Кабинет
Елена Буевич

ВСПОМНИ АЛУШТУ С УЛЫБКОЮ СТРАННОЮ

Буевич Елена Ивановна родилась в городе Смела Черкасской области Украинской ССР. Окончила Черкасское музыкальное училище им. С. С. Гулака-Артемовского и Литературный институт им. А. М. Горького. Стихи и переводы публиковались в российских журналах «Дружба народов», «Наш современник», «Российский колокол» и других, а также во многих периодических литературных изданиях Белоруси, Чеченской республики и Украины. Стихотворения переводились на сербский, болгарский и английский языки. Автор поэтических книг «Странница-душа» (М., 1994), «Нехитрый мой словарь» (М., 2004), «Ты – посредине» (Нижний Новгород, 2004), «Елица» (Черкассы, 2011), «Две душе – две души» (Белград, 2016).

Живет в городе Черкассы (Украина), работает журналистом, переводит поэзию с сербского и польского языков. В «Новом мире» публикуется впервые.


Елена Буевич

*

ВСПОМНИ АЛУШТУ С УЛЫБКОЮ СТРАННОЮ




             К морю


Неотвратимо, как решенье мойры,

за поворотом нарастало море:

как миро в алтаре благоухая,

где раздалась гора — стена глухая;

искряся, как парча, купая блики

в солёных брызгах, что равновелики

Эвксинскому иль Чёрному — родному,

и Крымскому всему большому дому.


О, как бы я любила дом в посёлке,

не знающем ни стужи, ни позёмки!

Всегда под солнцем, пахнущий лавандой, —

дом с тёплым полом и сквозной верандой,

забытой книгой, бельевой верёвкой;

и осликом, и божией коровкой —

там, во дворе, где на траве дрова

и кипарис, кренящийся едва…


О Крым родной, увижу ли тебя я?

Или во сне по лестнице сбегая —

разбитой, древней, цвета фиолета,

по пушкинской, — к подножью Фиолента, —

однажды утром, накопив отваги,

нырну навек под эту кромку влаги,

где дух, ликуя, побеждает в теле…

А это будет Стикс на самом деле.



* *

*


В день, улыбающийся новому

году, который не за горой,

сопротивляющийся норову

ртути, облюбовавшей зеро,

на перекрестках города,

где лучше всего стареть,

меня, само воплощение холода,

может согреть:


привет, проступивший нервно

из каких-то пространственных дыр,

сквозь строй сортирующих серверов

проведший, как поводырь,

твою улыбку, твою ещё

привычку писать в P. S.

самое наиволнующее,

без всяких кавычек, без.


В окошке белом размешана

корректной кириллицы смоль:

«Соединение с сервером прошло успешно.

Полученных писем: ноль».



            Апология Галилея


                                                 Александру Буевичу


Оторванному от времени, места и действия,

выпавшему, как снег в южной столице —

на её тротуары, знакомые с детства

и узнаваемые, как спица,

проколовшая сердце почти по Гринвичу

(от Южного полюса к Северному), —

остается застыть, понимая, как верно

ужас смерти соответствует ее имиджу.


А потом — улыбнуться, оттаять, поскольку

ещё вьётся твоя дорожка, верёвочка, вервица,

хоть планета, посыпанная свежей солькой,

из-под ног уходит. Но всё-таки — вертится!



           Влашское счастье


Я не могу вспомнить, как по-влашски «счастье».

Кажется, у влахов нет такого слова, потому что

счастья у нас никогда не было…


                                            Из разговора с влахом


Потерялось золотое слово,

словно счастье Влаха молодого...


Где же слово, где же эта ворба?

Не спросить у гугла иль у ворда,

Ожеговы влашские и Дали

славных словарей не созидали.


И зачем записывать земное,

губно-носовое и зубное,

если всё — условно и убого,

слово — Бог, и слово бе у Бога.


В лес вступает Влах, встречают Влаха

лупу-волк и пасереа-птаха.

Льнут к нему рычанья-изреченья —

языков их тёплые значенья.


В тонком сне, под елицей, в тенёчке

видит Влах ни буквицы, ни точки —

будто люк открылся в небе-черу,

будто свет пролился невечерний.


Храм, сияя, среди леса вырос,

Ангел Божий вышел, как на клирос,

и к нему, что горные поточки,

потянулись чёрные платочки.


Опустели тесные гробницы,

заросли кровавые границы,

и, блистая пуще льда и стали,

ратники полегшие восстали.


Пастухи, и отроки, и жены —

все сошлись и слушают, блаженны.

И слова причастны разговору:

драгосте, мареция ши дору[1].


Пусто было, больно ли, темно ли,

счастье — будет. А нарок[2] — тем боле!

И народ. Он непременно будет.

Если Влаха кто-нибудь разбудит…



  Вспомни Алушту с улыбкою странною


Не Алушту сладчайшую летнюю,

одна тысяча девятьсот...

где больную тебя, шестилетнюю,

мама с пляжа домой несёт,


но Алушту недавнюю, зимнюю —

с солнцем мёртвых на пляжах твоих,

с мандаринно-январской корзиною

в крымубежище на двоих,


с той тоскою неубиваемой

от напитанной кровью земли,

со шмелёвской, неупиваемой,

синей чашей морской вдали,


с новогодним контентом из телика,

с контингентом в кафешках из зон,

и шестого — с террасы отелика —

Рождества колокольный звон.


И трёхдневную, непространную,

в недоверчивом сердце дрожь.

И разлуку, с улыбкою странною.

Впрочем, что же в ней странного, что ж?



     Лист кленовый


Лист кленовый безголовый,

свежий, юный, неземной.

Ах, с какой надеждой новой

увязался он за мной!


И летает, и сияет,

и спасает, и поёт,

будто больше не зияет

смерти выход (или вход).


Неужель, бежавший тленья,

будет счастлив индивид?

Нету летоисчисленья,

как Георгич говорит?


Только жду не без опаски,

с непонятною виной,

что иссякнут эти сказки,

эти танцы под Луной.


Есть невидимы законы,

по которым навсегда

мрак бездонный заоконный

позовёт меня туда,


где заждавшуюся лодку

обнимает старый Стикс,

где найдёт свою находку

каждый игрек, всякий икс.




    Явление цветущего абрикоса


К старости становишься японцем.

И стоишь под солнцем, чуть раскос,

и глядишь: с тишайшим перезвонцем

помавает веткой абрикос.


Обогнал он яблоню с черешней,

посетил на миг земную клеть,

чтоб воздушной радостью нездешней

окатить, утешить, облететь.


Будто растворились двери рая

и стоит в пристанище добра,

на тебя, заблудшего, взирая,

дерева цветущая гора.


А вокруг — ристалища и квесты,

песий лай и человечий бег.

И летят, как капельки челесты,

абрикоса радость, сладость, снег…



         На Новый год


Обживая весь год больницы

(и тождественные места),

наблюдая, как из бойницы,

раж карающего хлыста,


постигая судьбу, как прогу,

залагавшую на все сто, —

всё равно твержу «слава Богу!»

вместо боязного «за что?».


Потому что легко и сладко

знать, что маялся не вотще

и наградой грядёт разгадка,

для чего это всё вообще.



Неизбежный полет


О стихах Елены Ивановны Буевич уместней бы и написать в стихах; собственно — отозваться, ответить.

Дело в том, что природа стихотворных сочинений Буевич — двусоставная: лирическая и мелическая одновременно. И если к первой, то есть лирической материи стиха мы не просто привыкли, но и в достаточной степени её изучили (начиная хотя бы от Ю. Н. Тынянова, что ввел важнейшее в молодой нашей науке понятие «тесноты стихового ряда»), то мелика— это что? Песни под гитару? Городской романс? Кто и каким образом продолжил направление Алкея и Архилоха в русской поэзии? Здесь не обойтись без рабочих, пускай хотя бы применительно к данному случаю, но — определений.

О мелике, о стихе «распеваваемом» в классической филологии упоминается постоянно, но в нашем распоряжении остались именно упоминания об этом самом распеве лирических стихов греками и римлянами, а никаких свидетельств о том, как именно в этом случае взаимодействовали слово и музыка, до нас не дошло. Интересующихся отсылаю к монографии М. Л. Гаспарова «Очерк истории европейского стиха». Однако исчерпывающее описание того, что есть такое интересующий нас предмет, — удалось найти в интернете: оказалось, что полным синонимом слова «мелика» яавляется слово «лирика» — то, что поется под аккомпанимент лиры. Как сказано в подобном случае у Хармса, «давайте лучше не будем об этом говорить».

Но шутки в сторону. Чувство нас не обманывает. Вообще сказать, когда речь идет о поэзии, чувство/ощущение/восприятие — критерий основополагающий. Только не забудем, что чувства переменчивы. Мы ощущаем существование поэзии «говорной» и поэзии «выпеваемой». Речь не о весьма условном сопоставлении «плана выражения» и «плана содержания», не о каких-либо, предусмотренных справочниками, выразительных средствах, будь то звукопись, «богатые» рифмы и прочее подобное.

Суть в мелической опоре «дополнительных значений» каждого составляющего в стихотворении — которые возникают/порождаются под действием эффекта «тесноты стихового ряда». И это, конечно, не средство для ярко-певучих стихов, но цель. Лира, кифара, а то и гитара поговорикатысомной — упакованы, условно выражаясь, внутри «стихового ряда», а вернее — создаются по мере необходимости в качестве одного из несущих дополнительных значений.

Сложнейшее совмещение/столкновение говорного и мелического может постоянно возникать в пределах одного стихотворения, даже одной строфы, но надо ли специально именовать значимых поэтов с преобладающим говорным — и преобладающим мелическим началами?

Мелическое преобладание в новой русской поэзии связано, как мы полагаем, с творчеством позднего Заболоцкого, чьи особенности были усвоены так называемыми «тихими лириками» и прежде всего, может быть, Анатолием Передреевым. Поэзия Елены Буевич, на наш взгляд, пребывает в тех же краях. Ее основной, если угодно, жанр — элегия. Притом элегия, устремленная в «горняя», но почти непременно поддержанная акмеистического устройства пейзажем.


Дом был другой, и заборчик — другой,

и тропинка, протоптанная, дугой,

и в снегу — тяжелые ветки

и следки соседской левретки...


Но очнешься случайно не там, а тут,

где подхватят тебя и несут, несут,

и поют на ходу, и смеются,

и безсмертными остаются.


Мы видим, как во второй строфе без предупреждения начинается мелический, вертикальный взлет. Меняются ритмические составляющие, природа рифм, и все стихотворение охватывает распев, притом с иллюзией, что будто бы и первая строфа изначально тоже была «распевной».

Все то, что позволительно определить как «элегичность» и «напевность» стихотворений Елены Буевич, сочетается с подчеркнутым отказом автора от каких бы то ни было retro-ограничений в словаре, куда вполне осознанно вводятся элементы, к примеру, сегодняшней сетевой фени.


постигая судьбу, как прогу,

залагавшую[3] на все сто, —

всё равно твержу «слава Богу!»

вместо боязного «за что?».


Потому что легко и сладко

знать, что маялся не вотще

и наградой грядет разгадка,

для чего это всё вообще.


У Елены Буевич весьма мало лирики/мелики любовной. А то немногое, что удается обнаружить, — носит характер любви-преостережения, чуть ли не грозного предзнаменования.

В этом — но лишь в этом! — смысле она принадлежит «поэзии свинцового века» (метафору заимствую из предисловия Романа Солнцева к книжной серии «Поэты свинцового века». Издательство литературного журнала «День и ночь», Красноярск, 1998 — 2001).

Сравним, например:


Хочешь, скажу тебе, что будет на самом деле?

Война нас заставит забыть о нас, держать себя в чёрном теле,

выветрит все упоминания о любви из сна и яви,

выберет из всех — нас двоих и железной рукой задавит.


Это за то, что мы хотели увидеться в мае —

сфоткаться на мосту, из центра ехать в трамвае,

долго гулять над рекой, искать созвездие Девы,

засыпать под утро, не зная, кто мы и где мы…


                                                (Елена Буевич)


Мы ляжем спать спокойно, безмятежно,

Проснемся утром, в светлый день веселый,

В день гибели грядущей неизбежной,

Среди развалин, в мире катастроф.

Увидим жизнь бессмысленной и голой

И не услышим ни людей, ни строф…


(Елизавета Полонская)



Но, впрочем, Елена Ивановна Буевич совсем не склонна к нарочитому трагизму.

Печаль ее, как заповедано, светла, да и не печаль это вовсе, а поэзия понимания неизбежности полета:


Продержись ещё, не сетуй,

будет и тебе — сторицей.

Не за то и не за это,

а по милости велицей.


        (из стихотворения «Кораблик»)




Юрий Милославский



1 драгосте, мареция ши дору — любовь, радость и желания (влашск.)

2 нарок — счастье (влашск.)

3 Курсив наш — Ю. М.



Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация