Кабинет
Елена Тулушева

Азия

Рассказ

Была у меня мечта в юности. Настоящая в своей невероятности, красочная: отправиться с братом путешествовать по миру. Поглядеть немного на Европу, а потом затеряться на годы среди азиатских деревушек. Это было начало девяностых, и такая мечта, конечно, не могла родиться в моих сформированных советским образованием мозгах. Мечту эту я для нас позаимствовал.

В одиннадцатом классе в нашу школу пришла «гуманитарка». Современным детям, конечно, не понять, что это за чувство, когда тебе передают посылку из другого мира. Сейчас все у всех есть, даже неинтересно: хотеть нечего, фантазировать невозможно, и так можешь узнать про жизнь в любом уголке планеты. А в те годы, когда Америка и Европа изредка поставляла в горбачевский Советский Союз гуманитарные наборы, было невероятным везением, если твоя мамка получила на работе коробку с сухим молоком или консервированной ветчиной. Такие баночки потом мыли и хранили в них заначки. Но нам пришли не какие-то типовые наборы продуктов, нам прислали особенные коробки: собранные американскими детьми для русских школьников, где каждый набор был уникальным. Идея проекта была в том, чтобы дети не только послали подарки, но и начали переписку со сверстниками из далекого Союза (соблазнили бы молодое поколение материальными дарами, чтобы навязать идеи капитализма, как ворчала моя бабушка). По возрасту американцы немного ошиблись, потому что коробки нам отправляли выпускники американских школ, которым было лет по девятнадцать, а в наших школах тогда четвертого класса не было, и выпускались мы шестнадцати- и семнадцатилетними, кого как отдали. Удобная система на случай провала вступительных экзаменов: в армию еще год не заберут.

В общем, неважно, что не ровесники, хотя в таком возрасте каждый год ощущаешь как пропасть. Главное, что передали подарки нам — выпускникам, а не в какой-нибудь институт второкурсникам. Мы были счастливчиками: поглазеть на то, что там внутри наших посылок, прибегали из всех классов. Я до сих пор помню каждую вещицу из той коробки: прикольные, завернутые в узел карандаши, стирающаяся ручка и замазка (о, где вы были во времена моих заплаканных вечеров над прописями), светящиеся линейки с записанными на них математическими формулами, тетради формата А4 с цветными отрывными листами. Конечно, и съестное тоже было. Кислотные жвачки, лопающиеся во рту конфеты, пачки с треугольными обжигающими чипсами. Еще там был калькулятор, фиолетовый с голубым, на солнечных батарейках. Такой маленький, помещавшийся на ладони.

Моего друга по переписке (если так можно назвать наши три письма на двоих) звали Стивен. «По-русски Степан», — перевела бабушка. Стив прислал свою фотографию. К моему легкому разочарованию он не был типичным игроком в бейсбол в спортивной куртке и стрижкой «под ежик», какого любой пацан хотел бы иметь в друзьях. Это был дрищеватый прыщавый парень с кудрявыми волосами до плеч. Вместе с моим воодушевленным папой и тяжеленным словарем мы перевели письмо Стива за два вечера. Не помню уже всякую общую муру, которую он писал про дружбу, капитализм, права и прочее. Но до сих пор помню, что он хотел поступать в университет на генетика, поскольку у него очень крутые баллы за какие-то тесты, и его уже тогда готовы были принять в несколько мест, а перед поступлением он планировал «gap year». Само словосочетание мы перевести так и не смогли, но догадались по дальнейшим описаниям: в письме Стив абсолютно невозмутимо и рутинно описывал идею того, что после школы он хочет объездить ни много ни мало почти всю Евразию. То есть посмотреть материк, побывать в разных странах, поскольку потом планирует интенсивно учиться в университете, а на последних курсах начнет строить научную карьеру, и, по его подсчетам, «следующая возможность съездить хотя бы на пару недель в другую страну» появится у него лет через семь-восемь. Эх, передать бы вам интонацию моего папы, проговаривавшего эту фразу потом еще несколько вечеров. Всякий раз, когда он ее произносил, вся семья замирала, каждый в своих фантазиях. Хотя бабушка, наверное, в своих страхах и опасениях. В тот момент никто из нас и подумать не мог, что через пятнадцать лет наши граждане начнут летать в турецкие отели так же систематично, как в советское время в Анапу и Ялту. Правда, бабушка до этого предательства отечественных курортов уже не дожила.

Сложно передать, насколько письмо Стива взбудоражило во мне всю ту разрушительную подростковую энергию не то бунта, не то всемогущества. Меня раскачивало в переживаниях: от возмущения и чувства несправедливости до мгновений острой детской обиды на мир, чуть не до слез царапающей горло. Ответ мы писали еще три вечера, а потом я переписывал на чистовик. Конечно, главные мои вопросы касались конкретных планов Стива на этот гэп йиар, его маршрута и такого искреннего и недоуменного «ху вил пэй фор зис».

Третье и заключительное письмо Стива пришло месяца через четыре. После него писать мне расхотелось совсем: сами посудите, какой приток новой болезненной обиды мне подкинули рассказы про то, что «обязательно нужно» посетить в центральной и южной Европе, прежде чем рвануть в Азию. На северную Европу, понимаете ли, времени ему не хватит, он считал, что в нее надо ехать за природным отдыхом, который требует медленного наслаждения (гейзеры, фьорды, рыбалки), а гэп йиар это не двенадцать месяцев, а «только» шесть-семь, потому что летом после выпускного он хочет еще подзаработать на поездку, а в марте следующего года уже будет готовить документы в университет.

Планы на Азию были еще более грандиозными: он планировал начать с наиболее «спокойных» из западно-азиатских стран вроде Непала и Индии, и двигаться дальше на восток, чтобы завершить путешествие в Японии, из которой ближе лететь домой. Деньги на авиабилет в Европу и затем в Азию Стиву должны подарить на выпускной родители, они уже договорились. К слову сказать, моему брату за два года до этого на выпускной родители подарили джинсовый комплект, который он одалживал мне один раз на школьную дискотеку. А в самой поездке Стив планировал совмещать путешествия и волонтерство. Папа объяснил мне, что это вроде субботников, за которые тебе тоже не платят, но дают возможность жить и питаться в каком-нибудь месте, где ты помогаешь трудом. То есть в западном мире за покраску деревьев и таскание школьного барахла по всем этажам в твой законный выходной ты получаешь не грубые окрики и предсказание службы в стройбате, а приглашение пожить в другой стране, вкусную еду и радостные улыбки…

В общем, меня накрыло разочарование и обида, полное отчаяние от мысли, что мой гэп йиар, если я не поступлю в институт, будет состоять из подработки непонятно кем (только б взяли) и постоянных пилежек родителей про перспективу армии. На следующий месяц я так провалился в уныние, что, кажется, вполне увеличил вероятность служения Родине. А в 90-е, знаете ли, служение это было похоже на русскую рулетку: пятьдесят на пятьдесят, вернешься ты или нет, и с целыми ли ногами.

Брат, с которым мы всегда были близки, искренне сочувствовал и мне, и себе, наверное, тоже, и пробовал подбадривать меня, что все еще получится. Хотя по меркам того времени брату уже невероятно повезло: по распределению его не отправили в Бердянск или Заполярье, а оставили в Москве. Однако письмо Стива и в нем всколыхнуло наглые надежды на что-то большее. Мы вместе перечитывали эти дразнящие описания, искали в замусоленном атласе его маршрут, представляли, как бы мы двигались по нему, и куда бы еще заглянули.

Сначала мы просто цепляли взглядом интересные или смешные названия, вроде Пиза или Фигерас. Потом брат начал притаскивать импортные журналы, которые можно было добыть в студенческих кругах. Тематика была не важна: там могли быть фото музыкальных групп или автомобилей, тексты про парки и бассейны. Постепенно мы начали говорить о поездке как о своей мечте, вполне конкретной. Только наша мечта завершалась не прилетом домой, а Азией. Вот такой точкой. Точнее, ярким размытым пятном. Представление о ней было еще более неадекватным, чем о Европе: дикий компот из индийских фильмов, восточных сказок, приключенческих книг и крайне скудной информации из школьного курса географии. Йоги, самураи, Великая китайская стена, дождливый сезон, палочки для еды — все это было для нас Азией. Кстати, почему-то туда не относились братские республики вроде Узбекистана или Таджикистана. Это была какая-то ненастоящая Азия. О ней в учебниках по географии и советских фильмах и так все рассказали. А нам нужна была неизвестная. И при всей ее неизвестности мы были абсолютно уверены, что остаться жить в ней навсегда — самая главная мечта.

В институт я все-таки поступил, на экономический, куда шли в основном девочки, а потому мальчиков на вступительных валили редко. В институтских кругах уже и я начал доставать импортные безделушки и журналы. Я завел толстую тетрадь на сорок восемь листов, в которую вклеивал любые найденные картинки зарубежной тематики, иногда вырезанные или вырванные без разрешения владельца журнала, за что дважды был побит. Но что не сделаешь ради мечты! Военная кафедра вопреки задаче подготовить надежного бойца в стенах института лишь усилила мое желание уехать куда-нибудь далеко.

В нашей семье из тайно верующих была только бабушка. Пока она не переехала жить к нам, мы каждое лето проводили у нее в деревне. Бабушка нас в церковь водила редко и всегда с оглядкой, оттого такие походы запоминались надолго. Верить в Бога бабушка нас не учила, но ощущение, что кто-то там, неизвестно где, может помочь тебе, если очень-очень попросить, у меня сохранилось. Другого объяснения, зачем люди ходят в церковь и так подолгу молятся, кроме как чтобы выполнили их желание, у меня не было. А молились деревенские усердно, отвешивая низкие поклоны, и шелест их шептаний повисал в церковном эхе, так что пробирало даже мою пионерскую душу.

И вот «кто-то там», возможно, услышал и мою мечту. Правда, менять мир он начал слишком уж радикально, так что я не был уверен, что дело исключительно во мне. Пока я доучивался в институте, страну нашу трясло новыми событиями, вокруг царили преображение и развал одновременно. К моменту моего выпуска в 1994 году система распределений из вузов, да и вообще вся советская система просто исчезла. Вместе с ней и новым государством пришли растерянные глаза взрослых, сумасшедшие идеи молодежи, уверенность, страх, надежда, бандиты, челноки, нищие. Границы открылись, и русские эмигранты начали потихоньку расползаться муравьиными обозами по всему миру, пугая европейцев своей простотой, эмоциональностью и противозаконными выходками.

Поскольку дома нам не светила перспектива хоть какой-то адекватной работы (предприятие брата сначала было отдано возжелавшим его людям с дубинами, а потом и вовсе сгорело), мы не стали тянуть с мечтой. План движения в наших головах почему-то так и остался в соответствии с расположением названий континентов внутри материка: Евр-Азия. Рвануть в Азию сразу нам в голову не пришло. Сначала Европа, потом туда, дальше.

Мы пробились в Лондон! Процесс был муторный, долгий, конечно же полулегальный, как и у большинства утекавших за бугор, но это все с годами стирается, такие сценарии были вполне обыкновенным делом. Когда мы попали в Англию, ощущения были головокружительные! Нет, мы не могли купить себе крутые ботинки или отобедать в ресторане, не останавливались в отелях, не ездили на экскурсии. Но нас за несколько дней так затянуло этой бездной не известной нам раньше жизни, что мы поддались потоку и просто решили зависнуть там на столько, на сколько будет получаться. Грубо говоря, пока не поймают или не выдворят. Мы сняли крохотную квартирку в иммигрантском Ист-Энде (считай, просто большую комнату с холодильником и мойкой, уборная на этаже), тусовались по барам, подрабатывали в подвальном спортклубе «Lutador», помогали качаться всяким хлюпикам.

С советским английским и отсутствием нормальных документов можно было устроиться только грузчиком, но нам подфартило — спортклуб держал бразилец, который и сам когда-то так же нелегально прибился к английским берегам. Казалось, мы зажили как самые обычные трудовые европейцы. Собственно, в том бедняцком гетто так все и существовали. Правда, белых там не было, но это нас не смущало.

Мы жили только на заработанное, так что приходилось порядком экономить, и схема для вечерних гуляний была такая: мы подходили к какому-нибудь бару в часы, когда снаружи уже освежались изрядно пьяные парни, вставали достаточно близко и начинали говорить на русском, делая вид, будто разглядываем витрину или пытаемся прочесть меню. Почти всегда какой-нибудь перепивший товарищ обращал внимание на двух иностранцев, весело заговаривал на английском, что-то радостно кричал и, спустя пару минут наших улыбок и заученных фраз, звал выпить за его счет. Через месяц мы завели несколько постоянных знакомств с завсегдатаями трех районных пабов, и они, видя нас на улице (опять-таки если уже были изрядно выпившими), приглашали «рашн фрэндс» угоститься. Нет, мы не были наглецами, не заказывали дымящихся коктейлей или виски, только кружку «любого пива». Важно было не напиться за чей-то счет, а просто стать частью местной жизни, хотя бы на вечер. Растягивая одну кружку почти на три часа, слушая невнятные речи подвыпивших посетителей, мы наслаждались молодостью, чувством своей крутости и надеждами, надеждами, надеждами…

Через два-три месяца, когда весь Лондон был пройден пешком, а наш английский стал заметно лучше, мы начали обсуждать планы, потихоньку смелеть и обдумывать, куда податься дальше. Стало очевидным, что поездить по Европе у нас не выйдет: с документами тут строго, везде сплошные границы и рассчитывать, что сможем так же удачно устроиться в каком-нибудь Париже или Берлине, было глупо. Правила выживания иммигрантов стали ясны. Обсудив вдоль и поперек все возможности, мы пришли к выводу, что пора переходить к исполнению главной задачи.

Азия как будто бы сама приближалась к нам и поторапливала. Индия, Япония, Сингапур… Там, в Лондоне, пошатавшись по индийским и паназиатским кварталам, наполненным бесконечной круглосуточной возней, гортанными окриками, смесью благовоний и несъедобных блюд, мы окончательно убедились, что Азия должна стать нашим домом. Моя тетрадь пополнялась вырезками из листовок и одноразовых меню азиатских фастфудов. Я вырезал фотографии еды, иероглифы, примитивно намалеванных человечков в национальных костюмах, иногда просто картинки с упаковок риса. Как-то продавец-индус в сигаретной лавке подарил мне фотографию себя, гордо стоящего на фоне грязной реки. Реку я обрезал: она не вписывалась в мои радужные коллажи, а вот его оставил — колоритный лиловый тюрбан, кум-кум и длинная рубаха не то для плавания, не то для ритуала. Иногда я мог стащить откуда-нибудь зажженную палочку с благовонием, правда, в нашей коморке пахли они почему-то не так приятно. Азия пробиралась в наше жилище, заполняя тумбочки мелочевкой вроде спичечных коробков с иероглифами или дареных веревочных фенечек, постерами на неровно выкрашенных стенах, вымытыми коробками из-под лапши.

Мечта обретала цвета, запахи, формы. Она превращалась в конкретные планы: мы подсчитывали накопленные деньги, присматривались к самым дешевым рейсам, собирали информацию по странам, визам, маршрутам. Мы выросли и окрепли, родительские наставления и правила потеряли свою жизнеспособность. Мир оказался совсем другим: свободным, многообещающим, бескрайним… Нужно было лишь словить попутное течение, как в детстве на сколоченном из старых дверных фанер плоту, едва не застревавшем в крохотной деревенской речке.

 

Это был февраль. Достаточно угрюмое время для Лондона: небо цвета застиранных носков, по нескольку раз на дню холодный дождь, в остальное время пробирающая ледяная сырость, заполняющая каждый проулок. Отопление у них было дорогущим, а советских идей по заклеиванию окон хозяин не одобрил, посмотрел, как на чудиков. Отогревались мы на работе, принимая за благо потную духоту тренажерки, мылись там же, а отопление дома включали только на час перед сном, чтобы постель не казалась сырой от холода. У пабов нам везло редко: посетители не спешили освежаться на улице.

Рано утром во вторник брат разбудил меня и сказал, что у него невыносимо болит голова. Так болит, что он не может дойти до туалета. Я начал собираться в аптеку, но будто останавливало что-то: топтался в коридоре, все время зачем-то возвращался в комнату, будто не веря брату или просто ленясь идти. А потом ему резко стало хуже, он начал стонать и дрожать.

Мы жили в одной из сотен одинаковых в своей облезлости многоэтажек Ист Энда для разносортных мигрантов и нелегалов. Мобильники тогда появились только у богатеев, у нас во всем доме ни у кого даже стационарного телефона не было, а уличный автомат находился примерно в двадцати минутах. Я побежал стучать соседям, но никто не открывал. Кто-то с раннего утра работал грузчиком, кто-то еще не вернулся с ночной смены, кто-то просто побоялся открыть, мы и сами нередко отсиживались втихую, когда слышали стук в дверь: лучше сделать вид, что тебя нет.  Я понял, что надо двигать в больницу самим, вернулся, начал поднимать брата, а он обмяк как тряпичная кукла, будто не мог контролировать движения. Он сказал, что ничего не видит: ослеп. Брат был крупнее меня, и я с трудом натягивал на него джинсы и свитер, а он все приговаривал:  «Я умираю, я понял». И еще всякие банальности вроде «передай маме, что я ее люблю» и прочее.

Я психовал, злился на него, паниковал. Я дотащил его до выхода, потом было самое тяжелое — ступени. Он не мог толком перебирать ногами, я почти стаскивал его на себе, и с каждой ступенькой он стонал, что голова сейчас лопнет и что ему страшно из-за слепоты. Та лестница казалась мне бесконечной, будто я не спускался, а восходил по ней с мешком грехов за спиной. Я слушал брата, а сам старался сосредоточиться на ступеньках.

Мы с трудом поймали такси, я попросил отвезти нас в ближайший госпиталь. Водитель оказался толковым индусом. Он говорил на этом их смешном индусском английском, покачивая головой в замызганном тюрбане каждый раз, когда брат стонал. Он сказал, что ближайший госпиталь недалеко, но туда такие пробки из-за перекрытия, что брат не доедет, спрашивал моего разрешения поехать в другую больницу чуть дальше, потому что путь должен быть свободнее. Я согласился, но всю дорогу сдерживался, чтобы не распсиховаться. Мне казалось, мы можем не успеть, хотя ехали мы всего минут десять. Брат сидел как слепые люди в фильмах: ощупывая время от времени мою руку, сиденье машины. Таксист бросил машину прямо у тротуара больницы, чтобы помочь мне дотащить до входа брата, а я в этой суете и толкотне даже не заплатил ему. Вспомнил только потом, в больнице, когда доставал из кошелька документы. Тот индус, наверное, ждал меня… Надеюсь, ему вернулось его добро.

Брата отвезли в смотровую, а потом ко мне вышел врач. Тоже индус или пакистанец, только совсем другого типа: холеный, в белоснежном халате, гладко выбрит, прилизанные волосы, отличный английский выговор, как у дикторов по телеку. Он начал общаться со мной так высокомерно, будто принцесса. Он говорит: «Что употреблял твой брат?» Я говорю, что брат ничего не употреблял, рассказал ему все, как было утром, что ему плохо и мы не знаем, почему. А он продолжает спрашивать то же самое. А потом добавляет: «Вы, молодые мигранты из России, страховки нет, где работаете — неясно, вас таких сотни в Лондоне, все понимают, чем вы занимаетесь, сейчас не время для игр. Твой брат ослеп в одно утро и абсолютно дезориентирован. Хватит врать, скажи, что он употреблял, чтобы мы могли помочь». Странные у меня были ощущения: будто я в замедленной съемке, могу только упрямо повторять, что брат точно ничего не употреблял, просить помочь, а где-то подо всем этим закипала ярость, желание изуродовать этого болвана, который несет такую хрень. Может, мой бедный английский заставлял думать перед каждым словом, потому я и тормозил с агрессией. А молодой доктор все стоял и стоял, повторяя одно и то же. Наверное, он не так и долго там торчал, но мне-то казалось, что время утекает, а вместо помощи этот придурок допрашивает меня.

Потом он ушел в раздражении. Я видел, как брата провезли на той же кровати. Еще удивился, как ловко придумано: кровати с колесами, на нее же положили, когда вбежали в приемное отделение, на ней же в смотровую, на ней же и куда-то дальше. Если б его, как у нас, с койки на койку перекладывали, вся больница слышала бы его стоны. Я их потом во сне еще год слышал. Когда брата вывезли, его глаза были открыты: они постоянно двигались, нечего не видя. Он просто переводил взгляд по инерции, реагируя на звуки вокруг. Жутковатое зрелище, я так растерялся, что даже не подошел к нему. Только услышал «в четвертую операционную».  А потом через несколько минут по громкоговорителю «доктор такой-то, вас ждут в четвертой операционной». Потом прошло еще минут десять, и такое же объявление, только другому врачу. И так несколько раз. Я паниковал, думал, что никто не хочет идти к брату, что никто не реагирует, потому что мы русские. Нас и сейчас не особо любят, а тогда вообще всех считали жуликами или бандитами.

Только через несколько часов я узнал, что туда, в четвертую, собрали почти всех хирургов больницы, пока пытались определить, что случилось, а показатели брата становились все хуже и хуже; что все они по возможности отрывались от своих пациентов, заполнения карт или обедов, бежали и потом оставались у брата, пока не получилось его стабилизировать. Но это выяснилось позже, к вечеру. А в тот момент этот голос в громкоговорителе, повторяющиеся фразы, раз за разом все новые фамилии врачей — ощущение безнадежности. Я был уверен, что это из-за того, что мы из России, мы для них низкого сорта, что, будь тут француз или немец, его бы быстро вылечили, а брат лежит там один и никого не могут дозваться. Я злился и винил себя, что так и не подошел к нему, не попрощался. Мне казалось, что дальше будет как в бабушкиных слезливых сериалах: выйдет врач с хреново состроенной грустной миной, потому что на самом деле нет у него уже никаких эмоций, каждый день ведь кто-то умирает. Так вот я видел: выйдет тот самый прилизанный индус, начнет говорить на своем идеальном английском, что брат скончался, а я в ответ набью ему морду. Потому что просто не знаю, что еще можно сделать, чтобы показать им мою ярость.

Если бы брата не спасли, тогда бы я точно уехал и затерялся где-нибудь в Азии. Один со своей виной, болью, утратой, скатился, спился, превратился в бродягу. Но его вытащили. Оказалось, у него была аневризма, она разорвалась и, в принципе, он мог умереть в любой момент по дороге. Они сказали, что нам удивительно повезло, что успели в больницу. Его спасли, но весь процесс лечения и реабилитации занял девять месяцев. Я имею ввиду только больничную часть, после которой еще год брата нельзя было перевозить на самолете, врачи не были уверены, как он перенесет перепады давления. Без нормальных документов провезти его через всю Европу на поездах или машинах было бы нереально. Одни границы.

И он лежал почти год в больнице. Нам сильно помогли, ведь у нас не было официальной страховки, когда все случилось. По большому счету они могли ничего не делать. Формально по их законам они даже бомжа в тяжелом состоянии должны принять и обработать раны, при необходимости реанимировать, но это все номинально. На деле никто не проверит, особенно если такой случай, что диагностировать было невозможно: могли сослаться на наркотики. Все это я тоже понял потом. Несчастному прилизанному индусу пришлось не раз меня одернуть и пригрозить охраной, да и не ему одному досталось моего неадеквата в первые сутки. Мне сложно было понять, как много они сделали за просто так.

Но одно дело экстренная операция, а другое — все дальнейшее пребывание, лечение, лекарства. Это уже никто не мог провести через больничную систему бесплатно. Я назанимал у знакомых и начал работать за двоих везде, где придется, чтобы нелегально купить документы для социальной страховки. Какое счастье, что тогда бюрократические конторы не выгружали данные в интернет. Даже не знаю, как сейчас выкручиваются беженцы в Европе.

Пришлось повзрослеть, знаете ли. Просто в один момент ты понимаешь, что юношеские идеи, эти крылья, это ощущение полета — все оно должно остаться мечтами. Оно слишком хорошо для твоего мира. Слишком прекрасно. Сейчас есть ты и выкарабкивающийся брат. А вся семья и поддержка очень далеко. И звонить им можно от силы раз в неделю, потому что тебе каждый пенни нужен, чтобы выжить и поднять на ноги брата.

Поначалу после операций врачи не давали никаких прогнозов. Мозг — такая неизученная штука, говорили они, никогда не знаешь, какие функции нарушатся, а какие смогут потом восстановиться. И тогда я решил обратиться к Богу. Банально, правда? Напишешь об этом в романе, и тут же критики тебе: «Автор разочаровал предсказуемостью сюжета». Но с годами понимаешь, что все мы — один предсказуемый сюжет, банальный до скуки, заезженный и тусклый, но именно на том и держится мир. С возрастом осознаешь, что стал одним из тех типичных взрослых, которые пичкали тебя своими замечаниями, а потом и таким же скучающим по юности стариком, который хочет поделиться мудростью, да только никому она не нужна, твоя мудрость.

Позже, уже в зрелом возрасте, был период, когда я осуждал себя того, обратившегося к Богу. Осуждал за слабость, трусость. Я был молод и уязвим, искал опоры, защиты. Мне нужно было вытаскивать брата и при этом подбадривать маму. Отец по телефону только рассказывал, как у них дела, и ничего не спрашивал. Лишь всегда передавал брату привет.  И я каждый раз облегченно вздыхал, когда мама передавала отцу трубку, и был благодарен, что его не надо утешать. За те два года, пока брата нельзя было переправить домой, им трижды отказали в визе в Англию. Думаю, оно и к лучшему.

И вот я работаю сутками, постоянно недосыпаю, но как заколдованный при первой возможности бегу в церковь. Я истощал себя этими службами, подолгу стоял на коленях, постоянно возил с собой Библию, чтобы читать в любую свободную минуту. Наверное, в метро на меня смотрели, как на фанатика. Я даже в «Макдональдсе» ее читал. Я пытался служить Ему, я пытался заключить с Ним договор… Забавно, что я даже не всегда смотрел, в какую церковь заходил. Там, в Англии, и протестанты, и евангелисты есть, и кого только нет. Помню только, замечал, что во всех остальных церквях есть лавки, не как в наших. И я злился на эти лавки. Мне казалось, надо как в православии: надо выстаивать всю службу, надо показать Богу, что ты прилагаешь усилия. Надо стоять на ногах, а лучше на коленях, надо страдать, чтобы посметь о чем-то просить. Чтобы он принял мою жертву. Надо-надо-надо-надо, страдать-показать-страдать-просить-смирение-страдать.

А состояние брата продолжали оценивать как стабильно тяжелое, хотя шли уже не дни, а недели после операции. Неизвестность и страх постепенно измотали меня до бесчувствия: каждый раз приезжать в приемное и слышать примерно одни и те же фразы про неопределенные перспективы, нестабильную динамику, какие-то там альфа-бета-волны активности мозга. А пока ты не в больнице, пока ты дома или на работе, только и гадаешь, жив брат или нет, ведь они никуда не могли позвонить мне в экстренном случае.

В какой-то момент от перенапряжения твои пробки просто вылетают, и все эмоции гаснут. И ты теперь просто робот, механизм: у тебя остаются расчеты, задачи и логические выводы. И в одно утро, когда я проснулся с очередным мысленным списком действий, которые надо сегодня осуществить (список этот практически не менялся вот уже месяца полтора), ко мне очень спокойно и безучастно пришла мысль. Она была очевидной, о ней постоянно говорили в проповедях: Ему нужно от меня что-то большее. Моих чтений Библии и стояний возле лавок в церквях явно не хватало.  И тогда я решил принести Богу жертву. Как в Библии, по которой я неплохо подтянул английский, там постоянно было про вот это вот — отдавать, добровольно лишать себя чего-то. Но что ему мог дать я — русский нищий парень, который даже за свечку заплатить не может. У меня было лишь одно большое и дорогое, что я мог отдать… Только свою мечту. Мечта в обмен на жизнь близкого человека — не велика жертва, быть может. Но все зависит от мечты.

В тот же вечер я аккуратно вырезал из своей «азиатской» тетради все картинки и отодрал приклеенные открытки, сложил их неровной стопочкой, стараясь не пересматривать, и понес в ближайшую церковь. Недалеко от входа, там, где еще не начинались ряды лавок, стояла прозрачная пластиковая коробка для пожертвований. Прорезь оказалась достаточно длинной, но узкой, разом вся стопка не пролезала. Опуская вырезки по несколько штук, я подумал, что, может, Он хотел, чтобы я приложил больше усилий, чтобы этот замедленный процесс расставания отложился у меня, как что-то осознанное. Я смотрел на проделанную работу некоторое время, а потом поторопился уйти, пока кто-нибудь не нарушил моего одиночества.

Больше я в эту церковь никогда не заходил: мне не хотелось видеть ни свою не случившуюся мечту, навсегда запертую в этом пластиковом коробе, ни пустую коробку, если служащие уже избавились от моего дара. Я выполнил свою часть договора. Теперь был его черед.

Так я отдал Богу мечту, пообещал отказаться от Азии навсегда. Конечно, после этого мне стало казаться, что все начинает налаживаться, эдакое магическое мышление проклюнулось. В действительности ничего глобально не поменялось: брат так же очень медленно выкарабкивался; я так же впахивал до одурения; мама так же плакала каждый наш разговор. Но осознание того, что я и правда сделал все, что мог, оно, по всей видимости, освободило: вместе с мечтой я отдал контроль, отказался от тревоги, суеты. Я просто отпустил, покорился и ничего больше не ждал.

 

Через два года мы добрались домой с красными пометками в паспортах о нарушении срока легального пребывания. С реабилитацией в новой России было паршиво. С деньгами тем более. Речь и двигательный аппарат брата мы восстанавливали примерно лет пять. «Мы» на тот момент превратилось в меня, родителей, бесплатных поликлиничных врачей и медсестер, платных, через знакомых найденных реабилитологов (половина которых оказались довольно бездарными), комиссий по инвалидности, наших друзей. Мне казалось, что теперь нас так много, что все обязательно получится. Мама оставила работу, чтобы ухаживать за братом, мы с отцом вкалывали, где могли, чтобы оплатить лекарства, массажистов, а по вечерам по очереди помогали брату выполнять упражнения ЛФК. Жизнь имела четко отлаженный сценарий, крутилась быстро, насыщенно, и даже после восстановления брата мы все еще долго по инерции никак не могли поменять привычную рутину.

Десять лет назад брат сумел устроиться библиотекарем в пансионат Академии наук, поселили его там же. Работает без нареканий, раз в году уезжает по путевке для инвалидов в санаторий на лечение, регулярно проходит комиссии и обследования, до сих пор пьет по шесть таблеток в день, но все равно искренне рад, что может обеспечивать себя и жить отдельно. Сорок восемь лет — еще не старость, конечно, но в плане физических и умственных способностей брат достиг максимума возможностей при его повреждениях, на большее рассчитывать не приходится.

В Азию я так никогда и не поехал.


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация