ЯБЛОКО ОТ ЯБЛОКОВА
Во дворе монотонно падал снег, в белых заносах тонула горбатая теплица. Летом где-то перед ней росли кусты смородины и стоял дебильный гном с отколотым носом. Но сейчас их не было видно. Ухоженный, пестрый от цветов участок превратился в скучное, шишковатое поле.
Коля Яблоков с тоской посмотрел в окно и продолжил:
— Ты пойми, Миха, это все от перепотребления идет. Ну вот скажи, зачем жене пальто, когда пуховик есть? А вот надо, и все тут. — Он щелкнул пальцем по клеенке, скинув на пол хлебные крошки. — Ладно, пускай. Так потом окажется, что и я рядом с ней не так смотрюсь! Значит, давай мне куртку новую, а к ней ботинки. Чтоб не срамил. Сплошные расходы! А мне мотор новый на лодку нужен.
— Ну, за экономию! — понимающе кивнул сосед Миша и разлил по рюмкам самогон.
Приятно прижгло нёбо, расслабилось тело. Яблоков улыбнулся. Чего это он в самом деле завелся? Хочет Ленка пальто, так сама ж и зарабатывает. А что ему новую куртку… Значит, не наплевать на мужа, значит, любит.
Неожиданный звонок сбил с приятных мыслей. Коля суетливо захлопал по карманам. Вытащив телефон, удивленно уставился на экран:
— Погоди, Миха, позже договорим. Вон, дочечка звонит.
С экрана улыбалась симпатичная молодая женщина. Яблоков с силой прижал трубку к уху, закрыл рукой второе, словно испугался, что через него высыпятся важные слова.
— Настена, наконец-то! Ну как там? И что? И даже деньги обещали? Ах, ты ж кровинушка моя, веточка ты моя родненькая! Яблочко мое наливное! Папина гордость!
Коля еще долго слюнявил трубку, охал и ахал, не скрывая пьяных слез, чему-то радовался. Миша старательно пялился в окно, делая вид, что до смерти интересуется то полетом пухлых, ленивых снежинок, то траекторией прыжков вороны.
Наконец разговор закончился. Яблоков вытер глаза, тряхнул головой, словно отгоняя мух. Помолчал.
— Колян, не томи. Что случилось-то? То собак всех на Настьку спускал, а тут яблочко, веточка, кровинушка, — не выдержал Миша.
Коля нахмурился, стараясь в морщинистых щеках утопить улыбку. Жилистая рука привычно нащупала на тумбочке пачку «Астры», двумя переборами пальцев вытащила сигарету. Прочихалась и чиркнула спичка. Затяжка, еще одна…
На плите стояли щи, их крепкий запах добрался до потолка кухни и теперь медленно, плотной влагой спускался, оседая на коже.
— Вот ведь как… Настена моя роман написала... И ее напечатали. В издательстве, только я не разобрал в каком. Писательница доча моя, во как! Знай наших! Моя порода, Миха, моя! Я ж это раньше думал, что Настька в жёнину породу пошла. Такая же верчёная, — он криво улыбнулся, — с придурью. А еще про Ленку хрен знает что думал. Ох, Миха… Помнишь, художник к нам приезжал, все натуру искал… как он говорил? Трепетную натуру. Прям про Ленку мою. Она же как запоет, так аж до трясучки довести может. Бывало, сядет на край табуретки, та под ней на двух ногах качается, а Ленка рукой щеку подопрет и начинает выводить. Заслушаешься, про все гадости забываешь сразу. В животе мурашки просыпаются, ты их прижгешь стопочкой водки, они горячие становятся, и тепло сразу по всему организму. Ленка тоже раззадорится, разгорится, табуретка под ней скрипит, а она взглядом таким лисьим, с хитринкой, зырк на меня: «Эх, загулял, загулял, загулял парень молодой…» Да. А перед свадьбой у нас случай произошел. Поругались мы с ней сильно. Аж до соплей. Даже заявление забирать хотели. Она и стала назло мне перед городским этим хвостом крутить. Роковая женщина, елки-телки. А он ей все стихи читал. Сам придумывал. Я тогда страсть как злился.
Яблоков растер руками виски. Остатки волос взвились кудрявым пухом.
— Ну и это, зажал я ее у клуба. Мну, знаешь, и убить ее хочется, и самому умереть. Веришь, Мих, лапаю ее, а у самого слезы текут! А Ленка и не сопротивлялась. Обмякла, как ждала. Потом тоже расплакалась. Вот Настька-то у нас после этого клуба и получилась… Щей хочешь? — Коля разволновался, подошел к плите, спрятался за хозяйскими делами.
Через полчаса в раковине стояли пустые тарелки с жирной бульонной каемкой, на чугунной сковороде взрывалась пузырями глазунья, рядом, на толстой щербатой доске, лежал горкой черный хлеб вперемешку с вареной колбасой. Бутылка опустела наполовину. Миша ждал, что сейчас, под второе, Коля продолжит рассказ. Но друг не торопился. Заглотнул еще стопку, поставил шипящую сковородку на стол. Наконец решился.
— Ну и вот… Настена как подросла, чудить стала. То стихи напишет, то рассказ какой. Сочинения такие выдавала, учительница только ахала: «Ах, Настя писательницей будет! Ах, надо ей в Литературный институт поступать», твою ж мать… А постарше стала, так еще и рисовать научилась. Погоди, я щас!
Коля вышел, долго шуршал бумагами в комнате, вернулся гордый. В руках держал свой портрет.
— Во, гляди, какая красота! Хоть в музей вешай!
С альбомного листа, проштампованного коричневым пятном чая, смотрел красивый молодой мужчина. Было в нем что-то от Джонни Деппа, от Машкова и Челентано. Только оттопыренные уши указывали на то, что это Яблоков Николай Семенович собственной персоной.
— Красиво. — Миша внимательно рассмотрел рисунок. Аккуратно поддев вилкой трепыхающийся желток, отправил его в рот и с наслаждением потянулся за рюмкой. — Ну, давай за искусство! Только, это, Коль… не пойму никак, Настя твоя художником или писателем работает?
— Да ты дослушай, не перебивай, трындун! — прикрикнул хозяин.
Со двора радостным тявканьем отозвалась собака. Яблоков подошел к самой важной части рассказа и теперь сдерживал себя, стараясь как можно дольше оттянуть главное.
— Короче, — решительно продолжил он, — как увидел я этот портрет, стал про Ленку хрень всякую думать. Не от художника ли она Настьку родила?! Злюсь на жену, извелся весь, а сказать и не могу. Вроде как в слабости своей признаться боюсь. Подумает, вот, сколько лет молчал, а тут дошло до дурака. А червяк-то шевелится, скотина такая, изнутри выедает… Настена уж и выросла, и институт закончила, и замужем побывала. Мне бы успокоиться, а я нет, только хуже горю. Смотрю на дочу, все художника того вижу. То смех вроде похожий, то говорит, как он. Думал я, думал и додумался Ленку на чистую воду вывести.
— Я вот чего все спросить-то хотел, Коль, — заерзал Миша, — чего Настена твоя с мужем разошлась? Вроде так жили хорошо, Ленка светилась от гордости.
— Да хрен их знает. Миллениалы, елки-телки. Чуть что не так, и разбежались. Собачья свадьба, а не семья. Ты меня слушать будешь, или тебе свое интересно? — Коля не хотел менять тему. То, что он открыл, рвалось наружу и требовало слушателя. — Настена чем старше, тем больше чудить стала. И пишет, и рисует. Потом на курсы поступила, где на писателей учат. Помню, все еще деньги просила. Ну дал я ей, хоть и не лежала у меня душа к этому. Ленка ее хвалит, а я злюсь. Сначала даже думал поехать в Москву, того художника задрипанного найти, все выяснить, а потом другое придумал.
Яблоков опять вскочил, побежал в комнату:
— Сиди, я сейчас тебе покажу кой-че.
Слышно было, как заездили ящики комода, опять зашуршали бумаги. Миша обреченно вздохнул и, косясь на дверь, глотнул из горлышка.
— Вот, смотри, что нашел! — Коля вернулся на кухню, держа на растопыренных ладонях тетрадку в бордовой клеенчатой обложке.
— О, это или анкета, или песенник! — обрадовался сосед. — Я помню, такие раньше у девок в школе были!
— Нет, Миха, это историческое свидетельство! Эпоха, елки-телки! Я, когда Ленку документально припереть хотел, улики искать начал. Мало ли, письма какие от художника хранит или еще чего. На чердак полез, там старья много. Смотрю, чемоданчик в углу. Неприметный такой, пыльный. Ну, думаю, нашел! А там вот это оказалось.
Коля отодвинул пустую сковородку, вытер стол. На очищенную поверхность торжественно опустил тетрадь и аккуратно, не слюнявя палец, перевернул несколько страничек.
— Сейчас, сейчас, да где же… А, вот, читай, это начало тут.
Миша потянулся, привычно сощурил глаза, но почерк был округлым и таким крупным, что читалось легко.
18 сентября 1934 года.
Я не ВРУ,
Я учусь в ВРЛУ!
Счастья так много, оно так лучезарно, что позволило описать себя только сегодня! Позвольте представиться, уважаемые товарищи, Мария Дмитриевна Суховская, студентка Литературного университета! Боже мой, как это прекрасно! Не знаю, насколько это по-комсомольски — причислять себя к рабочей молодежи, но я изо всех сил стараюсь! Целый год я печатаюсь в заводской малотиражке у папы! Уважаемая будущая Мария Дмитриевна, теперь Вы известная писательница, Ваши книги можно встретить в любой библиотеке Советского Союза, Ваши романы переведены на все-все-все языки и прочитаны всеми-всеми людьми! Как Вы живете? Построили ли коммунизм? За кого Вы вышли замуж? Как здоровье у мамы и папы?.. Все будет, обязательно будет правильно и замечательно, я в этом уверена! Сегодня был первый семинар у Ильи Семеновича Дукора. Рядом сидели старшие, совсем близко Женя Д. Какие у него прекрасные, поэтические брови! Восторг и трепет!
…У Миши не складывалось. Вот перед ним Коля Яблоков, старый друг, пропахший куревом и кислой капустой. Это раз.
А вот дневник какой-то психованной интеллигентки. Наверное, писательницы. Это два. Но тогда при чем тут Коля?
— Не пойму, Коль, о чем тут?
— Ты дальше, дальше читай, — волновался Яблоков, — потом объясню.
Он перевернул несколько еще листов, аккуратно, словно боясь расплескать буквы, опять поднес к Мишиному носу тетрадку.
18 августа 1935 года.
Какой чудный день был сегодня! Мы ездили в Тушино. Ржевка забита! Почти все в белом, в вагоне пахнет «Красной Москвой» и «Маком», мужчины натежесились. Очень мило. Говорю Роме: «Как в ГУМе». Смеется. Называет меня Марьюшка-голубушка. От этого щекотно внутри и бешено бьется сердце. Он очень славный и очень взрослый. Метростроевец. Сегодня тоже пахнет мылом, только про уши забыл, торопился со смены. Мне проще, мы в выходные не учимся. Вышли в Тушине. Славный крохотный поселок. Кажется, он разбух от гостей. Мы не знали, куда идти, но этого и не надо было. Нас несли прямиком на поле. Огромные аэростаты с портретами вождей, потом самолеты! Маленькие, большие, низко-низко, высоко-высоко! Когда низко летели, Рома мне что-то сказал на ухо, но я не расслышала. Было страшно, самолеты ревели, и я к нему прижалась. А потом он меня обнял. Но я не возражала, потому что: во-первых, Рома прекрасный товарищ, во-вторых, было прохладно, а я не взяла кофточку, и, в-третьих, он мне очень нравится. А потом опять полетели самолеты прямо над головами. Все кричали: «Ура!», а Рома прошептал, что любит меня. Я не знала, что делать, и притворилась, что не услышала. Было шумно, и в это легко было поверить, но Рома стал меня целовать. При всех! В щечку, но очень по-взрослому. А я подумала, лучше бы он мне пиджак дал, потому что холодно. А ему жарко было, он после парада пил квас и тяжело дышал, а мне купил вишневую, но я не пила. Я хотела в туалет, но его нигде не было. Пришлось мучиться до дома. Но все равно было здорово! Он сказал, что хочет меня познакомить с родителями. Оказывается, они у него на двадцать втором работают. И мама, и папа. Сказала Роме, что мой папа там инженер, он так удивился! Он вообще часто удивляется. Например, когда узнал, что моя мама не работает. Мне немного неловко перед ним, он учится, работает, дрова колет себе и соседям, а я только учусь. Зато у них место сказочное! Арбат! Мой любимый Арбат! Обязательно познакомлюсь с его родителями, они должны быть очень прекрасными людьми. Только одно меня тревожит, что делать, если он опять целоваться начнет?..
— Коль, ну хоть убей, не врубаюсь я. — Миша очень старался понять, как этот округлый, почти детский подчерк связан с его другом, с Настей и сдобной голосистой Ленкой.
— Ща поймешь, я помогу. Там маленько осталось, читай.
Яблоков перешел на тихий хрип, от волнения облизывал губы и отчаянно потел.
На протертой кухонной клеенке, рядом с пустыми рюмками лежала тетрадка из чужой, непонятной жизни.
7 ноября 1935 года.
Сегодня великий праздник. День Октябрьской Революции! Рома позвонил утром, сказал, что сегодня идет в колонне метростроевцев. И еще сказал, что родители запрещают со мной встречаться. Он сам хочет, но родители почему-то нет. Может, это из-за того, что я так по-дурацки картошку тогда почистила? Надо будет нашу Дашу попросить, пусть научит. Рома прав, я белоручка. Вот позвонит еще раз, а я ему расскажу, что научилась картошку чистить и щи варить. И обязательно эссе прочитаю, у меня там очень красиво про метро, Роме понравится!
— Коль, а это кто? А она живая еще? — Мише очень захотелось, чтобы неизвестная девочка, не умевшая варить щи и чистить картошку, превратилась в великую, важную старуху.
— Уже нет. Это бабка Марья моя. Она в войну погибла. — Коля почесал затылок, пьяненько шмыгнул носом. — Сына родителям оставила, а сама на фронт. Вот ведь дело какое.
— От это дааа… А мать тебе ничего не говорила, что ли, о бабке?
— Она вроде как пыталась когда-то, да разве ж мне до того было? Все гулять хотелось. Потом армия, потом Ленка, потом Настька… Еще художник этот, чтоб ему… Работа, калым, сам понимаешь… О себе-то забываешь, не то, что о своих корнях-корешках. Мать перед смертью рыпнулась еще раз рассказать, что мы с Москвы, что интеллигенты, что тут из-за отца оказались, по призыву комсомола. Я тогда подумал: «Ууу, поехала кукуха от старости…» Потом уже, как чемодан этот нашел, локти искусал. Только поздно было.
Яблоков погладил развернутую тетрадку. Вздохнул.
— Там еще много чего интересного, но это к делу не относится, это теперь только мне, личное… Вот так вот, Миха. Я, значит, Ленку черт-те в чем подозревал, мол, с интеллигентом спуталась, а дочечка, выходит, в мою родню! Понимаешь, в мою!
Колина душа отряхивалась от накопившегося. Слова налетали друг на друга, застревали и царапали горло. Он выпрямился, поднял голову. Потемнели, наполнились густой гордостью глаза.
— Ндааааа, философия, — протянул с уважением Миша.
Яблоков величественно кивнул.
МЕФИСТОФЕЛЬ В ХОРОШЕМ СОСТОЯНИИ
По ржавой сухой земле шел человек. Глубокий капюшон надежно скрывал лицо, низ серой пыльной рясы, колыхаясь, чуть приоткрывал ноги в тупоносых, похожих на копытца, ботинках.
Курочкину захотелось спрятаться, но человек неожиданно остановился и вперился в него крапянистыми, холодными глазами. Капюшон сполз, оголив лысую голову с крохотными рожками. Пошарив в карманах, странный субъект достал колокольчик и, ехидно скалясь, зазвонил. Во все стороны посыпались плоские, дребезжащие звуки.
— Ну елки… суббота же…
Телефон возбужденно звонил, подрагивая всем корпусом. Жутко хотелось швырнуть его о стену, но айфон, пятнашка, три месяца экономии, все дела.
— Да, мам?
— Только не говори, что ты еще спишь!
— Не скажу.
— Господи, ну как можно быть таким ленивым? Посмотри, какая погода!
— Ма, ты издеваешься? Выходной, блин! В кои-то веки выспаться хотел!
И Курочкин нажал отбой.
Спать больше не хотелось, хотелось кофе. Пришлось выползать из-под теплого одеяла, влезать в полинялый, растянутый, но чертовски уютный полосатый халат. Материн подарок.
Так бывает. Идешь, например, на кухню… или в туалет, вдруг застынешь перед зеркалом и стоишь, смотришь, словно ждешь чего-то. Александр ничего не ждал. Да и чего ждать-то? Изо дня в день одно и то же. Залапанное жирными пальцами отражение разложенного дивана с неубранной постелью, на тумбочке рядом — ноут, пепельница и бутылка в засохшей лужице светлого, фильтрованного пива. У окна стол-книжка, покрытый бежевой клеенкой. На клеенке три чашки (среда, четверг, пятница) и одна тарелка с недоеденным бутербродом (пятница, вечер). Почему именно бежевый цвет? Почему не белый? Почему вообще клеенка?
— Потому что клеенку купить проще, чем хороший стол.
Курочкин зажал в кулак край махрового рукава и завозил по зеркалу. Зеркало качнулось и безразлично отразило лакированную допотопную стенку. На перекошенных дверцах — пластиковые накладки-завитушки, типичный образчик постсоветского барокко. Рядом на стеклянной полке пылится чайный сервиз «Мадонна», подарок коллег на какое-то летие. Отвратная перспектива, объективная реальность, данные в ощущение ему, Курочкину Александру Михайловичу, кем-то невидимым и умным.
Неперспективным и необъективным в отражении было одно — сам Курочкин. На лбу грядки морщин, нос, как клюв чайки, подбородок, выпирающий Апеннинским полуостровом, и скорбь вселенская во взгляде. По маленькой комнатке легким ветерком пронесся тяжелый вздох. Нечего на зеркало пенять, коли пятьдесят пять осенью случится.
— Если, конечно, случится.
Он перевел тоскливый взгляд на окно. Двойной стеклопакет надежно ограждал от весенней какофонии, но был бессилен против солнечного света. Мать права, действительно, хорошая погода. Александр собрал чашки и побрел на кухню. Кофе сам себя не сварит.
Еще помнились другие весны, когда ручьи вызывали рефлекторное желание вырвать из тетрадки лист с жирной двойкой и запустить его в дальнее плаванье. Помнилось и брожение молодых соков по организму. Не было никакого Александра, а был Сашка, наблюдательный, веселый и неприлично смешливый…
— Сашка, ну что ты все хохочешь? — Мать раздраженно передергивала плечами. — Смех без причины — признак знаешь чего?
— Так смешно же!
И чего она взъелась? Правда ведь прикольно, что Вовка придумал: «Адидаааас, три полоски, остальные кроссовки фуфло и недоноски». Мало того, что на музыку «Учкудук», так еще и тайный смысл! Любые кроссовки недоноски, ну, мам, как же ты не понимаешь?! Их не доносили! Ну, мааам!
— Не понимаю, над чем тут смеяться. Один сказал глупость, другой повторяет.
Взгляд свысока, королевская осанка, гордый разворот и эффектный уход за кулисы, тьфу ты, из комнаты.
Вскоре по квартире тонкой струйкой разливается терпкий аромат. Мама всегда пьет кофе, когда нервничает. Многозначительно топырится скрюченный мизинец с плохо накрашенным, неровным ноготком. «Да, мне многие говорят, что у меня голубая кровь… Я не знаю, почему, но чувствую, что это так». На бежевой клеенке липкие кружочки от предыдущих чашек...
Курочкин почесал кончик носа. Сложно вспомнить, что в детстве выбешивало больше — дверной проем, за которым скрывалась гордая спина в полинялом, растянутом халате, или этот идиотский мизинец на кофейной чашке… Мамочки, кофе!
Бодрящий напиток фыркнул и вспух шоколадной, пористой шапкой. Пойманный при попытке к бегству, он был перелит в фаянсовую разлапистую кружку, разбавлен сливками и крепко сдобрен сахаром.
Александр сделал глоток и с неудовольствием увидел перед глазами свой оттопыренный мизинец с широким, отросшим ногтем.
— Родовое проклятие какое-то... Фиг тебе!
Он мысленно показал матери кукиш и обхватил чашку всеми пальцами. Как же это неудобно…
— Саша, сядь, разговор есть.
Внутри сжимается комок, подступает тошнота, слабнут ноги и хочется плакать. Что я сделал, что сделал? На автобусе без билета? В кафе без спросу? Уроки прогулял? Двойка за контрошку? Стыренная из пальто мелочь?
Мать холодна и непроницаема.
— Ты ничего не хочешь мне рассказать?
Голова уходит в плечи, начинает тянуть низ живота и хочется выть. Вот так, тоненько-тоненько: «И-и-и-и-и-и-и-и…»
— Да, вроде, нормально все, нечего рассказывать, — собирает волю в кулак Сашка.
— Ну а с поведением?
— …Три…
Жесткий взгляд буравит Сашку насквозь, черты лица заостряются, брови ползут вверх, уголки губ тоже. «Попался?! Ха-ха-ха! Вот, значит, как, сын?! Вот, значит, как!!!»
Сейчас плюнет огнем изо рта, додумывает Сашка, но мать плюется мелкими капельками слюны. Это не страшно, но противно. И вообще, все понятно. Она ничего не знает, это просто проверка на вшивость. Но Сашка умный и опытный! Он уже в двенадцать стал догадываться, что его пытаются взять на понт. Главное не проколоться в первую минуту, не повестить на хитрую, с прищуром улыбку.
Когда мать так улыбается, она похожа на пепельницу. Вон, стоит на полке книжного шкафа перед коричневым Чеховым. Нет, не на пепельницу-пепельницу, а на голову Мефистофеля, у которой вместо затылка выемка для окурков. Наверное, это очень символично, когда тебе в башку суют окурки.
Откуда эта башка оказалась у них в квартире, Саша не знал. Смутно, словно через сигаретный дым, вспоминались имя Миша и мужская рука над рогатой отполированной мордой. Палец короткими постукиваниями стряхивал пепел, и тянуло сквозняком из открытой форточки. Когда восьмиклассница Ритка, заговорщицки подмигнув, предложила покурить за гаражами, Сашка тоже стучал пальцем по белой вонючей трубочке. Но это не помогло, он закашлялся и позорно блеванул на Риткины кроссовки.
Откуда узнала мать? Донесла, увидев с балкона, неравнодушная соседка? Дядя Толя засек, гуляя с вислоухим Шериком? Или Наташка, дура, наябедничала? Вариантов много, итог один. И все же теплилась надежда — вдруг понты? Вдруг не знает про сигареты?
— Ну и чем вы там занимались за гаражами?
Черт, не понты.
— В молчанку играть будем? С кем еще за гаражи шляется мой сын? И чем вы там занимаетесь?
Мать ходила по комнате. Семь шагов по диагонали. От угла софы до угла телевизора.
— Ни с кем я не шляюсь…
—Ты еще скажи, что не куришь! — Семь шагов по диагонали от угла телевизора до угла софы. — Александр, опомнись! Ты весь изоврался! Выкручиваешься, врешь, куришь… Не удивлюсь, если вы с Риткой… с этой шалавой…
— Мама!!!
Сын боялся услышать самое страшное. Мать не боялась самое страшное думать. Она вообще никогда ничего не боялась. В горы? Легко! По порогам на байдарке? Запросто! А потом, сидя у костра, кутала продрогшего Сашку в свою куртку, курила взатяг, с хрипотцой подпевала: «Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены…» Демонстративно зевнув, уверенно шла в палатку. Следом, крадучись, как волк за Красной Шапочкой, семенил какой-нибудь бородач.
В конце похода, когда: «Вот и окончилось все, расставаться пора», она делала несколько шагов по перрону за отъезжающим поездом, стояла некоторое время неподвижно, прямая и звенящая, потом поворачивалась и, натужно улыбаясь, возвращалась к сыну.
Сейчас она не улыбалась. Прямая и звенящая, молча ходила по комнате. Семь шагов по диагонали. Пальцы с облезлым лаком сжимают голову… кажется, что-то похожее Сашка видел на картине. «Последний день Помпеи»? Он не помнит. Мать, наверное, помнит, но не знает, что похожа на тетку с картины.
— Ты меня не любишь! Совсем не любишь! Почему, Саша?! В театры вожу, в походы ходим, на море каждый год. Музеи, выставки, одеваю тебя, обуваю. Чтоб не черт-те что, а хорошее, красивое…
Голос перешел на визг, и Сашке вдруг показалось, что мать сама себя щекочет.
Иногда, когда нападает охота, Сашка открывает смешное место в книге, и даже еще не приступив к чтению, начинает хохотать. Потому что знает, что там прикольно, и потому что очень хочется. А мать знает, что может повизжать, когда ругает Сашку, и визжит. Потому что тоже очень хочет. Потом она затихает и садится в угол софы. Тот самый, от которого семь шагов. С книжной полки достается рогатый Мефистофель. Оголяется подорванный корешок коричневого Чехова.
— Вот что, сын…
Бум-бум-бум по краю комода железной улыбающейся башкой. На полированный верх предусмотрительно положена «Работница».
— Хочешь ты того или нет, но отныне все будет по-другому…
Бум-бум-бум.
— Ты всегда будешь говорить, где и с кем ты гуляешь…
Бум-бум-бум.
— Домой не позже семи…
— Ну мааам!!!
— Не пе-ре-би-вай!
Бум-бум-бум. Сашке кажется, что мать очень похожа на Мефистофеля, и он допридумывает ей усы, козлиную бородку и маленькие рожки. Очень хочется рассмеяться, но опасно…
Курочкин подошел к окну. Хорошо вот так, ничего не делая, никуда не торопясь стоять и, попивая кофе, смотреть с девятого этажа на улицу. Об угол дома напротив разбивается людская волна, обтекает с двух сторон. Одна часть — в магазины. «Булочная», «Продукты», «Тысяча мелочей», разноцветный супермаркет, зоотовары. Вторая часть, с белыми пакетами, клетчатыми сумками, рюкзаками — из магазинов. Дети скачут и радостно орут. Как коты. Чего они все так орут? Ну, тепло, ну, апрель, ну, солнце… Ну да, что-то просыпается внутри.
Весна чувствуется во всем, даже в желании вымыть окно…
Первое разочарование от весны Сашка почувствовал на двадцатом году жизни. Надышавшись ветром перемен, он решил заняться торговлей. Доставал дефицит и перепродавал студентам, будущим экономистам. Как сказала одногруппница Светка: «Пришла пора погонять теорию на практике».
В обширную нишу понятия «дефицит» входили сигареты, импортное бухло, белые носки и презервативы с ароматом или усиками. Женатики, пролетевшие с презервативами, заказывали памперсы. Довольны были все: и студенты, и Сашка, и Светка, с которой было приятно погонять на практике презервативы. Особенно нравились с усиками.
Бурный протест против предпринимательской жилки выразила лишь мать. Случилось это в тот день, когда весна, словно вспомнив о приличии, торопясь прикрыла голые ветки листвой, а Курочкиной не выдали аванс.
— Ну и ладно, в зарплату больше получишь. А пока на мои поживем. — Сашка с щедрой гордостью достал из кармана сиреневую бумажку.
Длинное лицо матери вытянулось еще больше, подбородок заострился до крайности. Задранный вверх, он напоминал фаркоп, неизвестно за какой надобностью приделанный к человеческой голове. Хотя… Сашка критически взглянул на мать… на бородку Мефистофеля похоже больше.
— До чего я дожила, мой сын — спекулянт!
Хотелось было возразить, что договориться, учесть пожелания заказчика, дотащить на своем горбу тяжелющую сумку — это ни фига не спекуляция, а честный бизнес, но одного взгляда на мать хватило, чтобы понять безнадежность предприятия. Та шла на таран.
— Позор, какой позор! Вот из-за таких, как ты, страна разваливается!
Бум-бум-бум. Металлический рогоносец привычно заколошматил о комод. Это будет первое, что Сашка выкинет из квартиры, когда мать умрет.
Чего завелась, спрашивается? Все так живут, и ничего. А Сашка в семью деньги несет, помогает! Это вам не про голубую кровь рассуждать, здесь работать надо! Но мать, как глухарь на току — погружена в свою песню и ничего не хочет слышать. Внешние края бровей вспучились, кровожадный оскал, серая блестящая коронка на зубе, гармошкой собранная кожа дряблых щек. Кончик острого носа блестит, словно натертый.
— Да мне такая помощь и в страшном сне не нужна! И как давно ты этим занимаешься?
Бум-бум-бум. Рогоносец привычно долбится об оббитый край комода.
— Я задала вопрос. Давно ты занимаешься спекуляцией?
— Недавно.
— Ладно, тогда следующий вопрос. Сколько навариваешь на трудовом народе, сынок? Хорошая нажива? Может, и меня в долю возьмешь?
В голове всплыла лекция по политэкономии.
— Это не нажива, а добавленная стоимость продукта. То есть стоимость, учитывающая труд и амортизацию. В данном случае имеется в виду амортизация моего организма. Вот, — Сашка продемонстрировал мускулы, — на своем горбу, между прочим, таскаю!
Между старшим и младшим поколением Курочкиных началась молчаливая борьба. Сашка из защиты постепенно переходил в нападение. Грудь округлилась, заходили желваки, сощурились глаза. Мать отступала. Не зная, куда девать руки, она клала их то на комод, то на колени, мяла свежий номер «Работницы», суетливо, как при сдаче крови, сжимала кулаки и молчала. Спохватившись, привычно вцепилась в Мефистофеля.
Бум-бум-бум…
Дзынь-дзынь-дзынь. Проехал трамвай, звеня, как ящик с пустыми бутылками. На пятачке земли около остановки суетятся люди в оранжевых жилетах, пихают рассаду тюльпанов и нарциссов в резиновые лапти клумб. Эстеты.
Справа от лаптя торчит венозная серая нога. Кажется, это тополь. Курочкин недовольно морщится. Скоро начнется аллергия. Врач утверждает, что это нервное, и предлагает попить успокоительное. Зеленый крест аптеки напротив услужливо моргает: «Здесссь, здесссь… сссюда. Любой каприз за ваши деньги… без рецептааа».
Почему нельзя посадить липы? От них не идет носом кровь, и они так вкусно пахнут!..
Саша обожает автобусные путешествия. Чем старше, тем больше. Сидишь себе, в окошко смотришь, музыку в наушниках слушаешь, иногда на экскурсовода отвлекаешься. Тебя покачивает, настраивает на созерцательную, философскую волну примирения со всем сущим. Бутер опять же никто не мешает слопать, пивком запить.
Если бы рядом сидела мама, то вместо пива Саша пил бы сладкий чай с лимоном. «Потому что это полезней, чем дурацкая химия». Но кто может навязать свою волю самостоятельному, свободному молодому мужчине? Разве только симпатичная Леночка, соседка по месту в автобусе. Она зовет его Шурик, у нее красивые лукавые глаза, кольцо на безымянном пальце и веточка липы в руке. Пахнет горьким счастьем и немножко потным телом. Не успели утром принять душ. Интересно, как она теперь с мужем? Или это нормально?
— Сынуля, алле! Что-то и не звонишь совсем… А ты где?
— Еду из Пскова.
Через шум и красноречивое молчание то ли донеслось, то ли показалось: «бум-бум-бум».
— Втихаря, как вор… Приедешь, я с тобой поговорю.
О чем, мама? О том, что я тебя не люблю? Так ты это уже сто тысяч раз говорила. О том, что я не так живу? Старая песня. О том, что не женюсь никак?.. Статный, спортивный Александр кукожится в нескладного Сашку. Снова, как в детстве, тянет в животе. Вдруг мать знает что-то такое, о чем непутевый, всегда виноватый сын даже не догадывается? Обреченно опускается голова, вжимается в плечи. Мама, что я делаю неправильно?
Леночка смотрит с состраданием и нервно теребит кольцо на безымянном пальце…
Погода портится, того и гляди дождь начнется. Нет, окна мыть еще рановато. Александр ставит пустую чашку на подоконник. Наваливается тоска и становится зябко. Хорошо, что гулять не пошел. Куда как лучше укутаться в одеяло и пошерстить соцсети. Вдруг что интересное пропустишь?
Пашка закончил ремонт. Сурпины в Тае. Мыльников купил новую тачку и теперь выеживается.
Рестораны, шашлыки на даче, модная стрижка, новая жена, старые мысли, внуки, котики, собаки. Какая насыщенная жизнь, не то, что у некоторых…
Одеяло полетело на пол, Курочкин лихорадочно заметался по комнате. С чего начать? На глаза попался стол под бежевой клеенкой.
— Вот с нее и начну. Выбросить к ядрене фене!
Хотя клеенка, тем более бежевая — это так практично…
Слабенький заряд энергии кончился, и Александр снова опустился на диван. Рука потянулась к тумбочке.
Бум-бум-бум. Но если сейчас ничего не сделать, то потом будет поздно.
Бум-бум-бум. Надо с чего-то начать. Выбросить дурацкую клеенку, помыть окна, позвонить Леночке. Она давно ходит без кольца и намекает… Может, в шкафу разобраться?
Бум-бум-бум. Достать сервиз, каждый день пить из него чай? Вместе с Леночкой.
Бум-бум-бум. Хорошая идея, но сначала…
Он взял с тумбочки тяжелую пепельницу, подарок матери на пятидесятилетие. «Вот, на долгую память, Сашенька…»
На загнутом подбородке металлической башки топорщилась тщедушная поросль. Как укроп по акции.
Курочкин стер пыль, сфотографировал на телефон рогатого уродца.
«Продается пепельница Мефистофель. СССР. Цена 1000 руб. Состояние хорошее. Небольшие потертости и скол одного рога».
Разместить.
