Кабинет
Алексей Музычкин

АРНОЛЬД ЛЕЙН

Музычкин Алексей Владимирович родился в 1965 году в Москве. Окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза, имеет степень магистра делового администрирования (MBA, London Business School). Переводчик, прозаик, совмещает писательский труд с работой в бизнесе. Первый рассказ «Her Point of View» написан по-английски и опубликован в 1998 году голландским издательским домом VNU в голландской версии журнала «Cosmopolitan». В настоящее время живет в России.



Алексей Музычкин

*

АРНОЛЬД ЛЕЙН




On errands of life, these letters speed to death.

Herman Melville. «Bartelby, the Scrivener»


(Посланцы жизни, эти письма торопят смерть.

Герман Мелвилл. «Писец Бартлби»)




ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА


Историю эту я перевел с английского языка на русский почти случайно — строго говоря, я не переводчик по профессии. Несколько лет текст «пылился» на диске моего компьютера, пока по халатности я не пришпилил его вместо нужного файла, отправляя запрос о зачем-то понадобившейся мне информации о поэтах-акмеистах одному своему знакомому филологу, тот случайно попавшим в его руки текстом заинтересовался — и даже настолько, что предложил мне ходатайствовать о его публикации в журнале «N», с которым тесно сотрудничает. Редакция с его подачи согласилась напечатать текст, и меня попросили написать к переводу предисловие.

Что ж, хоть я никогда раньше не писал предисловий — полагаю, что мне следует для начала рассказать, откуда я вообще выкопал эту сумасшедшую историю, а после кратко остановиться на некоторых особенностях стиля, которым она написана, — текст довольно своеобразен, и мне было непросто передать все его нюансы в переводе.

Будучи ученым, а не переводчиком и вообще по характеру своему довольно придирчивым к деталям человеком, я не мог оставить русский текст несовершенным (а другим он в русском варианте из-под моего «пера» выйти не мог — повторяю, я не литератор и не переводчик) — потому я уговорил редактора поместить в сносках к тексту во многих местах вставки с оригинальными отрывками из писем Лейна. Эти выдержки, снабженные иногда и моими комментариями к ним, многочисленны и, как правило, появляются в тех местах, где я либо сомневался в точности перевода, либо не был уверен, что мне удалось правильно понять изначальную мысль автора, либо каялся, что я не смог передать всего изящества оригинала. Для тех, кто хорошо владеет английским языком, история эта будет представлять собой потому в некотором роде два взаимодополняющих и взаимопроникающих текста. Но пусть тех, кто не знает английский, это не отвратит от чтения писем Лейна — в конце концов, я публикую его записки именно для русскоязычного читателя.

Перейду теперь к истории писем.

Все началось с моей учебы в Англии пять лет назад. В королевстве я проходил двухлетний курс в аспирантуре Оксфордского университета на получение степени магистра наук искусствоведения (это аналог нашего кандидатского минимума). Программа, по которой я учился, была довольно специфична — речь шла о синхроническом и диахроническом сопоставлении феноменов и артефактов человеческой культуры и нахождении в том или ином (любом на выбор студента) объекте культурного наследия человечества следов его сосуществования с политическими, философскими и художественными трендами эпохи.

Спешу, пользуясь случаем, отрекомендовать эту серьезную, насыщенную смыслами и аналитически весьма изящную программу интересующимся — подробную информацию о ней можно получить по адресу: Department of Post-Graduate Education, 11, Wellington Square, Охford, UK; преподавание проводится на базе старейших колледжей Университета — Kelly’s College и Cameron Hall.

Весь второй год обучения отводится для подготовки и написания кандидатской диссертации. В течение этого года мне необходимо было выбрать артефакт, на примере которого я бы мог проследить ход развития нескольких связанных с объектом исследования и нашедших в нем отражение исторических и культурных феноменов.

Не могу удержаться и не похвастаться (хоть это и не имеет прямого отношения к представляемому тексту): в конечном счете выбранный мной объект оказался настолько оригинален и полон культурными аллюзиями, что привлек к моей диссертации не только внимание старших преподавателей факультета, но и интерес более широкого научного сообщества. За исследование традиций опиумокурения в Англии с анализом эволюции формы опиумной трубки как отражения изменяющегося отношения английского общества к творческому эскапизму я удостоился публикаций в нескольких серьезных научных журналах по обе стороны океана.

Но до того, как я нашел этот интереснейший сюжет и добился успеха, я, как это часто бывает в жизни, пребывал в отчаянии. Долгие часы просиживал я в Бодлианской библиотеке, перебирая старые тома и рукописи, сканируя бесчисленные фотографии зданий, ваз, оружия, одежды, посуды, картин — пытаясь найти нужный мне яркий артефакт, идею, художественное произведение, социальный феномен или историческое событие, которое бы «выстрелило» в меня скрытыми смыслами своей эпохи.

Однажды, в момент, когда ощущение тупика во мне было особенно сильно, в руки мне попалась затертая копия журнала «Атенеум» («Athenaeum»), издававшегося в Лондоне в 1807 — 1809 годах неким Джоном Айкиным (John Aikin). «Athenaeum» — означает храм Афины (богини, в том числе, мудрости); этим словом в Средние века иногда называли библиотеки, а в XIX веке так начали именовать себя многочисленные открывающиеся по Европе литературные клубы.

Как и многие подобные ему в ту эпоху журналы, «Атенеум» оказался наполнен самым разнообразным содержанием; там можно было найти все — от статей политической направленности, экономической аналитики и публицистики на злобу дня (например, я нашел в номере статью о дуэлях) до страноведческих обзоров, новостей науки, всякой бытовой и мелконовостной чепухи, — также он содержал в себе литературную критику и собственно литературные произведения.

По выработанной в Оксфорде привычке подкреплять работы ссылками на источники я передал в редакцию фотокопию первой страницы журнала (это был четвертый выпуск журнала за 1808 год), а также фотокопию той страницы, на которой было напечатано оглавление. Анонс писем Арнольда Лейна следует в оглавлении вторым по счету — в первой строчке сразу за объявлением статьи «О дуэлировании» (On Duelling) и заканчивается перед анонсом статьи с названием (тут я не мог не удивиться мистическому совпадению) «Отчет о внешней и внутренней торговле России» (Account of the Foreign and Internal Trade of Russia).

Как видите, озаглавлен был интересующий нас текст в соответствии с литературными вкусами времени: «Выдержки из писем рядового Арнольда Лейна из Харрогейтао его странной жизни и метафорической смерти» (Extracts from the Letters of Private Arnold Layne of Harrogate, on Нis Odd Life and Нis Metaphorical Death). Публикация предварялась вступительным словом главного редактора журнала Джона Айкина.

В предисловии Айкин пишет, что письма Арнольда Лейна были предложены ему для печати неким постоянным корреспондентом журнала, землевладельцем из графства Йоркшир, сэром Николасом Теодором Холлом (Sir Nicolas Theodor Hall). Этот сэр Николас наткнулся на письма, разбирая бумаги, полученные им в наследство от своего отца, полковника 8-го полка королевской армии, сэра Теодора Бенджамина Холла (Sir Theodor Benjamin Hall), скоропостижно скончавшегося в 1807 году. Именно под начальством последнего в восьмидесятых годах XVIII века служил в расположении полка в Уэзерби (Wetherby) автор писем, рядовой Лейн.

Или якобы служил?

Действительно, письма Лейна, по размышлению, вполне могли были быть сочинены и самим сэром Николасом Холлом — судя по нескольким публикациям последнего, которые я обнаружил в более поздних номерах «Атенеума», это был человек с немалой литературной амбицией, пусть и не блестящего таланта, — манеру его письма, однако, с некоторой натяжкой можно признать схожей со стилем Лейна.

Вся история с письмами могла быть и мистификацией, за которой стоял сам главный редактор журнала Айкин — пути литературного промоушна неисповедимы, а в то время они только пролагались сквозь девственные равнины читательского интереса. В пользу этой версии говорит и тот на первый взгляд неопровержимый факт, что в номере V-м «Атенеума» за 1808 год (то есть в номере, следующем за тем, в каком были опубликованы письма Лейна) мною было обнаружено официальное признание редакцией «факта розыгрыша в том, что касается сочинений Арнольда Лейна из Харрогейта», с последующими извинениями редактора за обман доверия читателей (извинения были сформулированы довольно изысканно, в частности, использовалась формула Кольриджа о «готовности читателя к временному отказу от недоверия», — это звучало как «overtaxing the esteemed readership’s willingness to suspend their disbelief», стр. 14, «Athenaeum», issue V, 1808). Подписано извинение было главным редактором Джоном Айкиным.

Признание в подлоге, однако, и само вполне могло быть вымышленным — главной причиной, побудившей Айкина написать его, — что делалось понятно из самого текста извинения — был тот факт, что некий не в меру впечатлительный юноша из Китли (Keighley), по имени Саксон Блейк (Saxon Blake) вздумал в промежутке времени между выходом IV-го и V-го номеров «Атенеума» отправиться по следам Арнольда Лейна с целью разыскать описываемую в его письмах хижину, после чего пропал без вести в йоркширских лесах. Возможно, Айкин просто испугался наплыва подобных энтузиастов.

Мой знакомый филолог — тот самый, кто помог мне напечатать письма в «N» и который, при всей энциклопедической эрудиции, иногда склонен увлекаться своего рода литературной конспирологией — выдвинул сначала экзотическую версию авторства записок. Некоторое время он пытался убедить меня, что за письмами стоит известный ученый и мистик XVIII века Эммануил Сведенборг (Emanuel Swedenborg). Как известно, идеи Сведенборга об устройстве Рая и Ада в сильной степени повлияли на последующие литературные конструкции Эдгара По (последний, по мнению моего друга-филолога, тоже мог быть знаком с записками Лейна, напечатанными в «Атенеуме»). Впрочем, вскоре филолог сам был вынужден признать, что, даже при условии перевода со шведского, письма Лейна стилистически очень отличны от той манеры, в какой писал Сведенборг.

Сейчас, по прошествии более двух веков с момента появления в печати писем Лейна, об их авторстве сложно судить — да и не истинное авторство писем занимало меня в тот момент, когда я принял решение переводить этот документ на русский язык.

Читатель, вероятно, уже давно хочет поторопить меня: скажите наконец, что это за такие письма? Что было в них примечательного?

Но в том-то и дело, что ответить на этот вопрос не так просто. Армейский писарь, рядовой Лейн, дезертировал из армии, задавшись целью спрятаться в глуши и изложить на бумаге некое откровение, которое, как он сам был уверен, снизошло на него свыше и было очень важно для людей. Увы, большую часть писем составляет описание тех передряг, в которые попадает Лейн в поисках спокойного уголка. Но не есть ли история его скитаний, мерцающая странными болезненными видениями, в некотором роде сама по себе откровение, приоткрывающее нам завесу над тайнами эпохи? Не только его эпохи, возьму на себя смелость заметить (хотя изначально те обстоятельства, в которых я впервые прочел письма Лейна, заставили меня увидеть в них прежде всего оригинальный культурный объект конца XVIII века).

Так или иначе, потенциал исследования писем прекрасно ложился в нужную мне академическую колею. Мне стало интересно проследить то, как частные послания неизвестного и очевидно одинокого и потерянного в мире человека, жившего более двухсот лет назад, вобрали в себя явления эпохи грандиозные, масштабные — например, назревающую Великую французскую революцию, войну за независимость в США; рождение жанра реалистического романа и готического рассказа в литературе; свежую философию Канта; стремительно растущую популярность в Европе естествознания, падение и затем возвышение роли Англии в мире, — и на фоне всех этих событий и явлений проследить, как единое поле религиозного сознания сменялось в Европе фрагментированным ландшафтом мистических откровений самых причудливых оттенков и направлений — от сектантского до спиритуалистского, от литературно-мистического до многочисленных разновидностей появившегося в конце XIX века психоанализа.

В первое время я был вполне серьезно настроен избрать письма Лейна темой своей диссертации — именно в то время я и перевел их, прежде всего для самого себя, чтобы лучше понять порой тонкие оттенки содержащихся в них смыслов. Я начал проводить исследования, собирать в отдельном блоге материалы, дополняющие и раскрывающие культурное, кросс-жанровое и межфеноменологическое значения этих писем. Свои конспекты с толкованием сочинений Лейна я также передал в «N», попросив разместить их параллельно с основным текстом перевода. К моему огорчению, мой анализ писем совсем не заинтересовал редакцию. Вместо этого издательство наняло литературного эксперта (имя его мне неизвестно) и заказало ему комментарии к моему переводу. Эти отчего-то анонимные экспертные оценки размещены в фигурных скобках прямо в теле писем. Попросив на это позволение редакции, высказываю здесь свое личное мнение о таком решении: на мой взгляд, подобная подача материала неудачна, она отвлекает глаз от чтения самих писем, разрывает текстуру повествования. Кроме того, если уж на то пошло, я в корне не согласен с самим подходом неизвестного мне «эксперта» к тексту реальных писем реально жившего человека — предлагаемый им анализ писем Лейна представляется мне «школьным», механистичным, в основе своей неверным. Я не одобряю и порой небрежного, порой надменного, «через губу» тона этих комментариев. Бесконечные, полные ощущения важности собственного суждения «я так понимаю», «я понимаю дело так», «Лейн хочет нам сказать» — в сочетании с явным желанием выпятить и притянуть к делу свои экспертные знания — вовсе не помогают настоящему пониманию текста, но больше говорят об амбициях самого комментирующего. История Лейна слишком серьезна, чтобы подходить к ней стандартно или в шутку, — главная же ошибка комментатора в том, что содержание писем Лейна не может рассматриваться как аллегория, письма прежде всего описывают историю очень личных человеческих переживаний — а были эти переживания следствием реальных событий или болезненного наваждения, не так важно.

Конечно, дело редакции, каким образом в литературном журнале «упаковать» сделанный с научными целями перевод исторического документа. В любом случае я благодарен изданию за то, что труд мой по переводу писем Лейна не пропал даром, как и за то, что все мои собственные переводческие ссылки к тексту в подвалах страниц остались нетронутыми.

Если бы я продолжил исследование по выбранной теме, то наверняка нашел бы немало интересных отражений в письмах событий и мыслей той буйной эпохи, в которой ниспровергались тысячелетние кумиры, и сумел бы привести их в сопоставление с разрушением психики самого автора.

Но, как я уже сказал, спустя две недели после начала сбора материала я неожиданно открыл для себя тему опиумокурения — и сразу понял, что этот сюжет куда более свеж для науки и куда более наглядно и объемно, чем письма никому не известного безумца-дезертира, характеризует поиски людьми альтернативной реальности в точке слома эпох. Что ж, может быть, когда-нибудь другой — в том числе воспользовавшись моим переводом писем Лейна на русский язык — вернется к рассмотрению содержания этого исторического документа, к анализу его места в противоречивом хороводе культурных явлений ХVIII — XX веков.

Несколько слов о тех сложностях, с которыми мне пришлось столкнуться при переводе писем, — я хочу упомянуть их не для того, чтобы обеспечить себе фору как переводчику, но потому, что не понимая всех нюансов стиля Лейна, читателю будет не только сложно вникнуть в формальные конструкции его писем, но и понять общее направление оригинальной мысли автора.

Во-первых, как я уже объявлял выше, я переводил эти записки исключительно для своего лучшего их понимания в подготовке моего исследования, — у меня не было задачи воспроизвести на русском языке то, что называют «литературным ароматом» эпохи. Лейн был небогатый йомен до того, как и вовсе разорился и записался в армию, — но он с детства знал грамоту, в молодости, как следует из его записок, мать отдала его в услужение к местному викарию. В армии он занимал должность писца-интенданта (в записках он называет себя «scribe», в других местах «scribbler», иногда «scrivener» — хотя все эти наименования носят оттенок самоиронии). При этом необходимо помнить, что во второй половине XVIII века «писать» в Англии — даже писать формальные, деловые тексты — означало обязательно писать витиевато, то есть не так, как говоришь, — иначе было нельзя. От всех этих «thence», «hold parley», «hearken», «in sooth», «ere» и прочей в том же духе архаики Лейна я попросту отмахнулся — современному читателю она ни к чему. Лексически сложные места, мудреные и устаревшие обороты и термины я переводил просто. Так, Лейн, например, в одном месте пишет: «The nervousness which had dominion over me…» — не обессудьте, я перевожу это обычным: «Волнение, которое меня охватило». Он пишет: «An irresistible tremor gradually pervaded my frame», я пишу: «Неконтролируемая дрожь сотрясала мое тело». У автора: «I endeavored to believe», у меня без прикрас: «Я подумал». «In sooth» я читаю как «in truth», не делая никакой поблажки старине; «ere» перевожу как «bеfore»; «sate» как «sat», а «anon» как «soon». И пусть вы не почувствуете в моем переводе всей красивой дряхлости письменного языка времен Георга III — но, в конце концов, тут дело обстоит как с картиной Фюссли «Ночной кошмар» (ее я тоже одно время рассматривал потенциальной темой своей диссертации) — в этом тексте мне важна была его тематическая значимость, а не его (в этом смысле вторичные) художественные достоинства.

Как я уже писал выше, там, где мне показалось важным не допустить уменьшения объема звучания мысли вместе с потерей объема формы, я делал в тексте сноски внизу страниц, куда помещал фрагмент оригинала на английском. Тем не менее буквы, приведенные в основном теле перевода в кавычках, — даже если написание их будет сходно русским буквам — должны читаться и восприниматься читателем только как английские литеры. Перевод их невозможен — читая историю Арнольда Лейна, вы сами поймете, почему.

Я уже упомянул о вычурности записок Лейна, которую объяснил условностью времени и по поводу которой предупредил, что в переводе буду пренебрегать ею. Но это верно лишь отчасти. Обусловленную временем и практикой письма витиеватость не следует путать у Лейна с его манерой подчас заменять звучащее слово написанным на бумаге неким — как я бы назвал его — «лингвистическим триггером чувственного восприятия». Лейн, кажется, в некоторых местах пытался сделать слово не важным самим по себе, забыть о его морфологической основе и семантическом содержании — слово делается у него носителем того смысла, который не выразим обычным языком. Смысл и содержание сказанного потому в некоторых местах у Лейна становятся совершенно вторичны, уступая место прежде всего фонетической и просодической форме фраз. Это, однако же, вовсе не «языковой жест», каковой термин предложил было мне мой филолог, заимствовав его у русских формалистов, — это и не просодия текста, а нечто большее. У Лейна, кажется, идет выстраивание новых смыслов путем расстановки слов почти наугад в желании добиться от них на бумаге такой словесной конструкции, которая возбудила бы у читателя некий «альтернативный орган восприятия реальности» (цитирую профессора Томаса Вуда (Thomas Wood), преподававшего мне в Оксфорде английскую литературу).

В этом смысле очень жаль, что основной массив записей Арнольда Лейна оказался безвозвратно для нас утерян. Подробный отчет о том, как это случилось, вы найдете в письме, направленном сэром Теодором Бенджамином Холлом в Высокую военную судебную комиссию в 1790 году, — копия его сохранилась у его сына Николаса Холла и была опубликована в IV-м номере «Атенеума» сразу после писем Лейна (я привожу этот рапорт в конце публикации). На основании сего любопытного бюрократического документа мы можем предположить, что уничтоженная часть записей, которым военные не придали значения, возможно, была главным литературным достижением Лейна.

Впрочем, не исключено, что все это мои догадки — может быть, я «вчитываю» в письма то, чего не очень образованный автор и не думал в них вкладывать, — например, «sentence» («предложение») и «sentience» («ощущение») — слова, которые он использует одно вместо другого в самых неподходящих местах, — может быть, обычные описки, а появляющиеся иногда абзацы с невразумительным «тавтограммическим бормотанием» просто свидетельствуют об усталости Лейна (многие письма были написаны им в состоянии сильнейшего утомления, депрессии и страха). Подобные непонятные места я пытался перевести на русский язык без всякой связи с семантикой слов в оригинальных абзацах, не ставя себе цель слово в слово передать то, что было бы «смыслом бессмыслицы», но имея в виду получить на русском языке схожее с английским звучанием фонетическое мерцание, эту лейновскую попытку материализовать слово. Все подобные отрывки дублируются в сносках оригинальным текстом на английском языке.

В заключение скажу о топонимике, которой Лейн (мне не очень понятно, почему) придавал особое значение. Все географические координаты и объекты, упомянутые в описаниях маршрута, реальны (я проверял, положитесь на мою скрупулезность): деревни, города и дороги в тех местах, где он прошел, до сих пор носят те же названия, путь Арнольда Лейна легко проследить по современной карте (как я упоминал, нашлись даже желающие сразу отправиться по его маршруту). Исключения составляют названия нескольких хуторов, которые, скорее всего, просто исчезли с карты за двести лет; и, кроме того, искажено название одного крупного города на севере графства Йоркшир — города Айсгарт (Aysgarth). Название его у Лейна звучит как Айсенгарт (Aysangarth). (Никакой связи с фантастическим «Железным Городом» из «Властелина Колец» Д. Р. Толкиена. Помимо того, что вероятность попадания в руки Толкиену четвертого выпуска «Атенеума» была ничтожна мала, даже написание названий двух выдуманных городов отличны: у Лейна — Aysangarth, у Толкиена — Isengard.) При этом, как я сказал, близ конечной точки движения Лейна на карте действительно есть этот североанглийский город — Айсгарт (Aysgarth). Зачем автору записок понадобилось искажать название реально существующего города, всякий раз вставляя в середину его буквы «а» и «n», мы уже никогда не узнаем (стоит лишь добавить, что сам Лейн не очень хорошо знал места в конечной части своего маршрута). Все географические названия в оригинальном английском написании я также передал редакции, но они не были включены в текст, так как сильно утяжеляли ссылки. Все интересующиеся могут связаться с редакцией и получить полный список географических имен, упомянутых в письмах, в их оригинальном написании.

Ну вот, пожалуй, и все.

На этом я откланиваюсь, оставляя Вас наедине с этим любопытным историческим документом, предваряя его благодарностью читателю, стилизованную под манеру писать самого рядового Лейна: «I neither expect nor solicit your praise for my toils in construing this tale, but shall be gratified even with а gossamer of your attention vested therein»[1].



С уважением и пожеланием наилучших благ,

Алексей М.




ПИСЬМА ЛЕЙНА



28 ноября, 1779. Только что било семь.


Северо-западный пригород Лидса, гостиница при пабе «Луг Скрипача»[2]. От Уэзерби все время по левой обочине дороги; от основного тракта сначала по Джевит Лейн до северо-западной окраины Лидса, потом через грязный пустырь, который по какой-то нелепости носит название Поля Святого Георга, до деревни Саж. От нее до гостиницы при придорожном пабе «Луг Скрипача» (правее на второй миле от развилки перед большим дубом, расколотым молнией).


Любезная Матушка!

Неверно люди говорят, что любая спешка от дьявола[3], ибо я сейчас ничего иного и не могу себе помыслить, как поспешить скорее дать Вам о себе знать. Физически и психически я пребываю в полном здравии (хотя с горечью предвижу, что вскоре может найтись немало желающих убедить Вас в обратном) и выражаю Вам мою горячую сыновью любовь.


{Я так понимаю, речь идет об аллегории, которой этот человек сделал свою жизнь с момента постигшего его «озарения». Силы ада и рая вступают в игру с самого начала — упоминание дьявола.}


Маршрут, приведенный мною в заглавии письма, а равно и сам факт столь подробного его мною изложения объясняется вовсе не моим желанием рассказать Вам о маневрах или о переходе полка на новое место дислокации… Да и какие, право, маневры в трактире!


{Понятно, что Лейн так подробно описывает свой маршрут, потому что ему нужно «привязаться к земле» — при всей своей эзотеричности он хочет совместить земное с небесным.}


Я очень рискую, Матушка, раскрывая Вам здесь направление моего следования — пусть человеку самому близкому мне и родному — а все же способному потерять это письмо по рассеянности, случайно оставить его на виду или не суметь упрятать его надежно в случае обыска (который, в скобках замечу, в ближайшее время в нашем доме в Харрогейте весьма вероятен). Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что полковник Холл, сержант Бейн или кто-нибудь из военной полиции или судейских скоро обратятся к Вам с расспросами о моем теперешнем местонахождении — быть может, двое первых даже сами чрез день-два объявятся на пороге, у столь милого мне дома на перекрестке Купеческой улицы и Гончарного переулка в сопровождении вооруженного конвоя с приставленными к ружьям штыками и с предписанием немедленно арестовать меня как дезертира.

Надеюсь потому на Вашу внимательность и осторожность при сохранении этой моей весточки, ибо иное может стоить Вашему сыну очень дорого — уже не свободы, а самой жизни (обе сами по себе не так важны для меня, но я опасаюсь более всего неосуществления моей миссии), — как и всех прочих писем, которые я намерен писать Вам регулярно по пути моего следования и из точки прибытия. Но прошу Вас настоятельно не уничтожать этих следов моего продвижения к цели, а держать их в укромном месте в полной тайне от всех — до известия об окончательном моем успехе или поражении.

Вы знаете, Матушка, — когда-то я уже уходил без спроса из части и был пойман. До сих пор отчетливо помню и перчатку[4], и в особенности жареный запах «d»[5]. О, ничто не пахнет так отвратительно, так развратно-маняще, как эта буква, — означая нашу собственную дымящуюся плоть, превращение человека в изысканное блюдо.

Повторюсь, Матушка: я очень рискую, описывая Вам подробно, где я теперь, как сюда дошел и где предполагаю быть завтра. Но миссия, которая возложена на меня, слишком важна, чтобы в случае неудачи ее следы мои затерялись и остались людям неизвестны.

Хочу тем не менее предварить мой рассказ о сегодняшнем дне заверением, что я не предатель и не военный преступник — Вас возьмутся вскоре убеждать в этом многие — кто по долгу службы, кто — по искреннему убеждению в своей собственной святости, а кто — по свойственной людям восторженной радости от открытия, что брат, сосед или сослуживец вдруг оказался хуже их самих. О, нет — я не порочный человек и не пьяница (если сержант Бейн пустится перед Вами в рассуждения на последнюю тему, обратите внимание на цвет его собственного носа, напоминающего спелый баклажан), — людям свойственно видеть свои пороки в других. Вы знаете меня, ангел мой: я всегда испытывал — да и сейчас испытываю — величайшую гордость за нашу армию, во мне горит желание служить Отечеству и я благоговею перед Монархом.

Оставление мною сегодня самовольно расположения полка — как я бы сам в иное время описал это событие привычным мне канцелярским языком — и предпринятое мною затем путешествие — суть на самом деле доказательства обратного предательству поступка — свидетельство моей готовности к самопожертвованию ради великой триады, и лишь неизбежные в нашем земном существовании противоречия между формальными рамками законов и обстоятельствами, призывающими некоторых людей служить тем же людским законам вне их и выше их пределов — но еще преданнее им и с еще большой пользой для них, — увы, заставят многих глубоко и поныне уважаемых мною боевых товарищей и начальников трактовать мои действия как отказ от священного долга службы короне и Отечеству.

Что поделать, мы живем в конце времен и многие истины ныне в мире видятся людям искаженными. Дела, творящиеся во Франции, и нехорошее состояние дел в наших заморских колониях, слухи о которых все чаще достигают наших ушей, — это всеобщее бурление умов, неизбежно в конечном итоге приводящее к бурлению крови, а потом и к пролитию ее, ибо бурлящая кровь уже не умещается в венах, — свидетельство того, что в мире готовится что-то очень важное — грядет решительный выбор, по итогам которого человеческий род либо падет окончательно, либо изменится навеки.

Внемлите мне, Матушка, — ибо сын ваш избран.

Я чувствую себя фиалом с волшебными чернилами — мне остается лишь найти укромное место, чтобы разбиться и излиться всему на бумагу, описав в точности легким моим пером дрожащие во мне откровения.


{Из текста следует, что Лейн собирался написать нечто вроде нового «Слова». Традиционная тема протестантизма по какой-то причине не устраивает его. Лейн ищет новый текст, нарратив, ставя во главу угла именно форму текста, имея в виду изобрести новый язык, новый способ коммуникации. Для этого ему надо написать свое «Слово» каким-то иным языком, чем обычный язык, «обмануть» буквы, заставить их вести себя по-новому, создавая новые смыслы. (Letters — одновременно и письма, и буквы.) Речь, как ни странно, идет об очень современном подходе и проблематике, с учетом последней точки самого глубокого проникновения в смыслы постструктуралистского и постмодернистского письма. Лейн тщится одновременно разрешить проблему как старой веры, так и постмодернистского тупика. Современность заключается в том, что нарратив ставится во главу угла, а не смысл, форма должна создавать содержание. Бартовский текст важен, а не произведение. Именно потому из писем мы так и не узнаем, что именно по смыслу задумал написать Лейн.}


Знание мое грамоты, за которое я благословляю Вас, отдавшую меня когда-то в помощники викарию Адамсу (хотел написать «передавайте ему поклон», но повремените с этим), послужит теперь куда более важному делу, чем занесение в полковую книгу учета мер овса и говядины, поступающих на полковой склад и перекочевывающих оттуда в солдатские желудки. О, я не простой полковой писарь[6], Матушка, это уж решено. С собой из полковой канцелярии я прихватил перьев и бумаги, дорогих чернил — но я не начну писать, пока не окажусь в месте вполне для меня безопасном. Поиск такового убежища[7] сейчас занимает все мои мысли.

Вне всякого сомнения, власти начнут розыск меня в Харрогейте — от того, пролезши сегодня рано утром в лаз под бревнами у задней стены полкового свинарника и оказавшись на свободе (две недели уж как я под добродушное хрюканье этих невольных свидетелей вершения судеб, тайком по ночам рыл свой путь к спасению), я первым делом двинулся не на север, а на юг, в Лидс, — но отсюда планирую завтра же направиться на северо-запад, в Илкли. За Илкли начинаются леса — дикие, непролазные. Там, в этом краю, недалеко от останков той стены, которой древний король[8] положил когда-то конец ведомому и от нее определил начало неведомого, я хочу снять комнату у какой-нибудь одинокой старухи или фермера.


{Я уверен, что Лейн здесь ошибается намеренно (см. сноску переводчика).}


Средств, занятых мной у полковой канцелярии, должно хватить до весны (это не воровство, Матушка, я уверен, что администрация когда-нибудь сама будет рада расценить этот мой жест как ее добровольное участие в великом деле) — судя же по тому, как растет во мне убеждение в моей миссии, как зреют во мне уже готовые упасть с пера на бумагу, подобно увесистым плодам с дерев на смоченную росой траву[9], готовые формулировки истин, я закончу свой труд гораздо раньше.

Могу ли я уже сообщить Вам, Матушка, то, что мне открылось?

Но нет, мне кажется, это еще рано. К тому же мне невозможно было бы это сделать обычными словами. Моя работа не будет обычной работой писателя, в которой чернильные закорючки используются лишь для исправной доставки читателю мысли, рискующей от времени испортиться, словно как почтовые лошади используются для подвозки к дверям сыра и молока. В эдаком транспорте обычного писательства слова оказываются привычным порядком запряжены в постромки предложений и параграфов, они послушны воле автора-извозчика, они слушают его окриков, они боятся его кнута… Не то здесь, Матушка, — совсем не то!

Мне потребуется стать диким зверем, тихо крадущимся при свете луны по ночному лугу к пасущемуся там дикому табуну, — а затем одним из этих никогда не знавших седла жеребцов и кобылиц и вступить в общение с неведомым.

Обо всем в мире узнаете Вы из сочинения, что явится. Затем же…

Но что это? Я вижу, Матушка, вы недоверчиво хмуритесь. И с грустью замечаю, что Вы, кажется, не очень верите в великие открытия, которые будут сделаны Вашим сыном. «О, зачем он сделал это?! — горестно шепчете Вы себе. — Что еще за блажь нашла на него? Как мог он бросить службу? Поставить себя вне общества, вне закона — ради чего?!»


{Я понимаю дело так, что Армия, из которой дезертировал Лейн, становится аллегорией его бегства из упорядоченного мира, от известного и данного порядка вещей. Лейн эскапирует из реальности (но держится за географию, чтобы не «отпустить» реальность совсем). Его цель тем не менее — изменить этот мир, выйдя вовне его. Именно потому армия (мир известного порядка) с такой свирепой упорностью в дальнейшем ищет его, желая вернуть.}


И Вам мерещится уже призрак моего безумия — еще до того, как Вас начали пугать им другие. О, я уверен, что Вам вспоминаются мои детские выходы, эти нелепые сомнамбулические истории, оканчивавшиеся поутру то на крыше дома, то на вершине дерева, а то — в соседском колодце, откуда мои отчаянные крики о помощи будили поутру округу. Из-за страхов, связанных с этой давно оставившей меня детской болезнью, Вы всегда хотели для меня жизни простой, спокойной и предсказуемой — у людей на виду, — Вам казалось, что пустое место в моей голове хорошо бы заполнить порядком, поворотами во фрунт и в тыл, нарядами по кухне и штопаньем казенного белья — так, чтобы времени ни на что другое у меня не оставалось.

Но я не обвиняю Вас, Матушка! Откуда Вам было знать, что пустота в моей голове была подготовляема свыше — я уподоблю ее пустому гнезду на вершине скалы, выше всего мира, до которого только орлица долетит, которое одна только она высмотрит и выберет для своего великого дела.

И вот, птенцы вылупились.

Теперь я ощущаю, я превращаю[10]. Все дается мне внимательным сосредоточением, складывающим во мне совершенно новые, диковинные, никогда ранее не виданные людьми фигуры[11]. Ах, как это сложно объяснить!

Представьте, Матушка, что Вы кому-то снитесь в своем же собственном сне... Но нет — это слишком просто. Представьте, что Вы свинья, которая вдруг ощутила вкус колбасы, источником которой является сама…

Именно так![12]

Представьте, что свинья ест эту колбасу и наслаждается ее сочностью и пряностью; и нет для нее на свете ничего вкуснее. А? Каково? Я знаю, это звучит дико — это дикое сравнение! — я еще не начал писать по-новому, а слова уже мстят мне! О, я до сих пор чувствую в ноздрях запах паленого «d».


{Буквы (letters) у Лейна интегрированы в известный нам мир, они создающая часть его. Они не только, как в случае «d», видятся и слышатся ему (и даже ощущаются обонянием), но, как следует из дальнейшего повествования, являются несущими основами мира, иногда появляясь в нем в виде фантомов, но иногда в виде реальных объектов (например, дупло «o», следы копыт как прописное «U»). И в случае своего появления в виде призраков, и в случае явления в виде объектов мира буквы есть мир человека. Иногда буквы представляют собой положительные для человека феномены, иногда (чаще) — отрицательные. Познание мира для Лейна, как это понимается из текста, есть «извлечение» букв из мира, распознавание их физической формы в мире. Ему кажется, что он один видит вокруг себя буквы, но все мы формируем знания через речь, Лейн лишь в силу своей болезни доводит этот концепт до абсурда. Он, однако, пытается научиться «извлекать» буквы из мира по-новому.}


Но, право, пора начать рассказывать Вам, Матушка, о вещах, касающихся напрямую моего сегодняшнего путешествия. Начну одним — отчасти забавным, отчасти жутковатым природным феноменом, свидетелем которого я сегодня стал.

Дело было так. Я шлепал по дороге совсем один, утопая по щиколотку в оттепеличной грязи. Было ранее утро, небо надо мной было сыро-голубое, едва только розовеющее рассветом, и черные галки, сидящие вдоль дороги на редких деревьях, были словно проеденные мышами в интендантской книге черные дыры. Пахло землею, талой водой и кожей от моей сумки… Внезапно некоторые из черных склизких прутьев, придавленных по бокам дороги насыпавшим на них за прошлые недели снегом, стали один за другим освобождаться от подтаявшего покрова и резко со свистом распрямляться. Свистело там и тут! Кусты словно озорничали, получая удовольствие от того испуга, какой я испытывал при производимых ими звуках, и всякий раз распрямлялись не в том месте, куда я смотрел. Резко освобождались они и вставали, покачиваясь за моей спиной, словно худые мертвецы, вылезшие по зову дьявола из гроба. Свет при этом вдруг с неба полил такой, какого не бывает в это время года, — словно бордовое чрево свесилось над полем низко-низко, едва не достигая земли. О, Матушка, это было странное явление природы — довольно пугающее, надо Вам признаться[13]. Затем склизкие прутья вокруг меня принялись сами собой изгибаться и складываться в фигуры. С ужасом слышал я отовсюду этот шипящий свист, смотрел по сторонам и везде различал знакомые мне знаки. Сначала это были простые формы, только похожие на литеры — такие как «c» и «l». Их еще можно было принять за растительные формы. Но потом на обочинах дороги стали появляться «f» и «d», а затем я явственно увидел «k» и «n»...

Кажется, и «g» мелькнула там — хоть, признаюсь Вам, Матушка: насчет «g» я не могу поручиться, «g» ужасно подла и скрытна.

Отвлекусь на минуту от тревожащего меня воспоминания и коснусь другого, на которое это упоминание «g» навело меня, — пусть и не менее, а даже более зловещего события[14], но которое время сделало, как оно делает со всяким событием, уж неотторжимой и потому смирившейся с ним частью меня.

Я как-то стал свидетелем того, как «g» удушила человека. Да, да, Матушка, — никто не знает правды, кроме меня.

Когда у нас в полку на провиантском складе случилась крупная кража, полковник Холл принялся чихвостить сторожа и внушения свои завершил восклицанием: «Вот он, козел отпущения!» Так, по крайней мере, послышалось сторожу. На самом же деле я точно слышал, что полковник всего-навсего воскликнул: «А вот и почтовая карета!»[15] (Дилижанс как раз въезжал в этот момент во двор, отчего-то весь убранный черным туфом, словно катафалк, — потом меня удивило, что никто кроме меня его не видел.) Сторож с испугу в ту же ночь повесился. А я видел это мерзко ухмыляющееся «g», когда труп поутру выносили из сторожки, оно свернулось черной змейкой на простыне, которой было закрыто тело. Я уверен, на горле у сторожа остался след от гнусной петельки. Говорю Вам, Матушка, «g» себе на уме и очень опасна.

А впрочем, картинки, мне видящиеся, иногда подобны теням в китайском театре, — и Бог бы с ними, с тенями, мне не интересны тени, мне хочется знать их источник — от какой руки, которая всем повелевает, они происходят? Уж верьте мне, раз поймав эту руку за обшлаг, я больше не отпущу ее и вытащу на свет.

Но мне следует успокоить себя и потревожившие меня в поле призраки привести в соответствие общепринятой картине мира — к приличествующей разуму последовательности вполне естественных причин и следствий[16].

Кусты в виде букв вдоль дороги — метафора и не более того, мелкая несуразность оттаявшей природы[17], возведенная в степень чересчур мрачного во мне сегодня воображения[18].

Сейчас мне тепло и уютно в моей комнате. Густо пахнет малиной (должно быть, хозяйка заготавливает где-то поблизости варенье из этой ягоды). Я слышу голоса из общей залы. В углу трещит сверчок, и горит на столе передо мной свеча, плача в блюдце, — и Бог с ним, Матушка, с тем, что привиделось мне сегодня там, в поле…

Чувства успокаиваются, опадают, словно ягоды с куста, теряют с миром связь, и обволакивающе, душисто — слишком сильно даже, надо сказать, — пахнет малиной.

Трепещет и прыгает внизу за стеклом огонек — это трактирщик идет кого-то встретить по снегу к воротам с фонарем. Вынырнула на поверхность из тьмы, блеснула обратно и исчезла искра на трензеле, и я с приятностью шевелю усталыми пальцами ног, я вдыхаю отблеск свечи в моем стекле, а потом отражение этого отблеска у меня в глазу, и тревожно поблескивающий кончик носа трактирщика за окном, и его полщеки, припудренные туманом ночи…

Мир можно мыслить многими мерами, Матушка. Мысль манит и мнится мне могучим, многоцветным маревом над мелким, мертвенно-мреющим морем материи; мастерятся в мире мерцающие мгновения, но маются молча в молочном мороке[19]...


{Тавтограммы Лейна это способ «колдовать» с миром, эксперимент воздействия на мир языком. Он пытается «обуздать» конкретную букву, создав с ее помощью новую форму реальности. В данном случае (так кажется его болезненному воображению) буква «m» усиливает в его комнате запах малины. Интересно, что слово «малина» вовсе не начинается в английском с буквы «m». Вероятно, случайное совпадение с начальной буквой в русском слове-ассоциации.}


Ах, как снова пахнуло малиной!.. Красное мерцание во рту… Вкус сочных кровавых ягод на языке.

А впрочем, я сильно утомился сегодня, Матушка, и запах в комнате и впрямь душит. Где-то прямо здесь в комнате, вероятно, остались эти банки с вареньем. У меня сейчас нет сил их искать — я открою окно и немедленно лягу в постель.

Если Вам, Матушка, показалось, что у меня не вышло в этом письме дать Вам связный отчет о моем сегодняшнем путешествии, то пусть Вас это не огорчает — право, за сегодня не случилось ничего особенного, я лишь дошел от Уэзерби до Лидса, вот и все.

Завтра день наверняка выдастся поинтереснее — будьте покойны, я напишу Вам подробное письмо обо всем, что со мной случится.

С этим остаюсь любящий Вас сын,

Арнольд Д. Лейн



30 ноября, 1779.

Хутор Трешхолд недалеко от Грассингтона. Северная звезда справа, Луна на ладонь над холмами слева. Мне мнится, около одиннадцати вечера.


От Лидса на северо-запад в сторону Илкли через Отли. После Отли резко на запад по Брэдфорд роуд, на перекрестке с Берли роуд прямо через поле в лес, и до Мур роуд. По последней не идти, но передвигаться параллельно ей, перелесками. Обойти Илкли с запада (там довольно вязкие снега в это время года, но сейчас растопило), затем двигаться вдоль Болтон роуд и Скейл роуд (левее, начиная от Харлингтона по перелескам) до Грассингтона. За две мили до Грассингтона у заброшенной свиной фермы взять левее и потом прямиком до Трешхолда.


Матушка!

Пишу Вам в полном изнеможении — судите сами, какое расстояние мне пришлось одолеть за два последних дня. Чувствую себя совершенно разбитым — глаза, губы и шея воспалены, лоб в огне и, то и дело, словно ветер поверхность воды, кожу схватывает судорога. Третьего дня я плохо сделал, что открыл окно на ночь — эта тлеющая, словно ветошь, сырость прокралась в комнату, пролезла в мои легкие и привела их в полную негодность — теперь я ощущаю себя словно дом, который сперва горел в жарком пламени, а потом на черные дымящиеся угли пролился холодный ливень.

Всю ночь мне снился один тревожный сон.

Не помню, говорил ли я Вам в прошлом письме о том, что в давешнем номере в трактире в Лидсе на стене у меня висела литография гравюры со св. Себастьяном? Мученика этого обычно изображают привязанным к столбу, со множеством впившихся в него римских стрел. Я полагаю дело так, что чем больше стрел в кровоточащее тело вонзит художник, тем более, по его мнению, зрителю передается ощущение мук святого — и тем сильнее, думает художник, будет вызванное такой изображенной мукой сострадание зрителя к герою картины.

Ах, Матушка, нежные чувства в мире всегда исторгаются из нас количеством изображенной искусно жестокости или жестокости, искусно совершенной, чему теперь, обновленный, я вижу везде и всюду вокруг себя массу свидетельств.


{Рассуждения о том, как художники «мучают» св. Себастьяна, показательны. Лейн хочет сказать нам, что центральной проблемой для него была проблема теодицеи (если Бог благ, зачем он мучает людей?)}


Но разве количество стрел в теле святого что-то меняет? В этом-то весь ужас, Матушка, ведь даже ту припудренную туманом щеку, что я видел в ночи, кто-то когда-нибудь вдруг попытается изобразить несуразной цифрой! Неужто люди не понимают, что цифры — это буквы после своей смерти? Да, точно так: когда буквы умирают, каждая из них превращается в цифру. А цифра, Матушка, что это? Скелет павшей буквы. Цифра даже и не смердит уже, цифра — глупый остов; поглядите внимательнее на все эти тройки и пятерки, — лишь гадюка «g» любит прятаться в их загнутых, выбеленных дождями ребрах.


{Если мы рассмотрим язык как способ калькуляции (способ сканирования реальности), а не как способ коммуникации, то цифры и буквы предстают не просто родственными друг другу, но двумя выражениями одного и того же. Лейн предполагает, однако, примат буквы над цифрой. Вероятно, потому, что буква «жива», то есть обладает способностью вмещать в себя метафизические аспекты реальности, не доступные чувственному восприятию.}


Но продолжу рассказ о моем сне.

В комнате тогда я почти вовсе и не обратил внимания на литографию — я лишь заметил ее присутствие. Но вот наступила ночь, и я уснул. Довольно скоро я увидел самого себя голым, привязанным, в точности как святой Себастьян, к столбу на площади римского города. Вокруг было много народа, дети и женщины из-за оцепления показывали на меня пальцами и смеялись.

Скоро к пятачку футах в сорока от меня вышли солдаты в красных плащах и блестящих шлемах. Там уж, Матушка, был приготовлен для них арсенал… Перекидываясь шутками, легионеры начали метать в меня по очереди разные орудия казни — топоры, копья, ножи... Помимо необычности и дикости всей сцены, удивительным было то, что снаряды, которые римляне кидали в меня, светились каждый своим цветом — топор был слепяще-голубым, копье яростно-алым, колючие шарики — едко-оранжевыми. Вонзаясь в мою плоть, предметы эти причиняли мне невероятную боль — я корчился в путах, — но при всем том мне каким-то образом было точно известно: если я повернусь к каждому из летящих в меня орудий как-то по-особому, как-то по-особому извернусь в веревках или вообще как-то изменю свою форму, то боль в одно мгновение исчезнет и мне будет даже приятен момент встречи с объектами, предназначавшимся для того, чтобы причинять мне страдание. Извиваясь в веревках, крича от боли, я все искал, искал эту позу…

Потом произошло странное, Матушка. Очередной летящий в меня топор, искрящийся холодным голубым сиянием, все увеличивающийся в размерах по мере своего приближения ко мне, вдруг за секунду до соприкосновения с моей плотью обратился в заглавную букву «K». Буква вонзилась мне в бок, и в тот же миг из образовавшейся раны колющей резью, капельками, крапинками крови посыпались и запрыгали по камням мостовой крошечные строчные «k».


{Пытка буквами — это интуиция самого Лейна, в которой он предвидит, что буквы будут мучать его, не поддадутся его «дрессировке», сведут его с ума. Примечательно, что мучают Лейна в древнем Риме латинской азбукой. Латинские буквы легли в основу английского, Лейн вернулся к корням. Он ищет способа так извернуться в путах, чтобы первооснова эта дала другой результат — не боль. Интересно, что лексические и грамматические заимствования из классической латыни сильно повлияли на английский язык, во многом лишив его «натуральности».}


Потом один рослый легионер, который до того все ходил кругами по площади и разминался, подошел к рубежу, взял из составленных в конус копий алое «l», поднял его над головой и, прицелившись что было силы, метнул в меня.

С хрустом «l» проткнуло мне грудь, поломало кости, пригвоздило к столбу — и сломанные мои ребра тут же полезли, к моему ужасу, из меня алым пауком, перебирая ногами — маленькими алыми «l».

Колючие шарики «z» легионеры кидали в меня горстями, они летели ко мне пчелиными роями, облепляли мое тело, повисали на коже. Смотрелись они, вероятно, со стороны издевательски-смешно, словно чешуйки кольчуги, призванные защитить меня, вскоре я стал весь похож на св. Георгия в золотой броне — но только под красивыми латами этими «z» рвали и кололи мою кожу, кропили мои раны ядовитой кислотой.

Не буду перечислять Вам, Матушка, все пережитые мною во сне ужасы — скажу только, что через некоторое время мучители мои перестали заботиться, чтобы их орудия пытки хоть как-то походили на инструменты, — хохоча, они принялись метать в меня обычные литеры — малиновое «m» разорвало мою селезенку; фиолетово-чугунное «o» разбило лоб; острое, отливающее серым стальным блеском «v» проткнуло сразу оба легких.

Я проснулся весь в поту, окончательно больной. Собрав немногочисленные свои пожитки, как в тумане, спустился в общую залу, где приказал подать себе завтрак — самый простой и сытный, какой едят наши крестьяне перед тяжелым днем полевых работ.

От дымных свиных сосисок и бобов состояние мое немного улучшилось, так что в конце трапезы я попросил у хозяина еще большую кружку горячего вина с корицей. После вина в тело мое вселилась и вовсе некоторая бодрость, так что я, вновь подозвав к себе трактирщика, начал расспрашивать его, не мог ли он посоветовать мне какой-нибудь уединенный постоялый двор в окрестностях Илкли. Я объяснил ему, что собираюсь начать большой писательский труд и не хочу, чтобы лишние суета и шум отвлекали меня. Трактирщик знал одну такую подходящую гостиницу и охотно продиктовал мне ее адрес, который я, несколько раз повторив, хорошенько запомнил.

Только, однако, он отошел, как я увидел перед своим столом мужчину средних лет, обутого в начищенные до блеска ботфорты, в манишке какой-то предгрозовой расцветки (лилово-синей с переливами в черноту) и с неуловимо в тон этой расцветке нежно-сумрачным выражением в лице[20]. На нем был дорожный плащ горохового цвета, бархатные черные штаны (какие, сколько я знаю, джентльмены не носят в дорогу, но надевают только по важным случаям) и щегольской берет с пером какой-то экзотической птицы. В руках незнакомец держал большой саквояж.

Я еще раньше мельком обратил внимание на этого господина — все время, пока я разговаривал с трактирщиком, он сидел за соседним столом, оглаживая свою эспаньолку и делая вид, что увлечен кружкой с элем, хотя на самом деле, без сомнения, только притворялся, что пил, и внимательно слушал нас.

— Простите, сэр, мы с вами незнакомы, — обратился он ко мне учтиво, произнося слова с легким неуловимым акцентом. — Но правильно ли я услышал, что вы писатель?

Вы понимаете, Матушка, не в моем положении нынче откровенничать с незнакомцами в придорожных трактирах — даже если они, а лучше даже будет сказать, в особенности учитывая то, что они, эти незнакомцы, обращаются ко мне совершенно не по статусу.

— Писатель лишь в некотором роде, сударь, — недовольно отвечал я ему, избегая его взгляда.

— Ах, значит, я не ошибся! — сделал вывод этот странный человек и тут же бесцеремонно плюхнулся на лавку рядом со мной. — Писатель не бывает «в некотором роде», — добавил он, решительно взмахивая правой рукой и перебирая в воздухе своими длинными, украшенными многочисленными перстнями пальцами[21].

Я сухо сообщил ему, что как раз собирался уходить, после чего довольно неучтиво отодвинулся от него на лавке.

— Понимаю! — воскликнул он, прикладывая руку к сердцу. — Но мне нужно от вас всего лишь пару минут — выслушайте меня, умоляю вас! Ах, только пару минут! Видите ли, — продолжал он уже деловито и быстро, убеждаясь и впрямь в моем нерасположении продолжать беседу, — я имел неосторожность краем уха услышать ваш разговор с хозяином этого трактира — и моментально понял, что вы именно тот, кто может меня спасти!

Я хмуро посмотрел на него и ничего не ответил.

— Позвольте мне представиться, — воскликнул он тогда. — Мое имя Сайрус Смит[22], я партнер адвокатского дома «Годдард и сыновья»! — Очевидно стараясь произвести на меня как можно более благоприятное впечатление, он вытащил из саквояжа и помахал передо мной в воздухе какой-то скрепленной красной печатью бумагой... — Я специалист по отводам и оформлению земельных прав[23]. В этой приграничной области меня многие хорошо знают.


{Фигура Сайруса Смита, без сомнения, будет воспринята читателем как демоническая. Но, мне кажется, дело сложнее. В космологии Лейна нет привычных бога и дьявола. Я думаю, что Сайрус Смит (мерещился он Лейну или нет) символизировал для него язык в обычном его использовании (позже он же — язык — несколько раз появляется в письмах в виде змея с раздвоенным жалом, примечательны и инициалы имени Сайруса Смита — извивающиеся, как змеи, и шипящие SS).}


Я нехотя назвал ему первое пришедшее мне на ум имя.

— И здесь нет никакой границы, — добавил я.

— Нет, разумеется, нет! — засмеялся он дребезжащим смехом, обнажая ряд мелких, но острых зубов и отмахиваясь от собственной неловкости рукой. — Уния еще сто лет назад снесла все стены, но я… просто вспомнил!

Не делая ни секунды паузы, он пригнулся к столу и энергично зашептал:

— Но правильно ли я услышал, что вы ищете в этой местности укромное местечко для того, чтобы… — тут он понизил шепот до совсем уже заговорщицкого, — …писать?!

— Я ни от кого не прячусь, — сказал я, отстраняясь от него с неудовольствием, голосом даже, пожалуй, чуть более громким, чем следовало. — Я просто дал понять трактирщику, что для будущей серьезной работы мне очень важны тишина и спокойствие.

— Так, так, так… — залепетал он, казалось, приходя от моих слов в страшное возбуждение, хватая себя длинными пальцами за нижнюю губу.

Потом выпрямился, и взгляд его вдруг стал пристальным и хищным, словно у голодного коршуна, заметившего на земле полевую мышь. Последовавшие за этим слова, Матушка, очень расходились с этим взглядом.

— Я ведь сам мечтал когда-то писать, — сказал он и судорожно сглотнул. — Тишина, покой, приходящие на ум тончайшие ассоциации — пляшущие на бумаге буквы, словно башмачки, привязанные к перу!.. А? — Он жадно взглянул на меня и снова сглотнул.

— Я собираюсь писать научный труд, — попробовал я охладить его пыл.

— Наука! — воскликнул он, снова направляя вверх свои длинные, унизанные перстнями пальцы. — Сколько и ей посвятил я времени! О, если бы вы знали! Но опять — в пустоту! Отсутствие таланта — мой бич. — Он на секунду опустил голову и шумно вздохнул (или я перепутал и это трактирщик подул мехами в очаг?), затем горестно добавил: — Только к гадкой земельной тяжбе проявил я способности, только к низкой земельной тяжбе... За эти-то способности старый Годдард и нанял меня.

Я вытер салфеткой губы.

— Мне пора идти, сударь.

Тогда он оглянулся по сторонам и быстро зашептал:

— Маленькая уютная избушка, всего в десяти милях от Айсенгарта[24]. Очень уютный маленький домик — посреди леса, вдалеке от суеты и людских хлопот. Стоит уединенно в очень живописном месте, еловый бор, красивые виды, рядом речка…

— Я не имею возможности снимать дом, — буркнул я ему недовольно. — Да и Айсенгарт — это слишком далеко для меня.

— О, помилуйте! Я и не думал предлагать вам остановиться у себя за плату! — всплеснул он руками, затем бросился учтиво пояснять: — Видите ли, я там не живу, но есть одно обстоятельство, которое вынуждает меня в срочном порядке искать себе жильца — просто за согласие такового пожить в моем доме некоторое время.

— О чем идет речь? — нахмурился я.

Тут взгляд его сделался грустным.

— Я купил себе этот дом накануне свадьбы, я думал о счастливой семейной жизни. И я был счастлив в этом доме — с Софи…


{Cофия — гностическая богиня мудрости, которая «умирает» от сожительства с языком.}


Слезы, скатившись по его щекам, заблистали в аккуратной испанской бородке (слезы, Матушка, у некоторых людей могут быть послушны зову, как почтовые голуби).

— Она умерла, моя любимая, моя единственная… — почти уже рыдал этот странный человек. — Тогда я ушел из Айсенгарта навсегда, я забыл свои мечты… Я желал только одного — измениться, начать совершенно новую жизнь.

Он поднял на меня свои покрасневшие от слез глаза, и вдруг лицо его приобрело серьезное и озабоченное выражение:

— Но в избушке остался Айри[25].


{Мне все понятно. Сайрус-язык заманивает человека в избушку его психики (где сам язык «не живет»). В избушке этой человек питается только «соками и мякотью» языка. Тем самым язык откармливает его для демона бессознательного — пса Айри.}


— Кто это? — спросил я, хоть мне не было до этого никакого дела.

— Айри! Ну что вы! — Он заломил руки. — Он был нам с Софией словно сын!

Дальше он залепетал, как в лихорадке:

— Уходя, я упросил одну старуху из Айсенгарта присматривать за ним, приходить время от времени в мой домик в лесу и кормить его. Но вот несчастье! Неделю назад я получил известие, что старуха умерла. Тут же я бросил все и помчался в Айсенгарт, чтобы найти ей замену, — но вот ужасный рок! — в досаде он хлопнул ладонью о стол. — В этом трактире меня настигло письмо от Годдарда — несносный старик требует, чтобы я завтра же был в Лестере для заключения важной сделки по отчуждению земли у тамошнего графа. Меркантильный старикашка этот Годдард — у него на уме только деньги! Но я не могу его ослушаться. При этом мысль о том, что Айри совсем один в доме и голодает, сводит меня с ума…

— Кто этот Айри? — повторил я свой давешний вопрос настойчивее.

Но и во второй раз он как будто не услышал меня.

— У него уже наверняка, наверняка закончился корм! — Сайрус Смит говорил словно в забытьи. — А между тем корма в избушке полно — целые закрома! Но Айри, бедняжка, не может сам достать его из подвала.

— Айри — это пес?

— Пес? — наконец услышал он меня, остановился на секунду, подумал, потом лицо его осветилось радостью. — Да, верно, верно, — закивал он. — Именно так, верный пес! Как точно вы угадали! Он в точности пес, это очень правильно. Коли вы все равно идете в том направлении, — молитвенно сложил он на груди руки, — коли вам нужно уединенное жилище, чтобы писать, — вы же могли бы меня выручить!.. Пишите себе в избушке что вам вздумается, — пишите сколько вам будет угодно!.. Но только позаботьтесь о том, чтобы Айри был сыт!

Я молчал.

— Там есть все, что нужно для тихой, прилежной работы, — продолжал убеждать он меня. — Постель, стол, камин! И еда — говорю вам, там много еды в огромных кувшинах в подвале — ее там более чем в достатке, и это отменная еда! Вы и сами можете брать ее себе сколько угодно. О, это отличный питательный продукт, уверяю вас! А как только я закончу свое дело в Лестере, я немедленно прибуду к вам! Но, впрочем, вы сможете по вашему выбору в любой момент покинуть дом до моего прибытия — просто оставьте Айри побольше корма и затем уйдите, прикрыв за собой дверь.

— Право, это очень неожиданное предложение, — произнес я, уже отчаявшись отвязаться от него.

— Если хотите, я объясню вам, как найти мою избушку!

Он живо поставил на колени свой тяжелый саквояж, щелкнул на нем блестящей пряжкой и вновь жалобно посмотрел на меня.

— Я сейчас же могу дать вам подробную карту маршрута…

Тут я сделал то, Матушка, что сделал бы на моем месте любой здравомыслящий человек.

— Очень рад воспользоваться вашим предложением, мистер Смит, — произнес я с улыбкой, протягивая ему руку. — Вы действительно встретились мне как нельзя более кстати.

Ощущение[26], возникшее у меня в голове в тот момент, Матушка, было просто и хрустально, как будто кто-то проговорил мне его вслух: «Адвокат с козлиной бородкой подослан армейскими сыщиками».

Конечно, это было так. Будучи не уверен в том, сможет ли он справиться со мной в одиночку (не мне Вам напоминать, Матушка, в сыне Вашем более шести футов роста, а кроме того из сумки моей все это время торчали рукояти двух одолженных у моих полковых командиров пистолетов), Сайрус Смит пытался заманить меня в западню.

— Как я благодарен вам! — радостно вскричал он, не замечая в моих словах подвоха. — Вы спасли меня!

— К вашим услугам, — вежливо отозвался я. — Давайте сюда карту.

Он тут же залез рукой в саквояж, пошарил в нем (отчего-то в этот момент из саквояжа донесся такой грохот, будто там катались огромные каменные шары) и вытащил на свет свернутый в трубочку желтый листок плотной бумаги.

Я взял его у него и положил в карман своего пальто, затем любезно поблагодарил нового знакомого за гостеприимство и сказал, что пробуду в его избушке неделю, самое большее две — и что, если он за это время не появится в ней сам, насыплю его собаке корма в миску побольше и уйду, как он и предлагал, — на что он с живой радостью — только что, как мне показалось, не захлопав по-детски в ладоши — согласился.

Мы распрощались.

Тут, Матушка, следует остановиться на одном обстоятельстве, меня поразившем, а именно том, что этот Сайрус Смит исчез с моих глаз с какой-то сверхъестественной быстротой — я лишь отвел от него глаза на миг в поисках хозяина — мне надо было попросить счет за сосиски и бобы — а через мгновение, посмотрев на то место, где он только что стоял передо мной, я никого не увидел. Я, Матушка, не знал, что с такой скоростью можно пропадать из глаз, но шпионы — особая масть людей.

Конечно, я желал как можно скорее отправиться в путь — и в направлении, по возможности максимально противоположном тому, что было указано в карте незнакомца, — потому я еще немного задержался за своим столом, чтобы изучить проложенный в ней маршрут.

Пунктиром нарисованный в карте, он в общем направлении совпадал с тем, который я сам для себя еще накануне выбрал, — но уходил значительно севернее, к окрестностям Айсенгарта. Илкли в маршруте не значился.

— Вот и хорошо, — решил себе я. — Во всяком случае, я дойду до Илкли другой дорогой, а не той, что нарисована на этой карте, а там — пропаду для глаз и носов ищеек навсегда.

В этот момент ко мне подошел трактирщик со счетом.

— Известен ли вам этот Сайрус Смит? — обратился я к нему. — Он представился мне стряпчим из адвокатской конторы «Годдард и сыновья».

— Сайрус Смит? — недоуменно посмотрел на меня трактирщик. — Я в первый раз в жизни слышу это имя, сударь.

Мои подозрения подтверждались. Чтобы не быть разоблаченным, плут, вероятно, даже в трактирах останавливался под чужим именем.

— Кем же тогда отрекомендовался вам этот господин, что сейчас беседовал со мной?

Трактирщик странно посмотрел на меня.

— Беседовал с вами здесь сейчас, сударь?

— Этот тип, что сидел со мной на лавке, — в гороховом плаще и ботфортах!

Трактирщик медленно отступил от меня на шаг. Потом, глядя в сторону, почесал себе затылок.

— Вероятно, сударь, ваш товарищ ушел раньше, чем я вернулся из кухни.

О, Матушка, верно говорю Вам — шпионы умеют оставаться незамеченными.

Задерживаться в Лидсе дольше мне было нельзя. Взяв с лавки сумку, я оставил на столе несколько медных монет и поспешил к двери.

Сырой ветер на улице напомнил мне о моем недомогании. Я закутался поплотнее в пальто, которое занял в части у гражданского судейского, сунул нос в его мех и двинулся прочь от города — местами по твердой, местами по раскисшей и хлюпавшей под моей ступней дороге.

Едва я прошел несколько кварталов, как ветер подул сильнее — свист его стал скоро совершенно невыносим моему слуху, — стучали ставни на домах, стонали доски мостовых, срывались с крыш сараев и уносилась высоко в небо черепица и солома, и кружились в серебрянном осеннем свете строчки каких-то писем, словно развеянный на гумне жмых, — вокруг меня все орало, блистало, сводило с ума…

Не в силах продолжать движение, я присел на крыльцо первого попавшегося мне и, кажется, пустого дома, закутался поплотнее в пальто и закрыл голову руками. Сознание мое помутилось.

Мой разум пытался удалить ее из мира как порождение моего воображения, но то нервическое и жалкое состояние, которое я хорошо знал и которое вновь нашло на меня, шептало мне, что я должен перестать цепляться за разум. И вот я заставил себя открыть глаза и с невыразимым отвращением посмотрел на ее сияние, разливавшееся вокруг меня[27]. Нет, Матушка, это была не болезнь — я узнавал блеск чешуй, струящихся передо мной, не заметных ни единому органу на земле, кроме моего глаза. Я слышал этот характерный звук — смесь шороха, скрипа и стона, — который раздается, когда мир сбрасывает с себя свой блестящий покров.

И вот наконец я увидел ее — вдалеке, извивающуюся меж домами — зелено-золотую, шипящую ветром, поднимающую над крышами домов свою чудовищную плоскую голову, выбрасывающую вперед свое страшное жало с каплями переполняющего его яда, стекавшего уже по клыкам ее, готового выплеснуться в мир из пасти тугой смертоносной струей. То и дело чудовище пригибало голову и заглядывало в окна домов — и тогда в домах цепенели дети, а отцы в тоске хватались за головы, вспоминая свои грехи.


{Разразившийся ураган — это снова язык Сайрус, но уже в своем первозданном (обычно скрытом для людей) амплуа разрушителя. Он предстает и змеей, которая не дает детям развить свои врожденные способности, и мучит взрослых старым чувством вины. Переводчик проявил небрежность, представив здесь змею в женском роде, — в прочих местах он переводит «snake» как «змей». Однако такая случайность создает интересную неопределенность сути Сайруса Смита. Одновременно Лейн дает нам понять, что проползающая змея — это буква «s».}


Я снова закрыл глаза и уши руками и сидел на крыльце ни жив, ни мертв. Мир вокруг меня разбился, словно корабль, налетевший на скалы, — стены дома за моей спиной тряслись, холодом веяло от проползающего рядом с громким шорохом блестящего, гладкого гада.

О, Матушка, некоторые литеры поистине кошмарны!

Но что это? Вдруг я ощутил, как по моей щеке несколько раз провели чем-то мокрым, теплым и шершавым, — словно кто-то вытер мне щеку, а вместе с грязью и слезами стер с нее холод, одиночество и ощущение ужаса.

Я открыл глаза — мир был будничен, сух и сер, красен крышами, синь лужами — и прочен, как выстроенный рукой ребенка домик из шляпных коробок. Ветер стих, грязная деревянная мостовая тянулась вдоль обветшалых построек — за ними виднелись указывающие в небо тонкие[28] персты дубов и ясней.

Передо мной стоял и горячо дышал мне в лицо огромный мохнатый пес. Откуда он взялся, я не знаю — возможно, там, куда я иду, тоже есть ангелы. Животное[29] смотрело на меня таким умным и дружеским взглядом, что мне вовсе не хотелось гнать его от себя — затмение, которое я только что испытал, рассеялось его присутствием.

Я потрепал пса по загривку, а он в ответ лизнул мне руку.

Тут я подумал, что, в самом деле, в моем путешествии мне нелишне будет иметь попутчика — еще лучше товарища, не знающего человеческого языка. Ни одного человека не могу позвать я с собой туда, куда иду ныне, но собака — другое дело.

Я некоторое время рассматривал пса.

— Я назову тебя…

Словно поняв, он три раза призывно гавкнул мне в ответ.

— Три? — удивился я. — Что же, Трипл[30] — имя ничем не хуже других.


{В тексте две собаки — одна друг, другая враг. Обе — части человека, его психики. Трипл (троица — Юнг говорил, что из четырех частей личности три подвластны сознанию и одна — неуправляема сознанием, является бессознательным «демоном»). Трипл — это сознательное в человеке. Это «реальность». Невидимый и непонятный же пес-демон Айри — подсознательное и ужасное «чужое» (unheimlich Фрейда). Сама избушка в лесу, куда Сайрус заманивает Лейна, это, как я уже указывал, вероятно, «голова человека», его психика. Интересно, что именно Трипла Лейн зовет «brute» — то есть «дикое животное». Возможно, именно «дикость» и неподвластность языку Лейн ценит в себе больше всего.}


Я залез в сумку, вынул из нее ломоть хлеба, отломил кусок и съел сам, а остальное кинул своему товарищу — пес проглотил хлеб на лету. Начало нашей дружбы было, таким образом, скреплено совместной трапезой. Именно Трипл теперь сопит рядом со мной на соломе, Матушка, и мне сейчас не одиноко от его присутствия.

Вдвоем мы вышли с ним из пригородов Лидса (я чувствовал себя теперь гораздо бодрее) и по перелескам, вдоль указанных в заголовке письма дорог направились в сторону Илкли.

Пес то следовал за мной[31], то весело бежал впереди меня, оставляя на тонкой изморози, покрывавшей дорогу, королевские лилии своих следов. То и дело он останавливался, вынюхивал что-то под черными слезящимися влагой стволами деревьев, затем оборачивался ко мне и лаем призывал меня поторопиться.

Что и говорить, Матушка, вдвоем веселее!

Без особых приключений мы добрались до Отли и, не заходя в сам этот городок, взяли от него западнее, следуя вдоль Брэдфорд роуд. Здесь нам встретилась маленькая деревенька, в центре ее располагался пруд, живописно окруженный черными ивами. Увидев его, мы с Триплом остановились немного отдохнуть и перекусить. Сев на лежащий почти горизонтально на земле ствол одной из этих «плакальщиц»[32] — желтый, мокрый, весь в черных и бордовых точках непроросших сучков, я достал из сумки хлеб, солонину (она особенно хороша для дальней дороги) и козий сыр, накануне купленный мной в дорогу у трактирщика, а еще бутыль вина. Все это я разложил на расстеленном прямо на снегу широком носовом платке, кстати обнаружившимся в пальто у чистюли судейского. Мы честно поделили ланч на двоих. Трипл, правда, отказался от выпивки, но в остальном за трапезой проявил себя весьма воспитанным псом.

Ах, Матушка, — как приятно бывает порой оказаться оторванным от привычного образа жизни, от привычного образа мысли и от представления себе порядка вещей таким, каким рисует его себе наш «здравый смысл». В бело-серой зыби природы возле этого пруда я вполне ощутил силу этого предложения. Эта неожиданная оттепель посреди начавшихся было жестоких морозов произвела совершенно неожиданные эффекты в природе и создала вокруг нас причудливые формы. Сидя у пруда, покрывшегося за прошлые недели льдом, я словно оказался приобщен к непониманию природой самой себя — лед на воде стал желто-синим, прозрачным, сопливым — и там, и тут на нем серели лужи воды. Но и сам лед был тоже вода, только твердая, — и вода была над ним, и вода была под ним.

Галки сухо, словно кто-то хлопал в ладоши, вскрикивали над прудом, носясь росчерками пера в небе, и застыло над прудом прозрачное колесо луны, с которого стекало на лед медовыми каплями странное звучание — и то и дело появлялись с легким звоном из этого стекающего с небес потока маленькие человечки, и играли каждый по одной короткой ноте на флейтах, — и тут же пропадали. Это лед на воде вел себя странно — он становился ломким, опадал, старел и пел миру свою прощальную песнь.

И еще я видел странную розовую дымку над прудом, над ивами, над деревней и над церковью, — нет, ее будто и не было, Матушка, — но если всмотреться, то была[33] — будто тень невидимая от серебряной луны проступала в небе едва различимым сиянием, но только мне одному та легкая тень луны была видна — и то едва-едва, словно сквозь розовое стеклышко, приставленное к глазу.

Поодаль от нас, на другом берегу пруда вскоре разместилась ватага местных мальчишек. Они громко разговаривали, смеялись, а скоро принялись швырять в пруд камни — им нравилось, как весело и звонко ломается тонкий лед под ударами падающих с неба тел и как отчаянным цветком на миг из образовавшейся в его теле черной звезды взметывается вверх глянцевито-черный столб воды. Мальчишки так смеялись и лица их были так красны, шапки сбились набекрень, у некоторых и вовсе попадали на землю — я отчего-то мог видеть их, как будто они были совсем рядом, — и я загляделся на их глаза, светившиеся счастьем.

О, Матушка, они светились! Забвением земного, сладостным и волшебным кружением зеленых звезд…

А ведь, если подумать, все эти положительно важные дела, которыми заняты взрослые люди, только на то и направлены, чтобы снова ощутить внутри себя эту безумную, вертящуюся звездами радость, которую в ту минуту ощущали мальчишки, — когда слетает шапка с головы и сырой теплый ветер треплет кудри, и летит камень, и падает на тонкий синий лед, и ломает его, и взметывается оттуда жизнь. Звенит в природе, и в головах мальчишек звенит. И звон этот есть звон неведомого колокола жизни, который только и хочется слышать человеку, и звоном этим хочет он наполниться, и сделаться одним с миром.

Но ведь вот что странно, Матушка: звон этот часто исходит от той самой литеры, что проползла сегодня передо мной средь улиц, обдавая живое холодом презирающего его взгляда, готовая выстрелить в живое своим ядом…

В том-то вся и беда, Матушка, что литера одна… И если не может человек извлечь звон из мира, Матушка, то начинается тот шум, который вместо звона создает голова человека, из самой себя пытаясь вызвонить волшебство, — и тогда кажется нам, что смотрят на нас звезды, но оказывается, что это обернулись к нам оскаленными мордами несущие нас кони и смотрят на нас безумными бельмами вместо глаз…

Но — снова в путь!

Выйдя из деревни, мы пошли по дороге, а достигнув перекрестка с Берли роуд, решили срезать через поле и лес, чтобы, минуя крюк, выйти сразу на Мур роуд.

Переход через этот маленький сосновый лесок казался мне прост, Матушка, я полагал преодолеть его за какие-нибудь четверть часа. Деревья здесь редки и высоки, оттепель как будто обошла это место стороной — стволы, стоящие далеко друг от друга, уходили в небо, словно колонны из льда, и жесткий по щиколотку снег укрывал землю. Тяжести в Трипле не хватало, он скользил по насту, будто на коньках; я же то и дело застревал в проломленном сугробе, словно провалившись ногой в лисью нору.

Один холм, уставленный этими ледяными мачтами, однообразно сменял другой, и вскоре от тяжелой ходьбы я начал утомляться. Солнце стало большим и бледно-желтым, оно сделалось похожим на огромный лимон и низко светило нам из-за стволов, и снежный наст под светом его заструился зелеными и желтыми лентами.

Через некоторое время, подняв глаза, я заметил в деревьях, попадавшихся нам на пути, что-то странное — казалось, что в ветвях многих из них что-то застряло, нечто, что им не принадлежало, что не составляло их часть. Выглядело так, будто что-то упало на верхушки деревьев с неба и создало собой в ветвях их беспорядок. Сначала я заключил[34], что это были гнезда каких-то больших птиц — например, аистов, — но ни одной птицы не попадалось взгляду — в округе вообще не было слышно ни единого звука — ни в небе, ни на ветках деревьев. Более того, лес в этот момент был лишен не только звуков, но и движения — не только движения живого существа, но и обычного движения, каковым бывает во всякую минуту наполнен мир вокруг нас, — обвалившейся с дерева шапки снега, движением туч по небу, мерцанием света на куске обледеневшей коры… Все как будто замерло, ожидая чьего-то прихода, и даже лимонные разводы на снегу лежали теперь неподвижно, словно оброненные кем-то лоскуты цветной материи.

Настроение мое с энергичного поменялось на понурое, недвижимая лимонная зелень и однотонная нефритовая накипь не новы, и под снегом ноет унылая полынь[35].

Трипл тоже отчего-то загрустил и уже не отбегал от меня далеко. Тысячи маленьких и холодных глаз будто смотрели на нас из неподвижности.

Вдруг наверху одной из ледяных колонн что-то с треском шевельнулось, белый снег водопадом искрящихся снежинок посыпался на нас. Наступившая вслед за этим тишина была еще тревожнее, чем это неожиданное и короткое событие в выпавшем из общего движения мире.

Отступив на несколько шагов от сосны, я попытался рассмотреть, что именно случилось в кроне. Дерево было очень высокое, ветви его начинались далеко от земли, и к тому же солнце, еще блиставшее над горизонтом, бросало мне в глаза свои косые блики. Я понял, однако, что движение случилось именно в одном из «гнезд», замеченных мною ранее. Некрасивый беспорядок из сучьев и хвои на сосне рядом с нами прорвался, и из него рядом со стволом теперь торчало, грозя обвалиться на землю, нечто огромное и, как мне казалось снизу, имеющее строгую геометрическую форму. Было это нечто сочно-зеленого цвета. Присмотревшись, я замер. Боже правый! Я мог ошибаться, но…

Я быстро отошел назад еще на несколько шагов и снова посмотрел. Теперь сомнений у меня не осталось: из гнезда свисала вниз, застряв в сучьях одной своей конечностью...


{Это пример «прорвавшейся» в мир реальности буквы. Буква как бы падает с неба. Она загадочна. В данном случае Лейн видит букву в чистом виде. Примечательно, что «животное» Трипл (сознание самого Лейна, освобожденное от языка) не принимает букву.}


Испытывая невыносимое душевное возбуждение[36], я смотрел на инкуба. Мне казалось, что уже и с вершин других сосен стали доноситься шорохи и треск. В тот же момент я услышал рядом рычание и, опустив взгляд к земле, увидел обнаженные клыки Трипла. О, не корите меня, Матушка, за то, что сын рассказывает Вам свои галлюцинации, чтобы нагнать на Вас страху! Не хотелось бы мне, чтобы Вы оказались в том странном недвижном лесу одна — что бы в нем привиделось Вам? Когда мы долго находимся одни, без других людей вокруг нас, мы через некоторое время теряем привычку отличать то, что есть, от того, чего быть не может. Нет никого рядом, кто бы дернул нас за рукав и сказал нам: «Этого не может быть!» А раз так, так уж все может быть, Матушка. Мерзкие химеры литер всего лишь проявляют себя в нас рядом неестественных ощущений[37].

Трипл тем временем ухватил меня с рычанием зубами за голенище сапога и потянул прочь. Так или иначе, скажу Вам, что и мне вовсе не хотелось дожидаться падения с дерева того, что родилось в гнезде, и ждать, чем может закончиться соприкосновение гигантской буквы с землей.

Мы быстро пошли вперед и скоро оказались на высоком холме, с которого нам стали уже видны загорающиеся в вечерней синьке огни Илкли. Путь к этим огням, однако, проходил через лежащую перед нами в низине часть густого леса. Справа же от нас открывалось широкое поле, ровное, без всяких деревьев, по которому мы могли бы, пожалуй, до полного заката выйти на Илкли роуд, но это означало вернуться и сделать крюк до города в несколько миль.

Я сел на пенек, вынул из сумки бутылку вина, вытащил пробку и сделал несколько добрых глотков. Был ли шанс, что эта гигантская литера на дереве привиделась мне? Уже через минуту именно так мне и показалось. Мох и труха, вероятно, вывалились из огромного гнезда наружу, образовав причудливую свисающую вниз форму, которую я принял за один из беспокоящих меня фантазмов. Гнезда на соснах, вероятнее всего, были всего лишь покинутыми летними жилищами перелетных птиц.

Я встал и собрался идти вниз, прямиком через темный лес, как тут вновь почувствовал, что Трипл схватил меня зубами за сапог. Упираясь, скользя и снова отталкиваясь от жесткого наста когтями, пес, ворча, тащил меня в поле!


{В этом и последующем эпизодах Трипл, лишенное языка сознание Лейна (= интуиция), спасает Лейна, помогает ему избежать опасности и затем выводит из замкнутого круга обусловленной словами логики.}


Ничуть не церемонясь, я пнул его ногой прямо в зубы. Трипл откатился в сторону и заскулил.

— Трипл, — сказал я ему. — Ты будешь хорошей собакой, или нам придется расстаться. Я сам приму решение, куда идти.

Я засунул бутыль обратно в сумку и, не оборачиваясь на своего компаньона, направился куда задумал.

Вдруг пес мой прыгнул вперед меня, повернулся ко мне, и шерсть на загривке у него встала дыбом. Глаза его налились огнем, пасть раскрылась в угрожающем оскале… Наклонив мохнатую голову к земле, он глухо и страшно зарычал на меня.

— Ты неблагодарное животное, — покачал я головой. После чего засунул руку в сумку и нащупал в ней рукоять одного из двух моих пистолетов. Я уже вытягивал пистолет, одновременно взводя на нем курок, как вдруг Трипл прыгнул на меня.

Я уже говорил Вам, Матушка, что это был здоровенный пес? Он сшиб меня с ног, и я выпустил рукоять пистолета, так что он так и остался лежать в сумке, — но на снег в момент моего падения из сумки вылетело что-то более легкое — листок плотной желтой бумаги, свернутый в трубочку.

Падая, я как можно сильнее втягивал шею в плечи, чтобы не дать возможности разъяренному животному ухватить меня за горло, но уже на земле с удивлением почувствовал, что Трипл оставил меня, отбежал к выпавшему из сумки листку, взял его в зубы и, подбежав ко мне, положил рядом с моим лицом. После чего, не изъявляя больше ко мне никакой злобы, пес сел рядом со мной на снег, обдавая меня горячим своим дыханием и виляя хвостом.

Привстав и опершись на локоть, я взял карту и развернул ее. Проследив маршрут на ней, я увидел помеченной красным крестом ту точку, где мы с Триплом в этот момент находились, — «Эрвон Хилл» называлось это место. Пунктирная стрелка предписывала нам двигаться отсюда в направлении темного леса внизу.

Как я мог снова оказаться в точности на том маршруте, который проложил для меня в карте Сайрус Смит?! На эмблеме нижнего леса в карте было что-то написано, но на перегибе бумага потрескалась и почерк был неразборчив — надпись вообще не выглядела надписью, значок был похож на два красных глаза.

Что бы ни значил этот лес и пометка на карте Сайруса Смита, следовать через лес мне теперь представилось неразумным. Шпион был незнакомец, повстречавшийся мне в «Луге Скрипача», или нет, но в мире ныне не должно быть ни единого человека (кроме Вас, Матушка), кто бы точно знал тот путь, по которому я следую.

Обняв Трипла за морду, я несколько раз поцеловал его в холодный мокрый нос. В глазах пса, взвизгнувшего при этом от восторга, не было ни проблеска разума — одно звенящее чувство радости, подобное тому, которое я наблюдал в глазах мальчишек, бросавших камни в пруд. Все же этот пес отчего-то очень предан мне, Матушка[38].

Мы пошли теперь налево, по заснеженному полю, и тут приключилась с нами еще одна заминка, разрешение которой заставило меня теперь убедиться уже не только в верности мне моего мохнатого друга, но и в удивительной его сообразительности[39].

Я спрошу Вас, Матушка, — как можно заблудиться в открытом поле? Как можно нам было три раза возвращаться к исходной точке на холме с мрачно копошащимся внизу лесом? До Илкли роуд через поле по всем соображениям было не больше мили — но ее-то мы никак не могли преодолеть!

Каждый раз, натыкаясь на собственные следы, я принимал от них в противоположную сторону и каждый раз приходил обратно на холм! На третий раз, увидев свои следы на снегу, я совсем пал духом. Сев на землю, я повернулся к Триплу и сказал:

— Иди, если у тебя есть силы, мой друг. Я буду ждать тебя здесь, ибо ты все равно вернешься. Круг непременно замкнется.

Но Трипл — о, что за бесценный подарок небес эта собака! — вдруг потянул меня за полу пальто в направлении следов! Не веря уже ни во что, я из последних сил поплелся за ним, ожидая вновь скоро увидеть перед собой злополучный холм. Каково же было мое удивление, когда через четверть часа мы вышли на тракт, ведущий к Илкли. И добрый мельник, проезжавший мимо в своей скрипучей телеге, приветливо махнул нам рукой. До нашей цели мы теперь имели возможность отдохнуть, развалясь на мешках, пахнувших свежей мукой.

Воистину, Матушка, как часто принимаем мы следы чужих людей на земле за свои и отказываемся от новых возможностей! Но нет ни одного нашего следа на земле.


{Полагаю, это перифраз сентенции Гераклита. Впрочем, у Лейна спорное звучание.}


Но если Вы думаете, Матушка, что там, на дороге к Илкли в уютной скрипучей телеге мирно завершился вчерашний день — или что, во всяком случае, оставшаяся его часть прошла без приключений, Вы ошибаетесь!

Вначале, впрочем, как я сказал, мы были всем довольны. Мельник, который согласился подвезти нас, по благоприятной случайности следовал именно в то глухое предместье Илкли, в каком трактирщик из «Луга Скрипача» указал мне подходящее пристанище для моей работы, — я точно помнил продиктованный им адрес и название гостиницы. Однако же мельник сказал, что по пути он должен заехать в таверну «Генерал Бергойн» по каким-то своим делам. Для нас с Триплом это была не помеха, солнце уже почти совсем исчезло за темными холмами слева от нас, и лишь один оранжевый лучик его, словно кончик лисьего хвоста, дрожал над далекой кромкой елей, которая напоминала мне край чернил в чернильнице.

Я и мой пес, мы были оба вымотаны и грязны. Телегу мерно покачивало из стороны в сторону, мешки с мукой казались нам мягче перин и подушек, и скоро под ритмичный скрип колес я и Трипл задремали.

Проснулся я от боли — кто-то словно уколол мне щеку булавкой. Вздрогнув, я открыл глаза, сел на мешках с мукой и потер щеку рукой, не в силах понять, укусило ли меня неведомо каким чудом уцелевшее на ноябрьском холоде насекомое, случайно ли я опустил во сне щеку на острую соломинку, или боль просто почудилась мне в забытьи.

Вокруг было темно, лишь несколько окон на первом этаже приземистого двухэтажного дома, напоминавшего земляной холм, у которого стояла телега, светились. Трипл спал рядом на мешках, опустив мохнатую морду на мокрые лапы, мельника нигде не было видно. Подняв голову, я увидел вывеску над дверью: «Генерал Бергойн».

В этот момент щеку мою кольнуло снова, и я, словно повинуясь чьей-то воле, посмотрел на центральное из трех окон, светящихся в темной бревенчатой стене. В изумлении я различил в окне знакомый горбоносый профиль, испанскую бородку и пронзительный, косо направленный на меня взгляд...

Дыхание мое перехватило.

Убедившись, что я заметил его, Сайрус Смит приотворил окно и поманил меня длинным пальцем. Затем он еще раз пронзительно посмотрел на меня, и профиль его в окне исчез.


{Я так понимаю, что Сайрус Смит следит за курсом Лейна, беспрестанно направляя его к «избушке», к разрушению, прочь от реальности. При этом внешне Сайрус Смит как бы помогает.}


Чувствуя, что меня необоримо тянет к окну — причем вопреки всякой логике, ибо, увидев эспаньолку Смита, мне разумнее всего было бы немедленно дать стрекача, — я подобрал с земли осколок трухлявой доски, закрыл им свое лицо с тем, чтобы максимально слиться с темнотой, затем подобрался к окну и заглянул в него.

В трактирной зале за столом сидели мельник, и — к моему испуганному удивлению — сержант Бейн! Не меньшим сюрпризом стало для меня присутствие в комнате моего давешнего советчика, трактирщика из таверны «Луг Скрипача». Отворившего мне окно Сайруса Смита я не видел в комнате вовсе.

— Его надо брать сейчас же, пока он спит, — услышал я голос мельника. — Зачем мне еще везти его в «Черную суку»?

Я похолодел — «Черная сука» была именно та гостиница под Илкли, которую порекомендовал мне утром трактирщик.

— Дело политическое, — возразил ему сержант Бейн и помурыжил, как он всегда это делал, свой похожий на баклажан нос. — Полковник хочет задержать дезертира лично. К тому же с таким войском, как вы двое, арестовывать его здесь будет опасно. В «Черной суке» все готово к встрече — там достаточно солдат, есть кандалы и тюремная карета.

— Но я могу сейчас же получить свои деньги? — раздраженно вступил в разговор трактирщик.

— После ареста Лейна, — отрубил Бейн.

— Но вы же сами приказали мне явиться сюда… — запричитал мельник.

— Болваны! — стукнул Бейн кулаком по столу. — Я объявил, что в «Бергойне» будет происходить тайная передача дежурств, что здесь вы сможете передавать друг другу эту чертову телегу с мукой. Какого же дьявола ты, Боб, привез Лейна ко мне, коли тебе посчастливилось его найти?! Тебе следовало везти его сразу в «Черную суку». И какого дьявола приперся сюда ты, Джон, если тебе следовало оставаться в Лидсе?

— Я думал, что я сделал свое дело и дезертира уже задержали, — проворчал трактирщик. — Столько телег с переодетыми солдатами ездит по дорогам от Илкли до Харрогейта, сколько шпиков скучает в каждом трактире, а дезертир выскочил прямо на этого простофилю в чистом поле! Смотри, Боб, не испорти мне дело своей беспросветной тупостью!

— Немедленно везите его в «Черную суку», пока он не проснулся! — зарычал на обоих Бейн. — Там и получите свои деньги. И не смей даже заикнуться полковнику, что привозил его сюда! — Он погрозил пальцем мельнику. — Иначе всю свою награду ты изведешь на галеты, пока будешь сидеть на гауптвахте!

Откинувшись на стуле, он повернулся ко мне.

— А ты что стоишь столбом, бездельник? Не видишь, что моя кружка уже пуста?

Сердце у меня от этого неожиданного окрика чуть не выпрыгнуло из груди, но тут я увидел, что Сайрус Смит, одетый в затрапезную рубаху, грязные панталоны и деревянные башмаки, отделился от стены рядом с моим окном и, с трудом волоча за собой двумя руками огромную бутыль вина, приблизился к столу сержанта.

В следующий миг я скатился на снег, перебежал, пригибаясь, к телеге, схватил с нее свою сумку и дал по уху Триплу — тот, подняв голову, было тихо заворчал — но не гавкнул, молодец, — затем мощными прыжками последовал за мной.


{Мир озабочен поимкой Лейна и возвратом его в обусловленную языком реальность, то есть в «кандалы», в «тюремную карету». Убегая от сержанта, Лейн как бы бежит «к себе» — но Сайрус хочет, чтобы Лейн принял его страшную «избушку» за свой дом.}


Перемахнув через низкую каменную изгородь, мы вдвоем помчались по тускло отсвечивавшей ночной изморозью дороге, перепрыгивая через валуны и окаменевшие кучи грязи, мимо указывающих в небо прямых стволов тополей. Позади мы услышали тревожные крики, прозвучал одинокий выстрел…

Только нам показалось, что мы оторвались от погони, как впереди нас сквозь стволы деревьев замелькали огни фонарей… Солдаты были повсюду.

О, Матушка, тут бы нас непременно поймали, но… В обволакивающем мое сознание облаке отчаяния совершенно неожиданно открылось отверстие — из него, словно из неведомого омута, пошли во все стороны сполохи и объятые огнем волны, — они заполонили собой все вокруг, все существо мое задрожало, потом стало животным, потом перестало помнить, стало полым словом, облеклось покоем[40].

Дупло было огромное и располагалось в большом черном тополе, таком старом, что ему, наверное, было несколько сотен лет. Подобрав с земли вокруг тополя несколько еловых лап, я забрался в него и поманил за собой Трипла. Умный пес прыгнул внутрь, и я тут же плотно заделал отверстие колючими душистыми ветками.

Ах, Матушка, а все же некоторые литеры бывают добры к нам!


{Пример буквы, материально интегрированной в мир. Пример того, что буквы могут иногда и помочь, в чем Лейн видит, вероятно, залог возможности использовать их по-новому, всегда и безусловно с благим результатом.}


Внутри старого дерева было сухо и уютно. Пахло прелой травой, корой и сушеными грибами, которые тут, по-видимому, собрал для себя на зиму какой-то зверек. Я пощупал рукой вокруг себя и действительно скоро нашел на покрытом сухими ломкими листьями дне несколько сморщенных рыжиков и опят. Они прекрасно пошли под вино из бутыли и под взволнованные крики разыскивающих нас по лесу солдат.

Умный мой пес все время молчал, а потом предоставил мне свою теплую спину вместо подушки — о, дупло было такое огромное, что я мог лежать в нем почти не поджимая ног!

Ах, никогда, Матушка, — даже в уютной своей постели ребенком — не спал я так крепко и мирно, как прошлую ночь в дупле!

Утром же, когда мы вылезли из дерева наружу, чудо ждало нас. Лес прозрачно сиял нам навстречу, и каждая веточка на деревьях была аккуратно завернута в тончайшую ледяную пленку; хрустальное благолепие это стояло неподвижно, чисто, без единого звука и сверкало тихими молниями, встречая занимавшуюся на востоке нежно-кремовую зарю. Шаги наши по покрытой тончайшей кружевной вязью льда траве звучали детским смехом, пением без слов, прозрачной радугой, и в синих стеклянных колбах ветвей человечки пробегали вверх и вниз с горящими голубым факелами в руках.

Ах, что это было за утро, Матушка! Ветви и кисти сморщившихся на ветвях листьев крестили нас чистым и свежим своим недвижием; идущие из испещренной изморозью синей тени всполохи манили, вели к цели, обещая истину, идиллию, изумление или безумие. Все это было в одном едином сине-розовом словосочетании, состоящем всего из одной буквы, — и обещание, и надежда, и бесконечность, — и[41]

Мне не хотелось думать о пережитых ночью опасностях, о том, что преследователи мои были где-то рядом. Я чувствовал себя энергичным, хорошо отдохнувшим, выспавшимся.

Идти мне в Илкли теперь, конечно, было нельзя. Но куда же мне можно было идти?

Всюду меня ждали только продажные трактирщики, нанятые армией шпионы и переодетые солдаты. По правде сказать, я и не представлял, Матушка, что мое исчезновение вызовет такой переполох! Подумать только, сам полковник Холл возглавляет операцию по моей поимке и хочет лично арестовать меня. Впрочем, среди вещей, которые я прихватил с собой из части, есть амбарная книга полковых приходов и расходов — я взял ее на тот случай, если мне не хватит бумаги. Возможно, не все балансы в этой книге сходятся идеально и пыл полковника Холла объясняется еще и этим неравновесием.

Тревожит меня, Матушка, однако, в гораздо большей степени другая мысль. Тот, кто заманивал меня в свой дом под Айсенгартом, неожиданно предстал мне вчера трактирным слугой в «Генерале Бергойне», но он ли это был? Вариантов тут, по размышлению, может быть только два: либо вчера я обознался и слуга в трактире вовсе не смотрел на меня, когда открывал окно на улицу, либо Сайрус Смит — странная личность и с не известной мне целью из кожи вон лезет, чтобы помочь мне избежать поимки и заманить к себе в гости. Во всяком случае, Матушка, у меня нет теперь никакого желания возвращаться в Илкли и искать с ним встречи, чтобы разъяснить дело. И я по-прежнему категорически не планирую пользоваться его подозрительным гостеприимством.

Всему в жизни можно найти причину. Если на меня был затеян полковником Холлом столь внушительный гон[42], значит и награда за мою голову высока — и потому я вовсе не исключаю того, что этот Смит просто желает получить все деньги, причитающиеся за мою поимку, единолично и для этого пускается во всякого рода авантюры. Теперь у меня есть только две возможности затеряться — пойти на юг, в большой город, в Манчестер или в Шеффилд, или двинуться дальше на север, в дебри лесов, в надежде подыскать там для себя все-таки подходящий уголок подальше от людей.

Написав это, я тут же подумал, Матушка, что, увы, большой город — это для меня не выход. То, что я собираюсь поведать людям, должно быть написано без суеты. То, что пишется для людей, не должно быть ими прослежено[43], иначе им сделается плохо, — вспоминая мое прошлое сравнение, свинья не должна видеть, как из ее кишок тянут колбасу.

Потому сегодня утром я решил двинуться на север. Пусть маршрут мой до поры до времени будет совпадать с пунктирной стрелкой на карте Сайруса Смита, я вовсе не иду в его избушку под Айсенгартом. Моя цель — бросить якорь много южнее, где-нибудь в окрестностях Грассингтона, в преддверье Йоркширского леса — там, я слышал, есть много удаленных крестьянских ферм.

Сегодня мы с Триплом проявляли осмотрительность, двигались осторожно, перелесками вдоль дорог, прячась за сугробами, как только замечали вдалеке приближающийся транспорт. Благодаря нашей осторожности и по большей части сопутствовавшей нам ясной погоде, во все дальнейшее путешествие, Матушка, со мной и Триплом не случилось ни единой неприятности — это если не считать одного маленького — и, по правде сказать, совсем невинного — недоразумения ближе к вечеру.

Уже недалеко от Грассингтона мы взяли от дороги вправо и спустились к пойме реки Уарф — там, в узком ее месте, по завалившемуся через поток стволу ели я перебрался на другой берег (Трипл одолел ручей вплавь). Теперь нам предстояло пересечь небольшой участок леса, за которым на холмах, похожих на пятнистые бока коров, были видны разбросанные постройки одиноких крестьянских хуторов.

Солнце уже скрылось, как вдруг я заметил красное пятно на одной из голых берез, качающихся в сумерках под налетевшим ветром. В особенности это пятно было заметно потому, что все остальные краски вокруг вели себя в густеющем воздухе сдержанно и скромно, словно сироты из приюта на воскресной проповеди, — то есть были серо-сини (небо и заиндевевшие стволы) или светло-буры (проталины и снег).

Я подошел ближе к березе и, задрав голову, приложил руку ко лбу козырьком. На моих глазах красное пятно вдруг шевельнулось, расправилось и приняло правильную треугольную форму — верх его сделался остроконечным, а из основания вытянулись наискосок два луча, — посередине же треугольника заиграла непонятно откуда взявшаяся улыбка. В следующую секунду я с ужасом разобрал наконец, что высоко на березе, вцепившись рукой в ствол, расставив на ветке ноги и повернувшись ко мне спиной, стояла одетая в красное пальто, подпоясанная «улыбающимся» мне сзади ремешком, укрытая остроконечным капюшоном маленькая девочка.

Что делала малышка совсем одна высоко на березе вечером?

— Эй! — позвал я, протянув к ней руку, весь в охватившем меня смятении. — Эй, девочка!

Без сомнения, она услышала меня, потому что в тот же миг обернулась.

В тот же момент я вскрикнул — на меня посмотрели пустые глазницы и хищный оскал покрытого морщинистой кожей черепа; белесые, торчавшие из-под капюшона детские волоски перебирал ветер. Лицо у инкуба было злое, похожее на морду обезьяны…

Вокруг нас свистела тишина.

Гладкость атласа и запах ладана. Асимметричная пустота. Арки и ниспадающие ангелы. Астры, красота и обезьяны. Альфа и Омега… [44]

Я закричал, но звук моего голоса мгновенно потух в сыром вечернем воздухе, словно зажженный фитиль сунули в воду.

И вдруг… Я лишь на секунду отвел взгляд, а когда снова посмотрел на привидение, огромный снегирь, тяжело взмахнув крыльями и сбив ими с ближайших веток вороха снега, взлетел с березы. Залился хриплым лаем, словно очнувшись от сна, Трипл, — он лаял долго, отчаянно — пока густеющий синевой воздух не проглотил птицу. О, это было ужасное видение[45], Матушка, — но, уверяю Вас, лишь мираж, — не только страшная обезьяна, но даже, думаю, и снегирь — оба только привиделись мне. Всему виной, Матушка (почему я и рассказал Вам это мое недоразумение со снегирем, а иначе бы не стоило), мое болезненное состояние, с которого я начал нынешнее свое длинное письмо к Вам и которое именно в тот описанный мной момент невероятного смятения во мне чувств вновь опустилось на меня, словно гнетущее облако.

Хотя в остальном, объективно рассуждая, сегодняшний день закончился вовсе не так плохо, как мог бы. Мы с Триплом нашли для ночлега прекрасный амбар с теплым и душистым сеном. Со мной есть пара свечей, так что, устроившись, я сразу принялся писать Вам.

Час назад я видел в щель амбара и нашего будущего хозяина — весьма почтенного земледельца, лет пятидесяти, с бородой, несущего в своих руках огромную лопату. Завтра я собираюсь заплатить ему сколько-то мелочи и спросить, не сможет ли он (или кто-то из его знакомых в округе) предоставить необходимую мне крышу.

Сейчас я заканчиваю это свое письмо, тем более что и свеча уже совсем коротка. Шлю Вам, Матушка, свои уверения, что если кого и не хватает мне в нынешнем моем положении из людей, так это только Вас, и если чего и не достает мне теперь, то это только нежной руки Вашей у меня на лбу.


Любящий Вас сын,

Арнольд Лейн



1 декабря 1779. Там же. Утро — вероятно, около семи.


Матушка! Беда! Как верно говорят, что от доброго положения дел до дурного одно мгновение, — здесь же у судьбы была целая ночь, чтобы смешать мне карты.

Меня ограбили. Пока мы спали, воры унесли все самое ценное, а именно — еду, деньги, мое пальто, армейский теплый мундир и панталоны, свечи с пистолетами и патронами... Трипл оказался никчемной сторожевой собакой — он даже носом не повел! Теперь настала мне пора выходить на дежурство[46].

Вор явно не торопился: пересмотрел содержимое моей сумки и оставил в ней нетронутым все себе не нужное — бумагу, чернила и свернутую в трубочку карту. Все же остальное пропало!

Ах, Матушка, — я хорошо знаю буквы, но я не могу их есть, я не могу укрываться ими или отстреливаться из них! Обнаружив пропажу, я бросился к двери сарая, открыл ее и увидел на новеньком утреннем снегу уже подтаявшие, но еще хорошо видные следы вора. Они вели в лес и выглядели как отпечатки от подков — я слышал раньше о цыганах, маскирующих свои следы под следы лошадей или диких животных.

О, Матушка, ничего хорошего никогда не приходило из-под земли — включая и эту самую воровскую из литер! Узнать, уверовать, умудриться ужаться и уйти — узко ушко Уллы! Умастит ум увещеваниями и унылой мудростью, думой о скучном, всуе лучше не ухитрится придумать!.. Улучшит ум ураган — ударит, уложит, усыпит…[47]


{В прописных «U» в виде следов от подков на снегу, как я уже говорил, мне видится мотив «материализации» знака. Буквы (знаки) у Лейна, похоже, обуславливают мир хаотично. Это некая разношерстая толпа, каждая из букв действует как придется. Лишь проявляющий время от времени свою волю и власть над буквами язык организует их в целенаправленную злую силу.}


Чтобы хоть как-то успокоиться, я тут же сел писать Вам это письмо — я всегда лучше сосредотачиваюсь, когда пишу. Не обессудьте, если послание это окажется, в сравнении с вчерашним, чрезмерно коротким.

Итак, задумаемся вместе, что же мне теперь делать?

У меня больше нет денег, у меня нет еды, нет теплой одежды, чтобы согреться, нет оружия, чтобы себя защитить. На перьях в холодном воздухе долго не протянешь!

Меня ищут повсюду, Матушка, и, если поймают, повесят. Вокруг меня сеть осведомителей, шпионов — армия всерьез озаботилась моей поимкой. А мне при всем этом необходимо оставаться живым и писать. Мне надо писать — я должен писать! О, я чувствую себя как Гомер, задумавший «Илиаду» и уже открывший было рот, чтобы спеть ее, — но в рот залетела пчела и ужалила поэта в горло, и горло распухло, и ни один великий звук не может более вырваться наружу. Маленькая пчела — и судьба человечества!

Глупыми пчелами, думающими лишь о спасении своего меда, представляются мне теперь бывшие мои сослуживцы в красных мундирах и треуголках — нынче они ловят меня, словно бродом форель в речке!

Что ж, если из двух путей один ведет к немедленной гибели, а второй предполагает опасность, но все же с некоторыми шансами на продление того, что иные зовут «жизнь», а я зову «чувство», мне следует выбрать второе.

Решено, Матушка: я пойду по маршруту, указанному в карте Сайруса, я отыщу его избушку. Есть же все-таки небольшой шанс, что человек этот не врал мне и что он действительно адвокат и лишь хочет, чтобы я ненадолго взял на себя заботу о его питомце.

Ведь есть же, Матушка?

Ах, Матушка, нет! Я сам знаю, что обманываю себя! Какой пес! Какая еда в кувшинах в подвале и какой, к дьяволу, камин с дровами! Все это слишком хорошо, все это слишком чертовски хорошо, Матушка, чтобы быть правдой. Смит — мошенник, — я ясно чувствую, что он мошенник еще почище остальных.

Но… Что будет, если я не пойду в его дом под Айсенгартом?

Ведь тот вор, что украл у меня мои вещи, непременно сегодня же попытается продать их на базаре, а на красном моем мундире и на треуголке вытравлено щелочью мое имя. И пистолеты полковника Холла слишком хороши для того, чтобы их быстро не опознали. Мои преследователи будут здесь уже скоро! Ни одна дорога в округе не останется надолго без присмотра, ни один хутор, ни одна гостиница!.. Да мне и нечем платить за гостиницу… Солдаты начнут допрашивать жителей, и мой бородатый земледелец сдаст меня им в одно мгновение.

Раньше я не понимал масштаба охоты за мной — а теперь, возможно, даже преувеличиваю его: у меня такое чувство, что вся Вселенная хочет остановить меня.

Матушка, я направлюсь в Айсенгарт.

Я пойду через лес, самой глухой его частью, — помимо пунктирной стрелки, на карте Смита хорошо отображены топографические детали окрестностей. Идти до Айсенгарта мне получается миль пятнадцать — солидное расстояние для одного дня прогулки по бездорожью. И все же я поставлю себе задачу достичь избушки Сайруса сегодня же ночью — чего бы мне это ни стоило. У меня не хватит сил на два дня пути. И если Смит не соврал мне, в доме будет тепло и еда. Это все, что мне сейчас нужно. Лишь бы дойти!

Помогите мне своей молитвой, Матушка, — молитвы матери за сына единственно святы — кого бы ни просила мать за свое чадо!


Любящий Вас вечно,

Арнольд Д. Лейн



2 декабря, 1779. Дом Сайруса Смита. За окном темно-синий вечер.

Обойти Грассингтон с востока, мимо фермы Бэнк Барн, что на Мур роуд. Затем идти две мили вдоль Дейлс Уэй перелесками (это почти тропинка, держаться надо правее ее ярдов на двадцать). У большой одинокой сосны взять вниз и затем двигаться налево вдоль ручья. По пути будет бобровая плотина в виде огромного «H», пересечь реку по ней и потом держать все прямо на холм с двумя двойными косыми соснами на вершине, у каждой из них из единого основания растут по два ствола. К соснам не ходить, но под холмом у ручья есть нарытая выдрами пещера, там можно отдохнуть. Дальше идти туда, куда в полдень указывает тень от двух пересекающихся смежных стволов сосен на холме, — на северо-восток, через большое поле вплоть до лощины Уолден Хед. Здесь справа на сопке будет виден большой менгир, на который положен другой камень, поменьше. От этого древнего сооружения уже видны колокольни Айсенгарта, взять в обход города левее, затем пересечь Тронтон роуд и уйти резко на север, до реки Ур. Вдоль реки три мили по течению до замерзшего водопада, оттуда идти на юг две мили через лес (здесь ориентироваться по меткам на деревьях — «SS»).


Матушка!

Сказать Вам, что я сейчас устал, вымотан до последней степени, измучен, обескровлен, значило бы соврать Вам. Помножьте эти эпитеты на десять, на сто подобных им — и то результат такого скрещения математики со словами не будет правдиво описывать мое состояние.

А вот, однако же, я пишу Вам — радостный, что еще жив и не болтаюсь на веревке под дробь полкового барабана, на радость полковнику Холлу и йоркширским воронам. И главное достижение за сегодняшний день — я дошел! Вы не поверите, но я сейчас сижу в избушке Сайруса Смита.

Пока все, что я вижу вокруг, — по крайней мере то, что я вижу вокруг — так как я не успел еще толком обойти весь дом и все в нем рассмотреть, — выглядит именно так, как этот добрый человек обещал мне. Мне еще предстоит спуститься в подвал и посмотреть, есть ли и правда в нем еда, — но уверяю Вас, сейчас я так утомлен, что не могу даже думать о пище, оставлю это до завтра.

Справа от меня дверь в спальню, и там стоит отличная кровать, застеленная так, будто кто-то за минуту до моего прихода позаботился об этом, — все мои мечты сейчас сводятся к тому, чтобы залезть под одеяло и забыться сном.

Тем не менее до того сообщу Вам самые важные свои открытия.

С точки зрения расположения своего этот дом в лесу сейчас самое подходящее для меня место. Еще два дня назад он показался бы мне даже слишком уединенным, слишком упрятанным от людей в чаще — нынче же я вижу в этом обстоятельстве его главное преимущество. Найти избушку не знающему к ней дороги невозможно. Тут надо знать и о метках в виде двух прописных «SS» — я написал об этом в заглавии.

Не представляю, однако, что за фантазия пришла Сайрусу проводить здесь медовый месяц с женой, — но да будь благословенна эта их причуда!

Дом оказался вовсе не страшен с виду, как я опасался, и не развалюха. Это крепкий и просторный одноэтажный сруб из лиственницы, еще не почерневшей от времени внутри, с маленькими оконцами и решетчатыми ставнями, с крышей из прессованного сухого сена, как любят делать у нас в деревнях, с торчащей из нее плоской каменной трубой из бурого камня. Когда я увидел его впервые из-за деревьев, домик смотрелся очень мило — и был похож на пряник на витрине кондитерской[48] — в вечереющем, осыпающемся искристыми перьями голубом воздухе он выглядел ладным, уютным — оазисом среди снежного леса для утомленного и замерзшего путника.

К слову сказать, Трипл вовсе не разделил моих восторгов при виде жилья — он и всю дорогу был в дурном настроении, молчал, ковылял за мной по снегу еле-еле и все время отставал, так что несколько раз в течение дня я уже полагал своего мохнатого друга навсегда потерянным. Но всякий раз, стоило мне устроить привал, он вновь показывался из-за деревьев. Я опасаюсь, не заболел ли он. Поверите ли, Матушка, пес даже не захотел заходить в дом — спросите его, почему. Сколько я ни звал его с порога, он устроился на охапке валежника, что нашел неподалеку под елью, и ни в какую не соглашался выходить из этой своей пещеры. Я уверен, что холод ночью пригонит его скрестись в дверь, — только не думаю, что я проснусь!


{Трипл, безъязыковое, интуитивное сознание в Лейне не разделяет его восторга по поводу жизни в «голове» и «питания» из подсознания. Показательно последнее восклицание Лейна.}


Скажу Вам, Матушка, что и я поначалу входил в дом с опаской — несмотря на всю свою усталость, я прекрасно помнил то условие, на котором Сайрус предложил мне свое гостеприимство[49]. В доме я готовился увидеть Айри — и, признаюсь, несколько волновался, прикидывая в уме, насколько животное могло оголодать c того момента, как умерла заботившаяся о нем старуха, и не выйдет ли так, что оно примет меня самого за еду, прежде чем я сумею покормить его.

Поднявшись на крыльцо, я сначала поднес ухо к двери и прислушался. За дверью было тихо. Потянув за тяжелую дубовую ручку и попытавшись придать своему осипшему голосу теплую нотку[50], я позвал в щель:

— Айри!.. Ты здесь?..

Ответом мне была тишина.

Я открыл дверь, и на меня пахнуло густым ароматом сушеных грибов и ягод. Это было очень уютно и порадовало меня.

Войдя в дом и обойдя в нем помещения, я нигде не нашел ни пса, ни даже свидетельств его в доме пребывания. Вероятно, в поисках пропитания бедолага давно сбежал в лес. Это будет грустно узнать Сайрусу Смиту — меня же, сказать по правде, Матушка, отсутствие хозяйской собаки и ответственности за нее нисколько не огорчает.

А дом — превосходен. Жилище мое делится на гостиную и три просторные спальни — я заглянул в каждую из них, не зажигая свечи — синеватого света из узких окон было еще достаточно. Даже с еще не растопленным камином внутри дома оказалось много теплее, чем на улице. Стены внутри идут светлыми бревнами, пропитанными, кажется, тем лаком, каким полируют у нас днища кораблей. В углу у камина я обнаружил большую поленницу, а на подоконнике в деревянной коробке солидный запас превосходных сальных свечей; здесь же лежали кремень и огниво. Единственный камин располагается в гостиной; из мебели тут же большой дубовый стол с четырьмя стульями (на столе роскошный кованый подсвечник на пять свечей, он пригодится мне для писания по ночам); секретер с множеством ящичков и с кожаным креслом перед ним; писчая конторка в углу, а в противоположном углу старинный буфет. На стене, что напротив входа, висит истертый гобелен, изображающий, кажется, сцену охоты; над ним на цепочке — старинный охотничий рог.

Подойдя к каминной полке, я нашел на ней статуэтку Мефистофеля, подпирающего подбородок кулачком (рассмотрев статуэтку внимательнее, я пришел к выводу, что она изображала не Мефистофеля, а одного модного даже среди определенной части наших вольнодумцев французского смутьяна, забыл, как звать, но я видел его портреты на карикатурах в «Таймс»)[51]. Из прочих предметов на камине лежала старинная черная трубка, несколько изъязвленная древесными жучками, но, к моей радости, наполовину полная табака. Все три спальни располагаются вокруг гостиной, и каждая выходит в нее. Кровати в спальнях низкие, широкие, с теплыми и приятно пахнущими перинами, на каждой в изголовье есть большая во всю ширину кровати подушка в льняном чехле с зелеными и желтыми нитками монограммы — везде «SS». Я полагаю, что это означает «Сайрус Смит» или, может быть, «Сайрус и София» — если я правильно помню имя покойной жены хозяина.

Я бросил свою сумку в самой маленькой из спален, — выход из нее был ближе всех к камину — здесь мне будет теплее. В спальне на полированном столике перед веснушчатым от старости зеркалом лежал женский гребень, отделанный простыми речными камнями, — еще одно напоминание об умершей жене Смита.

Странным образом, чем долее я нахожусь в этом доме, чем долее описываю Вам его, тем бодрее становятся мои чувства, тем менее ощущаю я усталость, которая по приходе сюда давила мои плечи невыносимо тяжело.

Пожалуй, Матушка, я все же пойду спущусь в погреб — мне хочется перед сном взглянуть на те кувшины с «отменной едой», о которых рассказывал Сайрус Смит.


Там же. Спустя час.


Поиск входа в подвал занял у меня некоторое время — люк в полу я обнаружил только в третий раз обходя со свечей весь дом, он оказался расположен в коротком темном проходе из гостиной в одну из спален.

Потянув за массивное железное кольцо, я поднял тяжелую крышку, ожидая почувствовать исходящий из подпола обычный в таких случаях сквозняк и запах сырости и плесени, но неожиданно из открывшейся черной дыры на меня вдруг пахнуло таким душистым ароматом, что голова моя закружилась, и я, ей-богу, чуть не потерял сознание и не свалился вниз в темноту.

Откинув крышку, держа в одной руке свечу, а другой зажимая себе нос (говорю Вам, Матушка, запах был почти гнетущим![52]), я стал осторожно спускаться в подвал по скрипящим деревянным ступеням. Под полом было лишь чуть прохладнее, чем в комнатах наверху, — но этот запах…

Вскоре ступня моя встала на твердый земляной пол, я вытянул перед собой руку со свечой и осмотрел погреб. Смит не обманул меня! В полумраке вдоль тускло поблескивающих деревянных бревен по всему периметру подвала стояли, словно огромные патроны в патронташе, большие глиняные кувшины — и каждый был полон ягод, грибов, орехов. Я подошел к одному, к другому, к третьему...

Первый был полон черники, второй — крыжовника, из третьего посыпались от моих шагов через горлышко какие-то желтые грибы, в четвертом — тусклым глянцем мерцали желуди, в пятом — чернели каштаны, в шестом — душила сладким ароматом земляника... Были кувшины с яблоками, с морошкой, даже с луком. В некоторых лежали какие-то и вовсе неведомые мне ягоды или фрукты — одни были без запаха и цвета, похожие на коренья в виде белых рогаток, другие представляли собой ярко-оранжевые звездочки и пахли, наоборот, восхитительно. Меня поразило и то, что все ягоды и фрукты выглядели свежими, будто только что были сорваны с кустов и деревьев, — вероятно, особый температурный режим в подвале способствовал сохранению их природных качеств. Помню еще, что некоторые кувшины были полны чем-то наподобие мучных шариков — в одном сосуде желтого цвета, в другом розового; попадались шарики и других цветов — пахли они все по-разному, но я не узнавал эти запахи. Был еще один кувшин с тонкими бордовыми ломтиками — по запаху это было отменное вяленое мясо.

Всего я насчитал в подвале двадцать шесть глиняных кувшинов.


{Подвал в доме с буквами — бессознательное; съеденные «по-старому» буквы создают образы, приводящие к сумасшествию и гибели. Лейн ничего толкового не может написать с таким питанием. Еда в подвале бессознательного — «чистые» буквы.}


О, Матушка, теперь у меня есть все, чего я только мог себе пожелать. При этом удивительно: я не чувствую более того, что сонливость или голод тяготят меня.

В подвале я съел лишь пригоршню сочных вишен — и это из всего обилия найденных припасов. Интересно, что, когда я выплевывал на землю вишневые косточки, мне показалось, что я услышал тихий шепот в своей голове: «Айри! Айри!..» Вероятно, мысль о пропавшей собаке Смита отзывается в моем сознании незаслуженным чувством вины.

Было бы благоразумнее, бесценная и благодетельная, более не бороться с болезненным обманом воображения — бордовые букеты богатств, обретенные благодеяниями благородного ближнего, более не будут мне обременительны; а беспокойство и боль мои обессилит благотворным бальзамом блаженное забытье[53].

О, Матушка, бросив берега, бороздит бумагу барка…

Нет, нет, — бросаю все и иду скорее ложиться — прямиком в постель, бывшую, без сомнения, когда-то постелью бедной Софии Смит. Надо хорошенько отдохнуть и приступить с утра к долгожданной работе. Надеюсь, хозяйка София не попеняет на меня с небес за пользование ее ложем. Но и Вы, Матушка, не забывайте своего сына, — и да пошлите Вы мне обе — небесная и земная Софии — нынешней ночью мирный и безмятежный сон.


Остаюсь безмерно любящий Вас сын,

Арнольд Лейн



3 декабря, 1779.

Дом Сайруса Смита под Айсенгартом. Утро. Часов десять? Или полдень? Или за полдень?


Матушка!

Проснулся и сразу пишу Вам.

Так я теперь положу и впредь — начинать Вам письмо буду утром, а заканчивать его вечером, — чтобы сопоставить то, чего хотел достичь за день, и чего достиг. Стол, за которым я сижу теперь в гостиной, огромен, черен и весь в щербинках, будто на нем по ночам выплясывают гномы в башмаках с острыми каблуками, — но на нем достанет места и основным моим писаниям, и письмам Вам. Он и теперь уж завален чистой бумагой, которую я вынул из сумки и приготовил для работы, чернильница моя полна чернил (благословен будь безвестный парнокопытный вор за то, что ты оставил мне чернила!), и еще я воткнул в тяжелый и довольно причудливого вида подсвечник пять свечей — на вечер, когда они станут мне нужны, — пока же в окна льется веселый свет утра.

Ночь прошла хорошо, и я чувствую себя отдохнувшим, пусть и страшно голодным. Сквозь сон я то и дело слышал, как Трипл (я же говорил, Матушка) отчаянно скребется в дверь — видать, бедняга совсем окоченел ночью под своей елью. Ну что же, приятель, я предупреждал тебя, всякому приглашению свое время — это будет тебе урок на будущее, сегодня, я уверен, ты будешь посговорчивее!

Как только допишу эту утреннюю часть письма, сначала пущу его в дом, а потом пойду в подвал и насыплю ему полную миску вяленого мяса.

Что еще добавить?

Осматриваюсь по сторонам и ощущаю вокруг мерное безвременье. В доме нет часов, и лишь меняющийся оттенок света в комнате указывает мне на то, что в мире что-то происходит. Тихий снежок падает за окнами. Все это именно то, что мне сейчас нужно. Предметы в гостиной стоят чинно, прочно. В свете утра видно, что мебель вся очень старая и потертая[54]. Гобелен на стене за моей спиной при свете дня кажется тусклой тряпкой, он очень дряхл. У одной изображенной на нем дамы (она вышита на мчащейся, хоть уже полуистлевшей лошади, в платье с развевающимся длинным белым шлейфом, и едет она не по-женски, а верхом). Лицо у нее совсем стерлось, остался только рот, и он превратился в какую-то демоническую гримасу, словно эта леди только что зубами рвала вместе с гончими трофей. А впрочем, что рассматривать старье!


{Гобелен, как мне кажется, символизирует воспринимаемую чувствами реальность. Вернее, старый, конвенциональный способ воспринимать реальность. Подробнее об этом ниже.}


Сегодня ночью мне снились на голодный желудок странные сны — как будто что-то наползало на меня, гнало меня, словно ветер желто-бурые волны на берег, какая-то сила словно хотела избавиться от меня… Несколько раз мне во сне представлялось, что эта сила обрушивается и на стены дома и что весь он тогда содрогается под ее натиском. Но теперь утро, за окном свежо и солнечно, и… мне хорошо, Матушка. Тишина и покой.


Что ж, прежде всего — плотный завтрак…


Там же. Тот же день. Около двух часов позднее предыдущей записи.


Странные дела, Матушка, и не совсем приятные.

Нет, Матушка, собственно, ничего ужасного — просто ряд открытий — как бы лучше Вам сказать — несколько странных, несколько не объяснимых — то есть и объяснимых тоже, но только не совсем, не полностью…

Пойду по порядку.

Оставив неоконченное Вам письмо на столе, я поднялся и прошел к входной двери — мне не терпелось немедленно позвать озябшего и оголодавшего за ночь Трипла в дом (на ночь я, к Вашему сведению, запирал дверь на прочный навесной запор — большой лоснящийся от долгой службы дубовый брусок, который просовывается сквозь массивные железные скобы на двери и в пристенке).

Открыв дверь и выйдя на крыльцо, я в тот же миг застыл пораженный[55]: вся земля вокруг крыльца была усеяна щепами и обломками досок. Обернувшись, я увидел, что и косяк двери дома, и сама дверь, и стены вокруг нее сильно повреждены — истерзаны, измочалены, — словно какой-то огромный зверь ночью зубами пытался прогрызть в них дыру. Вчера — я помнил это точно — дверь была ровная и гладкая, дом стоял словно пряник, облитый глазурью.

Я начал внимательнее рассматривать повреждения[56]. Некоторые куски дерева были будто вырваны из стены чем-то острым, кто-то как будто отступал и снова наскакивал на дверь и стены в приступах нечеловеческой ярости.

Но это было еще не все. На стенах дома рядом с дверью я обнаружил большие глубокие вмятины — углубления с топорщащимися по краям их занозами, иные из них до пяти дюймов в диаметре и до трех дюймов в глубину, — выглядели они так, будто кто-то со всей силой колотил ночью по стенам кузнечным молотом. Трипл сильный пес, но только, Матушка…

Олень? Кабан в бешенстве? Огромные дикие вепри в этих местах не редкость...

Оставив загадку, я пошел искать Трипла. Его не было под елью, не было и вообще нигде — но рядом с его ночным лежбищем[57] я нашел нечто, что косвенно подтвердило мне мое предположение о ночной атаке хищного зверя. Весь снег вокруг стоянки Трипла был примят и испещрен следами — следами самого Трипла, при этом удивительно: следов хищника, его лап, когтей или копыт, я не нашел, как ни искал их. Зато в снегу и земле остался широкий — чрезмерно широкий — желоб, будто кто-то волок по снегу нечто массивное — но не собаку, а как минимум быка. Хотя тут, сознаться, Матушка, мне сложно судить — теперь опять закапало, снег во многих местах — в особенности на буграх — стал проседать, в низинах же из сугробов образовалась коричневая каша — почва здесь и вправду напоминает овсянку, — лес перед домом там и тут изрезан оврагами, — в общем, понять, где кончался (и даже в точности где начинался) след ночного гостя, было совершенно невозможно. Оттого я бросил мысль «идти по следу» — тем более что я не нашел на снегу в месте предполагаемой борьбы Трипла с хищником ни капли крови. Помимо всего прочего, Матушка, признаюсь, я боялся отходить далеко от избушки, опасаясь, что потеряюсь в лесу и не найду обратной дороги домой.

Хотя я очень сожалел о пропаже Трипла, у меня все же оставалась надежда, что пес не погиб, а просто спрятался от напугавшего его ночью зверя и что он еще вернется ко мне. Пока же мне следовало заняться собой — от голода я уже чувствовал легкое головокружение.

Вернувшись в дом, я запер дверь на засов, зажег свечу и отправился в подвал. Там, Матушка, меня ждала новая неожиданность — но опять же вовсе не ужасная, а лишь слегка странная — встревожившая меня немного именно тем, что я получил еще одно подтверждение ненадежности наших чувств. Нет, в подвале было по-прежнему темно и прохладно, и так же аккуратно и недвижимо стояли вдоль стен двадцать шесть глиняных кувшинов, и так же одурманивающе[58] ароматно пахли в них запасы…

Но вот я заглянул в кувшин с голубикой и увидел в нем что-то особенное. Запустив руку, я вынул из кувшина на свет нанизанное на тонкую сплетенную кольцом траву ожерелье из ягод. Вчера я не заметил этой самодельной игрушки в кувшине... Я осмотрел кувшин внимательнее и увидел в нем еще одно ожерелье — точно такое же, как первое. Впрочем, основное содержимое кувшина по-прежнему было россыпью ягод.


{«Реальность», каковой поначалу представились Лейну съестные припасы в погребе, оказывается сплошь «буквенной», а не «натуральной». Знак не может быть натурален, как писал Барт.}


Кому и зачем понадобилось плести браслеты из ягод на зиму? Мне вдруг представилась грустная дама — София Смит, — сидящая в гостиной у стола со свечой. За окном темный вечер, бездарный Сайрус пытается напротив нее за столом сочинить что-то великое, но у него не выходит, — а она тихо молится за него, склоняясь над огромной корзиной ягод, коротая вечер за тем, чтобы придать в такт своим мыслям изысканную форму четок собранным на болоте ягодам.

Ах нет, Матушка, — что за бред я несу, какие четки!

Пройдя к другим кувшинам, я внимательно исследовал и их содержимое — и в каждом из них я нашел фигурку или несколько, которые по какой-то рассеянности не заметил накануне. Смысл этих фигурок скоро сделался мне очень ясен. В кувшине с малиной я обнаружил сплетенную из травы и маленьких веточек и унизанную красными спелыми ягодами конструкцию, которая не оставляла сомнений в том, что это была буква «m». В емкости с крыжовником несколько «s» извивались надутыми горящей зеленью боками, они были словно маленькие, только что вылупившиеся из яйца змееныши. В кувшине с вялеными кусочками мяса я нашел несколько, право, отвратительных на вид заглавных «А» — это были унизанные кусочками вяленого мяса веточки, плотно связанные на вершинах пучками травы. И так каждый из двадцати шести кувшинов содержал в себе небольшую куклу, обозначающую букву.

Не знаю, Матушка, в какие игры играли здесь с алфавитом Сайрус и его женушка, — да и знать об этом не хочу. Не в моем положении сейчас задаваться такими вопросами.

Мое дело — поддержать в себе силы и немедленно начать работу.

Я положил в прихваченную с собой тарелку немного ягод малины, большую порцию «а», несколько луковиц (в кувшине с ними я нашел куклу, неуклюже изображавшую собой букву «j») и навалил сверху побольше желтых хлебных шариков («p») и зеленых шариков, сделанных из неизвестного мне растения, но пахнущих сладким табаком («t»). Все это я отнес наверх и съел за столом в пять минут с огромным аппетитом. Затем я вернулся вниз за добавкой, на сей раз отдав предпочтение сладким персикам с запахом меда («z»), маленьким румяным яблочкам («r») и кислым, очевидно, издалека привезенным кроваво-желтым плодам в виде звездочек (чудо, что они сохранились свежими) — эти были нанизаны на пару кукол в кувшине в виде буквы «w».

Наконец, поставив рядом с собой на стол блюдечко, полное «c» и «k» (ах, Матушка, простите мне, я уже сбиваюсь, но ей-же богу, так короче и удобнее называть дикие сливы и винную ягоду), — я придвинул к себе стопку чистых листов и — уж с высшей целью — обмакнул перо в чернильницу[59].


Дом Сайруса Смита под Айсенгартом. Тот же день. Вечер.


Ну вот и вечер, Матушка, и у меня радость: Трипл нашелся!

Посреди своего писания я вдруг услышал под дверью звук его сопенья. Я вышел на крыльцо и — вот он был, мой дражайший друг! Пес лежал на пороге совсем измученный, худой, и взгляд у него был потухший, печальный, — но он был жив!

Я опустился перед ним на колени и обнял его — о, я был так рад его возвращению! Он вяло лизнул меня в лицо и вдруг, — я не мог поверить! — как тогда в поле, он ухватил меня зубами за голенище сапога и потащил вон из дома! Но куда ему было — бедняга совсем ослабел, и я легко разжал его челюсти руками. Затем я обхватил мохнатое тело и затащил пса в дом.

— Где ты был все это время, дружище? — спросил я его, закрывая за собой дверь. — Теперь уж ты от меня не убежишь!

Он только беспокойно озирался, резко поворачивая голову из стороны в сторону, как будто кто-то или что-то внезапно появлялся и исчезал в комнате в разных местах. Потом он жалобно заскулил, поджал хвост и, опустив голову, перебежал в спальню Софии. Я был рад, что у нас с Триплом похожий вкус. В спальне он нашел себе место в самом дальнем углу от двери, у окна. Туда я принес ему, спустившись сначала в подвал, полную миску «А».

Увидев перед собой мясо, Трипл неожиданно для меня зарычал, шерсть его встала на загривке дыбом. Несколько раз он довольно громко гавкнул, повернув морду к двери в гостиную, а потом, не притронувшись к мясу, залез под кровать и больше никакими уговорами и посулами я не мог его оттуда выманить.

— Эх, Трипл, — почесал я затылок. — Жаль все же, что мы не нашли здесь Айри. Вдвоем, быть может, вам было бы веселее.

Стоило мне это сказать, как из гостиной едва слышное эхо повторило шелестящим вздохом:

— Айийр-и…

Ветер иногда причудливо шумит зимой за окнами, Матушка.

Отказ Трипла от еды я расценил как еще одно доказательство его болезни — мясо было прекрасное, я никогда в жизни не ел вкуснее.

— Ничего, — сказал я псу. — Пройдет несколько дней, и ты выздоровеешь. Тебе просто надо провести некоторое время в тепле.

На этом я оставил его, вернулся в гостиную и растопил камин.

Весело трещали поленья в очаге, на столе громоздилась все выше пачка исписанных мною листов, и Трипл вернулся ко мне — душа у меня, Матушка, поет.

И хоть пишу я пока только всего день, не без гордости сообщу Вам, что уже сумел вскрыть такие глубины мироздания, такие законы связи букв и цифр, такие соединения мысли, чувства и природы вещей, что мне, Матушка, самому становится жутко и весело от моих открытий. Тридцать два листа теперь сложены один на другой передо мной, исписанные мелким моим почерком с двух сторон.

Я еще несколько раз спускался в подвал, много ел «i» и «o». Мне также очень нравится «е», Матушка, — оно с приятной кислинкой и бодрит.

Я был так увлечен своим писанием, а чувства мои были так — в хорошем смысле — напряжены[60], вписаны в высший поиск, что я не обращал внимания на некоторые странные побочные явления, сопровождавшие этот высший настрой сознания. Матушка, верите ли: мне то и дело казалось, будто из-под пола слышится детский смех. Да, да, будто маленькие дети — ну, или карлики — смеются в подвале… Я, впрочем, заставил себя не обращать внимания на эти призрачные звуки[61]. Я должен отличать свои высшие интуиции от игр сознания, след на воде от брошенного в нее камня от ряби, вызванной случайным ветерком; явления, отвлекающие от важных предчувствий, от явлений, рожденных предчувствиями; белый свет от оттенков рефракции.

Опять ветер подул снаружи завыванием, очень похожим на звучание имени хозяйской собаки:

— Айри-и!.. Айри-и!..

Несколько раз будто вздох доносился до меня из-за двери дома, и правое окно пару раз вдруг подернулось чьей-то тенью — но стоило мне поднять глаза, как снова я видел в окнах лишь тихий вечерний свет. Ах, Матушка, я не мог отвлекаться — да и какой смысл ходить каждый раз проверять, снег ли свалился с вершины дерева, солнце ли зашло за тучу или и впрямь олень-великан бродит вокруг дома.

Сейчас все тихо и спокойно. Я иду спать в уверенности, что недолго миру пребывать в том ужасном состоянии, куда погрузила его неспособность людей чувствовать[62], когда дыхание наше разъединено с миром и душит нас самих, — недолго более нам пользоваться старыми литерами, которые, Матушка, губят в нас ощущения в зародыше, не давая нам самим появиться на свет. Письмена, что создал я сегодня, таинственны и страшны, и лишь мне подчиняются они.

Ухожу спать, Матушка, с чувством величайшей радости от исполненного сегодня долга.


Искренно и неизменно любящий вас сын,

Арнольд Д. Лейн



4 декабря 1779. Дом Сайруса Смита. Глухая ночь.


Матушка, в доме кто-то есть.

Я проснулся посреди ночи от громких хлопков в гостиной, будто кто-то выбивал ковер, и от резкого пробравшегося в спальню холода. В комнате и за окном было темно.

Я сел на кровати, запалил свечу, потом встал и в одном белье прошел в гостиную. Здесь было стыло, морозно — наружная дверь стояла распахнутой настежь, ветер гулял по комнате, закидывая внутрь дома с крыльца языки снега, и звезды холодно светили из неразличимой дали зеленоватым светом на гобелен на стене, а тот шел волнами и бился страшно о стену дома.


{Мне представляется, что открытая дверь может быть в том числе метафорой мысли Лейна о смерти.}


Я точно помню, как вечером продевал дубовый брусок сквозь скобы в двери и притолоке — теперь он валялся на полу рядом с распахнутой дверью. Памятуя о хищнике, бродящем в округе, я тут же бросился к двери и плотно закрыл ее. Затем поднял с пола и всунул холодный брусок в железные скобы — потом, с большой тревогой — а сказать честнее, дрожа как осиновый лист от страха[63] — принялся разводить огонь в холодном камине. Свечу я оставил позади себя на столе.

Вдруг я явственно услышал, как за моей спиной кто-то дунул, — и в тот же миг свеча на столе потухла. Я вскрикнул, и, к ужасу моему, на крик мой во многих местах комнаты отозвались шорохи и такие звуки, как будто кто-то быстро перебегал с места на место. Тогда я повернулся к камину спиной, прижался к кирпичной кладке и судорожно принялся ладонями ощупывать пол вокруг себя в надежде найти хоть что-то, что помогло бы мне защитить себя. В этот момент я явственно услышал повторяющийся на все лады вокруг меня быстрый шепот:

— Айри... Айри... Айри...

Волосы зашевелились у меня на голове.

По счастью, рука моя в этот момент наткнулась на кремень и огниво — тут же я ударил одним о другое, полетели искры, — я ударил снова, снова — и с каждым ударом поворачивался то в одну, то в другую сторону, пытаясь определить источник таинственных голосов вокруг меня. И вот, Матушка: в появляющемся на долю секунды и тут же пропадающем свете в гостиной мне показалось — лишь, право, показалось, Матушка, как я сейчас думаю, — что фигуры на гобелене, на том старом истертом ковре, что висит напротив входа… двигались. Видение это было так страшно, Матушка, что руки у меня похолодели — я не решался в темноте встать и подойти к ковру ближе, чтобы удостовериться в своей ошибке. С каждой новой вспышкой фигуры на вышивке как будто оказывались пойманными врасплох и замирали, но я всякий раз успевал заметить самый последний момент их движения — это было как во сне, неправдоподобно и жутко, а между тем я не спал. Шорохи в комнате вокруг меня тем временем продолжались — и все время слышались они не в том месте, куда я поворачивался, словно маленькие дети играли со мной в прятки.

Я потерял над собой контроль и снова громко закричал — затем, заметив в сполохе света опирающуюся о стенку камина чугунную кочергу, схватил ее и что было сил запустил в гобелен на стене. Мне показалось, что, когда кочерга глухо ударилась о ковер, из-за него послышался короткий хриплый рык, — впрочем, не могу поручиться, что я вообще мог в этот момент что-то слышать — воображение мое, и в обычное время очень чувствительное, было в этот миг воспалено до крайности. После того как кочерга со стуком упала на пол, все звуки в комнате как по команде стихли.

Я повернулся к камину и в полной темноте принялся дрожащими, словно ветви дерева в бурю, руками разводить огонь. Долгое время у меня не получалось, всякий раз, как искры гасли и темнота вновь обступала меня, мне воображалось, что сотни глаз смотрят на меня отовсюду, что кто-то крадется ко мне сзади.

Наконец дрова принялись, красные и черные блики заплясали на стенах. Я обернулся — гобелен висел на стене неподвижно, рисунок на нем застыл без малейшего намека на происходившее минуту назад волшебство… Кочерга длинной черной запятой лежала перед ковром на деревянном полу.

Я провел ладонью по лбу — он был весь мокрый.

Встав с колен, я подошел к столу и зажег на нем потухшую свечу — затем прошел к окну, взял из коробки еще свечей и расставил их по всей комнате, затем зажег их все. Гостиная осветилась так, словно в ней собирались давать бал, — теперь на моей стороне была целая армия солдат с острыми штыками пламени. А впрочем, клянусь Вам, Матушка, если бы в этот момент хоть мышь пискнула в подвале, сердце бы мое разорвалось. Но в доме стояла мертвая тишина. Эта тишина при свете, впрочем, скоро сделалась мне едва ли не страшнее, чем давешние шорохи в темноте.

Чтобы хоть чем-то себя занять, я взял свечу, подошел к гобелену и стал его разглядывать, поднося свет к разным фигурам на нем.

Судя по всему, это была очень старинная работа — поверхность шпалеры была ветхой, выцветшей от солнечного света, с нитями, там и тут выбивавшимися из линий рисунка… Изображена на ковре была вовсе не сцена охоты, как я думал вначале, а сцена поклонения какому-то святому, — но это могла быть и сцена жертвоприношения некому чудовищу — понять происходящее было нельзя, потому что центральное поле на ковре было настолько вытерто и проедено молью, что изображенной на нем главной фигуры почти не было видно — проступал лишь кусок огромного рога, который с тем же успехом мог быть кончиком хвоста, или длинным носом, или хоть фрагментом руки с крестом. Видны, однако, были очертания камней вокруг этой исчезнувшей за столетия фигуры, и расставлены они были в неком завораживающем взгляд порядке[64].

Знатные дамы и господа на лошадях вокруг своего кумира (или поработившего их чудовища) имели выражение лиц серьезное и торжественное. А впрочем, Матушка, в старину с одинаковыми умильными лицами изображали как людей, настроенных на молитву, так и людей, замышляющих самое жестокое смертоубийство, — понять по выражениям лиц людей на ковре, что именно привело их к капищу в камнях, было невозможно. Некоторые из рыцарей направляли на стершуюся фигуру копья, другие приветливо поднимали ей навстречу ладони. Дама, которую я упомянул в прошлом письме, скакала во весь опор на это пустое пятно (я описывал ранее развивавшийся по ветру длинный шлейф ее платья), но при этом, как я тоже уже говорил, голова ее была повернута назад и смотрела дама в противоположную от своей цели сторону. Обернулась ли эта леди к свите, призывая ее поторопиться, или не хотела видеть то, к кому неслась, было не ясно — но я уже говорил Вам, Матушка, что лицо у этой женщины очень пострадало от времени, лишь губы — все из выбившихся и спутавшихся красных ниток — как будто вспучились на нем, делая всю ее похожей на безликое, но кровожадное существо. Теперь мне показалось, что рот этот стал и еще более красным, и еще более производил впечатление гримасы вурдалака, — а впрочем, это, вероятно, были эффекты колеблющегося у меня в руках света.


{Гобелен на стене, как я указал ранее на свое понимание сути происходящего, это метафора картины мира. Все молятся тому, чего не видят. Кто-то и протестует против этого. Женщина без лица — та же София, мудрость, она принуждена мчаться к демону неизвестности в центре, как и все, — куда без языка? — одновременно дама отворачивается от пустоты и «ест» свой язык. Демон в центре словесных форм есть всего лишь наше подсознание, которого мы не видим и которому служим, считая божеством. Но это наши страдание и смерть, для которых откармливает нас злой властелин земной жизни («специалист по землеотводам») язык Сайрус Смит.}


Все еще объятый дрожью[65], я слабым голосом позвал Трипла — мне хотелось, чтобы живое существо составило мне компанию в этой больной обстановке. Никто не ответил на мой зов, и я сам пошел в спальню, опустился на колени перед кроватью и заглянул под нее. Под кроватью было пусто.

Спустя минуту и несколько отчаянных мыслей о том, куда мог подеваться Трипл, я наконец сообразил, что пес, вероятно, опять убежал на двор, когда открылась дверь. Но когда я дошел в своих мыслях до самого этого сочетания слов — «открылась дверь», — руки мои затряслись с новой силой, Матушка… Объяснения произошедшему у меня не было.


Дом Сайруса Смита. Спустя четыре часа или около того, на рассвете.


Совсем немного времени назад я написал эти два слова — «не было»[66], Матушка, но потом — пусть тусклый — свет начал проникать в окна дома, а вместе с ним на помощь мне пришел разум[67]. Помните, Матушка, я уже вспоминал в одном письме к Вам о своих ночных приключениях в детстве? Как Вы с покойным батюшкой находили меня по утрам то стоящим на краю крыши нашего дома, то мирно спящим с овцами в овине — или как однажды вся улица искала меня и нашла только к полудню, плачущим на ветках старого вяза за нашей церковью — ночью я во сне забрался на дерево, а проснувшись, не смог с него слезть. О, Матушка, не подобный ли вяз все наше воображение — усыпив разум, забираемся мы в темноте по его ветвям, а утром при свете плачем, не умея спуститься?

Теперь мне все совершенно точно ясно: болезненные приступы сомнамбулии вернулись ко мне. Значит, ночью я, сам того не ведая, встал и открыл дверь на улицу. Хорошо, что я еще сам не отправился бродить по лесу — это была бы для меня верная гибель. Шепотки же и шорохи, Матушка, — ах, оставьте! В каком доме их не услышишь ночью, а в особенности в самый час перед рассветом, когда мебель и половицы скрипят и никогда не знаешь, то ли это безобидная живность, вроде мыши и сверчка, под ними скребется, то ли домовой готовится ко сну. Бояться и тех, и других — пустое.

Чем больше я думаю обо всем случившемся так, тем более успокаиваюсь — да и окна, пока я пишу, украсились уже не бледно-молочным, а ярко-красным солнечным светом.

Спать я, конечно, теперь уже не лягу, а сяду за стол, окуну перо в чернильницу и займусь работой.


Дом Сайруса Смита. Около десяти минут спустя.


Матушка, я не нашел на столе ни одного из листов, написанных мною вчера! Я перерыл весь дом — их нет!

Ах, где эти страницы? Измученные моим почерком, корячившиеся от боли, нанесенной им моим пером, — те, которые я вчера перед сном сложил в аккуратную стопку и оставил на краю стола?

Ну что за проклятье эта моя болезнь! С горечью понимаю я теперь, что, без сомнения, сам каким-то образом распорядился ночью своей работой — быть может, решил в затмении спрятать ее от неведомых врагов понадежнее — но где мне теперь искать ее?!

Я очень расстроился, Матушка, — целый день труда и вдохновения — насмарку! Теперь мне предстоит начать все заново. С тяжелым вздохом приступаю я к своей работе — вновь с исходной точки.


Дом Сайруса Смита. Около полудня того же дня, судя по солнцу.


Матушка!

Пишу в смятении чувств — наступивший день продолжает пугать меня.

Я нашел ее около часа назад, выйдя на улицу. Она лежала прямо перед крыльцом, и весь снег вокруг нее был черный. Я и сейчас едва нахожу в себе силы пояснить Вам, что такое «она».

«Она» — это голова Трипла.


{Голова Трипла — это и символ головы самого Лейна, язык «отрубает голову» человеку, казнит его.}


Глаза у нее были открыты, но вместо зрачков на меня пялились мутные бельма. Пасть широко зевала, и позеленевший, замерзший в твердый камень язык торчал из нее. Ах, Матушка, как ни страшна была это голова, а в этот момент я чувствовал лишь боль от утраты друга! Никто, кроме Вас, не понимал меня, как он… И точно так же, как и я, сам не зная зачем, пошел он глухой ночью из дома прочь, себе на погибель…

Что за зверь живет в лесу, который так жесток?! И что за прихоть ему была приносить оторванную голову нетронутой обратно к крыльцу?

Я стараюсь не думать об этом.

Взяв в подвале заступ и лопату, я закопал голову Трипла в том месте, которое он сам в первый день нашего прихода избрал своим жилищем, — под деревом, склонившим до земли еловые свои лапы, справа от крыльца.

Я не стал расходовать силы на розыски тела — вероятнее всего, хищник — кто бы он ни был — растерзал его, а остальное докончили вороны.

Печальное событие, Матушка, оно подорвало мои силы.

Утром потому я писал мало, совсем мало, — хоть было, правду сказать, и кое-что важное из того, что я придумал, что-то, что совсем невозможно было бы понять другому человеку. Но, повторяю еще раз, очень мало вышло утром из-под моего пера.

Дверь я, конечно, теперь все время держу запертой и то и дело поднимаю взгляд на дубовую щеколду, опасаясь против всяких разумных оснований, что она вдруг сама собой выпрыгнет из затвора.

Несколько раз я спускался в подвал за едой — нанизанных на траву кукол, изображающих буквы, в каждом кувшине теперь уже не одна-две, а в каждой емкости во множестве — как так получилось, что я не заметил этого вчера?

Ем я в основном сегодня «а» и «t», добавляя к мясу и табачным шарикам для вкуса еще «r», «g» и «k». Очень мне понравились еще «q» — маленькие крепкие грибы, у которых шляпка свешивается набок, а также «y» — белесые корешки в форме тонкой рогатки, которые я упоминал раньше. Они имеют вкус терпкий и бодрящий, если бы не они, я, пожалуй, так и не смог бы сегодня начать работать. «y» я приносил себе отдельно от другой еды и еще несколько раз — под их благотворным воздействием я забыл и волнения прошлой ночи, и даже ужасную дневную находку, — рука моя с пером начала парить над бумагой, подобная птице, голова сделалась легка и закружилась ощущением счастья…

Когда я очнулся, за окном было уже совсем темно, а на столе передо мной высилась пачка исписанных листов — она была в два раза выше давешней!


{Лишенный Трипла, безъязыковой интуиции, Лейн уже без всякого чувства реальности, без понимания, что происходит, отдает себя графомании.}


О, Матушка, — я не только восстановил все утерянное вчера, но и значительно продвинулся в своем изменяющем мир труде. Ах, если бы вы знали, сколько блистательных открытий я совершил, сколько простых и гениальных истин извлек из гнезд ангелов[68], сколько вздорных убеждений опроверг!

А какой новый язык вдруг открылся мне — вовсе не похожий на обычный, — оригинальные звуки поют мне, рождаются невиданные прежде способы перелить смыслы в ощущения и обратно в смыслы, мои собственные слова приходят ко мне, словно звери к Святому Франциску, и самые свирепые из них склоняются передо мной и лижут мое перо!

О, Матушка, чудно будет возвращение человека к самому себе — дайте только срок, дайте только людям возможность прочесть то, что я пишу!

Теперь же я отправляюсь спать — а впрочем, не раньше, чем кое-что напоследок сделаю.

Вместе с прочим инвентарем я обнаружил сегодня в подвале молоток, ломик и коробку длинных и толстых, словно дождевые черви, гвоздей — на ночь я прибью этими гвоздями дубовый брусок к косяку и к самой двери. Сомнамбулы обычно совершают во сне ограниченный круг действий, в забытьи своем они не могут производить резких движений или делать осмысленную работу. Я смогу спать спокойно — дверь под утро не окажется открытой, убийца Трипла не сможет войти в дом.

С этой же целью — уберечь себя от себя спящего — все исписанные мной за день листы я положу в верхний ящик секретера, после чего запру ящик на ключ, а ключ, встав на стул, положу в охотничий рог, что висит над гобеленом. Слишком много труда будет достать его оттуда привидению!

Несмотря на целый день работы и несчастный конец Трипла, я полон энергии и мне не терпится скорее проснуться и снова засесть за свой труд!

Пожелайте мне спокойного и освежающего отдыха, Матушка.

Нежно любящий Вас сын,

Арнольд Лейн


P. S. Эти «y», право, восхитительны! Я на ночь поставлю себе блюдце их возле кровати.



5 декабря 1779. Дом Сайруса Смита. Ночь.


Мне надо уходить отсюда, Матушка. Мне надо уходить отсюда как можно быстрее.

Пишу только потому, что иначе я умру от томительного ожидания рассвета, — пишу, то и дело вздрагивая и оглядываясь через плечо, ведь в каждый миг…

Ах, Матушка, теперь я понимаю, что еда в подвале этого дома — отрава[69]. Вчера я даже перед сном жевал эти гадкие корешки — и потом, как мне показалось, уснул.

Пробудился я от чьего-то прикосновения к своей руке. Я открыл глаза, и в тот же миг сердце в моей груди загрохотало, словно катящийся по склону огромный камень: передо мной, вся в розовой мерцающей дымке, стояла высокая женщина; она была нага, длинные темные волосы ее струились по плечам, глаза были широко распахнуты, и взгляд их был черен и не отпускал меня.

Да, она была красива, но вместе с тем что-то ужасное было в ее красоте, вероятно, эта розовая дымка, что ее окружала — отчего-то она напоминала мне о пульсирующей кровью, растерзанной шее Трипла.

Я встал на кровати и, весь дрожа, прижался спиной к стене. Женщина, загадочно улыбаясь, отошла от меня, подошла к столику перед зеркалом и взяла в руки гребень. Потом обернулась ко мне и поманила пальцем… В следующий миг фигура ее поплыла розовыми волнами и начала терять очертания, превращаясь во что-то новое. Неимоверно вытянулась и изогнулась тонкая шея, голова на конце ее сделалась совсем маленькой и повисла, словно набухший влагой венчик цветка или словно капля… Грудь вдруг повернулась боком и проросла сквозь тело, вылезши на спине, и так и осталась торчать, словно проткнувший тело меч, — ноги же соединились вместе и срослись в хвост русалки с единым широким плавником в основании.

Передо мной в человеческий рост, полыхая на меня розовым светом, стояла красивейшая из литер… У меня не было сил противиться импульсу, ибо я ощутил непреодолимую тягу к ней — к букве, Матушка, не к женщине! Мне страстно захотелось ласкать этот набухший венчик на конце ее шеи, целовать грудь, уродливо торчащую бруском промеж лопаток, гладить переливающийся розовым свечением чешуек хвост… А этот плавник в основании, это совершенство!

Спустившись с кровати, я подошел к букве, обнял ее за талию и потянул за собой к постели. Стыдливо отворачивая от меня головку-венчик (на капельке этой едва-едва можно было различить черты лица), перебирая по полу кончиками плавника, она пошла за мной. Мы присели на кровать, и я почувствовал исходящий от моей возлюбленной запах чайной розы.

Похоть овладела мной. Не помню хорошо, что было дальше, — признаюсь, Матушка, я в прошлом никогда не безумствовал в альковах с женщинами, напротив, все они, как одна, всегда находили меня в этом занятии излишне скучным — что ж, вы дали мне воспитание, которое вполне оградило меня от подобных порочных излишеств. Но этой ночью...

До сих пор — и даже при всем том, что случилось со мной дальше, — я убежден: никто из смертных никогда не испытывал и не испытает того наслаждения, которое ощутил я прошлой ночью от соития с буквой...[70] Мы безумствовали, как мне показалось, несколько часов — не спрашивайте меня интимные подробности этой любви — как известно, русалки и были придуманы людскими суевериями для того, чтобы воплотить собой сильнейший соблазн загадки с принципиальной невозможностью разгадки. Но моя буква дала мне возможность полностью насладиться собой и при этом сохранить в самом себе нетронутым, непреходящим, вечным желание ее.

Не того ли эффекта всегда хотел я добиться своим писаниями?

Но вот через некоторое время я почувствовал, что от неизбывного, волнами проходящего сквозь нас, потрясающего нас наслаждения начали трястись вокруг нас стены дома. Страшно затрещали бревна, словно от ударов в стены тарана, задвигался потолок. Повернувшись к окну, я увидел, что оно вдруг закрылось подвижными зелеными и желтыми разводами, будто мимо него следовало что-то очень большое, чего окно не могло вместить в себя целиком. В следующий миг та стена, в которой было это окно, снова затрещала, словно на него навалилась снаружи огромная тяжесть. С потолка посыпались щепки и труха.

— Айри! — услышал я звонкий крик крохотного рта на венчике литеры. Шея ее вдруг еще более удлинилась и потянулась к окну, лицо сморщилось уже до размера ногтя на моем мизинце, только рот теперь оставался виден на нем. Из окна слышались звуки, как будто сотни саней катались по снегу.

В следующий миг буква рядом со мной задрожала, я услышал шипение и вместо своей возлюбленной увидел в руках своих окровавленную пену. Я закричал, в тот же миг на стену снаружи вновь обрушился страшный удар, и на одно только мгновение мелькнул в окне обращенный на меня, пронизавший все мое существо холодом взгляд. Кровавая пена вдруг сама собой отделилась от моих рук, закружилась в воздухе, потом взорвалась легким хлопком и исчезла вся, не оставив следа. Два красных огонька некоторое время вились в комнате один вокруг другого, затем пропали.

Все стихло.

Из-за стены на улице тоже больше не было слышно ни звука. Словно чернилами, спальня сверкала темнотой — то был проникающий в окошко и освещающий мрак в спальне свет звезд.

Я сел на кровати, дрожащими ступнями нащупал половицы, встал, зажег свечу и прошел в гостиную, готовясь увидеть там нечто ужасное. Но в гостиной, на удивление, все было спокойно, все стояло, лежало и висело на своих местах, и первые прозрачно-молочные полосы света уже гладили окна. Запор на двери был на месте, прибитый гвоздями, и выглядел так, как я оставил его накануне.

Однако я чувствовал, Матушка, что что-то в комнате поменялось, — я чувствовал это каким-то новым чувством, появившимся во мне после соития с литерой.

Я обследовал всю комнату, залез на стул и вытащил из охотничьего рога ключ. Затем открыл ящик в секретере и проверил свои рукописи — все было на месте. Подойдя к гобелену, я внимательно изучил и его — все фигуры на нем располагались на своих привычных местах — рыцари по-прежнему поднимали руки, приветствуя пустое место впереди себя, и дама с пропавшим лицом все так же скакала к нему верхом на коне с полосою струящегося по воздуху шлейфа…

Но тут, Матушка, я заметил нечто такое, что сковало мое сознание болезненным шоком[71]. Дама, скачущая на лошади, теперь была обращена лицом в ту сторону, куда скакала.


{София покорилась и «смотрит» на монстра подсознания. Она тоже готова подчиниться ему.}


Ни один из рыцарей больше не направлял в центр круга копье — теперь все они лишь приветствовали находящееся там невидимое существо. Да и само место в центре причудливого круга камней уже не совсем пустовало — на нем можно было смутно различить контуры огромного сидящего на камне чудовища — проступали отчетливо кусок рога на лбу, а ниже торчал длинный уродливый нос. Кроме того, из верхнего правого угла картины, — там, где раньше было выткано солнце, — смотрел на меня теперь глаз, и в выражении его я, к ужасу своему, безошибочно узнал ту потустороннюю холодную жестокость, которой только что пронизал меня взгляд из окна в спальне.


{Этот взгляд на человека «природы», «высшей силы», «неба» для Лейна холоден, равнодушен, даже жесток к нему. Но в этой жестокости, однако, как будто читается и какое-то любопытство к человеку, как будто какой-то эксперимент ставится над ним.}


Матушка…

Снова и снова осматривал я гобелен и проводил пальцами по фигурам на нем — грубая фактура ковра была реальной, жесткой, колючей, — некоторые нити выбились из рисунка и повисли, но в целом можно было подумать, что под моими пальцами прочная вещь, что изображенное на ковре не менялось веками, что только постепенно за столетия эта вещь загрязнилась, обветшала и потускнела… Как мог я совместить это физическое ощущение прочности и реальности с тем фактом памяти, который говорил мне, что еще вчера на ковре было вышито другое?


Дом Сайруса. Тот же день, рассвет.


Со мной, Матушка, что-то не в порядке. Эти странные, необъяснимые припадки безумия…[72] Может быть, «у» и «q», которые я ел без всякой меры вчера ночью, содержат лауданум[73] и обладают дурманящим эффектом? Как долго теперь я не смогу доверять своим чувствам? Дело лишь в «y» и «q»? Или все буквы отравлены? «o» на вкус простая голубика, «m» — малина, а «r» — красная черешня...

Я подошел к секретеру и вынул из него листы рукописи. Тяжесть их порадовала меня.

Вчера я хорошо продвинулся. Мне надо поработать еще пару недель, и моя грандиозная задача будет выполнена. Затем я возьму рукопись и уйду из этого проклятого места к людям. Я покажу им то, что я создал, и тогда все — все — переменится.

Решив писать, пока не проголодаюсь, я сел за стол и разложил перед собой листы.

Затем я прочел последнюю фразу, на которой остановился накануне.

Матушка.

Эта фраза не имела никакого смысла.

Схватив листы, я принялся судорожно читать первые попадавшиеся мне на глаза строки. «Муравей маленький. Он во много раз меньше слона, это очевидный факт». «Небо надо мной как будто крутится ночью звездами, от этого немного рябит в глазах, а иногда, когда я насмотрюсь на небо всласть, у меня по ночам слабит желудок». «Есть ли на небе Бог, нет ли — этого я с точностью не могу сказать».

Я застонал и бросил листы на стол.

Все написанное мною вчера оказалось кем-то переписано, изменено до неузнаваемости, поменяно на нечто несуразное, издевательское, унизительно-тупое...

О, я не боялся больше, демоническое бешенство овладело теперь мной самим[74]. Резко обернувшись к гобелену, я громко закричал:

— Негодяй! Как ты смел?! Где ты прячешься, проклятый насмешник? Выходи и отвечай за ту мерзость, что ты сделал!

Шпалера неподвижно висела на стене. Звон стоял в избушке от моего крика.

Вдруг я с ужасом припомнил, что точно вчера по какому-то поводу думал о муравье. Но в памяти моей эти вчерашние размышления перед свечой были глубокими, объемными — мысль блистала неожиданными красками, вела к удивительным открытиям, к бездонным глубинам и к сияющим высотам, само это слово — «муравей» — я вплетал в изящные венки аллитераций и ассонансов, рождал звучанием сочетаний могучие цветовые потоки ассоциаций.

Что случилось с этим чудом за ночь? Кто украл его?

Страшная мысль — куда страшнее, чем мысль о нежити, что ночью, высунув язык, переписывала мою работу, пока я спал, — вдруг пришла мне в голову.

О, Матушка. Мысль эта была настолько страшна, что даже Вам я не решусь открыть ее — но только скажу, что с мыслью этой жить человеку нельзя.


{Лейн, очевидно, устрашился своей бездарности. Раз за разом у него выходит полная бессмыслица в писании. У него не получается использовать язык по-новому, оттого он все более сходит с ума, это влияние конвенционального языка, которым он питался каждый день.}


Но нет, это не то. Это не может быть то. Вероятнее всего, случилось, Матушка, так, что грибы и коренья, съеденные мною вчера, привели меня в некое особое состояние, связанное с иллюзорным ощущением подъема творческого духа, когда в реальности его, вероятно, не было в помине. Да, такое бывает, когда великие озарения, происходящие внутри человека, изливаются наружу простой и потешающей Вселенную формой.

Так бывало даже и со мной, Матушка. Однажды с моим сослуживцем — Альфредом Гамильтоном из Патни[75] — я выкурил на ночном дежурстве в закутке у провиантского склада трубку опия, и после передо мной разверзлись небеса, и из них вышел ко мне архангел Саракель. Я, помню, забрался тогда на старое ведро и, вообразив себя Иаковым на Святой горе, принялся бороться с Саракелем. Великие истины начали вдруг одна за другой открываться мне — легко, просто, — я бил этими истинами архангела, словно плетью, — но не затем, чтобы прогнать, а чтобы смирить[76], обратить в свою веру, — и Саракель в конце встал передо мной на колени и склонил передо мной главу. Я помню, закричал в тот момент Альфреду, чтобы тот скорее тащил мне бумаги, чернил и перьев из канцелярии, чтобы я не забыл к утру постигшее меня могущественное откровение, перед которым благоговеют даже ангелы, — и, пока он бегал, я все гладил ангела по голове и молил его, чтобы он не отобрал у меня открытое мне в борьбе с ним.

И вот товарищ мой успел вовремя, и я дрожащей рукой записал на клочке бумажки великую истину, что снизошла на меня. Но что же, Матушка, прочел я утром на том клочке бумаги?

«55».

Да, Матушка, — «55»! Только эту раздражающе нечетную цифру, сияющую фальшивым золотом, — и больше ничего! Ни одна буква не пришла мне на ум в момент моего просветления — все они разбежались от меня тогда, бессильные скоморохи!

Да что я говорю, — буквы и не в силах выразить истину — такова их подлая природа. Они саботируют порядок мироздания, Матушка, — порядок, к которому я хочу приучить их, порядок, который так хорошо ощущается мною внутри себя самого, но который гадкие эти буквы разрушают своим варварским, не подвластным моему чувству нравом...

Все дело, вероятно, и вправду в опиате, который содержат «y» и «k». Я не могу уже ничего утверждать достоверно — возможно даже, Матушка, мне вчера приснилось все то, о чем я писал Вам…

Да писал ли я Вам?

Какое-то тоскливое, мучительное чувство развивается во мне от этих молчаливых стен, от этого удушающего запаха ягод и сушеных плодов, исходящего из подвала, от тяжести этой старинной мебели и в особенности от мертвенно-бледного рисунка[77] на стене. Я не могу более выносить его мерзкого присутствия[78].

Мне кажется, Матушка, что сам воздух в этом доме пропитан запахами странных припасов в подвале, — если я останусь здесь еще на одну ночь, кошмары мои, без сомнения, убьют меня.

Прочь же отсюда, пока светло!


Там же. Полчаса спустя.


Матушка!

Только что я спускался в подвал — в кувшинах больше нет ни одной ягоды, не нанизанной на куклу, — все плоды нанизаны на травяные каркасы, изображающие собой литеры. Тем не менее я нашел в себе силы и выбрал в дорогу самые, на мой взгляд, безобидные из них — «o» (голубику), «n» (маленькие зеленые груши), несколько кусочков «a» (вяленое мясо), взял также немного «d» (копченая ветчина) и пару «j» (луковицы).

Когда я клал в сумку куклы, мне снова показалось, что я слышу в голове это проклятое имя:

— Айри!..

Я бросился вверх по лестнице.

Взятых припасов мне хватит на первое время — хоть, если получится, я постараюсь не есть и их. Точного плана в голове, что делать мне дальше — искать ли мне себе новый приют для занятия моим трудом, затаиться в шумном городе или сдаться властям, — я не имею, — я и сейчас специально избегаю про себя формулировать такой план — у меня стойкое ощущение, что удушающий запах этих ягод, пропитывая весь дом, входит в меня и сообщает кому-то в доме мои мысли.

Я уже наверху и заканчиваю это письмо к Вам. Все пожитки лежат у меня в сумке — там же завернутые в бумагу куклы, выбранные мной в дорогу. Рядом ломик, которым я, закончив писать, отдеру приколоченный к двери брусок, а затем тоже возьму с собой.

Где-то я буду сегодня вечером?

Где бы я ни оказался, Матушка, если буду жив, напишу Вам.

Нежно любящий Вас,

Арнольд Лейн


(Последние три строки и имя зачеркнуты.)


Матушка!

Все кончено. Они не отпустят меня.


{Пришедшего к ним Лейна буквы уже не выпускают (возвращение его в реальность невозможно).}


О, не пеняйте мне на мой почерк, рука моя скачет по бумаге, словно понесшая в безумии лошадь. Волнение, которое охватило меня, перерастает в холодную дрожь, пронизывающую все мое тело, я не в силах ей сопротивляться[79]. Ужас мой велик[80].

Стоило мне открыть дверь и выйти на крыльцо, как взгляд мой — как будто кто-то потянул его за нитку — сам собой обратился вверх.

В тот же миг я страшно закричал.

В свете траурно падающего с небес снега на вершине самой высокой из стоящих перед домом елей я увидел голову Трипла. Пустые бельма смотрели на меня в полном недвижии, высунутый наружу язык был черен. Несмотря на то, что голова была далеко, я хорошо видел ее во всех деталях. Плоть на ней уже разлагалась, сочилась темным гноем[81], шерсть была грязна от налипшей на нее земли, и лишь бельма выделялись на морде, застыв навек обращенным на меня мертвым взглядом.


{Свет, исходящий из мертвых глаз, опутывает Лейна. Безъязыковая интуиция мертва.}


Вдруг словно свет зажегся в этих бельмах, два луча косыми конусами упали на меня. Вслед за светом белесая паутина потянулась ко мне из псиных глаз, окутала всего, и, связанный, я как во сне не мог бежать, но лишь чувствовал подступающий к горлу комок ужаса.

Громко и повелительно грянуло в моей голове:

— Айри!

В тот же миг в отдалении послышался шум дождя. Звуки нарастали, приближались, заколыхались верхушки елей вдалеке, снег пошел гуще, и мне показалось, что что-то неимоверно большое, зелено-желтое, двигалось меж стволов деревьев, то и дело задевая, сотрясая и обрушая их; иногда оно останавливалось, замирало и вырастало вдруг до неимоверной высоты, поднимаясь над темнеющей кромкой леса чем-то огромным и плоским, выкидывая вперед себя изо рта черную раздвоенную на конце руку.

Я не мог даже кричать, члены мои были оплетены мертвым сиянием. Последним усилием воли, едва разжимая губы, я прошептал: «Матушка!» И в тот же миг ноги мои стали мне вновь послушны. Я бросился в дом.

Захлопнув за собой дверь, я дрожащими руками просунул дубовый брусок в щеколду и, тяжело дыша, прислонился спиной к двери. Снаружи все звуки в тот же миг стихли, но взамен я услышал, что тонкий звон наполняет дом внутри — это было похоже на звон моих собственных барабанных перепонок, повторяющих вариацию эха ранее слышанного и отраженного звука. Все тончайшие нюансы и интонации этого звона сливались, словно ручейки и потоки в один поток, во все то же растягивавшееся в моей голове на разные лады имя:

— Айри-и! Айири! Айри! А-айри!

Я закричал, упал на колени и закрыл руками уши. Звон не прекращался.

— Айриииии! Айрииии!

Когда сила звука и его вибрация достигли такой силы, что я со страхом ждал, что голова моя лопнет, звон оборвался. Словно чернилами залило предложение на бумаге — по моим расчетам, был еще только полдень, но сажа текла из окон в комнату.

Матушка, мне остается одно.

Я сажусь за стол, открываю сумку, достаю оттуда перо, бумагу и чернила и начинаю писать.

Пока я пишу, Вы со мной.

Пока я пишу, я спокоен.


Около получаса спустя.


Сзади меня раздался шорох. Я пишу.


Около четверти часа спустя.


Уж десять минут, как из мрака коридора, того самого, в полу которого люк в погреб, на меня кто-то смотрит. Глаза эти, Матушка, круглые, с красными зрачками. Я ясно их вижу. Иногда из мрака высовывается что-то и затем быстро снова втягивается во мрак.


Две минуты спустя.


Сзади снова шорох, затем хлопок. Я обернулся и успел заметить, как поднялся и опустился, словно от порыва ветра, край ковра на стене. В центре его, на том месте, где раньше было вытертое пятно, теперь отчетливо видна фигура. Я не хочу ее разглядывать.

Я буду писать.


Пять минут спустя.


Я шепчу старые молитвы, Матушка, — те, которым учили меня Вы, — увы, новые я так и не успел сочинить.


Десять минут спустя.


Они наконец показались. Сначала мне было страшно, теперь душа моя онемела, ибо понимает, что видит нечто такое, что человеку видеть запрещено.

В плавающем свете свечи я вижу огромное заглавное «A», оно вышло из коридора и встало у камина. «А» бордово-красное и ходит волнами — то и дело на его месте мне видится худой красивый юноша, грудь у него пронзена мечом, и из раны течет кровь. Лицо у него тоже в крови и глаза печальные, — проходит секунда, и опять передо мной трепещущее пламенем «A», и ничего нет кроме этой буквы.


Пять минут спустя.


Подошли другие литеры. Я вижу в десятке футов от себя синее «c» и болезненно-оранжевое «z». Они шепчут, что пришли казнить меня.

«c» тихо покачивается у стола рядом с буфетом, я то и дело вижу в его синем свечении старуху, мотающую клубок шерсти, иногда она поднимает покрытое морщинами лицо и щурит на меня выцветшие васильковые глаза…

«z» слишком ярко, чтобы его рассматривать, на него невозможно смотреть без боли…

«m» — то пропадающий, то появляющийся в очертаниях буквы маленький королевский паж в малиновом плаще...

«i» — в лиловом берете и чудном бархатном камзоле, но с головой свиньи...

А вот и особенно нелюбимая мной «g» — я всегда знал, что это черная гадюка.

«l» сутулиться под потолком невероятно высокой девицей в длинной юбке, у нее старческое лицо мартышки...

А вот и палач — «r» в капюшоне со светящимися огнем вырезами для глаз...

Вы хотите меня казнить за то, что я не подчинялся вам? За то, что я хотел изменить вашу природу?

За окном совсем потемнело, ветер ревет и свищет — готовится буря. Хоть ни одно дуновение воздуха не проникает с улицы в дом, я слышу, как яростно хлопает и бьется позади меня о стену гобелен.

В гостиной уже тесно от букв — по потолку бегают радужные сполохи, стоит пронзительный гвалт их тонких голосов, шум этот сливается у меня в голове в одну звенящую трель.

— Айри-и! Айри-и! Айри-и! Гор! Гор! Айри-и!..

С каждым новым криком буквы делают шаг ко мне. Круг сужается. Но мне отчего-то кажется, Матушка, что, пока я пишу, они ничего не смогут со мной сделать.

— Айри! Гор! Айри!


Пять минут спустя.


Из хлопающего за моей спиной ковра кто-то огромный с ужасным кряхтением пытается вылезти.

Я встаю с места, поворачиваюсь и с закрытыми глазами, ровным шагом, чувствуя, как бедра и ноги мои то и дело задевают и расталкивают по пути какие-то мягкие существа, — подхожу к гобелену.

Не открывая глаза, я хватаю гобелен двумя руками за края и что есть силы тяну вниз. С шумом тяжелая шпалера валится на пол. Я слышу из-под упавшей груды страшный рев, будто осыпавшиеся с горы камни придавили собой дикого зверя.

Но я лишь пишу это, Матушка. Я лишь пишу это.

Возмущенный звон колокольчиков слышится в гостиной со всех сторон.

— Ага! — Я открываю глаза и со злой радостью кричу буквам: — Этот ваш пес не так-то поворотлив! А ну-ка, прочь!..

Я беру перо и пишу вновь.

Вздувающаяся золотыми жилами дрожь чувств и предложений наших… Смородиновая светлица! Осветленная янтарным сиянием тьма! Разверзнись и поглоти меня — и болотную зелень пера, и черный коготь зверя, и поющее перо птицы, и звон пустых пляшущих на чужих костях мыслей.

Я смотрю по сторонам.

Они притихли, Матушка.

Опасливо закатилось за кресло, словно месяц за тучу, «c»; оранжевый паук «w» боком отбежал в мрак коридора; «r», опустив топор, сделал шаг в темноту; а лимонное «j» закрутилось на месте, словно обожглось...

Смерти нет, есть лишь слова — желтые, красные, синие… Отравой бьет мой мозг; гранатовые брызги плещут на скатерть. Смиритесь и станьте послушны, сойдитесь в белый — из вишневого, яблоневого, черемухового...

Я думал, Матушка, что уже победил их, когда страшный удар обрушился на стену дома — от него, должно быть, задрожал весь мир. В тот же миг потолок надо мной раскололся.

Буквы, вдруг испуганные не меньше моего, задрожали мелкими волнами, свечение их стало мигать и гаснуть.

Удар повторился, а стена дома, где была дверь, начала падать.

Чувство эйфории и гибельного восторга, которым я был охвачен до того, уступают во мне место тоске и отчаянию.

Раздался третий удар — половина прилегающей к двери стены с шумом рухнула, увлекая за собой крышу.

Огромная змеиная голова показалась надо мной среди звезд — застыв неподвижно, она смотрит на меня. Каждая чешуйка на голове у нее размером с Вселенную, все тело в лунном свете переливается желто-зелеными бликами. В третий раз за день ощутил я ужас от внимания к себе холодного бесчувствия неба.

— Красота, — услышал я в своей голове[82] и понял, что это змей говорит со мной. — Не ее ли тебе не достает?..

В гостиной бешено кружится снег, трепещущее мерцание букв, словно свет свечей на ветру, озаряет эти вихрящиеся потоки радужными разводами; по трем уцелевшим стенам от вспыхнувшего ярче камина пляшут черные и красные блики.

Холодный ветер рвет на мне одежду. Сквозь рев бури я слышу стоны падающих в лесу деревьев.

— Выпусти Айри.

Не в состоянии противиться этому взгляду, я поднялся со стула, подошел к лежащему на полу ковру и поднял его. В тот же миг гобелен сам собой взметнулся у меня в руках, петли сами проделись в торчащие из стены гвозди.

Буквы вокруг меня восторженно закричали:

— Айри! Айри! Гор, Гор, Гор! Айри!

Передо мной восстал демон в дюжину футов роста, весь черный, голый, с рогом на лбу, с длинной и грязной бородой, с торчащими в разные стороны остроконечными ушами, с выступающим вперед уродливым мясистым носом.

Увидев меня, он издал рев, от которого кровь застыла у меня в жилах.

— Гор Айри, — сказал ему змей у меня в голове. — Время есть...[83]

Черный демон облизнул длинным языком жирные губы и двинулся на меня.

Змей повернулся к буквам:

— Пигмеи, приапы и плутоны, — услышал я, — Время есть…

Но я, Матушка, сел за стол и принялся писать.

И тут же услышал в голове:

— Нет, стойте… И ты, Гор Айри… Всегда есть шанс… Пусть допишет…[84]


{В конце змей Сайрус и демон подсознания не могут съесть Лейна, пока он пишет. Пока он пишет, остается шанс, что он начнет использовать язык по-новому.}


Матушка! Под открытым небом, под зелеными холодными звездами сижу я теперь за столом. Снег сыплется на мою бумагу, ветер рвет края листов, чернила стынут на конце пера. Холодный глаз неба смотрит на меня без сочувствия и ненависти, но с единою только жестокостью; вокруг меня столпились служители ада, каждому из которых надобен кусочек меня — как и мне нужен кусочек их, а напротив меня мрачным камнем стоит и ждет тот, для кого откармливали меня.

Но пока я пишу, Матушка, я не умру. Пока я пишу…



23 Февраля, 1780. Уэзерби. 9:43 утра.

Докладная записка

От полковника 8-го гвардии полка

Его Величества Короля Англии Георга III

Сэра Теодора Бенджамина Холла

Высокой военной судебной комиссии

о новых обстоятельствах,

открывшихся в деле дезертира,

бывшего рядового 8-го гвардии полка

Арнольда Д. Лейна,


Досточтимые Члены Высокой военной судебной комиссии,


Как Вам известно, в ноябре — декабре прошлого 1779 года я организовывал поиски беглого рядового Арнольда Джона Лейна, числившегося ранее по моему полку, — с тем чтобы, изловив его, предать военному суду Его Величества короля Англии Георга III и тем самым хотя бы частично загладить урон чести полка, который означенный дезертир Лейн нанес ей своим преступным деянием.

К сожалению, в указанные выше сроки розыски рядового Лейна по горячим следам результатов не дали и с наступлением зимы, ввиду поступившего приказа привести полк в боевую готовность в связи с возможной отправкой его в Вест-Индию, были прекращены.

10 февраля сего года в отделение полиции города Айсгарт, графства Йоркшир, эсквайром Робином Свиндлером, имеющим землевладения в окрестностях Айсгарта, было подано заявление о том, что он, охотясь 7 февраля того же года по законной лицензии на кабана в лесу Йоркшир Дейлз, на землях, ему принадлежащих, в десяти милях к западу от Айсгарта обнаружил глубоко в чаще леса строение, которого ранее никогда в этом месте не видел. Как следует из его заявления, строение в момент обнаружения оного находилось в разрушенном состоянии и выглядело так, будто по нему произвели залп из артиллерийского орудия. Тем не менее вышеупомянутый Робин Свиндлер в своем заявлении призывал местные власти провести расследование о незаконном строительстве на территории его охотничьих угодий частного дома. Он передал в полицию найденные им в разрушенном строении вещи и бумаги.

Начальник полиции Айсгарта после изучения этих бумаг связался со мной, ибо по прочтении записей стало ясно, что они принадлежат перу беглого дезертира, рядового Арнольда Лейна.

После этого вместе с сержантом Бейном и взводом солдат я лично выдвинулся на место, указанное в заявлении эсквайра Робина Свиндлера, нашел и осмотрел упомянутое в его заявлении строение.

Действительно, дома как такового там уже не существует, из четырех его стен лишь две стоят вертикально. Вместе с тем многое из внутренней обстановки, хоть сильно попорченное влажностью и снегом, сохранилось и, по-видимому, представляло собой когда-то довольно изысканный набор мебели и украшений интерьера (см. также прилагаемую опись найденного имущества). Среди прочего нами был найден в доме гобелен старинной работы, сильно попорченный временем, но, бесспорно, представляющий собой денежную ценность ввиду своего возраста, потому упоминаю о нем здесь отдельно.

В подвале дома мы также обнаружили большое количество глиняных кувшинов, некоторые из которых были разбиты, другие целы, но пусты. Густой запах в подвале свидетельствовал, что еще недавно емкости эти были заполнены собранными и складированными в них на зиму съестными припасами. Во всяком случае, дело представляется так, что рядовой Лейн знал об этом доме и заранее готовил его в качестве убежища с помощью сообщников в виду планируемого им дезертирства.

В окрестностях дома (в лесу) мы обнаружили значительные разрушения — вероятно, все же произошедшие не от артиллерийской пальбы, а от урагана — в округе мы нашли много поваленных деревьев.

Не оставляет сомнений, что дезертир Лейн некоторое время прятался в означенном доме после своего бегства из части, — в развалинах нами были найдены прочие его личные вещи, как то: сумка с писчими перьями и пустой чернильницей.

Тела самого Арнольда Лейна ни в доме, ни в его окрестностях обнаружено не было. Вероятно, Лейн покинул дом после нанесенного стихией жилищу ущерба. Местоположение дезертира, таким образом, нам до сих пор не известно.

Вместе с тем, найденные эсквайром Робином Свиндлером в разрушенном доме под Айсгартом бумаги Арнольда Лейна (которые комиссар полиции Айсгарта при личной встрече передал мне) проливают свет на причины, побудившие Лейна совершить свой бесчестящий полк поступок. Я внимательно ознакомился с этими записями и могу разделить их на три категории.

Первая, относительно небольшая часть написанного — это так называемые письма рядового Лейна его матери. Ни одного из этих писем им матери отправлено не было, прежде всего по той причине, что мать Лейна — Мария Гордон Лейн — скончалась в городе Харрогейт в 1765 году — то есть за много лет не только до дезертирства Лейна, но и до начала его службы в королевской армии (дату ее смерти подтверждает выписка из реестра смертей церковного прихода в Харрогейте). Писал дезертир Лейн эти свои письма, очевидно, в силу болезненной склонности к графомании и постоянно описывал в них привидевшиеся ему фантазии.

Вторая часть записок дезертира Лейна объединяет собой некий его «ученый труд», которым он, без сомнения, собирался осчастливить человечество и о котором — я счастлив сообщить об этом Высокой комиссии — человечество никогда не узнает.

На деле «труд» этот представлял собой набор бессмысленностей и нелепостей, ценных лишь одним свои качеством — а именно тем, что они дают возможность читателю его оценить вполне всю глубину несчастья, с которой сталкивается человек, наказанный Богом душевным расстройством.

И наконец, третья, самая объемная часть записок дезертира Лейна еще более (разумеется, в отрицательном смысле) удивительна — прежде всего не своим качеством, но количеством того времени и труда, которые Лейн на нее потратил.

Если упомянутый выше «ученый труд» дезертира Лейна хотя бы содержал в себе законченные предложения и пусть очень простые, но относительно связные мысли, то записи в третьей категории представляют собой случайный набор слов[85], безумный, бессвязный лепет сумасшедшего, который под влиянием душевного недуга был не в силах выпустить из рук перо, находя смысл писания в самом акте оставления на бумаге следов своего существования, извлекая из этого процесса некий особый вид извращенного удовольствия.

Дабы членам Высокой военной судебной комиссии стала в полной мере ясна та глубина, до какой печальное затмение[86] проникло в душу дезертира Лейна, приведу здесь цитату из заключения криминального каллиграфа 8-го полка сэра Энтони Хуберта, который по моей просьбе провел подробный анализ записей дезертира Лейна в том, что касается третьей части писаний оного:

«Эта часть материала составляет львиную долю написанного Лейном, то есть в общей сложности триста семьдесят шесть с половиной листов, исписанных с обеих сторон мелким почерком. Я подтверждаю, что на всех листах я обнаружил подлинный почерк рядового Арнольда Лейна.

Исследуя написанное, мною было установлено, что, начиная с восемьдесят третьего листа, почерк Лейна видоизменяется — буквы становятся растянуты, часты пропуски черточек в «t» и точек над «i». Обычно такие изменения свидетельствуют о крайней степени утомления писавшего.

Начиная со сто двадцать четвертого листа я наблюдаю изменения в среднем цвете и насыщенности им шрифта — цвет чернил становится светлее, что свидетельствует о разбавлении чернил водой. Такое обычно наблюдается, когда пишущий желает сэкономить чернила, растянув их на большее количество написанного.

Можно предположить, что у писавшего свои записки дезертира Лейна чернила подходили к концу и что он, не имея их достаточно в запасе, но намереваясь продолжать безостановочно писать, начал со сто двадцать четвертого листа разбавлять чернила водой.

На сто пятьдесят восьмой странице этот прием, однако, исчерпал себя: слова на бумаге делаются столь прозрачны, что их едва можно разобрать.

Страницы со сто пятьдесят восьмой по двести тридцать четвертую написаны разбавленной в воде сажей; страницы с двести тридцать пятой по двести сорок вторую — мочой; страницы с двести сорок второй по двести пятьдесят третью — разведенным в воде калом; страницы с двести пятьдесят третьей по трехсот семьдесят шестую — кровью…

Примерно с сотой страницы регулярное изменение форм букв, удлинение пропусков между словами, все более частые помарки и кляксы на страницах, а также прямые следы соскальзывания пера со строк и даже со страниц дают возможность говорить о крайней степени упадка сил в писавшем — вместе с тем подобная эволюция почерка позволяет с уверенностью говорить о том, что все триста семьдесят шесть страниц были написаны дезертиром Арнольдом Лейном в один присест…»

Избавляя достопочтимых членов Высокой комиссии (как и кого бы то ни было еще, кроме уже по долгу службы пострадавшего в этом смысле капитана Хуберта) от необходимости читать болезненный бред дезертира Лейна, я отдал приказ уничтожить вторую и третью части его писаний в печке полкового штаба (то есть его «ученый труд» и обильные плоды его графомании), что и было исполнено с составлением акта при свидетелях 21 февраля сего года.

Я оставил у себя в сохранности из всего архива дезертира Лейна только его «письма матери» — ибо они занимали из всех трех частей написанного наименьший объем и могут своим содержанием в достаточной степени подтвердить тезис о неизлечимой душевной болезни Лейна. Письма эти полезны также тем, что дают точный отчет о передвижении дезертира Лейна в пространстве и времени, начиная с самого момента самовольного оставления им части.

Эту часть его писем я могу представить в Высокую военную судебную комиссию в любое время по первому требованию кого бы то ни было из ее членов.

В остальном же полагаю, что эти новые обнаружившиеся в деле дезертира Лейна обстоятельства позволяют с уверенностью отнести его случай к казусам скорее медицинским, непоправимым и попадающим в область компетенции лишь Всевышнего — и тем самым снимают с вашего покорного слуги обязательство по дальнейшим розыскам бежавшего.

Надеюсь, что эти новые открывшиеся обстоятельства также несколько обелят пострадавшую от поступка Арнольда Лейна честь 8-го полка, которую, я уверен, полк окончательно восстановит в ходе славной кампании по усмирению Вест-Индийских колоний.

Засим я предлагаю Высокой военной судебной комиссии закрыть дело дезертира Арнольда Лейна, тем более что обстановка в мире требует ныне нашего общего и полнейшего сосредоточения на делах насущных и важных для Короны и Отечества.


С тем остаюсь Вашим Преданнейшим Слугой,

Полковник 8-го

Его Величества Короля Англии Георга III полка,


Сэр Томас Бенджамин Холл».



1 «Я не ожидаю и не требую от Вас благодарности за мой труд по толкованию этой истории, пусть наградой мне будет хоть тень Вашего внимания к ней» (перевод мой — А. М.).

2 «Fiddler’s Green».

3 В оригинале у Лейна «Hastе be from the devil». Искаженная цитата из Иеронима Стридонского, у того: «Haste is of the devil».

4 Здесь Лейн обыгрывает старинное выражение из лексикона английской армии: «To run the gauntlet» — «Прогонять сквозь строй». Хотя «gauntlet» по-английски и означает «перчатка», перчатка никакого отношения к идиоме не имеет, выражение пришло в английский из шведского языка и происходит от искаженного шведского gatlopp, состоящее в свою очередь из двух слов: gata «ряд» и lopp «проход».

5 В английской армии пойманным дезертирам на первый раз в виде наказания выжигали на теле букву «d». Вторичное дезертирство могло повлечь смертную казнь.

6 «I deem not be a mere scrivener…»

7 «…abode…»

8 Лейн имеет в виду, вероятно, римского императора Адриана, отделившего «стеной Адриана» южную часть Британии, находившуюся под римским владычеством, от северной «дикой» ее части. Если так, то Лейн путает: древняя стена проходила много севернее Илкли.

9 «…like fresh dew onto the sleepy grass». Шаблонный вид украшения повествования в романах XVIII века, не типичный прием для стиля Лейна. Формулировка неестественна и воплощает собой все то, против чего Лейн восставал, но, видимо, в какой-то момент фраза, что называется, «всплыла» в сознании автора и он, не удержавшись, включил ее в текст.

10 «Now I espy and I conceive».

11 Здесь сложное для перевода место, у Лейна в тексте употреблено не фигуры, а collocations — «словосочетания», но слово это одновременно может означать «формирования», «формы».

12 Здесь у Лейна «Lo!» — архаическое «Взгляните!» Я пренебрег архаикой, к тому же возглас не совсем к месту, — возможно, я что-то не понял и перевел неправильно.

13 «O, Mother! This singular condensation of the atmosphere, let me confess it, did not fail to make a deep impression on my fancy».

14 «…eerie…»

15 Как я ни думал, я не смог найти хороший вариант нужной омофонии в русском языке, которая к тому же подходила бы ситуации. В оригинальном английском тексте у Лейна полковник крикнул: «Here’s the stage-coach!», сторожу же послышалось: «Here’s the scapegoat!»

16 «But I require to reduce my phantasms to the commonplace, an ordinary succession of very natural causes and effects».

17 «A paltry fatuity of the prematurely tepid nature» — здесь один из фрагментов, над переводом которого я долго думал. Дело в том, что «tepid», употребленное Лейном, в английском языке означает одновременно «теплый» в смысле «еще теплый», но чаще — «еще теплый», то есть «остывающий». В переносном смысле оно употребляется в значении «безразличный». Смысл фразы довольно богат обертонами. Речь, возможно, идет уже не об оттепели, а о природе, которая ни тепла, ни холодна, но слишком поторопилась (prematurely) со своим равнодушием к человеку.

18 «…morbid acutement of senses…»

19 Как я объяснил в предисловии, я не стремился в переводе передать семантику подобных аллитерационных пассажей у Лейна. Оригинал потому по лексическому составу сильно отличен: «Many marvelous methods may be dreamed of, many machines are made to manufacture mad matter in mass. Moments of men, millennia of moths. Mars and his mistresses — meanwhile much more is missing. Maclura promifera in the middle».

20 «…exhibiting a countenance of a most queerly blended nature — at a time haughtily austere and heartily inviting…»

21 «…emaciated fingers garned with many exquisite rings».

22 В оригинале Saerus Smith.

23 «I am dealing in conveyances».

24 Aysangarth — реально существующий город зовется Aysgarth, об ошибке в названии города см. подробнее в предисловии.

25 В оригинале: Ayrie.

26 Здесь я отмечу одно из многочисленных употреблений Лейном «sentience» (чувство) в том месте, где по смыслу более подошло бы «sentence» (предложение).

27 Сложный абзац для перевода, потому привожу здесь целиком источник:

«My reason struggled to reject it as fanciful, but this unnerved and pitiable condition — well-familiar and claiming possession of me again — councelled me imperiously that I must abandon life and reason altogether. Gradually I came to look with unutterable loathing upon its ghastly splendor».

28 «Emaciated». Лейн употребляет здесь тот же эпитет, что ранее употреблял в отношении пальцев Сайруса Смита.

29 В оригинале «the brute». Ныне это слово означает в английском «грубый, неучтивый человек», «дикарь, проявляющий звериные инстинкты». Но в XVIII веке слово значило просто «животное».

30 Triple.

31 У Лейна «Животное следует за мной, куда бы я ни шел» («The brute attends me wherever I go»). В оригинале фраза в настоящем времени, что создает впечатление некоторой абсолютизации смысла. Но согласование времен и необходимая гладкость звучания в русском пересказе заставили меня поместить фразу в контекст повествования и изменить время.

32 «One of those wailers». В английском фольклоре ива — символ несчастной любви.

33 Здесь удалось сохранить в переводе то, что было в тексте у Лейна, — или, вернее, то, чего у него не было. Совершенно не понятно, имеет он в виду дымку над прудом или церковь, говоря «она была… или не была».

34 «At first I endeavored to believe…»

35 В оригинальном тексте Лейна тавтограмма звучала так:

«I never noticed neither the Moon, nor the Sun. Nebulous nephrite inhibited the night. Nigh me nemesias in green, gaine thyе understanding of sin! Not me, not now. Ah, the tender sounds between the new and the never. Not now».

36 «An intolerable agitation of soul possessed me». И в оригинале остается не совсем ясным, что именно Лейн увидел на вершине сосны. Позже он говорит, что это была огромная литера. Учитывая предшествующую тавтограмму и ее цветовые оттенки, можно предположить, что речь шла об «n». Возможно, о заглавном «N», если учесть упомянутую Лейном строгую геометрическую форму.

37 «The unfathomable chimers of the writtem signs display themselves in us in a host of unnatural sentences».

38 «The brute’s extraordinary partiality for me is truly marvelous, Mother».

39 «…its amazing sagacity…»

40 «The obscure orb obliged us like an abode of omniscient, omnipresent, omnipotent. No sorrow around, only love. No bottom in the round, only rotation. No sound in the two domes together. Balls of nothingness roll. Color is all. Love сalls, love falls, love grows».

41 «Everything existed exclusively in the eminent beaming everything and ere the equilibrium may have erred the elves on errands ensured the expedient delivery of everything eternal».

42 «…commanding chase…»

43 «…shall not by them be espied…»

44 «Atrocities… Angels arising and abating. Arches accruing and falling. Aries ablaze. Apple-trees — all too late. Apes and assonances, Alpha and Оmega».

45 «…gory apparition…»

46 Эта фраза звучит странно и в английском варианте: «Now I sate on guard». Я долго над ней думал, но не придумал ничего лучше предположения о том, что в послании зашифровано сообщение: «I sate on guard» = «Aysangarth», то есть Лейн пишет: «Теперь — Айсенгарт», но по непонятной причине не хочет сказать это прямо. Я согласен, это большая натяжка.

47 «Ulla! Unify us, unite the hundreds through one unicorn hunt, summon the summer hurricanes, burden us with your humid lust, unleash unto us your ultimate hurl. Up in the unknown we flutter, butterflies in the blue…»

48 «…sweet — almost as if built of ginger bread and cakes…» В английском языке «sweet» означает одновременно «сладкий» и «милый».

49 «…upon which he had conditioned his hospitality…»

50 «A tender consonanсe» — в буквальном переводе «нежное созвучие».

51 Лейн, вероятно, имеет в виду Вольтера.

52 «…the odor was oppressive».

53 «Brown ruby best not bother, brother, brеthern, bringing blessings, bearing better than black bears, blast the brute bestowing burden by the bill with blood and blemish, bad is black, and black is blue…»

54 «…that the furniture is antique and tattered…»

55 «…stopped stupefied»

56 «With minute and eager attention, I set to examine the plankins»

57 «…nigh the dwelling that he tenanted…»

58 «…intoxicatingly odorous they were…»

59 «…dipped my quill into the ink-pot…»

60 У Лейна «The unprecedented acuteness of sentences». Он, не переставая, играет в свою игру, и я, чтобы не утомлять читателя, не всегда комментирую его странные замены. В данном случае он ставит «sentences» вместо «senses». В этом месте я перевел «чувства».

61 «Rallying my stunned faculties, I gainsaid to succumb to these phantasms, these collateral effects summoned by my strained sentience».

62 Здесь Лейн употребляет «intuit».

63 «…feeling inside great concern, not unmingled with dread…»

64 «Peculiar collocation of those stones». Как я уже упоминал, слово «collocation» означает также «устойчивое словосочетание».

65 «Still pray to uncontrolled tremor…»

66 У Лейна три слова: «(The explanation) I had not».

67 «…and with it, reflection came to my aid…»

68 У Лейна не вполне ясно: «…from the angels’ pigeon holes…»

69 «…is foul».

70 Читатель, я уверен, как и я, хотел бы узнать, о какой букве идет речь. Увы, Лейн благородно не раскрывает имени своей возлюбленной. Но, судя по описанной форме литеры, мы можем говорить об «f».

71 «…what I pondered a moment in sore perplexity».

72 «These inexplicable vagaries of madness…»

73 Дериватив опиума, употреблявшийся в XVIII веке в качестве лечебного средства.

74 «…the fury of a demon instantly possessed me…»

75 Putney.

76 В оригинале у Лейна: «…with the sole purpose of bringing him into abeyance».

77 «…morbidly pallid…»

78 «I cannot stand anymore its odious presence».

79 «The nervousness that had dominion over me gradually turned into an irresistible tremor that now pervades all my frame».

80 «My terror is extreme».

81 «…was already greatly decayed and clotted with dark gore».

82 В оригинальном тексте много «шипящей» аллитерации («h» «s», «sh»): «The Bliss. — I heard the Snake hissing in my head, — Is this not what you wish?» В переводе вышло беднее.

83 Змей у Лейна говорит: «This is eats» — эту грамматически неправильную в английском языке фразу можно перевести как: «Вот еда», но, помимо шипения змея, в ней мне слышится и выражение «This is it» — «Вот и все». Перевести это точно мне было не под силу, но я использовал другую игру слов.

84 В оригинале: «Let’s finish this after he will have finished first».

85 «…utter and random gibberish…»

86 «…this deplorable folly…»





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация