Кабинет
Илья Фаликов

Ветер метет по звездам

 

 

*   *

*

 

Каждый хочет любить, и солдат, и моряк…

 

Арсений Несмелов

 

Сингапурский накат приносил обезьян,

умножая подружек портовых.

На любом моремане, тверез или пьян,

связка девок висит нездоровых.

Это мы потеряли несвойственный стыд,

но подружек чему-то научим.

Под парами Летучий Голландец стоит

до того, как он станет летучим.

Это мы с тобой, кореш, разбойник и вор,

записались в состав экипажа.

После шторма никто нас не видел с тех пор,

незначительна эта пропажа.

 

 

Сага

 

Собирали коноплю под снегом. Приближалось минус шестьдесят.

Каждый килограмм марихуаны душу грел, как дедов самосад.

Вдаль бежали белые олени, трубкой становился кимберлит,

всех бомжей на свете отловили,

а душа у каждого болит.

 

Выросло полярное сиянье в мировое дерево на льду,

в вечной мерзлоте проснулись гунны, к мамонтам прижавшись на ходу.

Жертвы жизни спиртосодержащей, это ваши слезы на земле —

крупные якутские алмазы

на дикорастущей конопле.

 

 

*   *

*

 

Быть похожим на гвоздь в сапожище, которого нет,

упираясь в себя самого же, которого тоже.

Тусклой шляпкой во тьме промерцать на параде планет,

ни царапины не оставляя на собственной коже.

Нет так нет. Хорошо, по головке не бьет молоток.

Редкий случай — башка поутру не бо-бо и не вава.

Струпья ржавчины тучкой небесной летят на восток,

где в камчатском вулкане на выход готовится лава.

Что я там потерял? Ничего я там не потерял.

Лишь в горячий источник нырял нагишом на морозе.

А вулкан пламенел, как в пучине алеет коралл,

уподобленный каменной розе.

Я могу и в навозе очнуться, по рифме скользя.

А вчера на Арбате

бородатая бабка, под Гребенщикова кося,

промелькнула достаточно кстати,

потому как мы оба прекрасны на вид,

отливают бессмертьем буддийские наши бородки,

и наш общий постскриптум неслышно в веках шелестит,

где шаманы без водки поют милицейские сводки.

 

 

 

*   *

*

 

В бортжурнале много сильных строк,

столь завоевательских в истоке, —

Федор Тютчев смотрит на Восток,

Лермонтов воюет на Востоке.

Давние мои забыты сны,

но у материнского порога

от константинопольской волны

брызжет пена Золотого Рога.

На оставшиеся времена

мучатся поэзия и проза,

кончится ли Крымская война,

не решив Восточного вопроса.

 

*   *

*

 

Автомобили по ночам кричат

отечественным криком — иномарки,

угонщики кругом, кромешный ад,

нырнешь в постель — очнешься в автопарке.

Есть повод или нет его — орут

включенными в продажу голосами

и парой не обходятся минут,

а некоторые орут часами.

 

Любая ночь не в ночь и сон не в сон,

и если б только автомобилистам.

Ревун угона слышится во всем

бездонном небе звездно-серебристом.

Минуло время то, когда во тьме

ревели только дети без отчета.

Истошно воют не в своем уме

и «Mercedes», и «Volvo», и «Toyota».

 

Невидимые тени в темноте

в рули вцепились — в черном зазеркалье

неутоленные волчицы те,

которые чего-то там взалкали.

Им мало превышенья скоростей

и происшествий всяческих дорожных,

им хочется немыслимых страстей,

по нашим временам вполне возможных.

 

Им хочется угона навсегда,

душа к невероятному взывает,

и каждая падучая звезда,

задев о бампер, ужас вызывает.

При свете дня живут они, вполне

в порядке, вне подобных безобразий.

Тебе — не знаю, но известно мне

происхожденье голубых подглазий.

 

 

*   *

*

 

Я уснул под Вандомской колонной,

трепеща, как осиновый лист,

на который стопой многотонной

мировой наступает турист

триумфально. Не надо коврижек:

человечество, дескать, — семья.

Ты меня потеряла в Париже,

я нашелся, но это не я.

 

Это все — от безделья и спьяну,

от того, что в бессонном мозгу

по горящему там автобану

Бонапарт разгоняет тоску,

чтоб явиться в Москву, и на Курском

подберет его правильный мент

между тех, кто не склонен к закускам,

осушая текущий момент.

 

Я тебя никогда не увижу,

а была ты не против, а за.

Мне захлопнут открытую визу

до того, как закроют глаза.

Что ни ночь — оркестровая яма,

где не первый скрипач оплошал,

но под ложной колонной Траяна

отлежится вселенский клошар.

 

 

 

 

 

*   *

*

 

Поздно ночью на таксомоторе

приезжал в какие-то дома,

в слабо освещенном коридоре

таяла предутренняя тьма.

Загустев меж этими и теми

во чужом пиру,

там блуждали призрачные тени

и вповалку спали на полу.

 

Соловьиных свистов

не было, и, вообще не быв,

бегали за водкой, у таксистов

втридорога гибель застолбив.

Ибо спали как на сеновале,

на зрачке держа свою звезду,

собственных имен не называли —

и не окликайте, и не жду.

 

Не садился во чужие сани,

а теперь, на конченом веку,

променяю сто воспоминаний

на одну хорошую строку

и не жду поклонов и приветов

от лишенных утреннего сна

домодельно-проклятых поэтов,

в будущем обретших имена.

 

 

 

*   *

*

 

Задурил ты ее, заморочил,

ибо тем, что ломал и курочил,

восхищенные очи лечил.

Вдруг увидит? — Возлюбленный, ай ты

меж каких обретался ловчил,

на какие посматривал сайты.

 

Отучились от пламени щеки.

Бесполезны любые уроки,

да и брать их нигде не хотел.

Все увидит. — Возлюбленный, ты лишь

избежал неприемлемых дел

и чужого успеха не стыришь.

 

 

 

*   *

*

 

Низко стелились над морем утиные нити,

не обещая особых открытий-наитий.

Что мое слово? Оно остается колом,

не соколом и не пташечкой, мелкой навеки.

Белое облако сделалось белым орлом

в полнебосвода. Отсюда работали греки.

 

Сосны шатая, кипит мировое пространство,

на Мировом океане печать окаянства,

спит Александр Македонский, попав на погост

в ранге майора, он, в общем-то, пешка и сошка,

с грохотом падают шишки — гуляет норд-ост,

я пропаду с головой под сосновой бомбежкой.

 

Кепкой на случай прикрыв оголенное темя,

ходит у моря мое усеченное время,

всходит на кручи, бросается сверху в волну

жгучей крапивы, которая неопалима.

Не угрожай мне бессмертьем, я сам протяну

руки к тебе, если в сеть попадет афалина.

 

Парочка странниц, профессионалок отлова,

сеет известье, что имя твое — Иегова,

я отрезаю, что ты еще и Саваоф,

но не уверен, что мимо силков и ловушек

сам проскочу, не затронув лазурных основ

мировоззрения ласточек-береговушек.

 

 

Точка

 

Сначала за газетами ходил.

Затем за пивом бегал. В перестройку

там проводил

каникулы с походом на помойку.

Затем там получился павильон

стеклянный, как стакан кристальной водки

под хлебной коркой, но, испепелен

от нервной вспышки электропроводки,

стал дыркой пустоты. Куртина та,

где говорили шепотом каштаны,

что надо знать места,

ушла с листа.

Штаны все те же, те же раны рваны,

а нет той точки, до которой шел

и от которой отправлялся к дому,

и слишком мимо ходит слабый пол

от одного к другому,

зато сирень на месте, там же, где

на грудь грача нацелена заточка

с небес, формально равная звезде,

чтоб оный черный бомж взыграл из-под кусточка

о том о сем, о всякой ерунде,

о жизни драгоценной. Та же точка.

 

Собеседник

 

Мой ты провиденциальный, жди меня, я приду.

Я окажусь на месте, мой ты семинебесный.

Дубом на старом месте, вишней в твоем саду,

месторожденьем нефти, флейтой твоей чудесной.

Не узнаешь? Напрасно. В общем-то, столько ждать,

я понимаю, трудно. Нам повезло — дождаться.

Ветер метет по звездам — чистая благодать.

Мусор цивилизаций выметет, может статься.

Мой ты неразличимый, мой ты мой дорогой.

Мой ты мой бесполезный, мой ты мой драгоценный.

Вечность? Какая вечность? Я туда ни ногой.

Жарко в горячей точке. Холодно во Вселенной.

Милый мой, будь на месте. Я говорю: привет!

— Hay! — отвечает тело явственно неземное.

И никакой корысти, и никаких примет,

что-то давно родное, роза на свинорое.

 

 

 

Романс

 

Супермаркет «Копейка» в Резервном проезде

по приезде конечно же нам пригодится,

чтоб добрать после юга виноградные грозди,

а сады расклевала голодная птица.

Только шелест остался от бумажных десяток.

Только череп от вещего, что ли, Олега

на раскопках отечества. Выпав в осадок,

нам с тобой подпоет подзаборный коллега.

 

Ты любимица деда, я питомец бабулин.

Мы бумажные души, но монета надежней.

Мой богатенький прадед, купчина Капулин,

опочил на хозяйстве, не поладив с таможней.

Никого никогда ни о чем не просите,

долговые расписки догорают в камине,

и Москва, на дефиске зависая над Сити,

знать не знает о жмыхе, лебеде и конине.

 

Нас обяжет прогулка запрокинуть затылки

в лицезрении башен, как другой сладкоежка,

и до кассы в бутылке из воронежской ссылки

океанскую почту доставляет тележка.

В каменистой пустыне есть прекрасный оазис.

Не махнуть ли по малой, отвечая на вызов,

из бумажных стаканов? За романсовый кризис.

Закусить шоколадками киндер-сюрпризов.

 

 

 

 

 

 

 

*   *

*

 

                            Памяти А. М.

 

Пепел твой летит над океаном,

в синеве серебряно пыля,

за очередным самообманом —

пухом станет русская земля.

Врать не вредно, если не в обиду,

а обидам больше не бывать,

розы принесет на панихиду

в театральном крепе благодать.

 

Слишком долго ты ходил по свету

в ветеранах бойни мировой,

чтоб венок, завещанный поэту,

восприять кудрявой головой.

Волосы и розы облетели,

ходят тени, угли вороша,

вряд ли вспоминать о бренном теле

будет поврежденная душа.

 

По стезям, которых не осталось,

шел учитель, если не святой,

где-то в среднем возрасте, под старость,

а не старый и не молодой, —

в облачное небо кочевое

смотрит с моря черствый ученик.

Перистое или кучевое —

пепел твой. Какое-то из них.

 

 

 

Фаликов Илья Зиновьевич родился в 1942 году во Владивостоке. По образованию филолог. Поэт (десять книг лирики), эссеист, критик, романист. В «Новом мире» печатается с 1971 года. Живет в Москве.

 

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация