*
АКМАТИЧЕСКОЕ
БОГОСЛОВИЕ
Константин
Кравцов. Заостриться
острей смерти. Мастер-класс быстрой
езды, или школа Дениса Новикова. М.,
«СТиХИ», 2018, 150 стр.
Когда писатель,
поэт или прозаик — не важно, умирает,
кто-то начинает ощущать себя ответственным
за поддержание его общения с нами.
Аналогом древнеегипетского обряда
«отверзения уст» переселившегося в
вечность становятся при этом два
взаимосвязанных действа: максимально
полная публикация созданных им текстов
и выпуск монографических исследований,
ему посвященных.
Денису Новикову,
покинувшему этот мир в 2004 году, проведения
названных ритуалов пришлось ждать почти
полтора десятка лет. Сначала издательство
«Воймега» напечатало книгу «Река —
облака»,
представляющую собой наиболее полное
собрание как стихотворных, так и
прозаических текстов поэта, а потом,
под занавес года минувшего, издательство
«СТиХИ» порадовало всех любителей
творчества Дениса Новикова книгой
Константина Кравцова «Заостриться
острей смерти»
— любопытным полижанровым опытом,
расположившимся на перекрестье личностно
окрашенных мемуаров, вдумчивых
литературоведческих изысканий и
самодовлеющего эстетического трактата.
Сам Кравцов не
скрывает, что все главы его исследования
«выросли одна за другой» при редактировании
«написанной когда-то радиопередачи о
Денисе Новикове».
Некоторые главы, впрочем, стилистически
весьма далеки от примет устной речи,
либо звучавшей когда-то в прямом эфире,
либо предназначавшейся
для произнесения в нем.
Так, первая глава книги, «Молоко и
„Беломор”», представляет собой подробную
— буквально на уровне «медленного
чтения» — интерпретацию стихотворения
«Жаль, обморожены корни волос…», а глава
четвертая, «Уроки воздухоплавания», по
своему объему значительно превосходящая
все остальные, сводится к углубленным
размышлениям над стихотворением «Тоскуя
о родных местах…»
С другой стороны,
отдельные стилистические огрехи,
попадающиеся на страницах книги Кравцова
(«душа трупа», «эхо на бога»), вполне
могут объясняться влиянием жанра
радиобеседы, весьма снисходительного
к различного рода грамматическим сбоям
и промахам.
Свою
главную задачу Кравцов видит в том,
чтобы утвердить взгляд на Дениса Новикова
как на «христианского поэта». Он открыто
декларирует: «Поэзия для Новикова —
восхождение к Богу, и оно, кстати,
находится в полном согласии с тем, что
говорит об узком пути Евангелие, говоря
об этом пути как пути крестном: „Дымом
до ветхозаветных ноздрей, / новозаветных
ушей / словом дойти, заостриться острей
/ смерти при жизни умей”».
Ключевой вопрос,
постоянно поднимавшийся в творчестве
Новикова, по мнению Кравцова, заключается
в следующем: «возможна ли победа над
смертью путем умирания в творчестве,
заострения самой смерти, а значит, и
этой жизни» (на языке христианской
традиции, поясняет Кравцов, это называется
«кенозисом (истощанием)»).
Если бы эти суждения
выводились индуктивно, путем
последовательного рассмотрения и
анализа всего корпуса лирики Новикова,
они приобрели бы статус неоспоримых
фактов. Однако Кравцов для причисления
Новикова к лику «христианских поэтов»
выбирает другой путь, не столько узкий,
сколько широкий, дедуктивный. Ряд
стихотворений Новикова он превращает
в иллюстративный материал собственной
поэтологии христианского толка.
Излагается данная поэтология посредством
афористических высказываний, отражающих
убежденность автора в их абсолютной
правоте, но находящихся за пределами
дискурсивного мышления: «Собственно,
жизнь — это стихотворение, которое
пишет человек в соавторстве с Творцом
или, отказываясь от соавторства, гонит
отсебятину»; «Как соотносится смирение
с поэзией? Поэзия — его язык. Никакие
слова не открывают, что такое смирение,
кроме совершенной поэзии. Совершенной,
т. е. смиренной, как Сам Сочинитель неба
и земли»; «…язык поэзии, соединяющий
небо и землю, и язык поверхностной
коммуникации между смертными — два
способа выбирать слова»; поэзия «казалась
когда-то и может казаться теперь
магической практикой, хотя правильней
говорить о ней как о таинстве»; «Все
искусство поэта, его „умение”, сводится,
повторюсь, к этому заострению-восхождению
к Тому, к Кому, в конечном счете, и обращено
слово, как данный Им дар»; поэзия — «это
то, без чего религия нема, а значит и
мертва».
При таком подходе
Кравцов, пусть и не всегда, начинает
видеть в стихах Новикова не то, что в
них есть, а то, что ему нужно. Проявляется
это даже в пересказах процитированных
фрагментов, когда, казалось бы, от
первоисточника отступить очень трудно.
Например, к строчкам: «Коньки и санки.
Чистый лед. / Плотвой натянутая леска…
/ Слюну пускает вертолет, / трепещет,
словно занавеска», — Кравцов дает
следующее перифрастическое описание:
«Зима, лед и крещенская иордань во льду,
каникулы (коньки и санки), праздничная
белизна». Каким образом банальная лунка
для подледного лова не самой крупной
рыбы превратилась в «крещенскую иордань»,
сказать затруднительно (про то, что на
коньках и санках можно кататься не
только во время каникул, мы распространяться
не будем).
Аналогичное
привнесение отсутствующих изначально
смыслов мы наблюдаем и в медитации над
строчками: «Мысль моя, тишиной внушена,
/ порывается в небо вечернее. / В небе
отзвука ищет она / и находит. И пишет
губерния». К ним предлагается такое
пояснение: «Мысль, ищущая ответа в небе,
— это молитва, молитвенный запрос, на
который тут же и приходит ответ: небо
отдергивает занавес и открывает сцену.
То же самое мы видим в Книге Иова: Господь
отвечает требующему отчета страдальцу
не на словах, а показывает ему сменяющие
одна другую картины. Перед вопрошающим,
таким образом, открывается картина
мира, которая и есть ответ…»
Пояснение это,
признаем, выглядит вдохновенно и красиво,
однако игнорирует то простое обстоятельство,
что поиск «отзвука» не совсем равнозначен
поиску «ответа». Человек, взрывающий в
новогодние праздники петарды и запускающий
в небо шутихи, вправе рассчитывать на
порождаемые ими отзвуки, но вряд ли
имеет основания ждать от своей примитивной
пиротехники прямого диалога с Богом в
режиме «вопрос — ответ». Слово «отзвук»
может, конечно, пониматься как ассоциация,
пробуждающая у поэта цепочку ярких
образов, но и в этом случае оно не
дотягивает до синонимического выражения
понятия «ответ».
Завершая примеры
произвольных лексикографических
трансформаций, встречающихся в
рассуждениях Кравцова, процитируем еще
несколько строчек, принадлежащих Денису
Новикову: «Встанешь не с той ноги — /
выйдут не те стихи. / Господи, помоги, /
пуговку расстегни, // ту, что под горло
жмет, / сколько сменил рубах, / сколько
сменилось мод… / Мед на моих губах».
Кравцов комментирует
их так: «Без помощи Божьей невозможно
расстегнуть даже пуговку, что уж говорить
о стихах, в которых она нечто большее,
чем пуговка, как и ворот уже не ворот, а
удавка. Обратим внимание и на внутреннюю
рифму: „мод” и антипод моды — библейский
(а какой же еще?) мед райских рек земли
обетованной, сладость рая, утраченного
всеми, но вместе с тем и возвращаемого
по фрагменту в незабываемые минуты».
Отзвук
«моды» в «меде» здесь действительно
имеет место быть, но мед этот вовсе не
библейский, а самый что ни на есть
языческий — пресловутый мед поэзии,
подробный рассказ о происхождении
которого содержится в написанной Снорри
Стурлусоном «Младшей Эдде» (что-то о
древнескандинавской художественной
словесности студентам Литературного
института наверняка рассказывали).
Справедливости
ради стоит отметить, что Кравцов не
игнорирует те моменты в биографии и
творчестве Новикова, которые противоречат
его возведению в ранг «христианского
поэта». Новиков, подчеркивает он, «не
поверял алгеброй… богословского
образования гармонию внятных ему
„голосов и свечений”, не ходил, насколько
я знаю, в церковь, не исповедовался, не
причащался. Но нужно ли говорить о том,
что он был верующим и был христианином?
Все, на мой взгляд, достаточно очевидно
из его стихов».
Да, в стихах Новикова
мы без особого труда найдем то, что
поддерживает взгляд на него как на
христианского поэта. Но при этом не надо
забывать, что «манера отождествлять
какое-нибудь отдельное суждение с
психологическим содержанием авторской
души есть ложный для науки путь».
Христианские мотивы, образы и символы
могут быть частью того языка, на котором
говорит автор, но могут при этом отражать
не порывы его духа, а следование, зачастую
бессознательное, определенной традиции.
К примеру, роман Горького «Мать»
переполнен христианской символикой,
но делать на основании этого вывод о
присущем Горькому христианском взгляде
на мир было бы, мягко говоря, не совсем
осмотрительно.
Как бы то ни было,
книга Константина Кравцова, заслуживающая
самого пристального прочтения, — это
первый развернутый тезис в постепенно
складывающемся «новиковедении». Чем
больше будет к данному тезису антитезисов,
тем плодотворнее будет развиваться
этот интереснейший раздел современного
литературоведения.
Алексей КОРОВАШКО
Нижний Новгород