Элла Митина
МИЛА МЫЛА МАМУ
рассказ

Митина Элла Иосифовна родилась в Фергане. В 1978 году окончила Ташкентскую консерваторию, а затем аспирантуру Ленинградского института театра, музыки и кинематографии. Кандидат искусствоведения, журналист, автор телепрограмм и сценарист документальных фильмов. Последние работы — документальные фильмы «Дина Рубина на солнечной стороне», снятый к юбилею писательницы для «Первого канала», и «Полет Валькирии Сергея Эйзенштейна» (автор и ведущий Михаил Левитин) для телеканала «Культура». Работала завлитом в Детском музыкальном театре «Зазеркалье» (Санкт-Петербург), а после переезда в Москву в 1991 году — в «Новой опере». В 1992 году перешла на телевидение, где проработала более двадцати лет. Автор эссе и рассказов для газет и журналов «Алеф», «Журналист», «Новые известия», «Новая газета», «Вечерняя Москва», «Время и место» (США) и других. Живет в Нетании (Израиль).



Элла Митина

*

МИЛА МЫЛА МАМУ


Рассказ


Утро, как всегда, началось с перетаскивания почти невесомого тела матери с кровати в инвалидное кресло. Процедура была отработана годами и потому не заняла много времени. Умело огибая громоздкий старинный шкаф, кресла и изящную козетку, Мила покатила в ванную комнату. Душевая кабина давно была приспособлена для мытья прямо в инвалидном кресле. «Мила мыла маму», — привычно пробормотала дочь, стаскивая со старухи ночную сорочку. Та, не сопротивляясь, но и не делая попытки помочь, распласталась в кресле. Мила окинула мать придирчивым взглядом. На тощем теле валиками висели складки кожи, грудь болталась высохшими мешками, руки в старческих темных пятнах безвольно лежали вдоль туловища, голова склонилась на бок. Картина была печальная, если не сказать ужасная. Но все же, отметила Мила, мать сегодня выглядит чуть живее, чем неделю назад, — сказались новые уколы и физиотерапия, назначенные дорогущим невропатологом Сергеем Анатольевичем.

За врача, конечно, нужно было благодарить Тамару, которая из кожи вон лезла, чтобы помочь Миле, многолетней коллеге и подруге. Вместе они уже лет пятнадцать тянули бурлацкую телевизионную лямку: Мила — редактором, а Тамара — студийным режиссером.

После мытья мать всегда приходила в хорошее расположение духа. «Соня, милая, спасибо тебе большое», — приглаживая мокрые, когда-то рыжие, а теперь потерявшие всякий цвет волосы, с усилием, свойственным инсультным больным, проговорила мать. Лицо ее приняло умильное выражение. Соня была секретарша музея, в котором до болезни работала мать. «Я Мила», — без раздражения поправила дочь, надевая на больную свежую сорочку. После инсульта мать называла дочь какими угодно именами — бывших сотрудниц, подруг, художниц, соседок, но никогда ее собственным. Мила отметила, что секретаршу Соню мать вспоминает впервые. Немудрено — та работала у них в музее всего ничего и запомнилась тем, что крутила шуры-муры с директором, но, забеременев, вскоре уволилась.

Невропатолог на вопросы о причудах материнской памяти разводил руками: «Необъяснимость человеческого мозга. Что-то он помнит, а что-то отсекает за ненадобностью». Но Мила знала, очень хорошо знала разгадку этой необъяснимости. И понимала, почему мать, хотя рассчитывать теперь было решительно не на кого, все равно помнила кого угодно, только не свою дочь. Это была заноза в сердце Милы, вечная боль и непреходящие страдания.

Но сейчас было не до грустных мыслей. Следовало скорее закончить умывание и кормление до прихода Валентины Федоровны, сиделки, которая несколько раз в неделю соглашалась посидеть с больной. Условие было — Мила купает и переодевает, Валентина Федоровна кормит и вывозит на прогулку. В такие дни Мила с более-менее спокойной душой отправлялась на работу, но знала, что в семь вечера должна быть дома. Необходимо было вовремя дать кардилог и варфарин — лекарства от мерцательной аритмии, которая развилась у матери после инсульта. Семь вечера было временем икс. Мила однажды узнала, что произойдет, если его пропустить. Два года назад, после очередного тракта — съемок четырех программ сразу, которые записывали в студии на месяц вперед, шеф устроил летучку с многочасовым «разбором полетов», в котором каждому досталось по полной программе. Мила прибежала домой в одиннадцать вечера и застала мать без сознания. Скорая помощь, которая, к счастью, приехала почти мгновенно, еле ее откачала. Врачи долго отчитывали Милу за легкомыслие: больным с сердечной аритмией крайне важно принимать лекарство в назначенное время.

Конечно, — раздраженно сказал ей сердитый молодой доктор, убирая в свой чемоданчик тонометр и оставшиеся ампулы с лекарствами, — приступ не обязательно случится, но, как вы сами видите, его вероятность очень высока.

Мила сделала выводы и с тех пор, что бы ни было, стремглав бежала домой к назначенному часу.

Два раза в неделю сиделка служила «бабушкой» собственным внукам, которых ей подкидывала дочь. В такие дни Мила старалась работать дома — в конце концов, начальству не важно, в офисе редактор или нет, — главное, чтобы дело было сделано. Мила разрывалась между звонками «звездам», подготовкой вопросов для ведущего, редактированием сценария и уходом за больной, которая требовала ежеминутного внимания. Она всегда что-то роняла, ей что-то нужно было срочно подать или, наоборот, отнести, включить или выключить телевизор, ей хотелось немедленно «погулять» по квартире или, напротив, сейчас же лечь в кровать. Словом, мать требовала к себе еще больше любви и внимания, чем когда была здоровой. Просто теперь у нее изменился набор желаний. Раньше это были просьбы отредактировать статью, позвонить и назначить встречу нужным людям, принять гостей, а после них убрать квартиру, встретить на вокзале или отвезти в аэропорт, сложить чемодан в дорогу или, наоборот, разобрать его. Дочь была нечто вроде секретаря, домработницы и курьера, но обе не видели в этом ничего ужасного. Мила была привязана к матери, боялась ее и никогда не смела возразить, а та считала, что для того и родила дочь, чтобы вырастить ее помощницей. Мать с гордостью говорила знакомым, что, «несмотря на все Милкины недостатки, пользы от нее все же много».

Но Мила никогда не роптала. Она говорила всем, что счастлива каждой минутой, проведенной с матерью, которой ей так не хватало в детстве.

И вот теперь некогда своенравная, жесткая, категоричная, не терпящая возражений женщина оказалась от нее в полной зависимости — это ли не счастье? Хотя, конечно, счастье было сомнительным. Тамара раз сто пыталась познакомить подругу с «хорошим человеком», но Мила всякий раз, виновато улыбаясь, говорила: «Ну, подумай сама — зачем мужику парализованная старуха? Кому она сейчас нужна? Не могу же я ее бросить?» Тамара кипятилась и кричала, что Милка не обязана заедать свой бабий век, вечно прислуживая мамаше, которая всю жизнь ее эксплуатирует, что годы уходят и все такое прочее. Но Мила и помыслить не могла привести чужого человека в дом. Все попытки создать семью канули в лету после одного печального эпизода из далекого прошлого, который оставил в душе смутное ощущение чего-то безвозвратно утерянного.

Большие старинные часы в кабинете пробили девять раз. Черт! Уже девять, а она еще не позавтракала. А ведь как штык в одиннадцать нужно быть в Останкино. Мила помчалась в свою комнату — единственную в квартире, в которой стояла дешевая советская мебель. Когда-то мать трезво рассудила, что ребенку ни к чему старинные «мебеля», как их называл Юрий Борисович, что сойдут и купленные в соседнем магазине кровать, шкаф и стол. Мила давным-давно выросла, а эти «дрова», купленные временно, «пока ребенок не вырастет», так и остались здесь навечно и — кто знает, возможно, переживут свою хозяйку.

Мила полезла в шкаф, размышляя, что бы надеть. Вначале она было вытянула свитер, который недавно схватила, даже не примерив, в переходе метро. Он был коричневый в черную полоску, и в нем она себе напоминала пчелу. Для работы вполне годился — неброский и удобный. Но сегодня был особенный день — предстояла встреча с А. З. Ей вдруг захотелось выглядеть элегантной, уверенной, независимой и вполне счастливой. Чтобы А. З. увидел, что она ничего не потеряла от расставания с ним. Если, конечно, он ее вообще узнает — все-таки прошло почти пятнадцать лет.

За образом успешной женщины Мила неожиданно для самой себя отправилась в комнату матери.

В старинном двухдверном чиппендейловском шкафу из орехового дерева с выдвижными ящиками снизу и ажурной резьбой поверху висели многочисленные наряды: платья, костюмы, в тон к ним блузки, пиджаки из шелка, твида и кашемира, белые рубашки и вечерние платья. Из шкафа, который давно не открывали, пахнуло смесью залежалой одежды и старых духов. Мать обожала маняще-тревожный аромат Issey Miyake. Теперь он, смешавшись с запахом одежды, ощущался каким-то затхлым и болезненным, словно и вещи, и запах заболели вместе с матерью.

«Бог ты мой, — подумала Мила, — и все эти бесконечные наряды когда-то были гордостью матери, она тратила на них сумасшедшие деньги, меня пыталась приучить одеваться красиво. И что теперь?»

Ответ был очевиден и нагляден, как солнце за окном: сегодня полупарализованной старухе, кроме домашнего халата и ночной сорочки, ничего не требовалось. Мила сняла с плечиков серый брючный костюм в едва заметную клетку и приложила к себе, потом оглянулась на мать, будто ожидала укора за бесцеремонное вторжение на чужую территорию, но та лежала с закрытыми глазами — наверное, уснула. Мила торопливо, будто ее застукали за непристойным занятием, натянула брюки — они сидели как влитые. Затем, помедлив, застегнула пиджак — и он оказался впору. Мила с удивлением смотрела на себя в зеркало — с новой одеждой что-то неуловимо поменялось и в ней. Плечи сами собой распрямились, подбородок приподнялся. Но потухший, апатичный взгляд, усталое даже с утра лицо никакими нарядами было не изменить. Мила вздохнула, сняла костюм и аккуратно повесила его на законное место. Потом вернулась в свою комнату, быстренько натянула «пчелиный свитер», завязала аптечной резинкой волосы в обычный хвост и отправилась на кухню жарить себе яичницу. Мысль о предстоящей встрече не давала сосредоточиться. Мила пыталась совершить внутреннюю перезагрузку, сделать себе этакий restart и подумать о чем-то другом — например, о том, что давно следовало напомнить шефу о прибавке к зарплате, которую он обещал дать сразу после новогодних праздников, да что-то не торопился выполнять обещанное. В конце концов, нужно набраться мужества и пойти в его огромный, как футбольное поле, кабинет. А там смело заявить этому жизнерадостному толстяку с вечно расстегнутой на пузе рубашкой, мол, не пора ли прибавить денег, которых категорически не хватало — нужно было оплачивать сиделку, врачей, физиотерапевта. Но Мила понимала, что ни в какой кабинет она не пойдет и будет ждать какого-нибудь случая, который, бог даст, и подвернется.

И она снова вернулась к своей мысли, сидящей, как заноза, в голове. Когда несколько дней назад Мила увидела список приглашенных экспертов, она равнодушно пробежала его глазами и неожиданно уткнулась в знакомое имя — Золотарев Аркадий Семенович, доктор филологических наук, профессор, автор десятка книг по русской литературе, профессор МГУ и Гарвардского университета. Она мгновенно поняла, что это, конечно, он, Аркадий Золотарев. Кто бы сомневался, что он достигнет таких высот! И Мила, которая уже почти выкинула из головы ту давнюю историю, вдруг поняла, что забыть все не получилось. Воспоминания всплывали, толпились и перекрикивались в голове такими громкими голосами и были такими явственными, что Мила в страхе заглянула к матери в комнату, боясь, что та их услышит. Но старуха, открыв глаза, равнодушно смотрела на дочь и была погружена в какие-то свои размышления.


Мила выглянула в окно. Был конец февраля. День стоял на редкость солнечный, морозный и тихий. Вся природа словно замерла — притихшие деревья не размахивали ветками, не выгибались дугой, как это было еще вчера вечером, когда бушевал ветер, который, казалось, не утихнет никогда, и словно отдыхали от вчерашней бури. Это временное отступление зимы, как всегда, предвещало близкие холода.

«Февраль. Достать чернил и плакать… — подумала Мила. — Нет, с чего это вдруг плакать? И Пастернак тут ни при чем. Хорошая погода, нет дождя и снега — уже за это большое спасибо».

Явилась Валентина Федоровна, обмотанная, как всегда, какими-то шалями и платками, похожая на пленного немца на старых архивных кинокадрах, и с порога начала выпаливать новости.

Дочка моя с работы уволилась, представляешь? Буду, грит, расти над собой и заниматься духовными практиками. Что еще за практики такие? А детей кто кормить будет? Опять вся надежда на меня? А вот фигушки. Пусть сама теперь колотится. Я ей так и сказала. А она мне: «Мама, ты ничего не понимаешь. Духовное — выше материального». Посмотрю я на их духовное, когда им жрать нечего будет. Совсем обалдела девка. Сорок лет — ума нет.

Валентина Федоровна в страстных монологах про свою дочь, слава богу, совершенно не нуждалась в собеседнике. Ей было важно выговориться, а то, что ответом было молчание, ее совершенно не смущало.

Про чокнутую дочку Мила уже слышала сто раз — эта особа все время выкидывала какие-то фортели. Поэтому, кивнув головой и быстренько отдав указания Валентине Федоровне, Мила вылетела из квартиры.

Она шла к метро Кропоткинская и думала о том, что хорошо бы не встретиться на съемках с Аркадием, хотя понимала, что это нереально. Студия, которая на экране выглядела как огромный ангар, на самом деле была небольшой комнатой, да и присутствие Милы на съемочной площадке было обязательным. Предстояло как-то пережить этот день.

«Нужно приказать себе выглядеть спокойной и равнодушной», — подумала Мила, поправляя тяжеленный рюкзак, в котором было непонятно что, но весил он целую тонну.

«Да, — убеждала она сама себя, — все это давно умерло и быльем поросло. Это был просто эпизод, как правильно его называла мама».

После того случая Мила больше не делала глупостей: не заставляла маму страдать от дурацких, необдуманных решений и никого не впускала в свою жизнь.


Мила обожала и обожествляла мать. Умная, талантливая, успешная — Мила на ее фоне выглядела бледной тенью. У дочери не было ни материнской харизмы, ни ее волевого характера, не говоря уже о красоте, которую отмечали буквально все — и друзья, и недоброжелатели.

Да, Милка не в меня, — закуривая тонкую сигарету Glamour, которая казалась продолжением ее длинных пальцев с красными ногтями, говорила Лидия. — Она, конечно, послушная, исполнительная, даже не глупая, но нет в ней моего огня, нет в ней желания достичь чего-то большего. Она вся какая-то… ну, не знаю, серая, что ли, прости меня, Господи. И одевается серо, и живет неинтересно. Подруг нет, увлечений нет, мужиков нет. Одни книжки на уме. Да, тут ничего не скажешь — знает она много. Но какой от этого толк? Ни диссертации, ни статей. У нее нет никакой цели в жизни, вот что печалит! Плывет по течению, как какая-нибудь заурядная тетка.

Тут мать горестно вздыхала, молчала несколько секунд и трагически продолжала:

А этот ее вечно напуганный взгляд! Не поверите: иногда посмотрит на меня — ну чистый кролик перед удавом. Как будто я ее хоть раз пальцем тронула. Нет, такой человек ничего в жизни не добьется, увы, увы, увы. Работает на своем телевидении в каком-то дурацком шоу каким-то третьим редактором, куда я ее, между прочим, и пристроила.

Знакомые согласно кивали. Да, Лидия Тарновская, доктор наук, заведующая отделом интерьера и мебели в Музее изящных искусств, главный кандидат на пост директора музея, могла бы иметь и более блестящую дочь. Но, как говорится, справедливости на свете нет. Кому-то — все, кому-то — ничего.

Мила родилась от случайной связи матери с однокурсником. В то время мать училась на третьем курсе Академии художеств в Ленинграде, была отличницей и звездой факультета. Педагоги обожали умную, талантливую и невероятно трудолюбивую студентку. Они вечно ставили ее в пример другим, что, конечно, не добавляло Лидии популярности. Сокурсники откровенно недолюбливали эту выскочку и провинциалку, но ей было на это плевать. Она трудилась не покладая рук, не вылезала из Публички, часами простаивала перед картинами в Эрмитаже и в Русском музее, изучая малейшие детали, посещала все семинары и дополнительные лекции, какие только существовали в Академии. Уже в конце второго курса ее работу о фаюмских портретах взяли в сборник лучших студенческих научных работ под руководством профессора МГУ Юрия Борисовича Пэна. Профессор был поражен, что начинающая искусствовед так много знает о загадочных древнеегипетских погребальных масках и так интересно анализирует факты.

«Да... — размышлял он, откладывая прочитанную статью. — Она действительно талантливая, эта девчонка. А красивая какая, черт возьми! Ну уж это совсем редкость — чтобы и ум, и красота. Пожалуй, я бы через пару лет взял ее к себе в аспирантуру, если она до этого времени, конечно, не выскочит замуж и не нарожает детей».

Профессор задумался, а потом что-то записал для памяти в своей ежедневник.

Ни за какой замуж Лидия пока не собиралась и уж, конечно, в ближайшее время не планировала рожать детей. Еще чего не хватало! У нее был великий План, который предстояло осуществить в жизни и для которого требовалось много попотеть, но оно того стоило. На пути к вершине находились: кандидатская и докторская, руководство каким-нибудь престижным музеем Москвы или Питера (но лучше Москвы), знаменитый, солидный муж, поездки за границу на симпозиумы, большая, красиво и дорого обставленная квартира в центре. Ну и, конечно, широкая известность. Ее имя в будущем должно ассоциироваться у миллионов людей с ее делом так же определенно, как, скажем, имя Плисецкой с балетом, Шаляпина с оперой, академика Ландау с физикой, а Лидии Тарновской с музеем мирового значения. Задача была не из легких, но ее обязательно следовало решить. Мать всегда была уверена: всяк сам себе бог и творец. Нужно только знать, чего ты хочешь, а дальше просто идти к намеченной цели. А если вечно пялиться назад, то может получиться как с женой Лота, которая оглянулась и — оп-ля! — превратилась в соляной столп. Нет, такое допускать нельзя. Вперед и только вперед. Первым делом, конечно, следовало поступить не куда-нибудь, а в Академию художеств в Ленинграде. Это было ох как не просто! Но Лидия, окончившая в Ташкенте художественную школу с золотой медалью и победившая в двух Всесоюзных олимпиадах по искусству, имела право пройти «только» собеседование, которое само по себе стоило всех экзаменов. Молодая особа, обладательница роскошной копны рыжих волос, янтарных, неулыбчивых глаз, длинных ног и большой высокой груди, понравилась комиссии. Несмотря на модельную внешность, у нее оказались обширные, удивительные для провинциалки знания, цепкий ум и глубокое понимание живописи.

Конечно, члены комиссии, все эти доценты и заведующие кафедрами оказались в трудном положении — в списке поступающих было много «блатных» и «позвоночных» мальчиков и девочек с именитыми родственниками, связями и знакомствами. Однако приглашенный из Москвы профессор Юрий Борисович Пэн, кивая головой на каждый правильный ответ абитуриентки и как бы случайно поглядывая в глубокий вырез ее красной кофточки, убедил коллег принять девушку.

Знаете, — протирая в сотый раз очки уголком зеленого сукна, покрывающего стол, резюмировал нервный спор профессор, — такие экземпляры, как Тарновская, попадаются не так уж и часто. Мы все с вами ответственны за судьбу отечественного искусствоведения. А эта юная особа, мне кажется, еще скажет свое слово. И все мы будем ею гордиться.

Против будущего отечественного искусствоведения никто возразить не смог, да и противостоять мнению маститого Пэна тоже было трудно, поэтому судьба Лидии была решена.

Увидев свою фамилию в списках поступивших, она усмехнулась. Девушка заметила, какие взгляды на нее бросал профессор. Разумеется, Лидия никому бы не призналась, но о том, что на собеседовании будет сам Пэн, автор нашумевшей книги «Душа мира» о роли голубого цвета в живописи и жизни, она знала заранее, и весь ее наряд, и красноречие, и вдохновение — все предназначалось ему. Так что расчет оказался верным.

«Все-таки мужчины — примитивные существа, — подумала она, — большая грудь и глубокий вырез победят в любом, даже самом серьезном научном споре».

Итак, город на Неве был взят. Теперь его предстояло удержать в руках. Месяц назад, когда Лидия ехала на такси из Пулково к родственнице, у которой собиралась пожить до вступительных экзаменов, она любовалась из окна машины дворцами, каналами, мостами, площадями, и поняла, что город ей подходит по всем статьям. И в нем, поклялась Лидия, она обязательно состоится, «прозвучит», не затеряется в толпе прочих обыкновенных людей. И вот она уже стоит у здания Академии со студенческим билетом в руках и победно улыбается. Перед ней на Неве возвышались сфинксы, которые сегодня казались не такими уж невозмутимыми: они скорее молчаливо одобряли появление в городе новой искательницы славы. Минерва, венчающая купол Академии, тоже вроде бы благосклонно глядела на нее с огромной высоты. Лидия почувствовала себя избранницей судьбы. Это была первая, но, конечно, не последняя победа в череде намеченных ею удач.

Но однажды на третьем курсе План дал неожиданный сбой.

Началось с того, что большая компания ребят «искусствоведов» и «живописцев», сдав зачет по зарубежной живописи, высыпала в знаменитый на весь мир огромный, круглый двор Академии. Этот двор видывал множество счастливчиков и баловней судьбы, гениев и неудачников, великих художников и просто влюбленных студентов. Сама Екатерина Вторая велела выстроить его по размеру римского собора, чтобы учащиеся Академии соизмеряли свои замыслы с величайшим сооружением Европы. Сотни мечтательных студентов любили поваляться здесь на траве, поглядывая на небо, которое, благодаря особой архитектурной идее, напоминало огромный купол, и думали о том, что мир принадлежит им.

Сейчас, после трудного зачета, ребята не помышляли ни о чем серьезном и хотели только одного — развлечься. К Лидии подошел Андрей Выгодский, сын известного театрального художника и актрисы. Грива кудрявых светлых волос и светлая бородка делали его похожим на молодого Левитана. Он предложил вместе со всей компанией отправиться к нему домой на Фонтанку. Предков не будет — они уехали на гастроли. Говоря это, Андрей поглядывал на рыжеволосую, холодную, как Снежная королева, красотку, на которую, откровенно говоря, давно положил глаз. Молодой художник не привык к отказам девушек и удивлялся, что Лидия весьма прохладно реагирует на его ухаживания. Он уже несколько раз «подкатывал» к ней, они как-то даже сходили на нашумевшую «Историю лошади» в БДТ (отказаться было бы глупо), но всерьез Лидия его не воспринимала. Она сразу разглядела в нем ветреного сынка знаменитых родителей, с которым нужно держать ухо востро. Но главное — и это было ее стоп-сигналом, — художник он был посредственный. Лидия несколько раз была на обсуждении его работ и хорошо знала им цену. Но сегодня в Ленинграде светило солнце, зачет успешно сдан, Андрей был мил, остроумно шутил, да и компания подобралась хорошая. Лидия ужасно устала к концу учебного года и поэтому вопреки обыкновению отправилась вместе со всеми. По дороге, скинувшись, купили у метро «Василеостровская» дешевого портвейна и большой бумажный пакет пышек в сахарной пудре — любимое лакомство студентов. Войдя в квартиру Андрея, Лидия про себя ахнула. В гостиной, крашеной в бордовый, совершенно музейный цвет, расположилась мебель на гнутых ножках с львиными лапами.

«Типичный чиппендейл, — констатировала про себя Лидия, — и к тому же потрясающе сохранившийся».

Она слышала рассказы знакомых о том, что люди, переезжающие из страшных ленинградских коммуналок в отдельные малометражные «хрущевки», выкидывали на помойку или сдавали за копейки в комиссионки стоявшую поколениями в их квартирах массивную старину, которая никак не могла вписаться в их новое жилище. В моде были румынские и чешские гарнитуры из прессованной древесины, банальные однотипные фабричные «дрова», надолго ставшие признаком хорошего тона и благосостояния.

Такую роскошную мебель Лида раньше видела только в Эрмитаже. Собранный в одном месте, чиппендейл производил ощущение чего-то незыблемого, солидного и благородного. Массивный круглый стол-многоножка из красного дерева по-хозяйски расположился посреди комнаты; вокруг, словно члены парламента, — широкие стулья с полосатой обивкой и резными спинками; в пузатом буфете, украшенном затейливым орнаментом, поблескивал грубоватый кузнецовский фарфор; к стене кокетливо прижалась козетка, похожая на два соединенных одной спинкой стула. На вопрос о хорошем состоянии мебели, Андрей махнул рукой:

Сам и реставрирую. Я этим уже несколько лет занимаюсь.

Вот и профессия у мальчика на черный день, — подумала Лида. — И хорошо. Потому что художником ему не быть.

Лида обратила внимание на массивное кресло, скромно примостившееся в углу и покрытое, в отличие от остальной мебели, белым чехлом. Поинтересовалась, почему этому креслу такой почет.

Хороший вопрос. — Андрей повернулся к ребятам. — Эй, вы, послушайте и не трепитесь хоть пять минут.

Он хлопнул в ладоши, и все замолчали. И, желая произвести на ребят, а в особенности на Лидию впечатление, сообщил:

Да будет вам известно, неучи, что в этой квартире останавливался Василий Львович Пушкин, когда привозил своего племянника поступать в Лицей.

Ребята зашумели — кто-то засмеялся, кто-то зашикал.

А Андрей сделал театральную паузу и торжественно закончил:

В этом кресле дядя и сидел.

Компания дружно захохотала. Уж слишком неправдоподобно это звучало. Все знали, что Андрей — врун и болтун, и наперебой стали требовать доказательств, которых, разумеется, не было. Андрей пожал плечами.

Раз говорю, значит знаю. Просто поверьте.

Все ему тут же поверили, стали охать и ахать, кто-то плюхнулся в кресло, которое оказалось на удивление удобным, а затем про раритет забыли и принялись пить вино и закусывать пышками.

Слушали дефицитнейшие пластинки битлов и «Иисус Христос — суперзвезда» Уэббера, которые Андрею привез из Лондона отец. Появилась гитара — пели Окуджаву и Высоцкого. Часам к двум ночи стали расходиться. Андрей шепнул Лидии на ухо, что хочет показать ей что-то эксклюзивное.

Останься, не пожалеешь.

Прикосновение Андрея было мягким. Лидия немного выпила, настроение у нее было расслабленное. «В конце концов, — подумала она, — почему бы не остаться?»

Пока ребята прощались, шумя и толкаясь в прихожей, Лида подошла к высоченному, до потолка, окну в гостиной, отодвинула тяжелую бархатную штору и увидела на широком, словно скамейка, подоконнике, целую коллекцию кактусов. Эти экзотические растения, стоящие в разновеликих горшках колючим войском, неприятно поразили ее — маленькие, побольше, диковинные с листиками, огромные с мясистыми ветвями и острыми шипами, круглые, как шар, словно опутанные паутиной с мелкими колючками-крючками и желтыми цветами, — все они никак не вязались с роскошной обстановкой квартиры. Они выглядели как ходоки в лаптях, пробравшиеся на бал к господам, где все в смокингах и вечерних платьях.

Лидию передернуло. И как можно такую гадость собирать? Она посмотрела на мутную Фонтанку за окном. Одиночные прохожие торопливо двигались в жемчужной кисее ночи, которая делала и реку, и выгнутый мост через нее, и старинные дома напротив похожими на сон, выдумку художников, коими всегда был полон Петербург.

Кто это у вас любитель кактусов? — повернув голову, спросила Лида у вошедшего в комнату Андрея.

Да это мама. Она их таскает откуда можно, души в них не чает. Некоторые из заграничных гастролей привозит. Я их терпеть не могу. Цветы у них воняют, как помойка. А посмотри на этот! — Андрей показал на цветущий круглый кактус. — Он знаешь, как называется? Мила!

Лидию передернуло. Этот мерзкий цветок имел к тому же женское имя. Гадость какая! Но Андрей успокоил ее, сказав, что кактус привезли из Южной Америки и его название как-то связано со столицей Лимы. Так что женское имя тут ни при чем.

Кактусы были скоро забыты, а обещанным сюрпризом оказался альбом, привезенный отцу из Парижа одной известной поэтессой. В нем были фотографии — очевидно, из судебной хроники — знаменитостей в момент их смерти: Есенин с петлей на шее, привязавший себя к трубе в отеле «Англетер», Маяковский с простреленной грудью, раскинувшийся на полу своей квартиры в Лубянском проезде. Альбом производил жуткое впечатление и будто официально позволял наблюдать в щелку за чем-то тайным, запретным, не предназначенным для всеобщего обозрения, но все-таки извлеченным на свет божий. Потом был другой сюрприз — взятая на два дня у кого-то «Камасутра» с яркими иллюстрациями. Посмотрели и ее, подивившись людской фантазии, после выпили еще вина. Лидия, опьянев, окончательно расслабилась и уже не чувствовала, как всегда бывает, когда попадаешь в среду, далекую от тебя по достатку и статусу, начальной неловкости от роскоши обстановки, полуподпольных альбомов, книг, пластинок. Она стала ощущать себя уютно и удобно. Эта обстановка ей очень подходила, и у Лидии почему-то появилась твердая уверенность, что и у нее обязательно будет такая же квартира с антикварной мебелью, бархатными шторами и старинным фарфором в буфете. И она будет в ней не гостьей, а хозяйкой. Лидия и не заметила, как оказалась в спальне с широченной кроватью, и от иллюстраций из индийской экзотики они с Андреем как-то логично перешли к практике…

Лидия ушла под утро. Ночь не оставила никаких особых впечатлений, кроме того, что Андрей выглядел влюбленным и умолял встретиться еще.

Нет, никаких встреч, сказала она себе. Хорошенького понемножку.

Лидия хотела забыть о той ночи. Но скоро, к своему ужасу, обнаружила, что беременна.

Разумеется, она решила сделать аборт, но мать на просьбу выслать 25 рублей категорически отказалась давать их без объяснения причин. И когда Лидия призналась, то мать, которая раньше всегда уступала своенравной дочери, неожиданно встала на дыбы и самым решительным тоном заявила:

В общем, так. Сделаешь аборт — не жди больше от нас с отцом никакой помощи. Будешь жить в общаге, а не снимать квартиру, начнешь сама себе зарабатывать на жизнь.

Потом, сделав паузу и не дав дочери возразить, закричала:

Дура! Ты что это надумала? Аборт она будет делать! Не понимаешь, что ли, что у тебя потом может не быть детей?

Мать очень хорошо знала, что говорила, — она была главным гинекологом Ташкента.

Лидия не то чтобы совсем не собиралась заводить ребенка — когда-нибудь потом, в свое время. В конце концов кто-то ведь должен быть ей помощником и на старости лет подносить тот самый пресловутый стакан воды! Но она никак не могла смириться с тем, что беременность возникла вне ее Плана. Ведь она вроде бы правильно рассчитала опасные дни, когда оставалась ночевать у Андрея. Она не должна была забеременеть!

Денег на аборт занять ни у кого не получилось. Лидия сунулась было к Андрею, но он, насмешливо поглядывая на поникшую, растерявшую свою спесь девушку, заявил, что раз она так категорически избегает встреч с ним, то откуда у него уверенность, что это его ребенок?

Неприятный разговор произошел у входа в Академию, где всего несколько лет назад она стояла победительницей. Теперь сфинксы равнодушно глядели в вечность, а величавая Минерва в окружении ангелов была сурова и неприступна.

Лидия ребенка выносила, правда, с трудом — был страшный токсикоз, она похудела, подурнела. Потом взяла на полгода академический отпуск и уехала рожать в Ташкент. Девочку в возрасте шести месяцев она оставила бабушке с дедушкой. Матери сказала:

Раз ты меня вынудила сохранить беременность, то пусть ребенок у тебя и живет.

Та не возражала. Они с отцом уже нашли девочке няню и были счастливы растить внучку. Встал вопрос об имени. Мать попросила Лидию назвать девочку Маргаритой — в честь своей умершей сестры. Но Лидия категорически отрезала: «Будет Мила. Имя уж больно красивое». Ну, Мила, так Мила.

Когда осенью Лидия вернулась в Академию, то это была похорошевшая, жесткая и непримиримая женщина, которая больше не собиралась делать ошибок. Ей хватило и одной.


До десяти лет Мила жила в Ташкенте. Дедушка с бабушкой любили внучку просто за то, что она есть. Мать иногда приезжала навестить дочь и всегда была ею недовольна: та плохо воспитана, громко прихлебывает из чашки, топает, как слон, ходит растрепанная, не знает цифр, читает по слогам и так далее. Эти придирки были причиной нескончаемых ссор между двумя женщинами.

Бабушка всегда была на стороне внучки. Она кричала Лидии:

Что ты хочешь от ребенка? Можно подумать, ты сплошное совершенство! Она ж тебе не черновик постоянно ее переделывать!

На что Лидия, никогда не выходя из себя, неизменно повторяла:

Не хочу, чтобы моя дочь выросла серостью и убожеством.

Маленькая Мила, слыша эти разговоры, ужасно боялась, что мама рассердится и вообще перестанет приезжать. Поэтому при ней она старалась вести себя тише воды ниже травы. Потом Лидия надолго пропадала, и снова можно было становиться обычным ребенком: капризным, веселым, грустным, послушным и не очень. Милино счастье кончилось, когда ей исполнилось десять лет. Вначале от инфаркта умер дедушка, а через полгода и бабушка.

Лидия забрала дочь в Москву. К тому времени она уже окончила аспирантуру в МГУ (ее научным руководителем стал профессор Пэн), защитила кандидатскую диссертацию и работала младшим научным сотрудником в Музее изящных искусств. К окончанию аспирантуры профессор Пэн удачно овдовел, и они поженились. Лидия переехала в его огромную квартиру на Остоженке. Она любила намекать знакомым, что Юрий Борисович находится в родстве со знаменитым учителем Шагала Юдолем Пэном. Так это было или нет — не было известно даже самому Юрию Борисовичу, но фамилия мужа в художественной среде сразу вызывала правильные ассоциации, и акции Лидии сильно возросли. Смерть родителей стала для нее шоком. Не только потому, что ушли дорогие люди, но и потому, что нужно было что-то делать с девочкой. Она была уверена, что Мила останется в Ташкенте до конца школы, а возможно, и до конца института. Но тут уж поделать было ничего нельзя — если уж рождение дочери Лидия не могла контролировать, то смерть родителей и подавно. Профессор был мягким, уступчивым человеком. Ему недавно исполнилось пятьдесят семь, и он опасался, что после женитьбы молодая супруга захочет иметь общих детей, но она его сразу успокоила, заявив, что свой долг перед природой и самой собой она уже выполнила и ни о каких детях речь идти не может. Однако проблему с Милой нужно было решать. Профессор был не против, чтобы девочка жила с ними. Но Лидия и помыслить не могла как-то менять свою жизнь, привычки.

Юра, дорогой, подумай сам, — нервно наматывая рыжий локон на палец, говорила она ему, убеждая скорее себя, чем своего супруга, который, как она знала, все равно во всем с ней согласится. — Ну что девочка будет делать одна весь день в пустой квартире? Мы все время на работе, плюс конференции за границей, да еще работа в архивах. Ты же понимаешь — мне нужно собирать материал для докторской. И что? Ребенок останется дома без присмотра?! Думаю, в школе-интернате ей будет намного лучше и веселее. А мы будем брать ее домой на выходные или на каникулы.

Ты совершенно права, так будет намного лучше, — помолчав минуту, ответствовал профессор, которому не очень нравился и разговор, и возникшая ситуация. Почему-то ему было неловко, что девочку при живой матери, как сироту, отправляют в школу-интернат, но он подумал, что Лидочка лучше знает, как ей поступить со своим ребенком.

И Милу отдали в школу-интернат, где ей совсем не было весело: хотелось домой, она часто вспоминала бабушку с дедушкой, которые в ее снах уходили все дальше и дальше, а мама была рядом, в тридцати минутах езды, но с ней она виделась нечасто — только на каникулах или редких выходных. Лидия сразу сказала дочери, что занята работой и эта работа очень и очень важная. Мать действительно вкалывала с утра до ночи — писала докторскую, занималась музейными делами, писала статьи для различных сборников. Лидия надеялась, что, став доктором, она возглавит в музее Отдел интерьера. К тому же у нее появилось весьма хлопотное хобби — Лидия начала собирать антикварную мебель.

Квартира профессора Пэна на Остоженке, конечно, была роскошной — с огромными комнатами и старинной лепниной на потолке. Когда Лидия впервые оказалась в ней, жена Юрия Борисовича была еще жива, но уже тяжело больна раком и лежала в больнице на Каширке. В то время они только-только стали любовниками. Разгуливая по квартире, пока Юрий Борисович на кухне хлопотал с чаем, и рассматривая семейные фотографии на стенах, она удивилась, что великолепное, чуть ли ни двухсотметровое жилье обставлено такой бездарной «совковой» мебелью: какими-то рыжими сервантами, страшными круглыми, якобы уютными столиками, на которых пылились фикусы в уродливых горшках, немыслимыми диванами с велюровой обивкой, старым роялем, который, как бегемот, неуклюже торчал посреди гостиной, и кроватями фирмы «ДревТрест», покрытыми синтетическим цветастым покрывалом. Про себя она тут же решила: если профессор женится на ней, она обязательно выкинет на помойку эту рухлядь, а главное, сдерет со стен эти обои в «веселенький» рисунок. Ее не смущало, что жена Юрия Борисовича пока жива, а сам профессор еще и словом не обмолвился о женитьбе. Но интуиция подсказывала Лидии, что в конце концов все сложится в соответствии с ее Планом.

Так оно, собственно, и получилось. Жена через два месяца умерла, а они через полгода поженились.

После женитьбы профессор не возражал против смены мебели, хотя прожил здесь всю жизнь и привык к обстановке. Это была квартира его отца-академика, которую тот когда-то получил от правительства. Покойную жену профессора интерьер тоже устраивал. Но нынешняя увлекалась антиквариатом — он не стал противиться. Если хозяйка хочет — пусть занимается ерундой. Главное, чтобы не трогали его и не отвлекали от написания книг и чтения лекций.

В антиквариате Лидия знала толк — темой ее кандидатской диссертации была «История мебели и интерьера в Европе». И она начала активно скупать старину. Стены квартиры были теперь покрашены в «музейные» — терракотовые, оливковые и бордовые цвета.

Никаких обоев в цветочек и никакого белого цвета, — сразу сказала она мужу. — Ты же понимаешь, что на них совершенно потеряются и мебель, и картины.

Юрий Борисович соглашался с супругой. Он тоже знал, что и белый цвет, и «веселенькие» обои «убьют» интерьер. Чтобы он «зазвучал», требовалась правильная покраска стен. В начале Перестройки, когда началась повальная эмиграция богатых владельцев антикварной мебели, посуды, ковров и прочей старины, началась и повсеместная распродажа этого добра. Отъезжающие понимали, что никто им не позволит вывезти за границу драгоценную старину, и продавали ее за очень умеренные деньги, а иногда и вовсе за бесценок, поскольку музеи давали совершеннейшие гроши. Тут и наступил час Лидии. Из большого числа предложений она выбирала наилучшие. Теперь гостиную украшал прекрасный английский гобелен светло-коричневого цвета с причудливым цветочным орнаментом, в кабинете появились бидермайеровские диваны и кресла с изогнутыми спинками и обивкой сливочного цвета, бюро и большой письменный стол с чудесными выдвижными ящиками из вишневого дерева. Там же в углу, добавляя уюта и солидности, «бомкая» и звеня каждый час, расположились массивные французские напольные часы с резными ветками тюльпанов на корпусе и завитушками поверху. Но главным приоритетом Лидии стал «чиппендейл», за которым она гонялась с одержимостью маньяка. Квартира постепенно наполнялась столиками, витринами, горками, шкафчиками. Иногда мебель требовала реставрации. Однажды Лидии порекомендовали знаменитого мастера, который недавно перебрался из Питера в Москву.

Дам вам его телефончик, — шепнул продавец из антикварного на Малой Никитской, у которого Лидия была постоянной клиенткой.

Взглянув на фамилию, услужливо нацарапанную на бумажке, Лидия нахмурилась:

Кого вы мне подсовываете? Знаю я этого реставратора — он жук и мошенник. Только мебель испортит. И своим знакомым его не рекомендуйте, если хотите, чтобы я у вас и дальше мебель покупала.

Продавец молча уставился на Лидию: у реставратора Андрея Выгодского была отличная репутация, но, боясь потерять клиентку, он, конечно, согласно, как китайский болванчик, кивал головой. А Лидия покинула магазин в отвратительном расположении духа.

Как правило, Милу забирал из интерната Юрий Борисович. Она в нетерпении ожидала его на крыльце, вглядываясь на дорогу и теребя лямку от тяжеленного рюкзака. Когда подкатывала его старенькая «тойота», Мила радостно кидалась к машине. Профессор — всегда элегантный, в добротном костюме, пахнущий дорогим одеколоном, не спеша выходил из машины, целовал девочку в щеку, забирал у нее рюкзак, и они ехали «кутить» в кафе «Аист» на Тверской, где заказывали себе жареную картошку с бифштексом, а на сладкое — шоколадное мороженое.

Юрий Борисович был доволен своей молодой женой, такой энергичной, талантливой и красивой, и по-своему привязался к падчерице. Со своими детьми он давно потерял связь. Старший сын, физик, жил в Америке и работал в космическом агентстве, а дочь была замужем за военным и вечно переезжала из одного города в другой. Поэтому Мила для него стала ребенком, с которым он наверстывал время, упущенное с собственными детьми. Когда они росли, он всегда бывал страшно занят. Детьми занималась жена. Теперь профессор был уже не так молод и по возрасту годился Миле в дедушки. Он и вел себя с ней не как отец, а как дед — с удовольствием ходил и в зоопарк, и в цирк, и в театр, рассказывал о художниках, брал с собой на выставки. И девочка искренне привязалась к этому доброму, интеллигентному человеку. Она обожала слушать его — ведь он так много знал! С ним было интересно и легко, в отличие от матери, с которой Мила чувствовала себя словно в пансионе приличных барышень, затянутых в корсет и в туфлях на размер меньше. Дочь должна была соответствовать матери, а это ей удавалось не часто. Юрий Борисович, как и раньше бабушка с дедушкой, всегда бывал на ее стороне. Если Лидия начинала за что-то отчитывать дочь, он говорил:

Ну, Лидуша, послушай, она же ребенок...

Не успевал профессор договорить, как мать обрывала его и выговаривала, что своей мягкотелостью он только портит девчонку. Но Мила, несмотря на суровость матери, все равно обожала ее, ластилась к ней, не ложилась спать, пока та не придет с работы и не скажет на ночь что-нибудь хорошее. Но Мила не только боготворила Лидию — она ее панически боялась. Та, разумеется, никогда не повышала голоса — ей было достаточно поднять удивленно бровь, нахмурить лоб, поджать недовольно губы — и дочь впадала в панику. Все! Мама больше не возьмет ее из интерната на каникулы! Они никогда не будут вместе завтракать, и мама никогда, если будет в хорошем настроении, не назовет ее ласково «мой заяц». И девочка кидалась извиняться, просить прощения, замаливать несуществующие грехи. Тогда мать милостиво прощала ее. Так между страхом и любовью или, вернее, с любовью, замешанной на страхе, Мила и росла.

А Лидия становилась все более популярной. Благодаря организованной ею в Манеже выставке «Мебель как роскошь», новые русские, наплодившиеся к началу 90-х, просто засыпали Лидию заказами — они желали обставить свои необъятные особняки то в английском, то во французском стиле. Здесь ее знания и связи с антикварами Москвы и Питера сильно помогали. В музее тоже дела шли успешно. Лидия уже защитила докторскую диссертацию и возглавила отдел интерьера. Она считалась весьма ценным сотрудником. В семье появились деньги. Все втроем на летние и зимние каникулы ездили за границу. После поездок Мила вновь водворялась в школу-интернат, а мать рассказывала знакомым, что эти каникулы ее ужасно выматывают, поскольку дочь трудная, вся какая-то запуганная, вечно молчит, к ней не пробьешься. Наверное, ее нужно показать психологу.

Никакому психологу Милу, конечно, не показывали, и жизнь катилась по накатанной колее. Но когда Миле исполнилось пятнадцать, внезапно умер Юрий Борисович. У него оказался скоротечный рак легкого.

Это была уже третья смерть близкого человека, которую пережила Мила. На похоронах она очень плакала. Многочисленные знакомые и незнакомые из светской тусовки богатых клиентов Лидии шепотом рассказывали друг другу о том, что «покойный был падчерице ну прямо как отец и даже лучше!» Лидия стояла в полном молчании, не проронив ни слезинки, глядя куда-то в одну точку. В черном костюме, темных очках и черном платке, из-под которого пламенела рыжая толстая коса, она выглядела очень эффектно и была похожа на большую экзотическую рыбу, которую зачем-то вытащили из воды на всеобщее обозрение.

Когда окончились и похороны, и поминки, растаяла бесконечная вереница людей и мать и дочь наконец-то остались одни, Мила обняла мать и, зарывшись носом в ее плечо, в голос зарыдала. Она громко, по-детски всхлипывала, слезы лились у нее ручьем, стекая Лидии на грудь. Девочке хотелось сочувствия и поддержки. Мать приобняла ее, погладила по спине и, впервые заплакав, произнесла:

Ничего-ничего, доченька моя, не волнуйся за меня. Я справлюсь. Со мной все будет хорошо.

Мила в недоумении отпрянула от матери.


Теперь Мила жила не в школе-интернате, а дома. Она уже не только не была обузой матери, но и разгрузила ее от массы бытовых вещей. Девочка научилась готовить обед, ходить в магазин, прибирать в квартире. Она также помогала матери составлять расписание на день и отвечала на деловые звонки, записывая в специальный журнал фамилию звонившего. Лидия в целом была довольна дочерью. Нетребовательная, тихая, исполнительная, совсем не глупая. Иногда мать вдруг обращала внимание на то, как одевается ее дочь, и приходила в ужас.

Ну что ты ходишь огородным пугалом? — кипятилась она. — Что это за бутсы стокилограммовые на толстенной подошве? Ты спортсменка? Зачем эта бейсболка, которая пол-лица закрывает? У тебя что, шрамы, оспа? От кого ты прячешь лицо?

Мила молчала. Мать продолжала наседать на нее и уже переходила на крик.

С тобой стыдно пойти куда-нибудь! И это — моя дочь?! Ты же не девушка, а огородное пугало!

Мила молча пожимала плечами, заматывала покрепче свой вязаный шарф и спешно покидала дом.

Глядя в окно, как дочь, понуро опустив голову, словно виноватая двоечница, плетется по двору, Лидия раздраженно махала рукой и бросала в сердцах:

Зачем я на нее столько нервов трачу? Бесполезное, честное слово, это дело. Да и бог с ней совсем, — досадовала она на минутную вспышку гнева, которая отвлекла от работы, и возвращалась к своим делам.

Мать почти никогда не брала дочь на открытия выставок или пресс-показы. Не то чтобы она ее стеснялась. Она объясняла своим подругам, что просто дочь не любит шумные сборища. И вообще, у нее много собственных дел. Да, дел у Милы было действительно много — и с учебой в новой школе, и с домашним хозяйством, которое свалилось на нее. К тому же у Милы открылся редакторский талант — она на редкость толково и грамотно правила тексты, написанные матерью для различных научных конференций.

Мила не роптала. Ей нравилось, что мать доверяет ей и что благодаря ее статьям она узнает множество интереснейших вещей. И Мила искренне верила, что ей страшно повезло родиться у такой умной и талантливой женщины, которой можно только гордиться.

Было решено, что после окончания школы она пойдет учиться в МГУ, хотя мать совсем не была уверена, что, несмотря на все связи и знакомства, Мила пройдет огромный конкурс на филфак. К удивлению Лидии, оказалось, что в школе-интернате не слишком хорошо преподавали, и матери пришлось взять для нее репетиторов и по русскому языку, и по литературе, и по английскому. Мать злилась: на педагогов уходила уйма денег, но — в университет нужно обязательно поступить. Не могла же Лидия говорить знакомым, что ее дочь учится в каком-нибудь заштатном вузе или, упаси боже, вообще никуда не поступила. Учеба дочери в МГУ тоже являлась частью ее имиджа, который следовало поддерживать неустанно, как огонь в камине.

Год, в который Мила поступила на филфак МГУ, оказался вообще очень удачным. Случилось еще одно отрадное событие — Лидия заняла место одного из заместителей директора музея. Мечта о директорской должности становилась все более реальной. Казалось, еще немного — и старая черепаха Тортилла Аглая Пешковская, эта живая мумия с вечным пучком седых волос на голове, доисторическими блузками с жабо и камеями, лет сорок просидевшая на директорском месте, наконец-то уйдет с почетом на пенсию или (что еще возможнее), отойдет в мир иной. Но та не собиралась делать ни того, ни другого. И, казалось, навеки засела в роскошном, как трон, кресле времен Екатерины Второй. А весь мир по-прежнему ассоциировал имя Музея изящных искусств с Тортиллой, а не с Лидией, что сильно отправляло ей жизнь. Но Лидия понимала, что она еще относительно молода (ей было чуть больше сорока), поэтому стоит немного потерпеть — она в это очень верила, как всегда верила в себя, в свои силы и свою удачу.

В университете Мила училась хоть и не блестяще, но все зачеты и экзамены сдавала вовремя, и «хвостов» у нее никогда не было. У нее даже появились подружки — такие же стеснительные, как она сама, девушки, с которыми она болтала о всяких пустяках и ходила в кино. Мила исподтишка поглядывала на немногочисленных парней в их группе. Впрочем, ни один из этих женоподобных юношей ей по-настоящему не нравился. Но однажды... Ох уж это пресловутое «однажды», которое в один миг переворачивает с ног на голову привычный мир и делает возможным то, что вчера еще казалось абсолютно фантастичным. Ничто не ново под луной, и не нами впервые описано чувство, охватившее Милу. Да, она влюбилась.

Случилось это так. Сидела Мила в аудитории, рассеянно перечитывала в тетрадке записи лекций, сделанные ее аккуратным, четким очерком и, как и остальные студенты, ожидала прихода доцента Лошкарева. Лошкарев вел у них курс по истории русской литературы, но сейчас почему-то запаздывал. А когда дверь наконец открылась, в нее чуть не бегом вошел молодой человек с папкой подмышкой, на ходу представился аспирантом Аркадием Семеновичем Золотаревым, объявил, что будет временно заменять заболевшего Лошкарева, разложил на кафедре разрозненные листки, немедленно забыл про них и через минуту стремительно вылетел на середину аудитории. Золотарев на мгновение задумался, поправил на длинном носу нелепые, какие-то доисторические круглые очки и буквально с первых слов обрушил на ошалевших молодых людей такой страстный рассказ о первейшем поэте и драматурге восемнадцатого века Александре Петровиче Сумарокове, этом «вольтерьянце» и правдорубе, смелом обличителе пороков своего времени, что они мгновенно забыли про перешептывания и записочки, которыми обычно обменивались во время скучно-академичных лекций Лошкарева.

В устах аспиранта поэт представал не полузабытым раритетом в напудренном парике с устаревшими виршами, а страстным, живым и, главное, совершенно современным человеком. Мила тоже с восторгом слушала Золотарева, в которого влюблялась с каждой минутой все больше, не замечая, что молодой человек неказист, что на голове у него редкие волосы, в которых уже проглядывает ранняя лысина, что на нем видавший виды серый свитерок и потрепанные джинсы, а длинный нос делает его похожим на лисицу. Ничего этого Мила не видела. Аркадий казался ей красавцем. Как же он прекрасно и зажигательно говорил! Какой был образованный и умный! Мила тогда еще не знала, что ум мужчины (как, впрочем, и женщины) не менее сексуален, чем его внешность. Истории известны множество случаев, когда самые блестящие женщины, красавицы и аристократки, влюблялись в умных, но некрасивых и даже уродливых мужчин. Мила не была красавицей, но и уродиной, между прочим, тоже. У нее был нежный овал лица, большие карие глаза с густыми бровями, длинная шея. Было в ее облике что-то трогательное, что-то от беззащитного, испуганного щенка кокер-спаниеля. Если бы ей в подростковом возрасте хоть раз кто-то сказал, что она хорошенькая, она бы, вероятно, и смотрела на себя другими глазами, и вела бы себя по-другому, и ощущала иначе. Но мать ни разу ее не похвалила, не нашла в дочери ни одной замечательной черточки, которая бы позволила ей чувствовать себя особенной и важной. И девушка выросла в полной уверенности, что серее и неинтереснее, чем она, человека нет. Поэтому она с потрясением наблюдала, что и Золотарев заинтересованно поглядывает в ее сторону. После лекции они как бы случайно вышли вместе и продолжили разговор о Сумарокове. Потом оказалось, что оба идут в студенческую столовую. Там, не сговариваясь, взяли себе по гречневой каше с мясом («Это мое любимое блюдо! — «И мое, представьте, тоже!»), а после, выяснив, что ни у кого из них больше нет лекций, как-то логично оказались в гардеробной. Там натянули почти одинаковые заостренные серые вязаные шапки и сразу стали похожи на двух лесных гномов. Вышли на улицу, вспомнили, что на дворе февраль, и почти одновременно процитировали пастернаковское «Февраль. Достать чернил и плакать. Писать о феврале навзрыд…» Переглянулись и рассмеялись. Весь остаток дня бродили по любимым улицам — по Тверской, Большой Бронной, дошли до Малой Никитской, остановились перед особняком Рябушинского, в котором когда-то жил Горький — («Мой самый любимый из всех особняков Шехтеля!» — «Да что вы? И мой тоже!»), восхитились причудливой фантазией архитектора, который умудрился не сделать на фасаде ни одного одинакового окна. Потом незаметно оказались на Спиридоновке. Там, вконец замерзшие и проголодавшиеся, забежали в какую-то стекляшку, взяли чая с пирожками и снова говорили, говорили, говорили, словно встретились после долгой разлуки и торопились договорить не сказанное в прошлый раз. Расставались нехотя, словно отлепляясь друг от дружки. Домой Мила пришла поздно. Мать, слава Богу, была в командировке, и не нужно было перед ней отчитываться, где была и с кем.

Девушка долго стояла под душем, стараясь согреться, потом, расчесывая перед зеркалом длинные густые волосы, впервые не стала завязывать их в тугой хвост. «Пусть себе так лежат, — подумала она, — это даже… ну, красиво, что ли».

А после наступило безумное время. Дни летели кувырком. Приходилось разрываться между матерью, учебой и встречами с Аркадием. Влюбленные хотели быть вместе каждую свободную минуту. Когда у Аркадия не было лекций, Мила со спокойной совестью пропускала и собственные занятия и они вместе отправлялись бродить по городу или ехали к нему в общежитие на Шверника. Аркадий делил комнату с другим аспирантом, и, когда того не было, они урывали часок-другой для себя. И тогда убогая общежитская берлога становилась для них Эдемом, в котором первые на земле люди вкушали запретные райские яблоки. Но свидания были короткими. После любви Мила всегда спохватывалась и говорила, что торопится домой, потому что придет мама — а у нее нет обеда, не прочитана и не отредактирована статья, она не успела позвонить маминым деловым знакомым. В глазах девушки появлялся привычный страх, и она снова становилась прежней Милой — запуганной, задерганной и вечно виноватой. Она начинала спешно одеваться, словно за ней гонится полиция. Аркадий уже много был наслышан о Лидии от Милы. Но чем больше он узнавал о взаимоотношениях матери и дочери, чем больше Мила рассказывала о детстве и о бабушке с дедушкой, с которыми было так хорошо, о школе-интернате, где было тоскливо и одиноко, чем больше Мила восхищалась умом, красотой и талантом своей матери, тем больше он мрачнел и тем меньше ему нравилась эта «потрясающая женщина». И он пытался найти слова, которые помогут Миле обрести себя. Иногда, рассматривая ее круглые плечи и маленькую грудь, он начинал уверять, что свою «Обнаженную» Ренуар писал с нее.

Ну, ей богу же, сама посмотри репродукцию. Сходство поразительное! Тот же круглый овал лица, та же затаенная улыбка, те же прекрасные длинные волосы, а главное — эта твоя беззащитность, которую так хочется оберегать. Но ты красивее, ты намного красивее!

Никто никогда не сравнивал Милу ни с чьими портретами. Никто ею не восхищался, кроме бабушки с дедушкой, но они давно умерли. Благодарная до слез, она кидалась Аркадию на шею, целовала его, обнимала, и они становились одним целым, как художник и его творение, которое никто и никогда не разлучит. Просто не посмеет.

Мать, приехавшая из заграничной командировки, сразу увидела перемену в дочери. Та больше не ходила, а порхала, перестала смотреть под ноги, сменила свитера и брюки на платья и юбки. Через две недели она вызвала Милу на разговор. Мила призналась, что да, влюбилась.

Дорогуша моя, — сказала мать, затягиваясь своей сигаретой, — любовь, не говоря уж о страсти, — самый скоропортящийся продукт на свете. Запомни это и не делай глупостей. — Потом, помолчав, с силой затушила сигарету, отодвинула подальше от себя и решительно закончила: — Ты все-таки познакомь меня со своим ухажером. Посмотрим на это божество, так ли оно хорошо, чтобы манкировать моими просьбами.

Мила вспыхнула. Три дня назад она обещала матери посмотреть ее текст для конференции в Санкт-Петербурге, но впервые забыла об этом.

Мила как могла оттягивала момент знакомства с Аркадием. Она страшно боялась, что мать раскритикует ее избранника, найдет в нем массу недостатков, выставит в глупом виде или скажет что-то резкое, а Аркадий обидится и уйдет. Мила опасалась, что не найдет в себе сил противостоять всему этому. Нет-нет, ничего такого допускать было нельзя. Она снова и снова терзала своего возлюбленного расспросами, как ей быть, как сделать, чтобы мама не рассердилась и все поняла правильно, все время возвращаясь к тревожной теме будущего знакомства.

Мила, которая в последнее время стала ужасно словоохотливой, словно сорока, болтала без умолку, не замечая, что ее возлюбленный хмуро помалкивает. Ему уже порядком осточертел этот романс «Сомнение», который неустанно пела его девушка. Поглядывая на Милу, у которой на холоде раскраснелся кончик носа, и, чтобы согреться, она беспрестанно дышала на руки в вязаных варежках, он вспоминал свой вчерашний визит в Музей изящных искусств. Накануне там открывалась выставка старинной английской мебели. О выставке много говорили, и сама Лидия Тарновская, как всегда, невозможно элегантная, в дорогом изящном сером брючном костюме в едва заметную клетку и крупных жемчужных бусах, лучезарно улыбаясь с экрана телевизора, приглашала телезрителей в музей.

Ну, раз меня приглашают, — сказал себе Аркадий, глядя на уверенную дамочку, — то, пожалуй, я схожу. Посмотрю вблизи на это божество.

Хотя на выставке была уйма народа, Лидию он увидел сразу. Она, словно королева на приеме в Букингемском дворце, раздавала направо и налево своим подданным благосклонные улыбки. Высокая, стройная, в изумрудном шелковом платье, схваченном широким вышитым поясом, Лидия была ослепительно прекрасна. Ее длинная рыжая коса, которая змеей лежала на прямой, уверенной спине, победительный взгляд из-под янтарных, холодных глаз, узкий рот с ярко-красной помадой, придаваший ей сходство с вампиршей, которая нахлебалась чужой крови…. Нет, эта великолепная женщина Аркадию категорически не понравилась. Глядя на нее, он вдруг отметил, что в голове у него не зря возникают такие хищные ассоциации — вампирша, змея… Словно услышав чей-то зов, Лидия внезапно отвернулась от джентльмена с усиками и интеллигентной бородкой, который что-то подобострастно шептал ей на ухо и как бы невзначай касался ее груди, повернула голову, что-то тревожно поискала в толпе людей и встретилась взглядом с Аркадием. Он был все в том же потрепанном свитерке и стареньких джинсах и сильно проигрывал блестящей толпе, собравшейся на выставку. Несколько секунд они смотрели друг на друга. На лице Лидии промелькнула тревожная тень, затем она вновь повернулась к своему визави, который терпеливо ждал, когда она вновь обратит на него внимание. И вновь стала светской львицей с приклеенной улыбкой.

Аркадий с минуту постоял в задумчивости, а затем спешно покинул выставку. Он шел по улице, все время вспоминая то дочь с ее трогательной улыбкой, то мать с ее цепким, оценивающим взглядом.

«Мила — чудесная девушка, — думал он, возвращаясь в общежитие, — добрая, честная, умная. Не то, что ее мать. У той взгляд самки, которая властвует над прайдом».

Его даже передернуло. Чтобы успокоиться, он достал сигарету и закурил.

Тут он вспомнил о своей матери. Она вырастила его одна, потому что, когда Аркадию было полгода, отец неожиданно встретил «любовь всей своей жизни» — опереточную диву, приехавшую на гастроли к ним в Саратов из Уфы. После последнего спектакля пылкие влюбленные укатили из города, и о существовании отца напоминали только редкие алименты. Подросшему Аркадию, когда тот начал спрашивать, как такое могло случиться, мать с горькой усмешкой объяснила: «Знаешь, твой папаша слишком долго проработал администратором в оперном театре. На него, очевидно, повлияли оперные сюжеты с этой их любовью до гроба и прочими цыганскими страстями». Мать, хоть и работала обычной школьной учительницей русского языка и литературы, была человеком ярким и талантливым. Она могла бы добиться большего — написать, например, диссертацию и преподавать в пединституте, куда ее звали. Но ей никто не помогал, а ее мальчик рос болезненным и требовал массу времени и внимания. Поэтому она вкалывала на две ставки, хваталась за любые частные уроки и подработки, чтобы обеспечить сыну и хороших врачей, и лекарства, и Черное море на каникулах. К счастью, Аркадий прекрасно учился, схватывая все буквально на лету, окончил с золотой медалью школу, без всяких связей поступил в МГУ на филфак, окончил его с «красным» дипломом, а потом, к потрясению матери, был принят и в аспирантуру. Его успехи были ей наградой за все лишения и тяготы жизни. Аркадий поднимался вверх от Красной площади по Пушкинской, как всегда запруженной праздной толпой, и размышлял об огромной, как пропасть, разнице между его матерью и Лидией. Его мать считала, что все должна отдавать своему ребенку, а мать Милы — что должна от него получать. Аркадий вернулся в общежитие, сел за компьютер — нужно было на следующей неделе отправить статью в научный сборник, но никак не мог сосредоточиться. Жизнь ставила перед ним вопросы, на которые нужно было давать ответы.


Наступил апрель. О романе Милы и Аркадия уже шептались на факультете. Подружки удивлялись выбору аспиранта. Уж, казалось бы, многие из них и умнее, и привлекательнее, а вот поди ж ты…

Сама Мила, как всегда, ничего вокруг не замечала и думала о том, что встреча матери с Аркадием неизбежна. Лидия уже несколько раз с пристрастием расспрашивала ее, откуда аспирант родом, где и на что живет, кто его родители и так далее. Комментариев не давала, но всякий раз со значительным видом подымала бровь, мол, «все ясно». В тот день они гуляли в Нескучном саду. Несмотря на весенний месяц, было сыро и морозно. Снег, тихо, как в немом кино, огромными хлопьями осторожно спускался с серого неба. Он запорошил и заросший пруд, и крыши садовых построек, и ветви деревьев, которые словно замерли от удивительного каприза природы. Какая-то пожилая тетка в мохеровой зеленой шапке и телогрейке тащила по снегу санки, на которых горой лежали старые тряпки, и громко пела «Нас утро встречает прохладой». Тетка была явно не в себе. Аркадий проводил ненормальную взглядом, а Мила, казалось, ее даже не заметила. Как не заметила и того, что ее спутник не отвечает ей и думает о чем-то своем. А она взахлеб, перебивая сама себя и перескакивая с одной мысли на другую, рассказывала о дерзком плане, который у нее недавно родился и которым она уже поделилась с матерью.

Да, Аркаша, я ей так и сказала: «Знаешь, мамочка, мы хотим начать жить вместе. Но ты же понимаешь — на съем квартиры нет денег ни у меня, ни у Аркадия. И где же нам жить? Не у нас же на Остоженке, правда? Мне кажется, что тебе будет трудно ужиться с чужим человеком, хотя квартира большая и мы могли бы все запросто разместиться. Но я думаю, что всем будет лучше, если мы продадим нашу квартиру и купим две — одну тебе, а другую нам! Ведь Юрий Борисович эту квартиру и мне тоже завещал пополам с тобой. Значит, она и моя тоже, правда?» Я даже предложила маме, чтобы она купила себе то, что хочет и где хочет, а мы с тобой согласны жить в любом районе. Нам и маленькая двухкомнатная подойдет, правда?

Мила взглянула на своего спутника, ожидая увидеть на его лице восхищение ее храбростью: ведь еще недавно она бы и помыслить не могла о таком смелом поступке. А теперь пожалуйста — предлагает матери продать квартиру и просит что-то для себя. Вот какие чудеса творит любовь!

Но Аркадий промолчал и даже осторожно убрал руку Милы, которую она просунула под его локоть. Немного отодвинувшись в сторону, он спросил:

И что сказала на это мама? Не удивилась? Согласилась?

Мама, конечно, удивилась… немного. Даже рассердилась вначале очень. А потом сказала, что должна подумать.

А если мама не согласится? Что будем делать? Ты рассматривала такой вариант?

Ну, не знаю. Вот вы познакомитесь и обо всем договоритесь, я уверена. Кстати, ты помнишь, что в воскресенье мама ждет тебя на обед?

Да-да, я помню, — сказал Аркадий. Он взглянул на часы. Потом обнял Милу и вдруг сказал ей: — Извини, но мне пора. Я сегодня вечером уезжаю в Саратов. Видимо, надолго.

Мила от неожиданного известия отпрянула назад, споткнулась о какой-то камень и, чтобы не упасть, ухватилась за куртку Аркадия.

Мать заболела, лежит в больнице. Не знаю, когда вернусь. Я позвоню тебе.

А как же обед? Мама рассердится! Она ждет тебя! Она давно хотела с тобой познакомиться!

Обед, видимо, пройдет без меня. И знаешь, что я тебе скажу.

Мила, удивленная неожиданно резким тоном, испуганно замолчала и уставилась на Аркадия.

Природа устроена очень просто и рационально. Если созревший фрукт вовремя не отделить от ветки, не сорвать его, он попросту сгниет. То же самое и с ребенком. Если не отрезать его от материнской пуповины, он никогда не станет самостоятельным и будет жить с оглядкой на мать, жить ее умом, взглядами, представлениями о мире — обо всем. Послушай меня! Ты должна оборвать эту связь. А если не сделаешь этого сейчас, мать просто окончательно сломает тебя. И как личность ты перестанешь существовать. Просто окажешься тенью своей матери. А ты — личность, поверь мне.

Мила потрясенно замолчала. Аркадий впервые говорил с ней как с посторонней, словно со студенткой, которую отчитывал за плохо написанную курсовую. Мила часто заморгала, стараясь не расплакаться. Теперь и она сделала шаг в сторону, не понимая, отчего вдруг все в одночасье стало так сложно. Почему он так говорит? С чего вдруг? Она обвила Аркадия за шею. Они постояли, молча, обнявшись, как перед долгой разлукой. Над деревьями, словно ангел, тихо проплыл большой кусок целлофана, поднятый ветром. На небе появились черные облака — погода начала портиться...


Мила ехала на работу в метро и неожиданно увидела Аркадия. Он стоял совсем рядом, уткнувшись в книгу. Она вздрогнула и покраснела. Потом поняла, что ошиблась.

«Удивительно, — подумала Мила, глядя в темное окно поезда, в котором отражалась она сама и стоящие рядом люди, такие же озабоченные и хмурые, словно их ждали одни неприятности, — мы не виделись с того самого дня в Нескучном саду. Я думала, что все давно забыла и выкинула из головы, а оказывается — нет, не забыла и не выкинула. Хорошо бы, все-таки, чтобы он меня не узнал».

Но Аркадий узнал ее. Едва войдя в студию в сопровождении администратора Ксюши — молоденькой, похожей на куклу Барби барышни, он, нисколько не удивившись, словно и ожидал ее встретить, кивнул приветливо и даже направился было в ее сторону. Но ассистентка Марина цепко схватила его за руку и принялась нацеплять на него микрофон, пропихивая через рубашку «петличку» и умело прилаживая ее к вороту.

Невидимая режиссер Тамара со своего режиссерского пульта в соседней комнате прокричала в микрофон команду операторам, и те принялись устанавливать на Аркадия свет. Не стесняясь ни гостей, ни зрителей, ведущий программы Вася Демешко — любимец публики и обаятельнейший парень на экране, а в жизни психопат и истерик, находясь, как всегда, на взводе, орал на шеф-редактора Гарика, что тот ему в «ухо» дает невнятные указания, а он «и так должен вертеться со всеми этими гостями и экспертами». Низкорослый Гарик, который чуть ли не в пупок упирался высоченному Демешко, оправдывался, что, мол, во всем виноваты плохие микрофоны, и оба накинулись на звукооператора Петю. Словом, стоял обычный сумасшедший дом, к которому Мила давно привыкла, а Аркадий, уже накрепко усаженный в гостевое кресло, ошарашенно крутил головой.

Мила, стараясь поменьше смотреть в его сторону, все же отметила, что ее «бывший», хоть и не особенно изменился за эти годы, все же совсем облысел, очки теперь носил солидные, «профессорские», а старый свитер и джинсы сменил на дорогой костюм.

«Ну, это понятно… положение обязывает — профессор все же… Гарвард, МГУ, всякое такое», — подумала Мила.


Съемка началась. Она поднялась в режиссерскую комнату к Тамаре, тихонько уселась позади своей подруги и стала наблюдать, как та лихо управляется с многочисленными мониторами, переключаясь с одного на другой. «Крупные планы» на них сменялись «общими», зрители — ведущим, приглашенные гости снова зрителями, которые то аплодировали, то взволнованно охали, а то, напротив, громко смеялись. Эту дружную реакцию студийной толпы организовывала редактор по гостям Светлана, которая сейчас стояла за спинами операторов и, как дирижер, отдавала указания массовке, как именно реагировать на слова ведущего или гостей. В этой бредовой ситуации никто из присутствующих не видел ничего особенного. Зрители, которые получали за присутствие на съемках деньги, были частью шоу, а оно, как известно, must go on. Съемка была в самом разгаре. Демешко, несмотря на то что снимался уже в четвертой подряд программе, выглядел так, будто только начал работать.

Все-таки Вася хоть и псих, но профи — тут уж ничего не скажешь, — обернувшись к Миле, бросила Тамара. — Выглядит огурцом!

Демешко легко шутил, сыпал цитатами (их подбор входил в обязанности Милы), задавал умные вопросы (и это было работой Милы), умело поддерживал беседу, направляя ее в нужное русло. Речь шла о современных нормах русского языка, о моднейших словечках, мол, хорошо это или плохо? Нужно ли бороться с жаргоном или пусть себе живет? Понятно, что обсуждаемая тема, как и большинство других в телешоу, была очередной телевизионной жвачкой, которая ничего не могла изменить ни в жизни, ни в языке. Но так уж устроено телевидение — доверие к нему огромно, а влияние на миллионы зрителей вообще не поддается подсчету. Поэтому приходящие в телестудию, а среди них большинство было действительно умными и образованными людьми, вещали так, словно перед ними паства, а они проповедники, чье слово должно перевернуть сознание человечества. Аркадий говорил блестяще — хлестко и остроумно. Тамара, заслушавшись, долго не переключала камеру, потом спохватилась и переключилась на реакцию зрителей, которые и без всякой подсказки Светланы слушали открыв рот и незапланированно аплодировали. Тамара снова повернулась к Миле и показала ей большой палец, мол, классный чувак, оставь его побольше в сценарии.

Мила покраснела, будто похвалили ее. Ей все время казалось, что подруга догадается об их знакомстве и нужно будет что-то рассказывать, объяснять, что-то ворошить в прошлом. Поэтому, когда Тамара прокричала радостным голосом: «Стоп! Съемки окончены! Всем спасибо!», она торопливо покинула режиссерскую комнату. Уже в дверях она столкнулась с Барби Ксюшей, которая сунула ей в руку записку, что-то пробормотала про «профессора-ботаника» и убежала к гостям, которых должна была проводить из студии. Мила дрожащими руками развернула записку.

«Не уходи, пожалуйста. Давай вместе выпьем кофе. Аркадий», — было написано знакомым четким почерком.

Они сидели в останкинском кафе уже полчаса. Говорили на общие, совершенно необязательные темы: о съемках программы, о ведущем, о зрителях. Потом как-то разом замолчали. Мила засобиралась, сказала, что ей пора — ждет мама.

Да, мама, — задумчиво повторил Аркадий. Потом отставил в сторону давно пустую чашку, посмотрел в упор на Милу. Серые глаза глядели молодо и ясно.

У Милы защемило сердце от нахлынувших воспоминаний. Общага на Шверника, кафешка на Спиридоновке, апрельский снег в Нескучном саду. Ей вдруг страшно захотелось вернуться в то время.

Знаешь, все эти годы я очень переживал, что так жестоко поступил с тобой — исчез, ничего не сказав и не объяснив.

Мила слушала, опустив голову, вспоминая, сколько лет она не могла понять, что произошло, почему Аркадий вот так, ни с того ни с сего оставил ее. Что же она сделала такое, за что ее бросили, как ненужную вещь, не пытаясь даже поговорить? Целый год по ночам, пытаясь заснуть, она думала только об одном: лучше уж не просыпаться совсем. Причин жить просто не осталось. Хорошо, что тогда мама ее поддержала, нашла нужные и правильные слова, объяснила, что Аркадий — не тот человек, ради которого нужно убиваться. А потом Мила смирилась, забыла про этот эпизод и окончательно убедилась, что лучше мамы все равно никого не найти.

Но сегодня я понял, что должен кое-что тебе рассказать.

Ты ждал пятнадцать лет? Чтобы что-то рассказать мне?

У меня были причины. Помнишь, в нашу последнюю встречу я сказал тебе, что, если ты не уйдешь от матери, она погубит тебя.

Мила кивнула.

А помнишь твою замечательную идею разменять вашу квартиру на Остоженке? Я еще сказал, что вряд ли это понравится твоей маме.

Да, но ты даже не поговорил с ней! — вспыхнула Мила.

Зато она поговорила со мной.

Ты встречался с мамой?

Да. Она нашла меня в университете. И попросила оставить тебя в покое, потому что ты — душевно больная, находишься под наблюдением у психиатра и у тебя навязчивая идея — продать квартиру на Остоженке. Конечно, сказала мать, это никак невозможно, тем более что квартиру Юрий Борисович завещал только ей. А все остальное из того, что говорит бедная девочка — это плоды ее больного воображения. И еще кое-что она сказала.

Мила потрясенно слушала. Мама за ее спиной говорила с Аркадием? Она наплела такую чудовищную ложь, в которую невозможно поверить? Она ее предала? И почему вообще все ее предают?!

Что же еще она тебе сказала? — дрожащим голосом прошептала Мила.

Попросила оставить тебя в покое и не искать в Москве богатых невест с квартирами.

И ты поверил.

Я подумал, что ты все равно никогда не расстанешься с мамой. Она всегда будет стоять между нами, и мы никогда не будем счастливы. Во всяком случае, я.

Мила молча вышла из-за стола, подхватила свой тяжеленный рюкзак и, не попрощавшись, ушла.

Она не помнила, как добралась до дома. В голове, как заезженная пластинка, крутились слова: «психически больная… не ищите себе невесту с квартирой… я думал, так будет лучше…» Дрожащими руками Мила открыла дверь. Примерно час назад должна была уйти сиделка. Скоро нужно давать матери лекарства. Мила зашла в спальню. Мать спала. Свет от ночной лампы на прикроватном столике падал на ее изможденное лицо. За годы болезни оно превратилось в страшную неподвижную маску. Мила с ненавистью смотрела на спящую старуху. Потом неожиданно для себя резко повернула выключатель. Старинный английский фонарь на витых металлических цепях вспыхнул всеми пятью лампами. От яркого света мать проснулась и жалобно застонала, закрыв лицо руками и что-то ворчливо приговаривая. А Мила вдруг согнулась пополам, как от страшной боли в животе, и завыла — жутко, пронзительно, как зверь, которого обложили со всех сторон капканами и который понимает, что ему уже не выбраться. Она выла и выла… Потом выпрямилась, оглядела комнату, с остервенением распахнула платяной шкаф и стала выбрасывать из него платья, костюмы, блузки, крича, как безумная: «Дрянь! Мерзавка! Предательница! Сволочь! Негодяйка!» Все армани, шанели, кензо, гуччи, словно старый хлам, один за другим сваливались в кучу на пол. Мила кидала их, как злейших врагов. Затем принялась яростно топтать и расшвыривать их по комнате. Вешалка с серым брючным костюмом угодила в настольную лампу — та с грохотом свалилась на пол, разлетевшись на мелкие осколки.

Мать в ужасе хватала ртом воздух, о чем-то с воплями умоляя. Но Мила не слышала ничего. Она хотела разрушить все, что когда-то составляло смысл жизни этой женщины. Мила схватила одну из металлических вешалок и принялась колотить ею по шкафу. Замечательный геометрический орнамент, украшавший его поверхность, покрылся мелкими трещинами. Затем Мила принялась отдирать изящные бронзовые ручки выдвижных ящиков — те с жалобным стуком посыпались на пол. Мать громко плакала. Мила, бросив ей «Заткнись!», устремилась в гостиную. Там ее взгляд уперся в гобелен на стене. Она уставилась на него, словно увидела впервые, потом побежала на кухню, вытащила из холодильника пакет вишневого сока и с каким-то с азартом выплеснула его на гобелен. Часть жидкости немедленно впиталась, оставив на поверхности ковра грязно-бурые пятна, а часть кровавыми струйками потекла на паркет.

В этот момент в кабинете «бомкнули» часы. Они пробили семь раз. Время давать лекарство. Мила словно вышла из оцепенения, опустилась на пол прямо в красную лужу, обхватила голову руками и в голос завыла:

Что ты наделала! Что ты сделала с моей жизнью! Ненавижу тебя, ненавижу! Не-на-ви-жуууу! Чтоб ты сдохла!


Наутро Мила встала как обычно в восемь. Она усадила старуху в инвалидное кресло и покатила в ванную комнату.





 
Яндекс.Метрика