Кабинет
Алексей Алёхин

Письма из Поднебесной

Письма из Поднебесной

В старые времена в Китае были в ходу многометровые картины — их писали на длинных свитках шелка, накрученных на два деревянных валика, и при разглядывании перематывали с одного на другой, как пленку в фотоаппарате.

Чаще всего такая картина представляла собой портрет того или иного города со скрупулезным изображением улиц, дворцов, торговых рядов и повседневной жизни, заполняющей его от ворот до ворот.

Старательная кисть запечатлевала купцов у лавок и окруженный свитой паланкин чиновника, водоноса и шествующего через мост монаха, толпу любопытных возле привязанного к пыточному столбу и ребятишек, любующихся представлением бродячих акробатов на базарной площади, а на дальнем плане — окрестные поля, холмы и прозрачное озеро с перепончатыми парусами джонок.

Картины эти сохранились в музеях. Рассматривать их — прелюбопытное занятие. И если я к чему стремился в своих письмах, то нарисовать такой вот длинный портрет Поднебесной, какой она разматывалась передо мной.

Эти письма, кроме последних, действительно были отосланы московскому адресату — моему давнему другу и собеседнице. Всего их набралось почти полтора десятка. Они не только о Китае, но и о себе самом, меняющемся по мере погружения в диковинный поднебесный мир.

 

 

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

с беглым наброском города Пекина, описанием гостиничных кущ и моих занятий

 

Любезный друг мой.

Пишу тебе из Поднебесной — жаркой, влажной и густо населенной улыбчивым желтолицым народом.

Столица китайцев велика и пока не охвачена взглядом.

Уцелевшие тут красные дворцы, ярусные башни и парки с прудами рассеяны в бетонных, припорошенных пыльной зеленью проспектах постройки новейшего “императора”. Где-то в глубине прячутся старые кварталы. Иногда вдруг возникают и уносятся вверх, сверкая многоэтажным великолепием, стеклянные столпы современного бизнеса — зачастую в окружении заякоренных полосато-прозрачных воздушных шаров с узкими хвостами рекламных полотнищ, по которым весело карабкаются в небо красные и черные иероглифы. Но нам, больше торчащим на новостроенной окраине, эти диковины попадаются редко, и говорить о физиономии города рано.

Расположен он, по-видимому, в самом центре земного диска: отсюда, куда ни подумай, страшно далеко. Поэтому китайцы предпочитают не ходить пешком, а ездят на велосипедах. Целые стада парноколесных катят, звоня, по улицам или сбиваются в загоны у ворот учреждений.

В плане Пекин имеет вид вставленных один в другой квадратов по числу окружавших его прежде городских стен. В недавно прошедшую великую эпоху стены снесли и на их месте, сохранив лишь несколько башен-замков, разверстали широченные кольцевые автострады.

Меня поселили в левом верхнем углу внешнего, третьего по счету, квадрата — там, где его пересекла старинная дорога в летнюю императорскую резиденцию.

Город, видимо, не только рос, но и безлюдел. Во всяком случае, в 50-х, когда строилась гостиница, тут, говорят, были огороды. Теперь от них не осталось и следа. Кругом дома и какие-то фундаментальные учреждения, упрятанные в густую зелень. А вот солидный, с потугой на роскошь гостиничный стиль победных лет, завезенный из иной столицы, сохранился, хотя и на свой лад.

В сущности, я живу в громадном парке, прилежно ухоженном и окруженном вполне дворцовой стеной. С маленькими храмиками охраны по обе стороны от въезда. С парадными корпусами под зелеными трубчатыми крышами, подбитыми кровью и золотом. С корпусами попроще, объединенными в тенистые дворы. С магазинами в европейском стиле и с ресторанами в китайском (перед входами в которые, украшенными резьбой, позолотой, алыми шелковыми фонарями и прозрачными веерами козырьков, хочется пасть ниц, как перед алтарем, и помолиться какому-нибудь толстому китайскому богу). А также с бассейном, кортом и даже театром.

Неудивительно, что мы ведем скотский образ жизни.

За эти дни я был лишь раз отвезен на службу моими китайскими работодателями — для знакомства и светской беседы за фруктами. Следующий раз обещали потревожить через недельку. Тут, я заметил, не любят торопиться. Да и погода располагает к отдыху.

Мы старательно загораем и плещемся в бассейне. Обходим окрестные лавки, где покупаем чашки с драконами, бананы, ананасы и разные хозяйственные мелочи. Пару раз прокатились в машине по городу. Да еще провели полдня в Летнем императорском дворце, о котором в следующий раз. А больше прогуливаемся по гостиничному парку, открывая в нем все новые прелестные уголки.

По здешним меркам гостиница считается старой и потому претендует на респектабельность. Теперь ее украшают заново — что ни день, снимают то тут, то там заборы, выставляя на обозрение вновь оборудованные чудеса. При значительном стечении зрителей состоялся праздник по случаю открытия парадного входа — с почетными гостями, петардами, барабанами и маленьким цирковым представлением. Привлеченные шумом, мы тоже постояли в толпе.

В соседнем дворике соорудили “сад камней”, или как там это зовется, с воздушными беседками и галерейками под черной черепицей, горбатыми мостиками и извилистыми прудами, как бы случайно заросшими кувшинками и живописной осокой. По берегам кривятся карликовые сосны, бушуют неведомые цветы и громоздятся отверстые камни, камни, камни, похожие на черепа динозавров. Есть и гора в миниатюре — скалистый бугор с беседкой на макушке. К ней ведут вырубленные в валунах ступени, а сбоку свисает умело подведенный водопад.

Минувшим вечером я провел там около часа. И мог бы написать тебе вместо письма небольшое стихотворение, озаглавленное на китайский манер: “В шестигранной беседке под вогнутой крышей любуюсь камнями и размышляю о далеком северном друге”...

Поднебесная, 6-й день.

 

ПИСЬМО ВТОРОЕ

с видом Летнего императорского дворца, а еще о китайской торговле, о нашем жилье и путешествии в уездную Венецию

 

День за днем, мой несравненный друг, я отламываю по куску от золотого пирога впечатлений. Спешу поделиться им с тобой, пока он не зачерствел.

Итак, обещанное о Летнем дворце.

Мы отправились туда в один из первых дней и, вероятно, еще не раз побываем, благо живем как раз на полпути между зимней и летней резиденциями.

Дворец стоит того. Это целый праздничный мир, размерами превосходящий Версаль и Петергоф и, пожалуй, затмевающий их своим сложным великолепием.

Умение китайцев сооружать такие искусственные мирки с полным набором архитектуры и ландшафта даже на пятачке внутреннего дворика заслуживает удивления. А тут еще и размах.

Дворцовый комплекс с парками, чайными и церемониальными павильонами, кумирнями и собственно дворцами обернут черепичной улиткой вокруг высокого холма на берегу пространного озера. Вид этой местности — со сверкающей на солнце водой, клубящейся зеленью дальнего берега, картинной кручей холма и слоями уходящего в дымку горизонта — столь завершен, что наводит на мысль о рукотворности. Во всяком случае, длинный арочный мост, переползающий на островок подобно каменной сороконожке, и вознесенный над ойкуменой многоярусный круглый храм выглядят прирожденными деталями декорации. Как и синеющие на отдаленных вершинах сторожевые башни.

Быть может, после я найду в себе силы описать внутреннее убранство и содержимое здешних павильонов. Всех этих бронзовых драконов и смахивающих на драконов львов, заводных павлинов с золочеными перьями, обитые желтым шелком драгоценные троны черного дерева, тончайшую посуду, формой и расцветкой напоминающую звук струнных инструментов... Но нет, не сейчас...

По берегу, чтоб удобней любоваться видом воды со скользящими по ней лодками, растянулась чуть ли не километровая Длинная галерея, вся в резьбе и украшенная через каждые полсотни шагов маленькими панно с изображением пышных празднеств и петушиных рыцарских забав.

Последние императоры были не чужды прогресса. Об этом напоминает поставленный у парадной пристани колесный пароход. Он имеет вполне марк-твеновский вид, только выполнен (с детской непосредственностью) из белого мрамора, в натуральную величину. Высокие ажурные окна палубной надстройки украшены витражами, внутри теперь торгуют сувенирами.

 

В летней резиденции богдыханов трудно отличить подлинную древность от выстроенного заново — как, впрочем, теряюсь я и среди отверзающих алые пасти зеленых пресмыкающихся на крышах моей гостиницы.

Зато торговая часть старого города, куда удалось наконец-то выбраться, не оставляет сомнений, в какой именно век страна силится заглянуть.

Обилие товаров, рекламы, витрин имеет вполне заморский вид — с поправкой на Восток и провинциальную отдаленность.

За зеркальными стеклами улицы Ванфудзинь манекены в манто, вечерних туалетах и смокингах непринужденно сошлись не то на светский раут, не то на фестиваль сорочек, брюк и лаковой или мягкой толстокожей обуви.

Право, на уехавшего из опустошенной Москвы здешние прилавки производят сильное впечатление.

Фарфор, яркие футболки, жемчуг, меха, спортивные костюмы, резные слоны, фотоаппараты, перегородчатая эмаль, магнитофоны, шелк, хлопок, кожа...

А еще бесстыдно розовая мякоть мяса, горы диковинных моллюсков, тонкой и тончайшей лапши, неведомых фруктов и приправ. Вавилоны сигарет и выпивки. Иконостасы каких-то райских харчей в броских упаковках.

Неудивительно, что северные дикари часто сходят с ума прямо на этой улице.

Впрочем, изрядному большинству китайцев манто вряд ли по средствам. Их существование поддерживает сложная система доплат в виде разноцветных талончиков, которые продавцы берут, как и деньги, специальными щипчиками, чтобы не пачкать рук. По таким талонам за бесценок покупают рис, соевое масло, хлеб и что-то еще, даже ядовитого цвета и запаха жидкое мыло.

Все остальное дорого. Дешевый велосипед, без которого не обойтись, вылетает в месячную с лишком зарплату. Но если терпеливо экономить, рано или поздно настает долгожданный день — и в воскресенье коробку с телевизором, собранным по японской лицензии где-то в свободной зоне, китаец, сопровождаемый домочадцами, торжественно волочит домой.

Шаг за шагом в жизнь приметно вкрапливают то, что дал XX век более удачливым народам. И вот золотые жуки иероглифов на гранитных фасадах уже отражают поток “тойот”, “мерседесов”, “фольксвагенов”. Сиротками бегут среди них редкие “Волги”. И самой толпе теплый климат вкупе с возможностью купить пару модных тряпок придал жизнерадостный, почти курортный вид — тут и на службу-то запросто ходят в шортах, что говорить об улице.

Постепенно торговый парадиз мельчает, разбивается на боковые пассажи, дробится на переулки со множеством маленьких харчевен. За тесно поставленными столиками обедают, таская палочками что-то пахучее из фарфоровых плошек. Тучи велосипедов, одна-две трехколесные рикши с порыжелыми сиденьями. Толпы на остановках, поделенные железными поручнями на ручейки, осаждают автобусы.

Улица Ванфудзинь не весь Китай. Но и в других местах в соотношении 1:2, 1:5 или 1:10 — похожая картина. Изобилие магазинов и магазинчиков дополняется несметной саранчой лотков и лавок, осевших на каждом людном углу. И чего в них только нет, особенно из шмотья — от милых моему сердцу джинсовых залежей до президентских костюмов в полосочку.

Рассказывают, что после Тяньаньмэня дела, правда, пошли хуже. За год цены удвоились и утроились.

И все же вселяют надежду целые улицы частных сервисных фирм и компьютерных салонов по западному образцу. Закрывают их рано, забирая толстые стекла раздвижными железными решетками, у входов дремлют могучие каменные львы из лицензионной пластмассы. Однако в утренние и дневные часы кто-то покупает же содержимое этих лавок будущего?..

 

Хотя с будущим и прошлым в Поднебесной еще неразбериха.

Мне отвели в меру казенного вида квартирку, в каких обитают здесь нанятые на работу чужеземцы, и, едва переступив порог, я ощутил себя ребенком, уцепившимся за драповый отцовский рукав. Однажды он прихватил меня с собой в какое-то озаглавленное литыми буквами учреждение, и я едва не заблудился в тяжелых вертящихся дверях. Возможно, не поймай он меня тогда, я бы как раз тут и вынырнул.

Обстановка нашего жилища несет печать добротных 50-х. Двухтумбовый письменный стол с суконным зеленым верхом. Округлые шкафы и комоды. Необъятные кресла с гнутыми подлокотниками. Светлое канцелярское дерево. Чего стоят одни латунные шишечки дверных ручек!

В этих комнатах за ячеистыми китайскими окнами так и не окончилась та давняя эпоха, оставившая следы на обоях и желтизну в ванне. Только кнопочный телефон напоминает, который год в календаре. Впрочем, после перестановки мебели, оказавшейся вопреки фундаментальной внешности на удивление легкой, вышло даже уютно. И когда я откидываюсь в кресле на мягкую спинку в прохладном чехле и закрываю глаза, мне приятно щекочет ноздри дух времени, неистребимый, как и тараканы.

 

Нас все еще несет по течению. Для иноземцев была устроена двухдневная экскурсия в уезд, километров за сто к югу от Пекина.

Миновав поля и туманный канал, по которому два крестьянских харона, упираясь в дно бамбуковыми шестами, толкали от берега к берегу паромчик, мы погрузились в геологическую эру ласковых местных начальников в круглых очечках, бессловесных глазеющих аборигенов, в чьи земли закатил автобус с диковинными визитерами, и бесчисленных тостов за парадными ужинами в двадцать — тридцать перемен.

Кухня, признаюсь, дивная. Лишь изредка выносят вовсе несъедобные блюда, но их с особым аппетитом поглощают здешние. Я наловчился управляться с палочками и легко вылавливаю желаемые куски.

Целый день нас таскали по фабрикам, зато второй мы провели на озере Баянлинь.

Это бескрайняя водная страна, поросшая осокой, тростником и лотосами. В зарослях прорублены каналы, по которым озерные жители гонят из конца в конец квадратные лодки, похожие на большие полые пресс-папье. Они нагружены корзинами яблок и овощей, мешками с мукой, кипами тростника, сетками с рыбой и улитками. В иных путешествуют целые семьи с детьми и старухами, с брошенным поперек лодки ржавым велосипедом.

На темных водяных полянах покачиваются белые четки поплавков, и рыбаки забрасывают и выбирают сети, промышляя рыбешку.

В зарослях шуршат сборщики водяных семян.

Спят на якорях лодки-шалаши с круглыми циновочными крышами. Призывно трепещут голубые, желтые, красные флажки на высоких бамбуковых шестах. Ими утыканы плавучие харчевни: плетеный навес, котел с дымящимся варевом, пара столов.

Жизнь на воде, поросшие осокой дороги озерной жизни. Гребут по ним, стоя на корме, — точно идут тяжелой, размеренной походкой. Ворочая непомерно длинными, скрещенными на уровне груди веслами в веревочных уключинах, гребец то почти ложится на них, показывая светлые ступни, то выпрямляется и на миг замирает перевести дух.

Соломенный конус шляпы на сгорбленном водяном старике все качается маятником. Он толкает лодку вперед, а старуха на носу все вяжет и вяжет что-то разноцветное, и кажется, что плывут они из вечности в вечность, состарившись в бесконечной дороге, да так оно и есть.

Местами озерный шлях заводит в протоки меж островов, где лепятся друг к дружке лачуги нищей Венеции с гирляндами сохнущих рыболовных снастей и вытащенными на берег лодками.

На одиноком островке раскинулся крошечный базар, и оттуда продавцы черных крабов, угрей, креветок и черепах зазывают плывущих мимо. В котлах стынут груды мелкой жареной рыбы. Кучками сложены на весах треугольные семена каких-то водяных растений. На ящиках разложены связки плодов лотоса, похожих на председательские колокольчики.

И опять заросшие озерные пути.

Плоская вода.

Бамбуковые вешки с флажками вдоль мелкого фарватера.

Одинокие раскачивающиеся фигурки гребцов в просторных рубахах.

 

Поднебесная, 13-й день.

 

ПИСЬМО ТРЕТЬЕ,

уводящее в провинцию Шаньдун: вверх по лестнице и наверху; Конфуций у себя дома; общежитие будд; что такое благоустроенный муравейник; два слова о китайских церемониях

 

На Тайшань, священную гору китайцев, следует восходить пешком.

Представь колеблющуюся по склону, сложенную из серых слоистых плит, бесконечную, как жизнь, лестницу. По ней, говорят, поднялись на вершину и провели там ночь семьдесят или восемьдесят императоров разных династий.

И теперь по ее окаменевшим клавишам терпеливо карабкаются на небо миллионы паломников. Их утомительный пеший труд вознагражден возможностью посетить рассеянные по сторонам храмы, обители и беседки с чудесными видами, прочесть выбитую на скале стихотворную строку или, присев у водопада, открыть коробочку с дорожным припасом. Наконец, просто слышать шорох своих ступающих по лестнице ног и постукивание посоха.

Мы всего этого были лишены: нас вознесла почти на самый верх новопостроенная канатка. В утешение я только смог купить за юань черную паломничью палку из гнутого бамбука.

Впрочем, и усыпанная храмами вершина с видом на четыре стороны света — достаточное вознаграждение.

Представь, она почти вся застроена, и на ней гуляет скорее ярмарочный, чем благочестивый дух. Могу вообразить изумление путника, в молчаливом упорстве взбиравшегося все дальше и дальше от умолкшей глубоко внизу суетной жизни — и вдруг попавшего на этот фестиваль.

У тайшанских монастырей вполне земной вид. Сушится на веревках белье. Поднимаются дымки кухонь. Одетые по-домашнему женщины помешивают еду в котлах под открытым небом. Целые улицы заполонили расписанные в храмовом стиле пестрые ресторанчики и лавки с жевательной резинкой, пленкой “кодак”, буддийскими амулетами и прочим туристическим товаром.

А в оседлавшем макушку храме утомленный паломник может хлебнуть пивка или кока-колы с вознесенного над облаками лотка.

Вдобавок мы угодили прямиком к кульминации спортивного мероприятия. Мокрые, бегущие от самого подножья энтузиасты один за другим, карабкаясь уже на четвереньках, достигали финиша под одобрительные возгласы в мегафон и аплодисменты.

Гремела музыка. Трепетали разноцветные флаги.

Толпы паломничающих туристов, беспрестанно фотографируясь, толклись навстречу друг другу по каменным лестницам.

Под прилепившимся к монастырской стене полотняным навесом какие-то полуголые рабочие хлебали, сидя на корточках, водянистую похлебку.

А вокруг сколько хватало глаз убегали безмолвные, поросшие лесом отроги священных гор с блестками водопадов, серыми скалами круч и синеющими на дне долины полями.

 

Места эти — родина почитаемого китайцами древнего мудреца Кун Цзы, в наших краях известного под именем Конфуция.

Как я понимаю, он был вполне эпикуреец, хотя и жил за тысячи ли и за пару веков до своего средиземноморского собрата.

Поскольку Китай уже и тогда был Китаем, мудрец, помимо прочего, дал ученикам трезвый совет: знать свой шесток.

Столь рассудительное замечание сыграло с учением славную шутку.

Метившие в императоры царьки, только строившие иерархию, а следом и императоры двумя руками ухватились за водворяющий порядок тезис. Он был поставлен во главу угла. Учение хорошенько отредактировали, переписали набело и на долгие века возвели в ранг государственной идеологии. Сам же неудавшийся смотритель хлебных лавок подвергся официальному обожествлению. Повозка, в которой он странствовал, увековечена в бронзе и стала символом его родного городка Цюйфу, да и всего края. На месте беседки, где он имел обыкновение рассуждать с учениками за пахучим гаоляновым винцом, настоянным по собственному рецепту, отгрохали храмище. Множество их учинили и по всей стране.

Каждый последующий император присочинял покойнику новый титул и почитал долгом наведаться на его славную родину. По сему случаю поперек дорожки к храму возводили очередные парадные врата в резьбе и позолоте, отпираемые лишь по прибытии высочайших особ и не иначе как под гром многократного салюта. В иные дни их просто обходят стороной, ибо стоят они сами по себе, вроде триумфальных арок.

Таких ворот набралось уже больше десятка. Они расставлены друг за дружкой по всему двору наподобие раскрашенных кулис, усиливая сходство с оперной сценой.

Вообще ворота — излюбленное китайское украшение. В великом множестве, переливаясь красками на солнце, они громоздятся в самых неожиданных местах. Не только перед дворцами и храмами, но и возле учреждений, на базарах, в парках культуры и отдыха, в гостиницах и детских садах и просто поперек улиц. Китай можно бы назвать Страной Тысячи Ворот, но это сильное преуменьшение.

Помимо таких украшений императоры привозили в подарок Конфуцию многотонные каменные стелы с изречениями, обычно начертанными собственной высочайшей рукой, а после выбитыми искусным гравером.

Даже одна из последних императриц, знавшая всего-то пару иероглифов — “шоу” (долголетие) и “фу” (счастье), — преподнесла камень с первым из них, исполненным в натуральный человеческий рост.

Частенько такие стелы стоят торчком на спинах симпатичных мраморных черепах с львиными мордами и размером с легкий танк. Ради пущей сохранности над черепахой с ее поклажей возводят павильончик под черепичной крышей. Их тут, в два ряда, целая улица.

Благодатный поток щедро пролился и на потомков “учителя Куна”, поучавшего за связку сушеного мяса в семестр. Все они один за другим получали высшие титулы и немыслимые привилегии, вроде права верхом въезжать в императорский дворец.

Почти всякий “прямой потомок” очередной генерации строил себе и женам новые хоромы позади прежних, благодаря чему их родовое гнездо сделалось подобием лабиринта. Многие вещицы из обихода сохранились и составили чудесный музей. Особенно хороши посуда и мебель — предтеча стиля модерн, отсюда и украденного.

Счет потомкам ведется по сей день и достигает что-то около сотни поколений. Последние благоразумно обитают на Тайване. Отжив свое, они упокаивались на фамильном кладбище — самом обширном в мире, если верить “Книге рекордов Гиннесса”. Часто его называют еще “лесом Конфуция”, и это правда.

По мощеной дороге в тысячелетних жилистых кипарисах въезжаешь через пару горбатых мостиков в протяженную рощу, по которой можно кружить часами.

За две тысячи лет она обрела на диво живописный вид. В любую сторону убегают нестройные черные стволы. Умело наброшена туманная дымка. Ровное исподнее крон как в зеркале удваивается в плоской зелени травы.

В этом просторно раскинувшемся мире совсем теряются натыканные поодиночке и семейными группами немудреные каменные надгробья — погуще вокруг могилы родоначальника, пореже к окраинам...

 

В рвении своем земляки порой перебарщивали. Храм вымахали вровень с конфуцианским святилищем в самом Пекине, чем вызвали по доносу доброжелателей праведный гнев Сына Неба. Пришлось укорачивать постройку на три кирпича.

А с обвивающими колонны храма каменными драконами вышло еще хуже: они оказались крупнее императорских. Тут уж ничем нельзя было помочь, и к приезду высочайших особ их попросту драпировали желтым шелком.

Храм, родовая усадьба и “лес Конфуция” составляют важные здешние достопримечательности и привлекают массу туристов и паломников.

Воодушевленная приобщением к благодати толпа катит по улицам городка в автобусах, рикшах с полотняным верхом и в запряженных парой лошадок веселых желтых вагончиках, расписанных лубочными сценками из жизни Учителя, его последователей и потомков.

Изречения великого старца украшают витрины, стены и спичечные коробки.

В ресторане можно заказать обед в конфуцианском стиле, где под тарелкой будет лежать вырезанный из алой бумаги иероглиф, а в крошечные рюмочки по ходу перемен подливают крепчайшее гаоляновое вино по-конфуциански, делающее честь изобретателю.

И повсюду — с репродукций старых картин, с грубых нефритовых печаток, с афиш и из алтарей, где он сидит двухметровой раскрашенной куклой, — глядит сам Конфуций с лицом доброго людоеда.

 

Оставив за спиной россыпь кумирен под рыжими фаянсовыми крышами и гостиницы в бамбуке, миновав остатки городских укреплений с серой пирамидой башни, у неприступного подножия которой желтела разложенная на просушку кукуруза, мы тронулись в обратный путь.

Потянулась череда полей, с которых уже убрали здешний “благоухающий” рис. Серые пятна сохнущего по обочинам арахиса.

Кирпичные курятники разбогатевших деревушек.

Поросшие рваной зеленой овчиной холмы, на которых то тут, то там заметишь божественный островерхий силуэт беседки или нацеленный в небо суставчатый палец пагоды.

Нас еще ждал поворот к упрятанному в горах монастырю Тысячи Пыльных Будд — многометровые каменные ступки и пестики буддийского кладбища и сам храм, весь опоясанный изнутри скамьями, полками и полочками, точно вывернутая наизнанку большая этажерка. На них тесными рядами сидят в пыли, спорят, размышляют, сердятся, а самые мелкие и многочисленные просто взирают золочеными личиками, сотни разнокалиберных воплощений Просветленного и его сподвижников.

Особый интерес представляет нижний ярус, где на скамейках расселись изваяния здешних монахов, лежащих ныне под каменными ступками. Фигуры в человеческий рост раскрашены и весьма красноречиво передают характеры своих прототипов, отговоривших, отпивших и отсозерцавших еще в династию Сун. Они очень выразительны и в чем-то схожи с европейской деревянной скульптурой того же времени. Только сделаны из глины и гораздо искусней, ибо снабжены, как сообщила гид, шелковыми сердцами, легкими, печенью и прочими необходимыми для загробного существования внутренностями.

...И дальше по шоссе.

С залитых косым солнцем полей возвращаются крестьяне с охапками сухих кукурузных стеблей за спиной.

За велосипедом бежит, перебирая ногами, привязанная к багажнику лошадка.

Автобус трубит.

В попадающихся деревнях закипают на улице котлы.

Торчат стоящие под отделкой двухэтажные здания будущих магазинов, заготовительных контор и отделений автомобильной компании.

Щиты с рекламой промышленных насосов загораживают кусочки неба.

Навстречу, из золотой закатной жижи с увязшими в ней пирамидальными тополями, парни в плоских соломенных конусах на головах катят с вечерних работ порожние тачки какой-то сложной конструкции, похожие на тяжелые деревянные велосипеды.

 

На четвертый день путешествия мы въехали в провинциальную столицу Цзинань, вот уже две тысячи шестьсот лет удобно стоящую на перекрестке сухопутных, с севера на юг, и водных, по Хуанхэ, путей. В свое время город побыл под колонизацией, оставившей в его облике заметный немецкий акцент. Вокзал с башенкой, уцелевшая кирха, островерхие дома с высокими трубами — закрыв один глаз, можешь полюбоваться Германией начала века. В эти милые декорации уместно вписываются новопостроенные билдинги, блистающие затемненным стеклом.

Еще побывавший тут Марко Поло дивился бойкости местных торговцев и ремесленников.

Нынче на дрожжах береговой свободной зоны экономика опять вспухает. Оснащенные японцами и американцами заводы, новехонькие торговые улицы, отели, вознесенная над деловым центром реклама “Фольксвагена”. Даже иные окрестные деревушки, вовлеченные в орбиту, чудовищно разбогатели и обзавелись многоэтажными стеклянными раковинами международных торговых центров с миллиардным оборотом...

Ты спросишь, откуда деньги? Очень простой секрет: они все без остатка в деле, а на руки перепадает юаней по сто в месяц.

Когда из высокой зеркальной витрины туристического автобуса заглядываешь в мутные окна жилых домов, берет оторопь. Слабая лампочка под потолком, тусклые голые стены, уют вокзального сортира. Вся мебель состоит из вбитых на уровне плеч гвоздей и каких-то ящиков, загромождающих подоконник. Пола не видно, но вряд ли там ковры.

Это в новых домах. А еще мышеловки узких, пропахших варевом улочек сплошь из серых слепых бараков, набитых стиркой, велосипедами и людьми.

Китайцы уверяют, что идут по пути “коллективного обогащения”.

Склоняюсь к мысли, что это не словесная уловка и вполне в духе местных традиций. Дело тут не в режиме. Человек в этих местах никогда и не ощущал себя космосом, но только малой частицей более серьезного организма — семьи, войска, империи. И так не в одном Китае.

Возьми соседей из богатой Японии: они дышат в спину американцам! Но лишь все вместе, а не поодиночке.

Что имеет единичный японец кроме миниатюрной квартиры, набитой дешевой электроникой, и ежегодного четырехдневного отпуска? Пожизненную службу в компании.

Сравни его с веселым американцем. Его домом. Его большой машиной. Его отношением к жизни и работе. И удовлетворенной любовью к себе, бейсболу и путешествиям.

По таким меркам японцы бедней и европейцев.

Но это вопрос ценностей. Возможно, они способны непосредственно осязать общее богатство, как мы — личное. Во всяком случае, надо признать, что они — другие и не всегда страдают от этого.

То же и китайцы. Из своих тоскливых домов они при всяком удобном случае выходят на улицу. Именно туда проливаются и первые капли отпущенных материальных благ.

На месте прежних оборонительных рвов расплылась цепочка прудов и парков для гулянья.

Павильоны в асимметричных свисающих садах, зеленоватая вода взятых в мрамор источников, по поверхности которой плывут легкие алюминиевые монетки, пущенные на счастье. Причудливые камни, похожие на иероглифы.

Одетые в лучшее и единственное толпы шляются, глазеют, тянут за руку детей, сосут засахаренные фрукты на палочках, перекликаются и пьют коку из ярких, как елочные игрушки, банок.

Прогуливался в этих местах и Ду Фу двенадцать веков назад. Где-то поблизости большое озеро, на котором он жил в крытой камышом лодке, утешаясь вином.

 

Обычаи муравейника нерушимы. Даже управляющие здешним “коллективным богатством” ведут жизнь скромную и примерную. По части развлечений начальники больше налегают на групповые казенные угощения.

У нас что ни вечер — банкеты. Залы в парадных золотых иероглифах. Девицы в шелковых шаферских лентах через плечо у высоких дверей. Китайские церемонии, палочки с инкрустацией. Суп из черепахи, лягушачьи лапки, ласточкино гнездо, хрустящие скорпионы фри... Черт возьми!

 

Поднебесная, 43-й день.

 

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

о переменах пекинской погоды

 

Да, мой искренний друг, поговорим на сей раз о погоде.

Ничто так не освежает взгляд, как перемена обстановки. И если уж не можешь ехать дальше, не следует упускать естественной смены декораций.

Пока в Поднебесной еще тепло, лучше походить по улицам.

В толпе увидишь модников в ажурных носках. Девиц в скользких рейтузиках. Старух, ковыляющих на игрушечных ступнях, исковерканных стародавней модой. Мелькнет обтянутая гладкими черными волосами головка красавицы с плоским затылком. Ну а пекинские старики в большинстве бодрятся: коротко стригут седые ежики, донашивают синие революционные кители и, отставленные от дел или получившие вольную, дисциплинированно играют в садиках в какие-то сложные шашки, слушают пение птичек в клетках, развешанных по ветвям, либо сами распевают стихи под скрипучую музыку.

Чтобы получше разглядеть физиономию этого неисчислимого города, надо бы стать уличным велосипедным мастером из тех, что у каждого угла раскладывают на тряпице или прямо на земле свои железки. Перед ним проходят все и вся, он занимает тут примерно то же положение, что парижский официант или московский парикмахер. Но, к сожалению, в отличие от последних вынужден смотреть не на людей, а на их ржавые поломавшиеся машины.

Избежав велосипедной судьбы, я стараюсь заглядывать в лица и сделал занятное открытие.

Похоже, человеческие типы заложены глубже расовых различий. В пекинской толпе встречаешь все без исключения разновидности московских физиономий и даже прямых двойников, только перелицованных на китайский лад. Если согласиться, что внешность лепится личностью — а я склонен верить зрительным впечатлениям, — тут есть над чем поразмыслить. Выходит, человеческая порода играет немногими картами. Кстати, я это утверждал и раньше, правда примериваясь к древним. Не могу объяснить, но такое постоянство природы мне чем-то приятно.

 

Поднебесную столицу следует смотреть с утра до вечера, чтобы уловить ритм. С того раннего часа, когда короткие хвостики выстраиваются у смердящих на углах котлов: многие завтракают на ходу, на улице. В одно и то же время на одном и том же перекрестке светило багровым сплюснутым пузырем всплывает из-за домов в пыльное пекинское небо. На тротуары выкатывают стеклянные алтарики сигарет и водок, возле которых я ни разу не заметил покупателя, хотя мимо потоком катит велосипедная толпа.

Где-то возле полудня она вдруг иссякает, и весь город, перекусив из пластмассовых коробочек, заваливается спать.

Спят в раскладушках на улицах. В лавках на грудах товара. Опускают свои решетки компьютерные посады, а под большой белой тарелкой космической связи дремлет горшечник над разложенными в соломе фаянсовыми мисками. Наверное, спят дома. И даже в учреждениях меж письменных столов стоят обширные деревянные кровати.

Ненадолго пустеют автобусы, и в эти полтора-два часа ты можешь беспрепятственно путешествовать по вымершей столице.

Затем наступает новый прилив и уже не спадает до поздней темноты, то тут, то там оглашаемой треском петард во дворах и закоулках.

 

Время и пространство тут плохо размешаны. Вокруг попадается масса забытых с детства вещей. Они переселились сюда в середине века, укоренились и дали обильное потомство, тогда как на исторической родине давно уже стали исчезнувшими видами.

Бодро урчат трехтонки, за кузова которых мы цеплялись когда-то. В согласии с лысенковской теорией в иной природной среде они обрели мимикрирующий признак — крупные выпуклые иероглифы на закругленных носах.

Дачные трубчатые трансформаторы гнездятся на столбах над городскими тротуарами.

А в провинции водятся еще стада черных, окутанных живым паром, вымерших на российских просторах паровозов.

Добавь к этому крики точильщика по утрам. Стайки голубей, гоняемые над пекинскими крышами. Старательно танцуемые, забытые у нас танцы 50-х.

И на улицах между разноцветными новенькими легковушками и микробусами еще семенят высокие черные чиновничьи автомобильчики “шанхай”, смахивающие на вышедшие из моды чаплинские котелки. Впрочем, их дни сочтены. Новая волна переселенцев накатила из иных краев, и горделивые шоферы ухаживают, обмахивая пыль опахалами из петушиных перьев, за сверкающими “тойотами” и “ниссанами”.

 

В одночасье, как дымчатый занавес, опустилась пустотелая осень. С деревьев со звуком несмолкающих аплодисментов вдруг стала валиться отвердевшая, так и не переменившая цвета листва. В полдня она покрыла асфальт гремящей зеленоватой чешуей, и опустошенным деревьям осталось лишь воздевать голые руки к небу.

Это было похоже на государственный переворот.

Высыпавшие на улицы китайцы собрали листву в мешки и увезли куда-то. Появились уборщицы в белых марлевых намордниках, с веревочными швабрами в руках. Улицы подмели и вымыли ступени.

С первыми холодами жители принялись делать запасы, на углах выросли высокие кучи овощей. Весь Пекин, как гигантский крольчатник, завален длинной китайской капустой.

Открылся базар пекинской снеди. Здесь фырчат маслом котлы, в берестяных ситечках доходят на пару пельмени. Лапша, суп из потрохов, пирожки с овощной начинкой. И выложенные на выбор рядками — сейчас на огонь — шашлычки: из куриных пупков и печенки, из пескарей и перепелиных яиц, из лягушачьих лапок и даже из алых ободранных воробьев, нанизанных на короткие палочки по четыре штуки зараз прямо с болтающимися головками.

Течение жизни замедляется.

За запотевшими витринами крошечных ресторанчиков пьют пиво, едят вареные овощи и играют в карты.

В маленьких парикмахерских, выстроившихся стайкой одна подле другой, не спеша моют головы мыльной пеной.

А мимо, не обращая внимания ни на что вокруг, катит, лениво проворачивая педали, грузовой рикша, за спиной которого до небес громоздятся плетеные короба с мандаринами. Положив локти на ржавый руль, он на ходу очищает от шкуры большой оранжевый плод, отправляя грязными пальцами в рот дольку за долькой.

 

В каком-то из прошлых писем я посулил тебе портрет столицы Поднебесной. Но я не в силах выполнить обещанное. Пекин, как истинно великий город, непостижим. Хотя и догадываюсь, где лежит разгадка.

Она в подступающих к стенам дворцов и храмов, разбегающихся от пестрых торговых улиц, упрятанных позади проспектов великого кормчего бесконечных и неистребимых переулках — хутунах, — в сером лабиринте безликих одноэтажных домишек с поросшими желтоватым овсом крышами и крошечными двориками, едва вмещающими велосипед.

Здесь, за бельмами похожих на форточки немытых окон, шевелится его великая плоть.

В тесных проулках чернеют повсюду сложенные в штабеля кругляши прессованной угольной пыли и пахнет их едким дымком.

Стоят ларьки из бамбуковых дощечек, слышится квакающая крестьянская речь.

Женщина с замотанным в розовый газовый шарфик лицом несет пару продетых на веревочку, болтающих хвостами рыбин. И постаревший хунвейбин, приткнув к стене двухколесную тележку, продает горьковатые померанцы.

А над морем бескрайней пепельной черепицы вздымается в самое небо увенчанная длиннорогими бычьими головами Колокольная башня, и со звуком то удаляющейся, то возвращающейся сирены, выдуваемым ветром в птичьих перьях и в привязанных к лапкам гудках, носится кругами голубиная стая.

 

Осень незаметно соскользнула куда-то вниз и сменилась ветреной пекинской зимой.

Гостиничная охрана надела длинные черные шинели.

Милиционеры стали примерзать к своим велосипедам.

Редкие нищенствующие кошки принялись мяукать, точно выпрашивая “мяо”, как называются здешние бумажные гривенники — десятифыневые банкнотики.

Ну а собак в Пекине нет ни одной. Говорят, их извели и запретили специальным указом. Зато в хороших магазинах полно нарядных тяжелых собачьих шуб.

Впрочем, пекинцы предпочитают долгополые ватные не то пальто, не то шинели военного образца, с золотыми пуговицами. И многие даже зимой не расстаются с тряпичными туфлями-“шанхайками”.

Это от небогатства. Но остается загадкой, почему за семь веков пребывания в здешнем климате северная столица не догадалась завести двойные стекла, плотно закрывающиеся двери и сколь-нибудь основательное отопление.

В офисах, ресторанах, театрах сидят, не снимая пальто.

Целый универмаг, утепленный лишь висящей в дверном проеме клеенкой, обогревает единственная “буржуйка” в центре зала с кипящим на ней чайником.

Храмы, дворцы, павильоны продуваются насквозь. Ледяные каменные полы, промерзшие мрамор и бронза. Жутко помыслить себе императора в растопыренных желтых одеждах, принимающего тут череду окоченевших придворных на многочасовых церемониях.

Та же картина в жилых павильонах, где высшее сословие музицировало, беседовало, интриговало, читало стихи и замерзало зиму напролет.

Вероятно, вносили жаровни. Но это как согреться спичкой в колоннаде Казанского собора.

 

В несильные пекинские холода пустеют парки и делаются особенно хороши для прогулок. Текучая зимняя вода ленточных прудов отражает рукастые деревья и склоны в седой прошлогодней траве.

Но улица не сдается.

Прохожие кутаются в многослойные вязаные одежки. Темнолицые парни из окрестных деревень исправно привозят товар. Разложив неведомые овощи, похожие на большие грязные члены, прячут покрасневшие пальцы в рукава зеленых шинелей, разводят для сугрева огонь в железных бочонках и торгуют, торгуют, торгуют.

Поднебесная, 99-й день.

 

ПИСЬМО ПЯТОЕ

с размышлениями о древности китайской нации, о белых островитянах, а также о том, мешает ли игра на флейте

 

Тебе будет интересно узнать, мой друг, что жители Поднебесной ощущают себя древними китайцами. Не потомками, а младшими братьями всех этих философов, императоров и каллиграфов, обратившихся в прах тысячелетия назад.

Они культивируют это чувство. Вся учеба, да и просто застольный разговор густо замешаны на местной античности. Постройка Великой стены — все еще свежая новость: газеты радуются ей так живо. И малышей в детском саду учат складывать из мозаик павильоны династии имярек. Лишь такт переводчиков, подозреваю, заставляет их выпускать оборот “у нас в Древнем Китае” из речей ораторов.

Величие прошлого тут прямо обращено в будущее, минуя сегодняшний день.

 

Китай не имеет аналогий в “нашем” мире.

Он не страна, он — ойкумена. Как если б два тысячелетия назад на западе, соединенные чьей-то силой, слились на веки вечные в одну цивилизации Средиземноморья.

В 221 году до нашей эры первый император Цинь Шихуан сделал то, чего не удалось ни Александру Македонскому, ни Риму. Объединил все царства и обитаемые земли раз и навсегда.

Ему помогли иероглиф, безразличный к устному разноязычию, и меньшее несходство культур. А еще, вероятно, то, что ровно посередке здешней замкнутой обширности вызрел сильный народ бассейна Хуанхэ, у нас же то место пусто — там море, из которого Господь вовремя убрал Платонову Атлантиду.

Единственная завершенная постройкой империя мира пережила все исторические эпохи, пишу тебе из нее.

Самодостаточность и монолитность придали ей такую живучесть. Но не они ли определили и вековой, если не тысячелетний, застой на лишенном многообразия пространстве?

Сколь не похожи Малая Азия и Балканы, Греция и Рим, даже Флоренция с Генуей, не говоря о северных народах! Их разноликость стала пружиной, сообщившей Старому Свету движение.

Великолепно устроенная китайская цивилизация очень рано достигла идеала и застыла.

Только ли невежество мешает мне отличить древний императорский стиль от нового фасада гостиницы?

Они ведь не имитируют старину, а работают по тем же рецептам. Столь же изысканно или столь же примитивно, но точь-в-точь как сто, триста, тысячу лет назад.

 

Ты только представь, мой пытливый друг, это совершеннейшее из государств.

Великая стена отгородила страну от северных кочевников. Великий канал соединил ее всю с севера до юга. Охраняющая покой подданных императорская машина приносила изумительные плоды.

Я сбился, коллекционируя китайские приоритеты. Бумага, шелк, порох, фарфор, десятичные дроби, чай, компас, бумажные деньги, наборный шрифт, воздушные змеи... А еще утонченный церемониал, каллиграфия, дивные сады, ослепительная архитектура. Дороги и постоялые дворы, приспособленные для дальних путешествий так, как в Англии тысячелетием позже. Императорские экзамены для чиновников на знание трудов Конфуция и владение стихом. Настораживает только, что уже и тогда за учителей почитали исключительно древних.

Да, в Китае не было Возрождения — ибо так и не кончилась античность.

Зато какой блеск! Неудивительно, что Сыны Неба, которым формулы вежливости в посланиях европейских государей услужливо переводили как знаки верноподданничества, всерьез полагали себя владыками вселенной и долго пребывали в этом приятном заблуждении. Когда в конце XIX века французы с англичанами решили пощипать одряхлевшую империю, в императорском указе они были поименованы взбунтовавшимися варварами.

 

Слишком величественное прошлое не прошло бесследно. Унижения позднего времени лишь усугубили национальное чувство. На фоне упавшего в правление великого кормчего культурного уровня это особенно заметно.

Начавшееся теперь движение к Западу ничего общего с нашим западничеством не имеет.

И даже отъезды, особенно в Америку, вокруг которых все время вертятся разговоры молодежи, своеобразны. Едущие вовсе не собираются становиться американцами. Заветная их мечта — перейти в “соотечественники за рубежом”.

Ну а мы положа руку на сердце, полезные и дружественные, но не владеющие ни искусством каллиграфии, ни конфуцианской мудростью “белые варвары”, хуже тех древних южан с Янцзы, что жили в свайных домах и поклонялись Пятицветной собаке. Те все-таки были свои.

 

Не зря чужестранцы чувствуют себя тут островитянами. И обиталища их выглядят как острова.

Наша посольская резервация на территории бывшей русской миссии считается из лучших. Там и правда прекрасный парк с каналами, беседками и прудами.

Колониальная архитектура выдержана в здоровом стиле “Великой эпохи”. Гулкий мраморный холл, обшитые светлым полированным деревом коридоры, да и сами обитатели холодноватых кабинетов за пахнущими лаком дверьми так знакомы, что, кажется, толкнешь одну из них — и выйдешь на четырнадцатом или двадцать первом этаже смоленской высотки.

Впрочем, посольства все и всюду такие.

Занятнее наша вольная белая деревня, куда заботливо собраны пристроенные к делу искатели экзотики. Встречаясь на пешеходных дорожках по пути в бассейн или лавку, они в соответствии с сельским этикетом неизменно раскланиваются, даже не будучи знакомы.

Похоже, где-то и впрямь потерпел крушение пароход, выбросивший на берег всех этих путешественников. Несерьезного, напевающего немца. Страшненькую молодую француженку, пытающую счастье уже во второй раз. Жизнерадостного итальянца, влюбленного в китайскую кухню. Каких-то американских старух, прибывших с гуманитарной миссией. Долговязого, с молодой яйцевидной лысиной, любознательного англичанина, не расстающегося с велосипедом. Живописных латиноамериканцев, поселившихся целыми гнездами в ожидании конца своих революций. Смешливого негра, занятого своей очаровательной смешливой женой и, кажется, не замечающего, куда их занесло. Толстого, не окончившего курса американца, который год кочующего по миру в поисках самого себя.

Что привело их сюда? Любопытство? Неустроенная личная судьба? Дешевизна жизни? Приверженность китайской философии? Неурядицы на родине? Кого что.

И вот живут. Растят детей, пишут книги, путешествуют, поднакопив денег, едят палочками, собираются попить пива и потанцевать, учатся играть на флейте, чинят во дворе велосипеды...

Внутри этого замкнутого мирка, наподобие известной китайской игрушке — один в другом, и мой собственный. С зеленоверхим столом, похожим на бильярд, по которому я катаю легкие шары слов.

Поначалу мне казалось, что моему кабинету недостает внутренней тишины. Позже понял, что ее избыток.

Теперь мне легче: откуда-то из глубин дома доносится звук флейты, разучивающей мелодию. Он появляется не всякий день, и я его жду, глядя в окно, куда углом заходит зеленый фарфоровый завиток соседней крыши.

В вазочке стоит одинокая продолговатая роза в оранжевых подпалинах, похожая на крупную “императорскую” креветку.

И я, уподобившись старым китайским поэтам, стираю кисти до лысины, переделывая по тыще раз эти письма, чтобы и ты услышала это беззвучие флейты.

Поднебесная, 123-й день.

 

ПИСЬМО ШЕСТОЕ,

приглашающее полюбоваться драконом и кончающееся по лунному календарю

 

Искусство Китая, мой мудрый друг, напоминает большого праздничного дракона.

Кстати, в здешнем восприятии это вполне жизнелюбивое и заслуживающее восхищения животное, к тому же обремененное кучей диковинных детей. Не то что у нас.

Играющий киноварью и позолотой, пританцовывающий сотней пар ног, он слишком велик, чтобы охватить взглядом. Вдобавок время от времени проглатывает излишне любопытных — а легко ли описывать дракона, сидя внутри его!

Мои познания ничтожны. Вот хотя бы каллиграфия. Китайцы замирают, шевеля губами, у заботливо окантованных образчиков, вывешенных где можно на парадных местах. Или перед единственным похожим на квадратного паука иероглифом, выбитым на плоском валуне в глухом ущелье, — поглядеть на него специально взбираются в горы приехавшие издалека любители.

Красивую надпись на отменной бумаге шлют в подарок и потом хранят и передают по наследству.

А мне, от которого не только смысл, но и форма этих письмен сокрыта, все они кажутся равно живыми и прекрасными. И я ловлю себя на том, что любуюсь выведенными толстым фломастером раскоряками простецкого объявления на столбе, быть может сзывающего на собрание ветеранов квартала.

 

Я дивлюсь интуиции Андерсена. Ну что китайское мог он видеть в датских музеях и домах? Вазы, ширмы и веера. Но своим “Соловьем” угодил в точку — это самое искусственное из искусств.

Однако главная черта его в ином: оно минует личность.

Зрительно воспринимаемое китайское искусство не совпадает с человеком по масштабу. Оно с размахом организует пышный антураж и дает в руки изящные вещицы. Место же посередке оставляет пустым. В сущности, это восхитительный дизайн.

Оформленное столь искусно пространство может заполняться этикетом, философией, религией, политикой, которые тут слеплены в один ком, — чем угодно. В том числе и лирической поэзией, стоящей особняком.

Совершеннейшим образцом малого дизайна следует почитать павильон императора близ Храма Неба, где он день-другой приводил в порядок мысли, прежде чем предстать перед алтарем.

Загнутые кверху плавные края чайных столиков, черная посуда, ячеистые этажерки и квадратные кресла в истинном, первородном стиле модерн, похищенном, как я уже упоминал, из этих самых покоев. Без малейшего изъяна во вкусе, до последней тушечницы. Изысканно, просторно и просто.

Ну а бесспорный апофеоз жанра в целом — столичная императорская резиденция, Запретный город.

Как описать все великолепие этого футляра для образцовой, не подточенной течением времени власти над небом и землей?

Запретный город — громадная пурпурно-золотая раковина в сердце Поднебесной.

Вся жизнь императорского двора была грандиозной церемонией в просторных декорациях из красных стен, золоченых колонн, желтых крыш и белого резного мрамора.

Безупречные по стилю внутренние дворцы и бесчисленные апартаменты, где размещались члены необъятной императорской фамилии, главная и запасные жены, наложницы пяти рангов, евнухи и челядь, столь же замкнуты и завершены в себе: деревянные раковины внутри каменной. Плетение окон, резные перегородки, изумительное членение наполненного бесценными предметами и безделушками пространства для вечного праздника, подчиненного ритуалу.

Воздух тут насыщен духом каллиграфии, поэзии, церемонного жеста. Они рафинированны и лаконичны.

Нам повезло увидать Запретный город пустым, безлюдным и зимним. Плотный вишневый круг солнца сползал в сизом, как московские голуби, пекинском небе за столпотворение желтых черепичных дворцовых крыш с бегущими по гребням четкими силуэтами извивающихся драконов.

В интимной глубине этого искусственного мира запрятался среди стен маленький императорский сад. Узловатые тысячелетние кипарисы, сплетающиеся арками; филигранные беседки; диковинной формы камни, свезенные со всей страны и установленные на мраморных постаментах с фигурной резьбой...

Двор увлекался красотой. Сам император расписывал веера в свободные минуты.

 

Станковой живописи, графики, скульптуры в нашем понимании у китайцев нет. Та, что есть, начисто лишена живого чувства. Это как цветы из бумаги и шелка, их тут изумительно делают.

Современная живопись в традиционном вкусе несет явные следы вырождения. Она выдохлась, как старые духи. Еще поражают искусностью родившиеся из нескольких мазков туши стебли бамбука, цветы, пучки осенней осоки. Но к ним слетаются по-ученически старательно выписанные стрекозы и птички, словно перепорхнувшие из букваря, со страниц на “с” и “п”. И бесконечные горные вершины, однообразные, как верблюжьи горбы, навевают неодолимую скуку.

Однако и от свитков классических старых картин с маленькими красными лабиринтами императорских печатей веет тем же безжизненным холодом. Оставлямое ими странное впечатление удается определить: они бесполы.

Живопись эта смахивает на гобелены, предназначенные любоваться мастерством, а не заражаться чувством. По сути, тот же дизайн, льстящее глазу пространство.

И все то же убивающее в зародыше оригинальность бесконечное копирование предшественников, спускающееся по ступенькам династий в немыслимую глубь времен, где, по мысли, и обитают истинные шедевры, а на деле все теряется во мгле, как в параллельных зеркалах...

 

Заметно отличается буддийское искусство, когда оно не насквозь китаизировано. А может, в нем сказывается благословенный недостаток мастерства?

Меня потряс сюрреализм дуньхуанских “пещерных” фресок, с которыми, правда, я знаком только по репродукциям. Совсем в другом духе — они бы пришлись по сердцу незабвенному Пиросмани — росписи буддийских часовен в западном пригороде Бадачу, где я побывал.

О, анилиновый буддийский ад со зверскими муками широкобедрых, грудастых грешниц и голубых от изнеможения грешников! О, лотосовый рай с приветливыми пышными тетками у входа! Их глиняные румяна, их зазывный вид, их губы бантиком — где я видел вас, хозяйки райских заведений?

А храм Пятиста Веселых Будд на Ароматных холмах, опять же под Пекином? Кого только не отыщешь среди них: будды-хвастуны и будды-пьяницы, будды-весельчаки и будды-недотепы. Есть даже будда Ильич с характерной бородкой и лысиной, позолота же только усиливает сходство: точно такой пылился в глубине сцены нашего школьного актового зала.

И вся эта заново вызолоченная братия в нормальный человеческий рост расселась плотными шеренгами, как в вагоне метро, по всему храму — входя ты находишь его уже заполненным и можешь присоединиться к компании...

Впрочем, шутки в сторону — я не готов к разговору о буддизме.

 

Я долго ломал голову над загадкой моего дракона.

Идя издалека, я добрался до вывода, что у искусства вообще две ипостаси — или даже что существуют два разных искусства.

Первое, в конце концов взявшее верх в Европе, — “искусство особи”, личности.

Такова здесь — из известных мне — только старая лирическая поэзия с ее искренним чувством, простотой и гениальной чуткостью к деталям. Она поразительна, сколько ни читай.

Субъект другого, “соборного”, искусства — та или иная человеческая общность, очерченная религией, государством или даже некой цивилизацией в целом. Оно выражает обобщенный дух социума и его восприятие мира.

Это “другое” искусство налицо и в западном мире. Не к нему ли отнести масс-культуру, промышленный дизайн и даже наш недавний отечественный культурный официоз? Но и не только эти презренные роды.

По необходимости “соборна” почти вся монументалистика. Таковым, вне сомнения, было искусство Древнего Египта, империи инков. Да и христианское церковное искусство, торжествовавшее все средневековье, пока окрепшая и почуявшая силу городская личность не вывернула его лицом к себе, с чего и началось Возрождение.

Первобытное же искусство, вероятно, было синкретично и в этом смысле: оба полюса сходились в личности, в те времена практически равной социуму.

В Китае, где государство столь рано и полно возвысилось над человеком, именно “другое” искусство тысячелетиями господствует в архитектуре и живописи, в ремесле и местной музыкальной драме — “опере”. Единичный человек никогда не был его героем, это искусство муравейника. И неудивительно, что оно напрочь лишено чувственности — у муравейника нет пола.

Тем же можно объяснить и монотонность здешних творений: в форму искусства отливается модель восприятия мира, у нашего суммарного творца вполне сложившаяся. И застылость во времени — лишь люди знают смену поколений, а государство, тем паче такое, как Китай, практически бессмертно.

Не кажется ли тебе, мой друг, что, если принять эту гипотезу, многое проясняется и в истории средиземноморской, европейской, а затем и американской культуры? И в том, почему с таким трудом пробивается в искусство кинематограф. И даже в соцреализме, который как ни ругай, но был.

Я не обнаружил у китайцев особенно твердой веры, но искусство Китая насквозь религиозно. И божественный символ его — государство.

 

Любовь к Богу воплощается в этой стране прежде всего в благоустройстве территории.

Изумительный ландшафт Летнего дворца, умелым использованием которого я, помнится, восторгался, оказался-таки рукотворным. Дивный холм, по которому раскинулся ансамбль, насыпан из той самой земли, что вынули и перетаскали в корзинах, роя разлившееся перед ним просторное озеро.

Помимо прочего это в очередной раз стоило Китаю славы морской державы: возвысившаяся из наложниц вдовствующая императрица Цыси пустила на реконструкцию резиденции деньги, собранные для постройки военного флота. Но, может, красота и заслуживала жертвы.

Китайские дворцы, павильоны и храмы более всего напоминают севших на склон бугорка, в траву, вздрагивающих крыльями насекомых. На красно-золотистых чешуекрылых.

У этой эстетики бабочек есть секрет.

Сама по себе китайская архитектура выглядит утомительно однообразной — если только вспышка ало-зеленого пламени способна утомлять.

В конфуцианском храме и в галерейке императорского “охотничьего домика” те же узоры, та же взлетающая волна черепиц, тот же пурпур с золотом.

Но в том-то и дело, что сами эти постройки играют роль архитектурных деталей. А целое произведение — их сочетание с озером либо крошечным прудом в лотосовых островках, с кипарисовым парком и холмом. С рельефом, рощей, с заботливо собранной коллекцией причудливых камней.

Павильоны, подобно завитушкам узора, схожи между собой и повторяются. Зато в пространстве и природном окружении ансамбли очень выразительны: парадно-праздничный Летний дворец, торжественно-величественный Храм Неба, поэтичный “охотничий домик” на Ароматных холмах...

В этом и разгадка, почему разрушенные, сгоревшие и вновь восстановленные ансамбли не кажутся новоделом. Реставраторы заменили мертвую деталь, а живая оправа вся прежняя!

Словом, если заскучаешь по дому, поезжай в Летний императорский дворец и поброди по тамошнему парку. Осенью и зимой он прозрачен и беспределен, как грусть.

Прислушайся к легкому звону колеблемых ветром колокольцев, свисающих по углам из-под карнизов пагод. Повспоминай стихи Ду Фу. И помечтай, отыскивая глазами разбросанные по холмам петли дворцовой стены, извивающейся среди ветвей темно-красным драконом с серой чешуей черепицы по хребту.

 

Занятый коллекционированием всех этих диковин, я и не заметил, как подоспел лунный Новый год.

Управляющий гостиницей прислал поздравление в виде отпечатанного на пурпурном фоне золотого иероглифа, похожего на пальму с длинной ногой и кудлатой верхушкой.

Повсюду открылась праздничная торговля новогодними картинками, хлопушками и разной мишурой. Толпа повеселела. И даже заточенные в мутном аквариуме у ресторана лангустины, напоминающие громадных муравьев, кажется, не так вяло шевелят длинными усами и перебирают лапками.

Во всех учреждениях устраивают новогодние столы и танцы. Пары перемещаются в сложных фигурах, терпеливо разученных в классе. И худощавый, седовласый, весь черношелковый китаец заморского вида, улыбаясь молоденькой партнерше, выбрасывает ноги в невероятно изысканных па.

Три дня и три ночи над городом стояла форменная пальба: казалось, Красная Армия с боем берет окрестные кварталы. Перед самой новогодней ночью она перешла в шквальный огонь, и я, не утерпев, оделся и вышел на улицу.

Синий пороховой дым слоями тянулся среди домов.

Повсюду вдоль плохо освещенных мостовых, во дворах, на перекрестках маячили взрослые и дети с целыми охапками разнообразной пиротехники и с тлеющими фитилями в руках. Они с озабоченным видом устанавливали и поджигали петарды, шутихи, фейерверки и любовались произведенным действием.

Стаи ракет со свистом взлетали в черную высь и лопались там, рассыпая разноцветные брызги. Били с земли высокие фонтанчики желтого и белого огня. Оглушительно трещали, разбрасывая картонные опилки, многозарядные хлопушки, похожие на связки красного перца. Ребристые крыши маленьких домов озарялись цветными сполохами, а все окна и балконные двери многоэтажных — были распахнуты в зимнее небо, и оттуда длинными дугами вылетали праздничные огни. Тротуары сплошь покрыл толстый слой стреляных патронов, обгоревших петард, ошметков белого и красного картона.

Говорят, такой треск хорошо отгоняет вредных духов. В 1902 году, когда императорская обсерватория предупредила о предстоящем затмении, высочайший указ предписал подданным выйти с гонгами и хлопушками на улицы, дабы шумом отвести беду, угрожающую светилу...

Поднебесная, 176-й день.

 

ПИСЬМО СЕДЬМОЕ

о нескольких уголках Пекина, увиденных краешком глаза

 

Я уже признавался, мой любознательный друг, что у этой северной столицы множество выражений лица. В зависимости от выбранного маршрута ты увидишь три-четыре совершенно разных города.

Одно из лучших мест, любой тебе скажет, — Храм Неба.

Он окружен пространной священной рощей, веками клубящейся кипарисами. Такие я видел только в старых прованских аббатствах, где любил писать этюды Ван Гог. Как жаль, что в Китае не было и нет импрессионистов.

Впервые я попал сюда в поздний послеполуденный час. Солнце пронизывало священный лес, но уже наполняло его желтизной и золотило лицо инвалида, катившего по дорожке в своей коляске. И прорисовывало серые морщины крученых необхватных стволов, за которыми тут и там прячутся и шарят друг у дружки под одеждой измученные теснотой жилья и варварским законом о браке парочки.

Внутри этой рощи запрятан тот императорский павильон, что я упоминал в прошлом письме. Но главное — два круглых, вонзенных в небо храма, разведенных длинной и широкой каменной эспланадой, и еще трехъярусный беломраморный алтарь, величиной и видом наводящий на мысль о римских аренах.

Особенно праздничен северный храм в виде ступенчатого шатра, снизу доверху сверкающего золотой росписью. Южный поменьше ростом, зато окружен важной здешней достопримечательностью — Стеною Эха. Эта высокая каменная подкова хорошо отражает звук. И если стать внутри ее по разные стороны от храма, можно, не видя друг друга, переговариваться негромким голосом: слова полукругом обегают препятствие. Впрочем, китайцы так орут, что спокойно могли бы обойтись безо всякой стены, их слышно даже снаружи. А особенно любознательные, выйдя из храма, обычно пытаются повторить эксперимент еще и с внешней, выпуклой, стороны.

Легко вообразить, сколь блестящее и торжественное зрелище являло шествие императора с многотысячной свитой, под рокот барабанов и мерные всплески гонгов катившее разноцветной шелковой волной по эспланаде от храма к храму. Мысленно я проделал с ними весь путь и даже облачил себя в какие-то атласные перья. Но потом оказался в более подобающей по чину, сдерживаемой стражниками толпе принаряженных писцов неизвестного мне ранга...

Видно, на это ушло порядочно времени. Когда я огляделся вокруг, уже и туристов почти не стало. Только два-три старика бродили по опустевшим каменным плитам с вертушками воздушных змеев в руках и неотрывно глядели в покрасневшее небо. Там, на немыслимой высоте, медленно кружили их мастерски сделанные игрушки в виде громадных шелковых бабочек и плоских оперенных ястребов, вселяющих ужас в сердца пичуг, притихших в потемневших кронах.

 

В Китае торгуют в храмах. Брелоками, безбожно дорогими открытками, веерами, кока-колой и пивом, нефритовыми статуэтками грубой работы, булочками, майками с изображениями Великой стены. А за воротами Храма Неба, прилепившись переходящими один в другой зарешеченными лабазами к окаймляющей священные угодья серой стене, протянулся знаменитый Жемчужный рынок.

Внутри это узкая крытая галерея, где по обе стороны от прохода теснится несметная череда крошечных лавочек чудес. По правую руку — антикварные, набитые драгоценными старыми вазами, чайными сервизами, серебряными браслетами, фаянсовыми подголовниками, кальянчиками, крошечными шелковыми туфельками былых красавиц, фигурками из яшмы, дерева и нефрита. По левую — все то же самое за бесценок, только что привезенное с фабрик или из маленьких мастерских. Удивительно, что по ночам, когда со скрежетом опускаются железные шторы и гаснет свет, вторые не переползают через проход в аристократическое общество первых. Подозреваю, это случается.

Название рынку дали завершающие пассаж длиннейшие прилавки, сплошь завешанные бородами седого, желтоватого, розового жемчуга. Лица сидящих позади продавцов целиком скрывает эта переливающаяся занавесь, и они вынуждены раздвигать ее, зазывая проходящих.

Этот деревенский жемчуг, неровный и мелкий, и правда хорош, если думать не о вечерних приемах, куда нас все равно не зовут, а о том, чтобы порадовать подружку простым и древним, как Янцзы, украшением, хранящим живое прикосновение вырастившего его в теплой речной воде моллюска. И торговля идет бойко.

Занятно, что многие пекинцы даже не знают об этом рынке. Здесь больше в ходу польская, английская, русская речь. Еще недавно поляки скупали жемчуг на вес и увозили рюкзаками. Теперь все чаще видишь наших родных коробейников, и торговки наметанным глазом выхватывают тебя из толпы и окликают на ломаном, день ото дня лучшающем русском.

Я тоже купил там несколько жемчужных ниток, ты получила одну из них. А еще толстопузого деревянного Будду Будущего из тех, что, потрясая щеками, хохочут во все горло над нашим прошлым и настоящим...

 

Рынок чудес закрывается рано, да и темнеет на глазах. И в этот зыбкий час поднимается занавес, обнажая частную жизнь поднебесного города. Он наконец-то занимается самим собой.

Женщина стирает в тазу прямо на тротуаре, выплескивая мыльную воду под ноги прохожим.

Плотный бритоголовый китаец, сидя на табурете, чистит ножом извивающуюся окровавленную рыбу.

Уличный цирюльник складывает свой стул и простыню и собирает инструменты в корзинку.

А продавец блинов в третий раз за день выкатывает застекленную тележку-кухоньку с котлом кипящего масла и раскаленной плитой.

И рикши с полосатыми тентами, устав сзывать седоков, причаливают к тротуару перекусить.

Компания мастеровых, устроившись на чурбаках вокруг уставленного плошками низкого столика, закусывает перед своей мастерской чем-то горячим, жидким, коричневым. Толпа обтекает их, они болтают о своих делах и чувствуют себя на диво уютно. Если хочешь узнать национальный характер, посмотри на людей за едой.

Глазастая ночная жизнь растекается вдоль улиц.

На ступеньках харчевен и ресторанчиков пускают искры приплюснутые медные самовары. По ту сторону распахнутых створок за столиками едят, макая палочками ломтики баранины в приправленный специями кипяток, и пьют пиво из высоких бутылок.

Трое в дальнем углу, по виду государственные служащие (один с ужимками обезьяньего царя, но в жилетке и при галстуке; другой — узколицый, с воткнутой в ядовитую улыбку сигареткой; и третий — еле шевелящий толстыми, как пельмени, веками), играют в какую-то долгую карточную игру.

Толпы позванивающих велосипедов катят мимо расцвеченных огоньками витрин, уличных столов, заполненных едоками, и маленьких ресторанов с потрепанными шелковыми фонарями над дверьми.

Старик с костлявым лицом недвижно сидит, накинув на худые плечи пальто, в вынесенном за ворота плетеном кресле и молча разглядывает набегающий из мрака, посверкивающий ободами поток.

Под уличным фонарем молодая пара беззаботно стукает в бадминтон через головы идущих.

По длинному коридору улицы несет пестрым мусором смех, звон стекла, запах мяса и горелого масла, обрывки кружащей скачками мелодии пекинской оперы.

Но все это ненадолго.

Уж веломастер, притулившийся у стены, доклеивает при свете переносной лампы последнюю за вечер камеру, и клиент нетерпеливо покуривает в ожидании.

Все меньше покупателей у освещенных изнутри лотков с овощами, фруктами, дешевой водкой, галантереей и опять с овощами.

Расползаются в темноту безлюдные узкие переулки с кучками угля, прикрытого рогожками.

Тускло блестят, сгрудившись в своих кошарах, оставленные хозяевами велосипеды.

Откуда-то тянет сладким запахом не то курящихся благовоний, не то тлеющей свалки.

На опустевших перекрестках еще маячат ночные продавцы сигарет с яркими деревянными витринками, похожими на мольберты.

Держась за руки, катят посередине асфальта на тугих шинах запоздалые парочки.

И какой-то мужчина с фонариком в руке роется в мусорных баках.

 

У этой великой столицы, гордящейся своим прошлым, есть мечта. Ее выдают распластавшиеся и рвущиеся ввысь в пыльном ночном тумане прозрачные, дымчатые, бетонные дворцы гостиниц. Пустые и темные до самого верха. Лишь на уровне тротуара они сверкают массивными парадными входами и золотыми огнями мраморных холлов. В полированном камне со всех сторон отражаются многоярусные люстры, скучающие за стойками служащие и молодые привратники в алых камзолах, дежурящие у стеклянных дверей. И дремлет где-то на этажах прислуга, дни напролет прибирающая и чистящая нетронутые номера.

Целый город в ожидании гостей, которые могут и не приехать...

 

Поднебесная, 198-й день.

 

ПИСЬМО ВОСЬМОЕ

о происхождении времени, весны и воздушных змеев

 

Ты можешь быть уверена, мой друг, что часы изобрели не в Китае. В этом инструменте тут нет надобности.

Зато китайцы придумали машину времени. Хотя я тщетно искал ее в музее между античной повозкой для залпового огня пороховыми стрелами и колесным кораблем, кажется, Цзиньской эпохи, приводившимся в действие живою силой (добавь гребное колесо к перечню китайских приоритетов), она несомненно была построена. Слаженная из дерева и бронзы, расписанная золотом, инкрустированная нефритом с искусной резьбой в виде летящих драконов и фениксов. Почти уверен, что знаю имя изобретателя: все тот же Конфуций.

Ныне он опять превознесен. Разрушенные было храмы восстановлены. Труды “учителя из Цюйфу” распространяют специально созданные фонды, изучают на созываемых тут и там конференциях. Кучу денег тратят на конфуцианские фестивали, куда старательно заманивают иностранцев дармовой кормежкой и показухой. Ожидается, что именно он выведет страну в будущее.

Но это ошибка. Построенная им модель годится для движения во времени не больше, чем мраморный пароход в Летнем дворце — для путешествий в пространстве. Да такая и не нужна: по времени тут можно перемещаться пешком. Достаточно свернуть вбок с проспекта, чтобы позади многоэтажных декораций оказаться в средневековой деревне с ручейками нечистот либо в тесных коридорах феодального города, да еще упереться в маленький древний храм, при рассмотрении, правда, оказывающийся ресторанчиком.

Машина Конфуция остановила время. Он объявил идеалом прошлое и навсегда посадил страну на этот бронзовый якорь.

Потомки буквально восприняли указанный ориентир и приложили массу сил, чтобы не слишком от него удаляться. Едва очередная эпоха уходила со сцены, ее принимались мумифицировать и утрамбовывать в уже слежавшийся археологический пласт, дабы снова начать с прежней точки отсчета. Работа эта зашла столь далеко, что чуть не вся история Китая оказалась в первом томе, к тому же еще не до конца дописанном.

Иногда мне кажется, что в сознании своем многие китайцы живут в условном мире пекинской оперы с ее полосатолицыми злодеями и комиками, помеченными на переносице белым пятном. Этот симбиоз музыки, пения, акробатики, драмы и пышных костюмов — потрясающее зрелище! Сюжеты таких опер, восходящие к деяниям немыслимой древности, воспринимаются тут не аллегорически, а, как древние греки, верно, смотрели трагедии Еврипида, по свежим следам. И мой китайский приятель, поминутно поправляя на носу очки, с жаром повествует мне обо всех этих кровавых убийствах, подлых предательствах и благородных поступках, точно они случились вчера и он узнал о них из вечерних новостей по телевизору.

Искусственно замкнутый в пространстве, Китай все же нуждался в соседях, хотя бы для сравнения. И он отыскал их, как и все остальное, в своей собственной истории. Даже моды заимствовали оттуда, как русские у французов в пушкинские времена. В книге про одного старинного каллиграфа я прочел, что в артистическом кругу принято было в одежде и манерах казаться старомодным: за образец брали IV век. А шел всего лишь XI. И простое ли совпадение, что в китайском языке у глаголов нет времен?

Культ старины возведен тут в символ веры. Принцип “чем древней, тем лучше”, преобладающий в нашей части света у археологов и коллекционеров, безраздельно господствует в умах. Это длится более двух тысячелетий, и античный балласт, придающий цивилизации устойчивость на ходу, в Китае, я уже говорил, обратился в якорь.

Поняв все это, я иными глазами взглянул на историю западного мира.

Мне всегда было чертовски жаль Древний Египет, Крит, Афины и домонгольский Киев. Я страдал, обнаружив, что пол-Европы лежит на мраморных руинах Рима с его водопроводами, арочными мостами, театрами — великого организма, поглощенного варварами, не сумевшими даже его целиком переварить.

Еще страшнее подумать, что и дивная европейская цивилизация в какой-то момент устанет эволюционировать и уступит место иной, исчезнет под ней со всем своим пышным реквизитом.

Но, вероятно, даже сохранение той или иной культуры не может быть самоцелью. Рождение нового неизбежно связано со смертью старого, как вдох и выдох. И не бывает одного без другого.

 

Удивительно, что в этом остановившемся мире еще происходит смена времен года. Но это так.

Омерзительно скучная зима слегла наконец от сухого кашля. Тонкие тени ветвей сделались резче, обозначив приближение весны. И обсаженный тополями бывший загородный тракт — Дорога Белокаменного Моста, куда ты мне пишешь, — по утрам стал наполняться светом. А прямые одноэтажные улочки в старом городе похорошели, залитые холодным и прозрачным, как вода, воздухом.

В день, когда расцвели яблони, впервые повалил так и не выпавший зимою мокрый снег. Повиснув на черных зонтах деревьев, он неожиданно напомнил Прибалтику. Здешние крыши и без того графичны, а выбеленные снегом волны черепиц обратили весь город в гравюру из музея. Или в стадо каменных зебр, сбившихся в загоны кварталов.

То была мимолетная заставка.

Снег растаял. В гостиничном парке вспыхнули магнолии в язычках розового пламени. Проспект на месте прежней железнодорожной ветки стал сиреневым от цветущего восточного платана. А вся остальная Поднебесная красовалась в веселеньких желтых цветочках.

Потом по пустым мостовым прокатили в разноцветных непромокаемых пелеринках ночные дожди на мокрых велосипедных шинах. После них боковые аллеи заполнились теплым туманом, зеленым и влажным. Ко мне в окно стали биться жуки величиной с небольшую птицу. И вот уже появились стригали газонов со своими громадными ножницами.

 

С установлением ровных весенних ветров приходит золотая пора любителей воздушных змеев. У нас это детская забава, а тут ей предаются люди серьезные и пожилые. Ремесло их доведено до степени искусства.

Возможно, китайские летописи не врут, что эту игрушку придумали еще в IV веке до нашей эры. Одному из императоров так нравилось их запускать, что он даже составил руководство по их изготовлению. Теперь есть целые деревни и пара городков, живущих исключительно этим промыслом. Миллионы штук продают по всему Китаю и за его пределами. Принадлежность к искусству подтверждается и тем, что иные змеи вовсе не умеют летать. Их участь — висеть на стене, украшая комнату.

Но я не о профессионалах, а об истинных любителях, чья страсть сродни увлечению садовода или голубятника. Это они, едва солнце начинает пригревать, выползают из своих пропахших клеем и красками клетушек на площадь Тяньаньмэнь с запасом смастеренных за зиму новых змеев. И с озабоченным видом, ликуя в сердце, пускают свои детища в синюю вышину, откуда в черный горох сливается россыпь задравших головы зевак и кажутся мизерными нелепая коробка Дома национальных собраний, и золотые шкатулки дворцов в Запретном городе, и цвета запекшейся крови громада надвратной башни Тяньаньмэнь с портретом великого кормчего...

По доброй китайской традиции, предписывающей по всякому поводу устраивать праздник, в городке под боком у столицы провели фестиваль воздушных змеев.

Были пешие и велосипедные толпы, стекавшиеся по всем дорогам к месту развлечения. Трубили, пробираясь среди них, кондиционированные автобусы, подвозившие интуристов. На стадионе гремел оркестр.

Дети с бумажными цветами и веерами в руках составляли на вытоптанном футбольном поле живые картины. Толстые юные музыканты в красных и белых ливреях били в огромные барабаны. Четыре взвода гитаристов с алой повязкой на лбу и с гитарой наперевес выполняли ритмичные военные упражнения. По боковым дорожкам бегали, посверкивая золотыми мегафончиками, распорядители, дирижируя всей этой массой.

Туристы пили пиво, фотографировали и загораживались от солнца ладонями.

И было чудное светлое небо, исчерканное десятками змеев в виде шелковых птиц и бабочек, иероглифов и стрекоз, а поверх всего перекинули свои громадные многочленистые хвосты два длиннющих летающих дракона — желтый и трехцветный.

Поднебесная, 233-й день.

 

ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ,

написанное в рыбацком городке Шидао. В нем пахнет рыбой и дешевыми желтенькими сигаретами и звучат большие барабаны. А еще я гляжу

по сторонам

 

В 1421 году, как ты знаешь, Китай отвернулся от моря, переместив столицу в сухопутный Пекин. Он обратился лицом к северным кочевникам, откуда исходила опасность. Но при этом безвозвратно упустил неплохо, хотя и запоздало, начатую партию общения с миром. Все форточки захлопнулись.

Теперь здесь пытаются проделать обратный маневр. Реформы, оживление и “западная зараза” идут от побережья. Витрина его — на благодатном юге. Я же отправился много северней, в едва просыпающееся захолустье на Желтом море.

Красноватые вспаханные поля перемежались зелеными, кирпичные дома сменялись глиняными. Время от времени за окном появлялись то ли развалины древних городских стен, то ли недостроенные заводы будущего. Наконец безотрадные фабричные задворки, поля и корабли на свинцовой полоске воды возвестили о приближении Циндао.

Мы проскочили к морю в час отлива. Из лохматых серых туч сыпала мерзкая водяная пыль. По обнаженному глинистому дну бродили в поисках добычи чайки и одинокие горожане с кошелками.

 

Историческая родина водки-циндавки входит в тройку крупнейших портов Китая. В колониальную эпоху тут хозяйничали немцы. Недаром местный напиток, популярный у заброшенных на чужбину русских, по вкусу напоминает неважнецкий шнапс.

Приморские кварталы некогда добротных бюргерских домов, теперь порядком обшарпанных, сбегают по холмам к благоустроенной для прогулок набережной с парком. Дальше по берегу ветшающие островерхие коттеджи, от каменных стен которых веет трогательной неметчиной, соседствуют с новыми курортными домиками из тонкого бетона.

Старый Циндао выглядит европейским городом, в котором невесть когда победила китайская революция и только теперь подумывают, не разгрести ли разруху. Палисадники за чугунными решетками заставлены ломаными велосипедами. Балконы забиты тазами, пустыми цветочными горшками, банками. Но тут и там уже высятся кучи разрытого песка, горы бетонных плит и железные остовы будущих офисов и отелей. И выросли первые стеклянные призмы свежеоснованных компаний.

От берега шоссе свернуло в серые кварталы безвременья, где среди мрачных мутноглазых корпусов единственным чудным видением мелькнуло розовое облачко цветущей сливы. Но дальше через низкорослый жилой хлам, презрительно топча его опорами, перекинулся новехонький виадук, и просторная и прямая, как взлетная полоса, скоростная автострада побежала через весь полуостров.

 

Природное трудолюбие китайцев часто преувеличивают. Пекинский служащий на зарплате еще ленивей своего далекого русского собрата. Но в сельской местности свой клочок земли плюс обилие рук дают поразительный результат.

Час за часом по обе стороны шоссе медленно поворачивались безукоризненные газоны полей, пробегали виноградники и грушевые сады, уже пустившие из своих толстых кривых ветвей желтоватые листочки.

Тут и там проступают первые следы ожидаемого благополучия. Ровные и прибранные, как военные городки, краснокирпичные деревни. Скосы дорог, выложенные тесаным камнем, горбатые мостики через ручьи. И хотя в домах затаился почти прежний нищенский быт, трудно не поддаться внешнему впечатлению.

Я влюбился в эту выпестованную землю с узкими террасами взбирающихся на холмы полей, с шеренгами юных садов и светлой мережкой теплиц. С плотинами, квадратными прудами, с аккуратными маленькими мечетями деревенских кирпичных заводиков. Это отсюда наполняются городские рынки, почти накормившие Китай.

В конце пути мы еще завернули в недавно отстроенный буддийский монастырь в горной деревушке. В давние времена тут не то гостил, не то прятался некий японский негоциант, известный у себя на родине как путешественник. Чтобы было что показывать его соплеменникам, местные власти решили на голом месте восстановить обитель. Туда ведет вертящаяся среди круч дорога, к которой местные жители выносят свою маленькую торговлю.

В храме, пока нет туристов, пусто. Девушка за прилавком сувенирной лавки скучает среди безделушек и вееров. Перед золоченым, как повсюду, Буддой курится ароматная палочка и расставлены блюдечки с угощением — несколько яблок, три мандарина, банан.

По каменной дорожке прогуливается бритоголовая монахиня в просторной розовато-коричневой рясе. У нее приветливое, еще молодое лицо и умные глаза. Состиранные, очень чистые пальцы привычно перебирают длинные четки, свисающие с шеи. В глухой этот уголок, где прямо из камней растут яблони и женщины полощут белье в ручье, ее прислали три месяца назад из Пекина. Чем-то она запала мне в душу, какой-то чудесной, но вполне земной нездешностью: будто тысячелетний стоячий воздух Поднебесной ветерком просвистел мимо нее.

Мы уже собрались уходить, когда уединение разрушила привезенная снизу, от моря, школьная экскурсия. Храмовый двор мгновенно заполнился гомоном и запахом сырой рыбы. Через два дня от моей одежды пахло точно так же.

Водянистый вечер совсем сгустился, когда мы спустились с горных вершин. Небо красноватым неровным ущельем извивалось в обступивших дорогу темных кронах.

В рыбацкий городок въехали уже черной моросящей ночью. И оказались первыми постояльцами нетопленой гулко-пустой гостиницы, ожидающей под свои аляповатые потолки гостей на праздник рыбаков. Теплую воду дают всего два часа в день, и мы их уже прозевали.

 

Городок Шидао сидит в камнях на самой восточной оконечности Шаньдунского полуострова, где тот дальше всего уходит в Желтое море. В переводе его имя означает “каменный остров”, хотя на деле он окружен водою лишь с трех сторон. С четвертой залег караван горбатых гор. Да и с остальных отлив каждое утро обнажает россыпь морщинистых, облепленных ракушками красноватых скал.

Трудно вообразить себе что-либо более каменное, чем эта маленькая рыбацкая столица. Здешнего гранита достанет на пару-тройку приличных европейских городов со всеми их мэриями, банками и оперными театрами. В Шидао из него сложены даже отхожие места, не говоря о домах, мостах через вонючие речушки, заборах и ступенях перебегающих по склонам лестниц. Причина проста: ни леса, ни глины в окрестностях нет, а камень под ногами. Но впечатление он производит фундаментальное. И я как зачарованный брожу среди этих гранитных хижин, изваянных на века из могучих тесаных блоков и крытых черной, не боящейся гниения морской травой.

Рыбацкую профессию городка легко угадать с закрытыми глазами. Тут сам воздух пропах рыбой. Вдоль улицы расположились со своим нехитрым станком плетельщики канатов. Маленькие черные суда стайкой выбегают из гавани. В рыбном порту зеленеют горы сетей с дремлющими на них рыбаками. Мерно колеблется березовая роща мачт, покачиваются ржавые борта, деревянные надстройки. Если заглянешь с пирса в крошечную рубку, увидишь вытертый до блеска деревянный штурвал, пару пустых пивных бутылок, заплеванный пол с рассыпавшимися по нему игральными картами.

В прежние годы, говорят, рыбы было пропасть, ловили на куриное перышко вместо наживки. Теперь не то. В поисках добычи малосильные суденышки уходят через море до самой Кореи либо спускаются вдоль берега далеко на юг. В дурную погоду, когда креветка подымается со дна, ее промышляют с тяжелых деревянных лодок. Но больше теперь занимаются марикультурой, перенятой у японцев. Куда ни глянь, плантации поплавков, под которыми в несколько этажей висят садки. Растят морскую капусту, трепангов, тех же креветок и всяких экзотических моллюсков вроде морского уха — эти жутковатого вида раковины с кулак величиной в Японии, Гонконге и за океаном идут по сорок долларов за кило. По всему побережью, с тех пор как его открыли для иностранцев, вертятся десятки и сотни южнокорейцев, японцев, тайванцев, основывая одно за другим маленькие, но очень прибыльные совместные предприятия.

Денег и правда стало больше. Похожий на подросшего карлика заместитель уездного мандарина толковал мне про сотни миллионов юаней и миллионы долларов. Подозреваю, львиную долю забирает государство. Остальное уходит на строительство небольших цехов, питомников, где разводят изумрудно-голубую ракушечью молодь, и на всякое благоустройство с целью приманить еще больше заморских капиталов — нынче в Китае на этом просто помешались.

Прежние коммуны давным-давно разогнали. Вместо них учредили коллективные компании, что-то вроде наших колхозов, и велели богатеть. Но с умом, то есть поглядывая наверх. И с обратного конца — не с людей, а с новых офисов, гостиниц для всякой заезжей шушеры, с общественных мест на крайний случай.

Жидкая денежная струйка, как и в других местах, проливается на прибрежных жителей подобно дождю — сразу на всех и сверху. То введут доплату за учебу детей (а школы в Китае платные), то проложат волостную дорогу. Я проехал по одной из них. Широкую и ровную, ее устилал свежий желтый песок. Ехать было мягко, удивляло только отсутствие автомобильных следов. Но и это объяснилось: примерно через каждый километр вдоль всего тракта стояло по человеку с деревянным скребком. И стоило пробежать машине, как он выходил и ровнял потревоженную колесами поверхность.

Заработки тоже растут, но медленно. Голодных уже нет, но в домах те же грязь, и теснота, и готовка на угольных плитах. Одеты рыбаки неважно. И по-прежнему курят грошовые сигареты в желтой сладковатой бумаге, правда чертовски вкусные.

Все-таки почти повсеместно завелись телевизоры — гордость и радость китайца. Начальство и кое-кто из капитанов построили себе первые двухэтажные коттеджи, хотя пока и пустоватые внутри. На пестром волостном базаре, заполняющем улицу всякий пятый день по лунному календарю, нарасхват идут яркие газовые платки, постельное белье, рубашки, нанизанные на палочки сладости. А в самом Шидао на горластой торговой площади, раздавшейся в переулки, можно полюбоваться, как лихо пробивается, приподнимая тяжелые гранитные плиты, дозволенная теперь частная предприимчивость. Под брезентами на бамбуковых шестах радостно светятся груды зеленых, желтых, красных овощей. В крошечном магазинчике приветливо улыбается молодой приказчик в малиновой жилетке, белоснежной сорочке и при бабочке. Стучат разноцветные шары на установленных прямо на площади бильярдах. И благоухают десятки узких, как пенал для веера, парикмахерских, открытых приезжими шанхайцами и гуандунцами.

 

Веками не ослабевающая отеческая забота властей внесла в китайский характер что-то детское. Я уже писал про их любовь к разнообразным праздничным действам. И как на утреннике в детском саду не совсем очевидно, ради кого же клеили цветные гирлянды, разучивали стихи и хороводы — для самих ли ребятишек или для приглашенных родителей, — так и праздник рыбака, на который меня привезли, показался затеянным скорее для журналистов и нескольких десятков раздобытых по случаю заморских гостей. Впрочем, полюбоваться им со всей округи толпами валили и охочие до зрелищ местные жители, иной раз целыми деревнями.

Устроители потрудились на славу. Весь город увешали разноцветными флажками. На берегу сколотили помост в виде древнего парусника. Сотни собранных по уезду артистов отрепетировали представление в традиционном духе. Даже восстановили и заново разукрасили храм покровительницы рыбаков богини Мацзу.

С утра прямо у воды была совершена церемония жертвоприношения дракону моря, которую власти полагали театрализованной. Потом состоялись лодочные гонки и состязание сетевязов, победители которых получили, кажется, по термосу. Рокотали большие красные барабаны. Опять трещали петарды. Пропахшие морем парни в робах прогуливались, лакомились из газетных кульков мелкими витыми ракушками, что едят сырыми. Высокими голосами кричала ярмарка. А с наступлением сумерек на причале зажглась вереница праздничных фонарей с изображениями реальных и мифических обитателей моря и персонажей китайских легенд. Тут-то под вспышки фейерверка и началось самое гулянье, на которое, впрочем, рыбаков не пускали, разве что по специальным приглашениям.

Для гостей местные правители закатили банкет. Боже, сколько раковин я там съел, отплевываясь жемчужинами! Даже не понаторевшие в китайской кухне новички бодро работали палочками, время от времени выбрасывая из тарелок всякие сомнительные включения, в которых часто и состояла главная ценность блюда. Впрочем, конец я плохо помню. Каждый из восьмидесяти моих сотрапезников посчитал долгом выпить с бледнолицым гостем до дна, и я с запозданием уразумел, что у многих вместо водки в рюмках плескалась вода. Так что когда чуть не в полночь за мной явились в номер и принялись расталкивать на еще какое-то фольклорное игрище, я с полным правом повторил великолепную фразу Ли Бо, какою двенадцать с половиной веков назад он отослал императорских гонцов, разыскавших его в винной лавке. В ту ночь я впервые всерьез затосковал по дому.

На другое утро, чтобы освежить голову и впечатления, я попросил снова отвезти меня к рыбацким причалам. Широкая площадь, где накануне в неистовстве барабанов и гонгов кружился, взметая тучи пыли, шелковый дракон, была безлюдна. Мусор, оставленный многотысячной толпой, вымели, скамейки убрали, и на расстеленных по земле полотнищах вялилась выложенная из края в край убористыми строчками неисчислимая рыба. Двое рабочих возились с досками, разбирая сцену-парусник. Причал опустел, и лодки точками виднелись то тут, то там вдоль всего берега.

Как мне сказали, праздник обошелся в пять миллионов юаней. Но это официальная цифра, действительных расходов никто не считал.

 

Поднебесная, 258-й день.

 

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ,

ленивое из-за жары. Главным образом о пекинских садах и ночных базарах

 

В Поднебесной тепло. Теперь тебе не удалось бы найти утешения ни в тени, ни в прохладном шелке. Тени сделались душными, а шелк сразу намокает на теле.

В полдень цикады и кузнечики свиристят с таким остервенением, словно взялись перепилить гостиничный парк.

Маленькие стеклянные офисы через дорогу, наполненные искусственной прохладой, запотели снаружи, как бутылки из морозильника.

И даже нищие возле ограды, где туристы подают милостыню валютой, стали какие-то вялые. А самый страшный из них, краснолицый и волосатый, высокомерно обмахивается зажатым в грязном кулаке веером с изображением изумрудной птицы.

Разок я проехался в автобусе в обнимку со всем китайским народом, так мне показалось, затиснутый в его пышущее нутро одним из дядек с красными повязками, поставленных для этой цели на остановках. Но то было испытание не по силам. Очень скоро появилось ощущение, что на мне плавятся пуговицы. Я выкарабкался наружу и отправился пешком, купив за юань банановый веер.

Работать лень. Однако летнее безделье тоже дарит впечатления.

Прошел арбузный фестиваль, на котором я познакомился с художником диковинного жанра — резчиком по овощам и фруктам. До того мне как-то не приходило в голову, что при ресторанах должен быть специальный человек, вырезающий все эти бесчисленные узоры на яблочной, арбузной, дынной кожуре, а в межсезонье хоть на огурцах, без чего украшение парадного стола считается несовершенным. Надо ли говорить, что на сезон дешевых арбузов у этих мастеров приходится пик творчества. В заведении моего знакомца резцу подлежали не только арбузы, обреченные на съедение, но и те, из которых тут выдолблены на потеху гостям тарелки, и компотные миски, и даже круглые абажуры со сквозными прорезями в виде иероглифов.

Еще приехал бродячий цирк. Самый настоящий, о таких ты только в книжках читала. С пестрыми латаными шатрами для актеров, с огороженной полотнищами маленькой ареной, с гремящей из охрипшего репродуктора музыкой. И с трогательными, старыми как мир номерами — жонглированием шариками, протыканием саблей девушки, накрытой платком, разрыванием цепей. Апофеоз представления явился в образе рослой, разодетой в блестки женщины, запустившей себе в ноздрю маленькую ядовитую змейку. Извивающийся хвост толчками втягивался с поднесенной к лицу узкой ладони, и обеспокоенные судьбой рептилии зрители восторженно ахнули, когда черная головка с раздвоенным язычком, отыскав путь, появилась из накрашенного рта исполнительницы.

Шаркающие толпы заполнили аллеи парков.

Вероятно, христианский рай похож на выметенные, затейливо спланированные китайские сады и в нем разлита такая же утонченная скука. Только в Поднебесной наслаждаться ею могут и грешники. Воскресные прогулки заменяют множеству горожан все другие развлечения. Они входят в благословенные общественные кущи, как праведники в иную жизнь. И чувствуют себя столь же счастливыми.

Похожее чувство испытал и я, погуляв в изысканно-праздничном императорском парке вокруг озера Бэйхай. Это наиболее полное воплощение райской мечты в россыпи павильонов, беседок, храмов.

Всего прелестней здешний остров с высоким насыпным холмом, куда завиваются сложенные из неровных плит лестницы. От воды и до темечка он застроен прихотливо перебегающим с уровня на уровень ансамблем, больше всего напоминающим пушкинский остров Буян, каким его рисовал Билибин, только в китайском варианте. К сожалению, самый верх увенчан круглой пагодой, составляющей гордость пекинцев и похожей на перевернутую ножку отвратительно толстого белого рояля.

 

Стало еще жарче. Рабочий день в учреждениях сократили на час. На улицах появились продавцы цикад, увешанные гроздьями звенящих на разные голоса плетеных коробочек с пленными насекомыми.

Я даже пытался искать спасения в прохладном беломраморном оазисе отеля “Шангрила”, где в баре вышколенные японцами гейши в серебряных платьях терпеливой струйкой наливают пиво из маленьких бутылочек, а к нему подают солоноватый хрустящий картофель “от заведения”. Но выходить потом в банную пекинскую духоту и плестись к автобусной остановке оказалось еще хуже.

И я обосновался на кафельном берегу бассейна, где учитель плавания длинной бамбуковой палкой гоняет, бегая вдоль бортика, стайку китайчат с привязанными к спинам, как у черепах, пробковыми поплавками.

Там, окунувшись и положив рядом книгу, я подолгу любовался тонкими, будто вырезанными из бумаги китаянками, любящими сидеть ногами в воде с маленькими приемниками в руках, ловя на удочки антенн пискливые мелодии. И двояковыпуклыми мулатками в ярких купальных юбочках, с визгом сигающими с вышки. Или разглядывая повадившихся вдруг новых китайских богачей в тяжелых желтых цепях: обычно они приезжают в сверкающих “тойотах” и “ниссанах” с кондишеном, аккуратно складывают на пластмассовый стул свои черные галстучные костюмы и прихлебывают пиво, подставив солнцу могучие прыщавые плечи, разрисованные синими тиграми и драконами.

Но потом вода сделалась совсем теплой и перестала освежать. Ряды бледнолицых поредели, и только неутомимая американка в длинном белобрюхом купальнике осталась все так же плавать туда-сюда поперек бассейна.

Зато повсюду пооткрывались ночные базары. Торгуют на них едой: целые улицы превращаются в харчевни под открытым небом, и это один из самых дивных здешних обычаев.

Едва солнце закатывается за обуглившиеся крыши, город начинает приготовляться к вечерней жизни. На велосипедах подвозят пышущие искрами жаровни, расставляют табуретки, кладут на козлы длинные столы и ставят на огонь закопченные котлы с водой и маслом.

Гирлянды электрических лампочек и ночная прохлада выманивают наружу обитателей душных домов, и дети, как мотыльки, кружат вокруг прилавков с пампушками.

По всей Поднебесной в эти часы раскатывают, и рубят, и заворачивают, варят и парят и тут же едят, примостившись в тесноте стола или стоя с фаянсовыми мисками в руках. Мигание цветных огоньков, чад мангалов, шкворчанье масла, чавканье, смех.

Особняком разместились продавцы зеленоватых улиток.

Хозяин заведения в южнокитайском стиле выносит на тротуар набитую змеями круглую металлическую сетку и поливает своих пленниц из шланга, чтобы придать им бодрости и товарный вид.

Но теперь не его выход. Змеи — дорогое блюдо, а тут торгуют пахучей, острой и дешевой стряпней, доступной всем и каждому. Тут пирует девушка из сберкассы, подметальщик улицы, милиционер, студент. И мне даже показалось, что как раз тут я видел истинное, проступающее из-под оперной конфуцианской маски лицо Китая.

А когда улица опять пустеет и при свете бензиновых ламп уже последние гуляки допивают теплое пиво, часу во втором ночи, хозяева окрестных харчевен и крошечных ночных лавок сами подсаживаются за дощатые столы к остаткам яств — пропустить по рюмочке и поболтать под мелкими звездами, облепившими запыленное небо. Толпы едоков схлынули, обнажив нищету и грязь. Но тренькают снабженные вечным заводом цикады, течет беседа, шипит догорающая жаровня и вызывает уважение неистребимая живучесть жизни.

 

Поднебесная, 321-й день.

 

 

ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ,

в котором анатомируется дракон. Содержит также субъективные замечания о грамматических формах времени

Пожалуй, этот образ становится навязчивым. Но китайцы сами считают дракона своим родоначальником.

Великолепное чудовище с головой из папье-маше и многометровым матерчатым туловищем, внутрь которого забираются люди — либо поднимают его на бамбуковых палках над головой, — очень напоминает эту страну. Снаружи — золото и сурик. Внутри — бедно одетые исполнители.

Приезжим поначалу бросается в глаза расписная оболочка. Иные с тем и уезжают, прикупив по дешевке модных шелковых тряпок, сшитых по итальянским или французским лекалам и выбракованных заказчиком, а в антикварной лавке — какую-нибудь диковину старинной работы, чаще всего поддельную.

Поднебесная трудна для понимания. Декорации так перемешались с реальной жизнью, что стали частью ее. Я долго нанизывал четки впечатлений — и только проведя тут год с лишком, утвердился в кое-каких догадках.

Сейчас китайского дракона подновляют. К традиционным материалам добавляют дымчатое стекло, дюраль, нитролак. Среди вывесочных иероглифов засеменили мелкие английские буковки. Один за другим появляются невиданные прежде товары — то ван-гутеновский шоколад, то калифорнийское мороженое, правда по цене здешнего трехдневного заработка. А в нищем переулке, где из подворотен несет запахами отсутствующей канализации и бабки с красными повязками шпыняют пеструю детвору, увидишь вдруг застывшую посреди мостовой современно одетую девицу, болтающую с невидимым собеседником по гонконгскому радиотелефону, вынутому из сумочки.

Но все это — золотые мазки чешуи, натянутой на бамбуковый каркас.

Даже тяжеловесный, вбирающий полстраны Пекин, по сути, иллюзорный город. За ширмами бетонных многоэтажек, обступивших парадные проспекты, спрятан нескончаемый глиняный клубок хутунов, мало отличающихся от деревни, разве что без коз и кур. А впрочем, по утрам оттуда доносится пение петухов.

Изобилие и многолюдье торговых улиц обманчивы. Простой подсчет показывает, что покупать там изо дня в день мало кому по карману. Добрая половина этой толпы — приезжие, выбравшиеся раз в год или в жизни из дальних мест. Мне рассказали, что как-то на праздник власти закрыли въезд в столицу. И город опустел — улицы, автобусы, магазины.

И уж совсем непраздничен Китай вдали от императорских декораций — в тысячах немощеных городков, в бесчисленных деревнях, обведенных кирпичной стеной словно для того, чтобы не расплескать свою бедность, а еще на мутных реках в крытых пальмовыми листьями лодках, обитатели которых не пересчитывают своих детей.

Поднебесная за пределами дворцов всегда была нищей. Я даже подозреваю, что восхитительное многообразие здешней кухни родилось из неутолимого желания съесть несъедобное. Приходится только удивляться, что при таких условиях жизни благодатью почитали долголетие.

Последние десять лет явили приметные улучшения. Мне попалось несколько газетных заметок, сообщавших, что в том или ином уезде почти не стало детей, выгоняющих из дома, чтобы не кормить, престарелых родителей. Зная здешний культ стариков, я радуюсь за Поднебесную.

В Поднебесной за последние годы стало чуток посытней, но нищета дракона все равно ужасна.

Половина пекинцев понапихана в одноэтажных домах без намека на водопровод и канализацию. Еще четверть — в общежитиях по трое в комнате. Но и счастливые обладатели квартир наслаждаются обычно лишь скудной роскошью цементных полов, единственной люминисцентной трубкой под потолком и не имеют ни горячей воды, ни лифта. Душ принимают на работе.

Некоторую иллюзию благополучия создает городская молодежь, в общем одетая по моде. Но это нетрудный фокус, учитывая, что помимо натянутых на них джинсов, кроссовок и спортивной курточки вся собственность взрослых парней и девушек состоит из содержимого тумбочки в общежитии и велосипеда. Да иногда еще дешевого транзистора.

 

Бедность Китая — генетическая, ибо государственная машина с незапамятных времен давила копошащуюся жизнь.

Вот и теперь: экономика вспухает, но больше сама в себе. Ее секрет выбалтывает реклама. С щитов на улицах глядят станки, электромоторы, сверла и автомобили, предназначенные тут отнюдь не в личное владение. Очень редко — какой-нибудь фотоаппарат. Все равно тощие кошельки много не проглотят. Прожорлив дракон, и он заботится об улучшении своего аппетита.

Зато на всех углах, в учреждениях, магазинах красуются плакаты с изображением тщедушного солдатика в красноармейском треухе. Я долго полагал их чем-то вроде призыва к единению армии и народа. Но нет. Это Лэй Фэн, ныне провозглашенный национальным героем. Кажется, лет тридцать назад беднягу придавило столбом при строительстве какой-то железнодорожной ветки. Подвиг же его заключался в том, что он готов был делать любую работу и ничего не требовал.

Тут самое время снова коснуться старой темы — китайской манеры богатеть. Помнится, я писал, что они предпочитают делать это всем миром, а не порознь. Приглядевшись, я усомнился в добровольности такого предпочтения.

Увы, я не думаю теперь, что китайцы от рождения столь не похожи на остальных людей либо столь дальновидны, чтобы с легким сердцем отдавать все в общий котел, довольствуясь крохами. Напротив. Предоставленные самим себе, например за пределами Поднебесной, они любой ценой стараются разбогатеть и частенько в том преуспевают. И даже тут, под недреманным драконовым оком, заводят, чуть что, одежку подороже, золотую цепку потяжелей, электрический душ и далее по мере возможностей. Удивляет скорее, что в массе им это еще не удалось. Ведь китайцы на диво бойкая нация. Марко Поло еще вон когда чуть не про каждый город твердил: “Народ тут торговый и ремесленный”.

Удивляться, однако, нечему: дракон не любит выскочек и любое шевеление подданных воспринимает как неприятное урчание в животе.

Жаль, Гегель не был знаком с Поднебесной. Здесь, в Стране победившего дракона, а не в жалкой Пруссии идеально воплотилась абсолютная государственная идея.

Прибрав в когтистые лапы все, из чего слагается цивилизация — экономику, идеологию, культуру, традицию, — дракон не сидел без дела. Он обеспечил внешнюю безопасность и внутренний покой, обваловал известные дурным характером реки, наладил на дорогах почтовую и скороходную связь, даже смягчил непостоянство природы, скупая в урожайные годы по дешевке хлеб и раздавая его в голодные. Правда, двигавшие им мотивы бывали порой экзотическими. Утверждают, например, что Великий канал, перекроивший всю экономическую географию страны, был прорыт императором Янди — своеобразным Нероном китайского средневековья — ради беспрепятственной доставки в столицу южных нефритов, диковинных птиц и зверей, а главное, красавиц наложниц. Не знаю, так ли, но факт, что этот канал установил для своего времени мировой рекорд массовых перевозок риса и леса из южных провинций в северные области.

Беда только, что искусственное кровообращение не заменяет натурального.

Ремесленный, купеческий, мореходный Китай так и остался в зародыше. Ему просто не позволили разбогатеть и осмелеть довольно, чтобы затеять серьезное дело, рискнуть, вдохнуть новый ветер в паруса империи. Высунуть нос значило жить в страхе лишиться всего, и как бы не вместе с жизнью. На то и конфуцианская мораль, почитающая чрезмерное богатство безнравственностью. Полагаю, не справедливости ради, а на пользу государства, которое одно вправе богатеть. Но государством управляет чиновник, а он от природы ленив и не расположен к рискованным нововведениям: традиция превыше всего.

Отсутствие моциона и свежего воздуха дурно сказалось на здоровье дракона — он принялся стремительно дряхлеть.

А тем, кто внутри, его жизнедеятельность обошлась исчезнувшей ценностью человека, старательно разверстанной бедностью и культом невежества, обернутого в парчовые лохмотья традиции.

Прискорбно, мой друг, но с умственной пищей тут еще хуже, чем с телесной.

Бытующее у любителей восточной экзотики представление о Поднебесной, где на каждом углу сидит по философу и поэту, а по крайности — по учителю сокровенного боевого искусства, мягко говоря, преувеличено. Вспоминая их речи, я хохочу, прикрываясь веером.

Разумеется, это великая цивилизация. Достаточно перемножить покрываемые ею пространство, население и время, чтоб получился вызывающий уважение результат. А теперь попробуй проделать обратную операцию — раздели. И ты поймешь, как одинок был мой друг Ду Фу в этой пустыне.

Уровень мышления, да и простой обученности, в Поднебесной плачевно невысок. Сколько раз я испытывал неловкость, сталкиваясь с наивностью суждений, неприличной для взрослого человека, с узостью кругозора, недопустимой даже у школьника. Прибавь к этому крайнее нелюбопытство, питаемое иллюзией поднебесного величия, и ты получишь среднего китайца из образованного круга.

Не стану говорить, что это этническая черта. Легко убедиться в обратном, взглянув на китайских математиков за океаном и на умные лица маленьких детей.

Здешних людей искалечил дракон. Это он переставил им глаза на затылок, обратив взгляды в прошлое, где подвиги его выглядят внушительней. Свел школу к зубрежке. Отнял чувство юмора, несовместимое с иерархией отношений. Культивировал цементирующее страну проклятие иероглифа, превратившегося в почти геологический фактор и физически не оставляющего времени на учебу. Сделал единственной добродетелью ума память. А чего стоит конфуцианский совет “не сомневаться”... А двуличие ритуала, обрывающее спор с авторитетом...

 

Дело тут вовсе не в теперешнем режиме, как полагают многие. Он пришел на готовенькое.

Даже Россию, едва начавшую просыпаться от азиатчины, силой пришлось загонять во всеобщую упряжь. А тут ничего не требовалось менять. Мандарины от веку управляли всяким движением, мыслью, дыханием, и культурная традиция закрепляла положение вещей. Новый хозяин поступил точь-в-точь как прежние “завоеватели” — занял, выкинув предшественника, место в голове дракона, оставив анатомию его почти в первозданном виде. Разве что вопрос о престолонаследии в нынешнюю династию решается не в алькове главной императорской жены, а в кабинетах со множеством телефонов.

Мне кажется, я понимаю китайцев. Уплатив за внешнее великолепие своего нищего внутри дракона такую непомерную цену, оказавшись в итоге обладателями почти единственно этой поблекшей, но еще играющей красками оболочки, они не имеют сил расстаться с нею. И потому их усилия опять уходят в песок.

Продолжая параллель с Россией, напомню, что окно в будущее, как к ним ни относись, прорубили петровские реформы. Не потому, что Петр понастроил железоделательных заводов и флот, а потому, что, разворошив допотопщину Московского государства, поставил ее под сомнение и тем заставил заново искать путь.

В Китае не было Петра. Духовно, пользуясь языком английской грамматики, Поднебесная пребывает в Past Continuous, “длящемся прошлом”. И теперешние попытки подновить дракона не более чем поиски Future in the Past — будущего в прошедшем.

 

Есть одно европейское изобретение, имеющее для меня абсолютную ценность и вдобавок помогшее Старому Свету, а потом и Америке выиграть мировую партию. Это вера в единичного человека, антропоцентризм.

К сожалению, как раз эта плодоносящая ветвь худо прививается к старому китайскому корню.

На днях в оснащенном электронными писсуарами, журчащем водой и тихой музыкой гостиничном туалете я натолкнулся на молодого китайца в одном белье. Склонившись над раковиной, он заканчивал умываться и уже плескал водой на подмышки. На крючке висели его футболка и шорты, а на зацепленных за светильник плечиках — шелковая сорочка, бант в крапинку и отутюженный фрак. Я узнал его. Это скрипач-солист из нашего бара, он переодевался к вечернему выступлению. Я слышал его игру: парень одарен, и у него хорошая школа. Но чашечка кофе в том же баре дороже его дневного заработка. Хотя не в этом дело.

 

Полагаю, поднебесного дракона ждут трудные времена.

Окаменевшая за два тысячелетия традиция, включая ее новейшую ипостась, непременно столкнется, уже сталкивается, с искусственно пробуждаемой экономикой. За ней, по идее, последуют наука, культура, человеческие отношения. И либо ворота вновь захлопнутся и Поднебесная отложит пробуждение на неопределенный срок, либо ей придется расставаться с привычным обличьем. Линька будет мучительна. Но из нее выйдет иная страна, помолодевшая на два тысячелетия.

Сегодняшний классический Китай давно превратился в собственное пышное надгробие.

Поднебесная, 392-й день.

 

ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ

от человека из 42-го номера. Об одиночестве, велосипедной езде и трудностях превращения в китайца

 

Поднебесная — идеальное место для одиночества.

Это, в сущности, громадный музей.

Бронзовые иероглифы. Прохладные красноватые утробы храмов, где тучные Будды восседают, поджав младенческие, не трогавшие земли ступни. Нескончаемый раздел фольклора и народного быта бассейна Хуанхэ.

А что может быть полней одиночества человека, оказавшегося запертым в музее?

Я отправился на балет. Местная труппа давала “Лебединое озеро”, но ты никогда не видала такой трактовки. Фокус заключался в том, что Принц не питал ни малейших чувств ни к Одетте, ни к Одилии, а те к нему. Танец напоминал серию гимнастических упражнений.

Китайцы в зале похохатывали и шумно прочищали нос. Сосед слева от меня, по виду чиновник из министерства культуры, поочередно то выпячивал, то поджимал нижнюю губу, точно перекладывал заспанную подушку. Я бежал после первого акта.

 

Откроюсь тебе: мне жутко не хватает русских букв на афишах и вывесках.

Чтобы развлечься, я заново обследовал наш “белый остров” и обнаружил появление новых лиц. Похожего на гнома канадского французика без жены, не вытерпевшей и месяца поднебесной скуки. Вечно серьезного индийца, ступающего мелкими шажками в своей белой юбке. Юного американца-очкарика, прилипшего к тягучим глазам своей мулатки, тоже почти девочки. И еще индийскую черепашку с оксфордским дипломом, американским паспортом и космополитическим любопытством ко всему на свете — мы стали почти приятелями.

Других перемен не оказалось. Островитяне изнывали от безделья, устраивали домашние выставки местных художников и посиделки с пивом, время от времени женились на китаянках и вообще жили нереальной жизнью.

Я даже сходил в гостиничный клуб на дискотеку. Там подавали апельсиновый сок с орешками, сложный механический осьминог под потолком шевелил разноцветными прожекторами и зеркальцами, и я танцевал с негритянкой, оставившей на моих руках аромат каких-то пахучих притираний.

Вернувшись домой, я с ужасом поймал себя на мысли, что европейцы стали казаться мне на одно лицо.

Я уставился в обезображенный гостиничным тавром пластмассовый бок телевизора — их тут, как лошадей, клеймят раскаленным железом. И ощутил себя безродным “жильцом из 42-го номера”, кем и был в глазах прислуги.

 

Тогда я принялся разъезжать по Пекину на взятом взаймы скрипучем велосипеде.

Иногда я катался вокруг протянувшихся к северу от императорского дворца Задних прудов, где прежде селилась знать и сохранилась масса пришедших в ветхость домов с резными камнями у входа и почерневшими досками ворот. Или заглядывал на маленькие рынки с зелеными россыпями арбузов, возле которых дремлют продавцы в неведомо откуда взявшихся ободранных кожаных креслах. Но чаще, оставив велосипед на стоянке, где вместо номерка дают бамбуковую дощечку с расплывшимися чернильными цифрами, отправлялся бродить по кишащим торговлей улочкам, то вдыхая одуряющий запах кожи, то шарахаясь от штабелей тушенки “Великая стена”, то любуясь средневековым городским ущельем, до второго и третьего этажа завешанным, как флагами, сомнительного качества разноцветным тряпьем по баснословно низким ценам.

Так я вышел однажды к восточной стене Запретного города с наружной, непарадной ее стороны. И увидал еще один Пекин.

Скромные седые лачуги вереницей цеплялись друг за дружку на полоске земли меж уходящим в небо серокирпичным массивом и туманной зацветшей водой обводного канала. К осыпающемуся подножью стены жались крошечные цветники. Мощенный квадратными плитами узкий проход казался только что выметенным к моему появлению. Здесь было безлюдно и тихо. Только тощий бритоголовый старик отдыхал на вынесенном из дома стуле. Да подальше забавлялся с маленькой обезьянкой мужчина в майке и домашних шлепанцах, а двое мальчишек у его ног, не обращая на зверька внимания, прямо на земле играли в карты. Еще встретилась средних лет женщина с суровым лицом и со шваброй в руках. И все.

Череда домишек справа казалась столь же глухой и непроницаемой, как стена слева. И только журчание льющейся в таз воды и звон посуды из внутренних двориков выдавали присутствие жизни. Трудно было поверить в такое безмолвие и одиночество посреди этого сутолочного, крикливого города. В какой-то миг мне почудилось, что проход никогда не кончится или выведет в незнакомом месте, даже и не в Поднебесной уже.

Но он вдруг оборвался, и я, свернув, очутился у северной стены не так далеко от выхода. По мостику валила выкатившаяся из дворца толпа и растекалась по противоположному берегу канала, пестрому от ларьков под полосатыми тентами. Они напомнили мне парижскую набережную букинистов — только тут торговали не книгами, а всякой горячей и холодной снедью, сладостями и сувенирной дребеденью.

Я почувствовал неодолимое желание присоединиться к этому празднику жизни, был вынесен потоком прямо к ларькам, обернулся — и был вознагражден.

Отсюда, с внешней стороны канала, окружающая дворец стена казалась слоистой горной грядой позади дымящихся над водою ив. И в углу этого каменистого угрюмого массива как внезапно постигшее город озарение взметался, громоздясь тяжелыми желтыми крыльями налезающих друг на друга крыш, и обрывался в небе острым пиком терем такой причудливой, неуловимой формы, точно это не он сам, а его отражение в подернутом рябью канале.

Я знаю, что буду скучать по Поднебесной.

 

В конце концов я дал уговорить себя на еще одно отрепетированное путешествие — в верховья Хуанхэ.

Поезд тянулся мимо скучных, плохо возделанных полей, даже и не похожих на Китай. Но арбузы дешевели на каждой станции, а на месте, в Иньчуане, ими нас кормили даром. Жаль, тут маршрут обрывался — дальше, вероятно, приплачивали бы едокам.

Изображая иноземных гостей, наша компания выполнила все положенные ритуалы. Прошла через коридор наряженных в розовые и желтые платьица детей, как заведенные махавших веерами и букетами. Выдержала атаку волосатых, с черными бородками молодых художников, похожих на мушкетеров. Высидела концерт, из которого мне запомнился певец с невероятно пронзительным голосом и до того ясным взором, что наводил на мысль о слабоумии. И принялась осматривать город.

Он оказался захудалой провинциальной столицей. С маленькой красной башенкой, в миниатюре копирующей пекинскую Тяньаньмэнь, — и с таким же портретом кормчего на главной плошади. С базаром, на который из окрестных городков съезжаются автобусы, навьюченные привязанными к крыше огромными тюками и картонными ящиками. С брезентовыми тентами, под которыми торгуют заваренным в разнокалиберных баночках жидким чаем. Со старым мороженщиком в соломенной шляпке и с длинной серебряной бородой — ни дать ни взять старик Хоттабыч. С милиционерами в белых несвежих кителях.

Но зато я увидел в музее то, чего уже не рассчитывал отыскать.

Обычные на первый взгляд поднебесные фигурки и барельефы точно проснулись. На лицах появилось выражение. Животные обрели подвижность. Разносчик овощей качнул корзинами на коромысле. Мельник крутанул мельницу. Девушка захотела прикосновения руки...

Я искал объяснений чуду и получил его после долгих выпытываний. Это не поднебесное искусство. Оно относится к культуре Западной Ся до того, как та была проглочена и омертвлена Срединной империей.

И я понял, что не переживу превращения в китайца.

 

Поднебесная, 444-й день.

 

 

ПИСЬМО ТРИНАДЦАТОЕ

длиной восемнадцать тысяч ли, писанное на тюке с товаром. С точкой на Ярославском вокзале

 

Отъезд русского поезда — еженедельное событие, потрясающее пекинский вокзал.

Это и правда поезд из поездов.

За час до отхода стекаются к оцеплению китайцы с кипами бракованных кожаных курток, футболок в английских надписях с орфографическими ошибками, резиновых кроссовок. Поляки с грузовиками тряпья. Турки с джинсами, румыны с шелком, русские мешочники, прозванные “утюгами”, монголы, какие-то русскоговорящие негры...

Места первого класса раскуплены дипломатами, скопившими за годы поднебесного сидения такую уйму ваз, шуб, холодильников, телевизоров, сервизов и двуспальных кроватей, что спать дорогой им предстоит в специальных разборных гробиках, что мастерит из фанеры посольский умелец.

Все тронулись в путь.

Меня подмывает сравнить отправление этого эшелона с выступлением торгового каравана. Но то, вне сомнения, было величественным зрелищем, исторгавшим слезы у остающихся близких.

Тут тоже плачут.

По законам не объявленной вслух железнодорожной войны между двумя столицами, ворота на перрон раздвигают в последний момент, и толпы отягощенных поклажей путешественников начинают брать вагоны штурмом. Сумки, ящики, тюки заталкивают в двери и окна прямо по головам провожающих. И все равно, когда состав трогается, платформа усеяна забытыми навсегда коробками.

Страсти же переместились внутрь начавшего пританцовывать на стыках вагона. Вещей куда больше, чем мыслимо распихать. А “утюги” оказались и вовсе без мест. В Москве они брали билеты в два конца, но не смогли отметить их в Пекине, где промысел этот в лапах уйгурской мафии. Настал звездный час проводников.

Они обходят свои владения, как Игорь с дружиной обходил древлян, наметанным глазом оценивая пирамиды чемоданов и свертков, заламывая цены, торгуясь и твердя вечную молитву мытарей: доллары, доллары, доллары! — а после хвастая друг перед дружкой собранной данью.

Пассажиры разбираются меж собой. Скудную кубатуру делят, как буханку хлеба в голодный год.

Молодому турку, посягнувшему на багажную полку, китайцы расквасили круглое лицо. Он сбегал в соседний вагон за земляками. Но, учитывая численное и территориальное превосходство противника, от действий решили воздержаться. И только щуплый вежливый турецкий старичок, председательствовавший на военном совете, всю ночь простоял перед раскрытым окном, прикуривая сигарету от сигареты и сожалея, видимо, об оставленных дома ятаганах.

В конце концов все как-то утряслись. Из любопытства я заглянул в соседнее купе. Оно имело вид мягкой пещеры, сложенной из тучных, как боровы, сумок. Окно заложили, сверху нависал тяжелый свод, пол приподнялся до уровня колен. На брошенном поверх тюков одеяле молодая китаянка в спущенных чулках уже хлебала из кружки заваренную кипятком лапшу. Недоставало только костра.

Безбилетные “утюги” устроились на своих мешках в коридорах и тамбурах.

А мне повезло перебраться в купе к таким же, как я, безлошадным соотечественникам, с единственным улыбчивым китайцем. Он вез всего одиннадцать чемоданов, взгромоздил их на верхнюю полку в несколько слоев и улегся под самым потолком, для верности пристегнув себя ремнем к какой-то никелированной загогулине.

 

Еще много-много часов Поднебесная длилась за окнами. Постепенно она скудела и теряла краски. Города все больше походили на деревни. Проплыли изрытые дырами пещер глиняные холмы. И уже слепящее глаза желтое монгольское солнце побежало над низкими полями.

 

Мой сокровенный друг, возвращение в страну плохо укладывается в прозу.

Мне захотелось расцеловать здоровенного прыщавого пограничника, первым прогромыхавшего в своих сапожищах по коридору.

Уползающий назад столб с тремя апокалиптическими шестерками оставшихся до дому километров загипнотизировал меня: 666.

Унылый, как городская свалка, Забайкальск показался полон сокровенного родного духа.

Пока составу переставляли колеса, я с умилением наблюдал за устроенным на привокзальном пустыре торжищем, где маньчжурские китайцы приценивались к голубым русским грузовикам, заглядывая им под капот на манер ярмарочных барышников.

А после, когда поезд часто застучал по широким рельсам, глаз не мог оторвать от черных деревень, лошадей на водопое, каких-то речек с заросшими, точно кабаньи хребты, сухой осокой узкими островками, от встающей из-за сопок оранжевой, полосатой, как Юпитер, луны...

В седьмом часу утра меня разбудили визгливые монотонные выкрики: “Четыле-ноля-ноля! Четыле-ноля-ноля!..” Поезд стоял. И до меня дошел смысл любознательности соседа-китайца, накануне все выпытывавшего и заносившего в блокнотик произношение русских цифр.

 

Не помню, рассказывал ли тебе. На парижском вокзале Сен-Лазар есть дивный обелиск: отлитый из чугуна штабель чемоданов, баулов, сумок в натуральную величину. Я бы установил по такому же на концах Транссибирского пути. И нарек — памятник Неизвестному мешочнику. Вернувшиеся из путешествий могли бы возлагать цветы.

Ни в чем так не выпирает человеческая суть, как в этой народной торговле.

Студент, заслуженный тренер по дзюдо с любимым учеником, незадавшийся инженеришка, бывший экскурсовод, расторопный работяга. Семейные и холостые, нахрапистые и рохли, бывалые и зеленые — все они снялись с мест.

Переплачивают за билеты, трясутся в бесконечных поездах, питаются консервированной дрянью, ночуют в омерзительных гостиницах, спят на мешках, умасливают проводников и таможенников — и возят, возят туда-сюда барахло.

Их гонит та примитивная сила, на которой всякий раз спотыкаются социальные утопии и которая заодно не дает человечеству вымереть: желание получше накормить себя и семью.

“Четыле-ноля-ноля! Адин-два-ноля-ноля! Ру-ба-сы-ка! Сы-та-ны!”

Китайцы стараются побольше распродать до Москвы, где их уже поджидают с поборами. Торгуют на каждой остановке в двери, в окна, ночью и днем.

Аборигены толпами сходятся к нашей лавке на чугунных колесах, тянут руки, щупают товар, возвращают, передают деньги. Один вернул вместо новой куртки драную. Прошлой ночью китаец в соседнем купе долго бил вывшую на весь вагон жену, обсчитавшуюся на пару тысяч. Но торговля идет. Одни подают товар, другие кричат и призывно размахивают им, перегнувшись в окна. Игрушечный наманикюренный китаец управляет целой бригадой, прохаживаясь меж тюков.

На больших станциях появляются толстые ревизорши и бесцеремонно роются в тряпках, отбирая получше. Заскакивают милиционеры. Один, при дубинке и кобуре, все торговался да и выпрыгнул, не расплатившись, на ходу с кожаными куртками под мышкой.

“Утюги” в проходе обсуждают тамошние и здешние цены, пьют чай, травят анекдоты.

Тощий молодой мешочник из Запорожья, правнук писаря с репинского “Письма турецкому султану”, хлопнулся в обморок. Ему разжали зубы, влили воды, оживили и посадили подышать к выдавленному еще в Иркутске окну.

Китайцы считают убытки и деньги.

Каждый день я засыпаю и просыпаюсь под шуршание купюр.

Чемоданы соседа с верхней полки заметно похудели. Нынче он долго перекладывал их с места на место, шелестел толстой пачкой сторублевок, что-то мараковал на калькуляторе и, сведя дебет с кредитом, аж запел от удовлетворения: “Ха-ла-со!”

О долларовый, рублевый, юаневый мешочный мир! О Великий шелковый поезд! О набитый сокровищами караван, мчащий среди сибирских пространств!

На станции Зима местные подростки приготовили ему встречу. Едва состав причалил, вооруженная чугунными тормозными колодками орда человек в сто бросилась выбивать вагонные стекла и вытаскивать в проемы добычу.

Китайцы отбивались отчаянно. В ход пошли бутылки, банки, огнетушители. Юные мародеры с изрезанными руками обливались кровью, но упрямо продолжали тянуть тюки.

Последовала летучая вылазка осажденных. Но рассвирепевшие мужики тщетно пытались изловить вертких разбойников.

Единственный щуплый милиционер казахского вида бегал по платформе, паля в воздух из пистолетика. Волна подростков откатывалась и накатывала вновь. Звенело, разлетаясь, стекло, визжали женщины.

В соседнем вагоне выколотили шесть окон из девяти, в нашем — четыре.

Но и в эти леденящие душу минуты с противоположной стороны поезда из коридора не прекращалась обычная ярмарка: “Четыле-ноля-ноля!”

Наконец, через целую вечность, поезд тронулся.

Станционные постройки с сожалением отъехали назад. Последний одинокий налетчик без шапки, все бежавший за составом навстречу снежной крупе, отстал и пропал из виду.

Пошли обычные буераки.

Кое-где в них валялись приметные издали оранжевые детали тракторов, а может, бульдозеров, точно некий исполин ел тут громадных раков, разбрасывая пустые панцири и высосанные клешни.

Потом и они пропали в сгустившейся мгле. И только с запорошенного белым поля угрожающе глядели на уползающую добычу какие-то не то фары, не то глаза.

В ожидании страшного Нижнеудинска сосед мой, несчастный профессор физики из Петербурга, лег спать не раздеваясь, с раскрытым перочинным ножиком под подушкой.

Но лишь безразличная луна медленно отражалась в черных болотах.

 

Что там ни говори, а ничто, как дорога, не унимает душевной сумятицы. Мы въехали в край бесконечных березняков. Опустошенные белые колоннады уходят до горизонта.

Звякает подстаканник. Синеватые тени мостов пробегают по развернутой странице.

Глядя в окно, я принялся думать о том, что природа довольно медленно меняется при движении с востока на запад. В общем, она единообразна, а вслед за ней и хозяйство похоже, и быт. И потому вытянувшаяся в этом направлении страна способна сохранить устойчивость. Не то что при путешествии на юг, где, что ни день, неузнаваемый пейзаж, и уклад, и человеческий тип.

За Омском характер торговли изменился. Пошла мена на меха, как при Ермаке Тимофеевиче. Но без особого размаха: товарно-денежные отношения победили и тут.

Тихая Чусовая недолго попетляла за поездом и отошла в сторонку.

Города попадались все чаще.

Последние коробейники, путешествующие с поездами от станции до станции, добирали по вагонам остатки китайских товаров. Но и те уже наторговались и неохотно распечатывали мешки: готовились к Москве.

И мне на ум все чаще приходили мысли о беседах под вечными абажурами московских кухонь. О задних огоньках машин, алыми пятнами озаряющих снежное месиво на перекрестках. О зеленых теремах летящего встречь из пелены Ярославского вокзала.

Поднебесная отпускала меня.

Транссибирский путь, 1-й — 6-й дни.

ПИСЬМО ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ,

написанное по привычке. Об одном чайном доме, монетах с дыркой, пыльной буре, термосах и прочем, что встречается в тех местах. В нем я прощаюсь с Поднебесной и соглашаюсь с вечностью

 

Не так-то легко, мой друг, избавиться от привычки к этим письмам. И если тебе, как и мне, охота еще поговорить о Поднебесной, у меня имеется повод.

Я болею. Москва-река за окном замерзла и стала белой, но мороз нарисовал на стекле бамбук, словно на прозрачных ширмах. И мне легко вообразить себя в островерхой беседке у маленького гостиничного пруда, откуда на зиму спускают воду, и только узкие желтые листочки шуршат по дну, точно сухие тени рыб, обитавших тут летом. Иногда я приходил сюда вечером полистать дневные впечатления и сочинить письмо тебе.

Так получилось, что почти все время я провел в Пекине, в самой невыразительной части страны.

Мне не довелось побывать в южных провинциях, послушать тамошнюю мелодичную речь. Или хотя бы в Ханчжоу, где, если верить служаке Марко Поло, женщины столь прелестны и искусны в любви, что отведавшие их чужестранцы навеки теряют покой.

Может, оно и к лучшему, а то б ты не дождалась меня.

Но и там, где я жил, нескончаемо путешествие по иному миру: он открывается за каждой мелочью как за дверцей.

О многом так и не случилось тебе порассказать.

Вот хотя бы о “чайном доме Лао Шэ”, где он, говорят, любил когда-то сиживать.

В сущности, это китайская разновидность кабаре — с несколькими рядами столиков, носатыми самоварами, “императорскими” желтыми чашечками и узкой сценой, затянутой в малиновый бархат.

Перед гостями, облаченными кто в вечернее платье, кто в синий маоцзэдуновский китель, а кто в белоснежный тренировочный костюм для парадных выходов, ставят по блюдечку незатейливых сластей. Из латунных чайников разливают кипяток. И показывают представление.

Под пронзительную, но не лишенную рисунка музыку звучат энергичные дуэты из пекинских опер — немного визгливые на европейский слух, с мужскими голосами выше женских и все же цепляющие слушателей за какую-то там натянутую струну. Фокусник извлекает длинной удочкой живых рыбок из карманов зрителей. Старик комик с раскрашенным мелом лицом, потешавший публику еще в гоминьдановское время, бодро сыплет прибаутками. А на громадной фотографии, глядя куда-то в сторону, молча покуривает ироничный классик, давший имя заведению.

Или вот о минских гробницах в долине смерти, протянувшейся между лесистых холмов: расставленные по ней багровые башни под желтыми крышами и правда наводят смутную тревогу. А мрачный подземный дворец усопших императоров напоминает станцию московского метро постройки первой очереди — что-то вроде “Охотного ряда”. Я еще купил там у храмового проходимца позеленевшую монету с квадратной дыркой, правда подозрительно легкую.

Да, и о пыльных бурях. Когда ветер с Лессового плато приносит в пекинское небо тысячи тонн каменной муки прямо с жерновов времени, оно меняет цвет и концы улиц пропадают в желто-красном тумане. Прохожие, автомобили, разложенный на лотках товар покрываются слоем тончайшей пудры. Деревья сгибаются и трещат под напором потяжелевшего воздуха. Люди отворачивают лица и отбрасывают на землю слабые красноватые тени. И голубой глаз солнца, пробиваясь через глиняные одеяла облаков, грозно взирает на ничтожный город.

А еще про пекинский зоопарк, где носороги прогуливаются в складчатой, слишком просторной одежде, жирафы по-детски поджимают нижнюю губу, нелепые кенгуру похожи на расставленные по лужайке складные стулья, крокодил широк, как диван в чиновничьем кабинете, и глядит ненавидящим желтым оком, а мудрое человекообразное с крестьянской вдумчивостью поедает кусок вареного мяса, устроившись на виду, чтоб любоваться паясничающей за стеклом толпой.

И еще о том, как тысячи велосипедов по утрам пережевывают пекинские улицы.

И об обуви великого кормчего с новехонькими подметками, будто он парил над коврами.

О фотографии мальчика Пу И, последнего из богдыханов, попавшейся мне в книге про старый Китай. Как страшно быть императором в четыре года.

Об императорском супе с мандаринами, каким угощали меня по случаю праздника.

О термосе как элементе великой китайской культуры...

 

В один из тоскливых, застрявших между летом и осенью дней накануне отъезда я выбрался в главный ламаистский храм поднебесной столицы — Ламасерию.

У входа пестро раскрашенные деревянные гиганты со зверскими лицами, с мечами и лютнями в руках, как обычно, охраняли покой золотоликих Будд, наводя ужас на грешников.

Восемнадцать апостолов — алоханей, — сидевших двумя шеренгами вдоль стен, были молоды, розоволицы, черноусы и чем-то напоминали заговорщиков.

Но павильон за павильоном мне открывались великолепные миры. Так путешествующий в горах за каждым следующим перевалом обнаруживает очередную райскую долину еще чудесней предыдущей.

Члененное свисающими с небес драпировками ало-сине-золотое пространство легко вбирало входящего. Световой люк в потолке струил почти лунный свет на увенчанную тиарой многометровую фигуру Одинокого Будды. Коричневые монахи тенями скользили по своим делам. Только самую главную высотную статую я не смог разглядеть: реставраторы забрали ее от щиколоток многоэтажными лесами. Но мне хватило и запылившихся квадратных ступней, вдоль которых я походил с трепетом в сердце.

Вне главных святилищ там еще целая россыпь каких-то кумирен и павильончиков, набитых большими и малыми пагодами, стелами, гобеленами, утварью и изваяниями, делающими честь воображению и искусству мастеров.

В чем-то вроде часовни я обнаружил буддийскую “троицу”, четвертым членом которой казался сторож-монах, не то молившийся, не то дремавший в деревянном кресле. Лишь неподвижный огонек масляного светильника озарял их каменные лица, опутанные, как паутиной, тонкими прядями дымка, разматывавшегося с воткнутых в золу курительных палочек.

В другом павильоне паломника поджидает пара громадных чернолаковых львиц, а может, пантер, каждая величиной с автомобиль-микролитражку. Их приоткрытые оскаленные пасти и даже ноздри забиты мелкими бумажными купюрами и алюминиевыми монетками, которыми заботливые верующие кормят священных животных.

Был там еще какой-то буддийский Дон Кихот с медным тазиком на голове и верхом на своей карикатурной кляче. Понятия не имею, что за персонаж, но Пикассо от него не отрекся бы...

Устав удивляться, восторгаться, трепетать, я вышел посидеть на скамейке под деревцем с резной листвой.

Среди павильонов, скрывающих улыбчивых и молчаливых Будд, между все повидавших, старых, как вера в Бога, деревьев порхали, присаживались, вздрагивая коричневыми крылышками, на морщинистые стволы, занимались любовью бабочки. И, глядя на их игру, я примирился с нескончаемостью Китая...

Пекин — Москва, 1990 — 1993.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация