всех женщинах, которые были в моей жизни. Эта вспышка женского любопытства и одновременно агрессии после моего невинного вопроса, что ее задержало сегодня, если она прибилась к дому так поздно, поставила меня перед выбором отмолчаться или рассказать мужскую историю, которую переживает почти каждый мужчина в своей жизни: от подростковой мастурбации до первого познания женщины. Когда Мария меня прямо об этом спросила, ее глаза меняли свои цвета и оттенки, нас разделял кухонный стол и разница в двадцать лет. Мария запивала свое нервное возбуждение красным вином и постукивала по выпуклому фужеру ногтем. Я хотел отшутиться, что всех своих женщин просто не припомню и что память мою подмыли воды зрелости и продырявили наши с ней атлантические ветры. Но разговор для Марии, как оказалось, был важен. «Я говорю, — убеждала она меня, — что все твои женщины хотели бы каждую ночь лечь в постель вместе с нами. Они могут легко прийти к нашему дому и сесть на пороге». Мария сама допивала бутылку вина, я ей не противоречил, но ее от алкоголя начинало пошатывать, и казалось, будто белки колотили по крыше ее пьяного сознания. Тот выкидыш, который случился в Бруклине, как-то особенно отразился на наших отношениях. Из Бруклина мы удрали сюда, но Мария прихватила с собой запах больничных простыней, кажется, навсегда. Она хотела спровоцировать меня на какой-то откровенный разговор, но я не поддавался. «Свобода, — говорил я, выдержав очередное Мариино нападение, — это умение совладать со своей памятью. Мои истории повредят тебе». — «Ты привез меня в этот дом для того, чтобы я надышалась свободы?» — «Ты сама его выбрала». — «Я много чего выбрала и много чего потеряла». — «А кто повторял мне сотни раз о стране лохов и жуликов, из которой смылись все, у кого варит башка?» Мария опустила голову на стол, словно измученный пес. «Мне — двадцать семь, я пережила ранний аборт и два выкидыша, один, как знаешь, от тебя. Дети мне не светят, я сегодня была у врача. Вот такое дело. Если я буду с тобой, мы превратимся в сгнившие деревяшки. Если у нас и есть какое-то будущее, то это — прошлое. Слышишь?» Кажется, после этого разговора она стала держаться поодаль от кустов и перестала рассказывать мне о цветах, найденных в интернете. Я чувствовал ее тонкую, почти детскую душу, которая высовывалась из оливкового сада ее глаз, словно растерянный пес, ищущий своего хозяина. Но я не мог уже быть ни ее хозяином, ни другом, ни любовником. Я брал ножницы для подрезания кустов и выходил из дома. Зимой, конечно, они не нужны, но я должен быть как-то сам для себя оправдать хождение вокруг дома в эти морозные часы. Я подходил поближе к крутому спуску, за которым ржавые перемерзшие растения вместе с убогостью зимнего пейзажа радовали меня своим присутствием. Я замечал немногочисленных чаек на валунах — они топорщили клювы и, покачиваясь от ветра, несли тут со мной свой караул. Я благодарно смотрел на них, боясь испугать кашлем, поселившимся в моих бронхах. Я зажимал рот, давясь. Океан был похож на живую ртуть, и от него, казалось, пахло мертвой рыбой. Я отворачивался от ветра, видел свет на кухне нашего с Марией дома, свет, который почему-то отдалялся от меня. Но с океана надвигалась синяя стена из снега и проникала тьма, накрывая собой мой берег и дорожку, тянувшуюся вверх. Я шел, огибая голые камни, на пробивающийся свет и был благодарен Марии за то, что она все еще на кухне. «Он умер», — спокойно сказала Мария. Помолчав, добавила: «Выбросился из окна, его нашли возле подъезда, — и закинула голову к потолку, словно сытая чайка. — Мама была на панихиде. Похоронили социальные службы города». — «Сочувствую», — сказал я, глядя из окна на желтый снег. Это была, возможно, первая такая ночь, когда мне казалось, что вместе с нами не спит и наш дом. И хотя я пошел на свой чердак, я слышал, что вдалеке, в одной из спален, лежала Мария, накрывшись с головой, и сердце ее билось на весь дом. Она переворачивалась на шелковой простыне, словно терла наждаком свое тело, зарывалась в подушку, будто бросалась в холодные волны Атлантики, и от этого скулила до самого утра. Два дня спустя Мария упаковала свои вещи и попросила меня подвезти ее к железной дороге. «Остальное заберу, когда устроюсь на новом месте», — произнесла, показывая на свои книги и разбросанную на кровати одежду. Дом теперь был огромный, словно океан. По крыше громко бегали белки, чувствуя, что ветра приносят влагу весеннего тепла. Я стоял у окна, держа в руках бинокль, боясь даже глянуть, какого цвета сегодня океан.



Перевод с украинского Натальи Бельченко



Бельченко Наталья Юльевна родилась в 1973 году в Киеве. Окончила филологический факультет Киевского национального университета им. Тараса Шевченко. Лауреат литературной премии Хуберта Бурды (2000, Германия), премии имени Николая Ушакова (2006), премии «Планета поэта» имени Леонида Вышеславского (2013), а также переводческой премии «Метафора» (2014). Автор семи стихотворных книг. Стихи переводились на немецкий, французский, английский, польский, корейский, голландский и болгарский языки, входили в антологии. Живет в Киеве.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация