Лев Усыскин
МАРКИ
рассказ

Усыскин Лев Борисович родился в 1965 году в Ленинграде. Прозаик, публицист, автор нескольких сборников рассказов, биографических книг и детского романа «Необычайные похождения с белым котом» (СПб., 2015). Финалист премии им. Юрия Казакова за 2006 год, лауреат премии им. В. Ф. Одоевского и ряда других литературных премий. Живет в С.-Петербурге.


Лев Усыскин

*

МАРКИ



Рассказ


Почтовые марки в моем детстве собирали все. Кажется, не было тогда мальчика, который не отдал бы этому увлечению толику своего времени — когда небольшую, а когда затянувшуюся на годы.

Разумеется, таковое поветрие не обошло стороной и меня тоже — и где-то в недрах родительской квартиры до сих пор покоятся эти шесть или семь альбомов большого формата, толстые страницы которых, проложенные папиросной бумагой, заполнены безмолвными рядами зубчатых разноцветных прямоугольничков.

Подумать только: от детских моих игрушек не осталось и следа, исчезли куда-то тогдашние книжки, все до одной, даже обои в комнате переклеивали потом два или три раза — а эти вот свидетели моих школьных лет целы и невредимы и словно бы ждут чего-то, надеются на что-то такое, чего, я знаю, не будет точно, хранят ради этого, не подвергаясь выцветанию, яркость своих красок и чистоту тонких линий гознаковской графики — словно бы бесполезный, холостой праздник, салют в пустыне, бал, где играет музыка, но куда не допущены танцующие пары.

Или лучше сказать — они и поныне живут в своем собственном мире, диковинном секретном пространстве других измерений, где все так же скачут антилопы африканских саванн, разводят крылья немыслимых узоров бабочки и анилиновые орхидеи неутомимо соревнуются друг с другом эротическими изгибами своих обводов. (Вы, таким образом, видите, что большая часть моей коллекции соответствовала теме «флора и фауна», своей популярностью в те времена уступавшей, по не ведомой никому причине, лишь разряду «знаменитые люди», куда обычно сваливали все подряд и где большинство стаффажа составляли страшномордые революционеры, какие-нибудь деятели международного профсоюзного движения, великие основатели литератур бесписьменных народов и прочий подобный номенклатурно-человеческий шлак. Впрочем, я-то к этой форме идолопоклонства был вполне равнодушен уже и тогда.)

Отчетливо помню и обстоятельства, положившие начало моей коллекции. Мне было семь лет, я пошел в первый класс, и, как положено в том возрасте, у меня выпадали молочные зубы. Явление это, как всякий помнит, в общем, не из шибко приятных даже само по себе — а тем более в той советской атмосфере всеобщего enforsment’а во благо прогресса. Короче говоря, едва какой-то зуб начинал шататься, все вокруг принимались меня прессовать, желая склонить к досрочному изъятию отторгаемой части тела — якобы для лучшего развития того, что растет ей на смену. Крамольная мысль о том, чтобы предоставить жизни идти своим чередом, была тогдашним образованным взрослым дика и чужда, как чужда микояновской «Книге о вкусной и здоровой пище» идея свежей, не погруженной в ГУЛАГ консервных банок, еды…

Итак, зуб знай себе шатался, и родители на этот раз решили удалить его отнюдь не домашним каким-нибудь способом, с помощью ниточки и дверной ручки, а всею мощью системы советского здравоохранения, сиречь в детской стоматологической поликлинике Выборгского района. Надо отдать им должное, организована операция была безупречно: в ближайший выходной мы всей семьей отправились вроде бы на прогулку в парк Лесотехнической академии и, как бы невзначай, попутно, зашли в поликлинику, счастливо расположенную, ну надо же, как раз на его краю. Там со мной разобрались прямо в смотровом кабинете, не утруждая операционную: смазали десну каким-то местным анальгетиком, после чего вытянули зуб практически безболезненно и мгновенно. Надо сказать, что и я оказался на высоте: вопреки родительским ожиданиям, проявил чудеса послушания, граничащего едва ли не с полным безразличием к происходящему. Не суетился, не сопротивлялся, не плакал. Видимо, характерная атмосфера поликлиники просто шокировала меня, парализовав волю — что, собственно, и являлось советским воспитательным идеалом. С тем и вернулись домой.

В общем, случившееся превзошло самые лучшие родительские ожидания, за что меня и решили вознаградить: кажется, день спустя мне был вручен новенький альбом малого формата в коричневой пластиковой обложке, а также прямоугольный целлофановый пакетик, в котором покоились марки в количестве 5 штук — серия «морские млекопитающие СССР» 1971 года: калан, нарвал, тюлень-крылатка, морж и дельфин-белобочка.

С этого все и началось. Не знаю даже, во что я тогда больше влюбился: в сами серебристо-голубые марки или в их временное целлофановое жилище. Помню, эти маленькие аккуратные, приятно шуршащие пакетики еще долго были для меня отдельной, самостоятельной ценностью и отрадой — их накапливалось много, и я воображал, что стану потом использовать их для чего-то очень важного, взрослого, настоящего, стану помещать в них нечто, обладающее высокой ценностью, и передавать другим людям, с которыми у меня установятся серьезные, деловые отношения.

Но вернемся к маркам, вернее, к филателии как таковой — само это слово и все, что с ним связано, я, кажется, узнал в тот же день или, во всяком случае, где-то вблизи того дня — уж это точно. Рассказал мне обо всем отец — собственно, это была именно его идея, подарить мне альбом, мама играла здесь пассивную роль. Так вот, отец поведал мне о том, как обращаться с марками, о том, как отклеивать их от конвертов, и о том, в каких случаях этого делать не надо, дабы не испортить коллекционный материал, более ценный, нежели просто марка. Отец рассказал мне о каталоге Yvert, о «Черном пенни» и о командире крейсера «Варяг» Всеволоде Рудневе, чья коллекция, включавшая «Голубой Маврикий», погибла вместе с затопленным кораблем. Отец же подарил мне шестикратную лупу и даже сводил однажды на открытие филателистической выставки, устроенной в световом зале Почтамта (где я тогда оказался впервые). Помню, я с трепетом глядел на эти защищенные стеклом стенды, мимо которых прохаживались серьезные люди в очках, что-то в них внимательно разглядывали, показывали друг другу, делали замечания, не стесняясь открывать свои чувства: когда восторг с примесью зависти, когда сарказм, а когда — лишь простое молчаливое понимание, какой-нибудь, выражающий солидарность, кивок головы с одновременным выпячиванием губ. Потом мы отстояли очередь на спецгашение: я сам написал наш домашний адрес на конверте с напечатанной прямо на нем оригинальной маркой, строгая тетя, похожая на кассиршу из нашей «стекляшки», безучастно взяла конверт из моих рук, проштамповала, и я сунул его в установленный тут же почтовый ящик. Дома потом я каждый день спускался на второй этаж проверять почту — пока наконец, по прошествии недели, не получил этот конверт в свои руки вновь: к нестандартному выставочному штемпелю на нем добавились еще два обычных — Выборгского узла связи и нашего родного почтового отделения К-223.

От отца я узнал и про «общество филателистов», куда можно будет вступить в восемнадцать лет и где коллекционеры продают и обменивают марки. А пока что можно пополнять свою коллекцию самостоятельно — покупая марки в киосках и на почте за карманные деньги или же выменивая их у таких же, как я, любознательных школьников.

Чем я и занялся, воодушевившись, помимо прочего, еще и прочитанной повестью «Розовая Гвиана» детского писателя Николая Внукова — кстати сказать, любимого в мои школьные годы, а ныне незаслуженно забытого почему-то.

В общем, коллекционер во мне успешно родился и начал вполне уверенно дышать — вскоре к подаренному «на зубок» альбомчику присоединился второй, потом третий — уже большего формата. И все они так или иначе заполнялись.

Источников поступлений было несколько. Во-первых — подарки. Что-то, конечно, дарили родители, точнее — отец. Что-то — всякие родственники и родительские взрослые друзья, прослышавшие, что «у них мальчик собирает марки» и радостно избавленные благодаря этому от всегдашне мучительных размышлений о том, «что бы их мальчику подарить, раз уж идем к ним в гости». Разумеется, большей частью такие приношения били мимо цели, как и положено для 99% взрослых подарков чужим детям школьного возраста: марки, само собой, покупались первые попавшиеся на глаза, исходя из их, взрослых, представлений о внешней привлекательности и допустимости денежных трат. Сама мысль о том, что этот мальчик может собирать не все на свете марки, а строго определенные, и что уж текущее-то предложение уличных киосков «Союзпечати» им проработано и без их дилетантского участия, конечно же, была далека от этих взрослых, как вершина Джомолунгмы. В общем, подобные подарки формировали в итоге мой обменный фонд — точнее, его наименее ликвидную часть, оседая там надолго, если не сказать навсегда.

Другим источником пополнения моей коллекции стал одноклассник Петя. Вернее, папа одноклассника Пети. Он был ученым, биофизиком, и всякий раз, когда я оказывался у них дома (обычно после школы, рядом с которой они жили, но иногда и в более позднее время), видел его сидящим за письменным столом. Петя объяснил мне, что папа работает дома, а я никак не мог взять в толк — хорошая это или плохая работа, если на нее почти не надо ходить, но зато она никогда не кончается — ни днем, ни вечером.

Так вот, Петин ученый папа по роду своих занятий получал очень много писем из разных стран. Письма приходили в больших плотных конвертах (судя по всему, под страницы А4 или, как говорили тогда, 11 формата), и большей частью интереса для меня не представляли: вместо марок в верхних правых уголках красовались розовые оттиски франкировочной машины. Но даже оставшаяся меньшая их часть была для меня родником сокровищ — сейчас не помню, дарил ли мне их Петя или же я выменивал у него на что-то эти конверты (он, кажется, тоже собирал марки), но только в итоге я становился их счастливым владельцем и, как завороженный, рассматривал эти узкие разноцветные наклейки PAR AVION, RECOMMANDÉ или POSTE RESTANTE1. Что же до самих марок, то они были интересны не столько сюжетами (чаще всего это все-таки были стандартные знаки почтовой оплаты), сколько странами происхождения, никак не представленными в советских киосках «Союзпечати». Я до сих пор помню этих очень тонко выведенных монохромных чаек над буквами SVERIGE2 или миниатюрных журавликов рядом с надписью NIPPON3. Воистину, они являлись для меня теми самыми пылинками дальних стран на ноже карманном, что способны открыть советскому мальчику из серо-прямоугольных панельных новостроек закутанный в цветной туман мир.

Потом все как-то незаметно сошло на нет — еще при жизни отца: я стал все реже заглядывать в свои альбомы, почти не пополнял их, разве лишь случайно, не показывал сверстникам, оказавшимся у меня в гостях, — им это все теперь было до лампочки…

А потом прошло еще много-много лет, и я, путешествуя, пару раз ловил себя на странных ощущениях, своего рода ступоре, сродни фантомной боли, тупиковой коллизии открывшихся возможностей и скептического здравого смысла. Дело было, коли не путаю, и тогда, и тогда в странах, обладавших диковинным статусом «непризнанных», — а если конкретно, то сперва в Абхазии, а затем на Турецком Кипре. Там тоже имеется почта, и эта почта эмитирует марки — очень красивые, предназначенные, разумеется, в первую очередь для туристов. И вот на эти марки я там и наткнулся — и встал перед ними, не то как буриданов осел, не то как валаамова ослица, не то как оба животных разом. Стоял и глядел на эти милые портреты местной фауны, не зная, что делать. Покупать — но для чего? Чтобы утопить на веки в ворохе бумаг, разобрать которые при жизни не дойдут руки? А если подарить кому-то — то кому? Кто в силах оценить эту сентиментальную красоту и, оценив, обойтись с ней достойно? Но у меня нету таких знакомых — последним, пожалуй, и был мой отец, а пред ним — странный немолодой израильтянин, эфемерный деловой партнер, про которого знали, что он филателист, и который с неподдельной радостью воспринял соответствующий представительский подарок. Можно было, впрочем, отправить самому себе письмо — но я не сделал и этого, почувствовав в таком поступке какую-то прихотливую издевку.


Но черт возьми: я ведь не все сказал! Не сказал про тот, вполне обыденный, по всей видимости, выходной день в межсезонье — когда что ни нацепи на себя, все равно будет жарко, либо, напротив, промозгло, когда ноги сами собой ступают в лужи талой грязи, день короток, пасмурно и вообще ничего хорошего не происходит в этом безнадежно взрослом мире.

И вот я стою перед будкой «Союзпечати», которая высится у входа в наш гастроном, «стекляшку». Стою не с фасада киоска, где расположено окошечко для словесного, а затем денежно-вещевого сношения с киоскершей, а с правого бока — ведь именно там, в нижнем ярусе медийного иконостаса, набранного разными дурацкими журналами с портретами членов Политбюро и еженедельными газетами, установлено несколько кляссерных страниц с марками.

Стою задрав голову и разинув рот — и, право же, есть от чего: прямо на уровне моей макушки за стеклом киоска происходит форменное чудо: оттуда глядят, пронзая своим кричащим разноцветьем нашу серую осенне-весеннюю хлябь, наперекосяк втиснутые в кляссерные кармашки «малые листы» — то бишь наборы из нескольких разных марок, отпечатанных на нераздельном куске бумаги и разграниченных лишь перфорацией — образующих совокупно некое единое изображение, наподобие нынешних паззлов, что ли.

Это были птицы — сидящие как бы на ветках одного дерева разнообразные птицы тропической Африки, броских цветов, под стать буйству цветов экваториального леса, — но также и обычные наши скворцы и кто-то еще знакомый по урокам природоведения (я внутренне кивнул себе не без самодовольства: да, да, знаю — многие птицы средней полосы зимуют в Африке, и эти невежественные негры считают их своей, а не нашей фауной!). Стоит добавить, что я и прежде встречал эту серию: она имелась у соседской девочки, бывшей старше меня на несколько лет, и, как я был убежден, появилась в ее коллекции задолго до того, как я увлекся марками. Иначе говоря, застать этих птиц в свободной продаже как будто бы мне не светило — и тут на тебе, покупай — не хочу!

В общем, я стоял и смотрел, смотрел и сокрушался — ибо стоил набор несколько рублей, сумму, неподъемную для моего тогдашнего бюджета, формируемого главным образом за счет экономии на школьных завтраках и проезда «зайцем» в общественном транспорте (я трижды в неделю катался на фехтовальную тренировку). Оставалось любоваться через не слишком чистое витринное стекло — чем я и занимался, забыв про время, несделанные уроки и родителей, поручивших мне что-то купить в «стекляшке».

Кажется, прошло несколько минут, прежде чем я понял, что не один здесь наслаждаюсь этими почтовыми изделиями далекой страны. Другой мальчик стоял рядом и, так же как я, не спускал глаз с африканских пернатых. Точнее говоря, он постоянно рыскал взглядом: переводил его то и дело с птиц на меня, а затем обратно. Он словно бы ждал от меня чего-то, какой-то реакции.

Этого мальчика я, в общем, знал. Звали его Вадик, был он на голову выше ростом и старше меня года на два-три. Жил Вадик в одном из соседних домов с матерью и, кажется, старшей сестрой. Какой-то дружбы и вообще отношений у нас с ним не завязалось — хотя он подолгу топтался в нашем дворе и был свидетелем (но едва ли когда-то участником) наших игр — впрочем, мешать он нам тоже не мешал, никого, кажется, не обижал и, в общем, почти не привлекал к себе внимания. Мы как-то интуитивно чувствовали, что он относится к какому-то другому классу, слою, социальной страте — не знаю, как правильно сказать.

И вот сейчас этот Вадик стоял тут рядом и вместе со мной разглядывал марки.

Нравится?

Я кивнул.

Какие?

Я ткнул пальцем.

Вот эти, Бурундия.

Чего?

Ну, птицы. Это страна такая Бурундия, вон, написано.

Теперь кивнул Вадик, как видно, неспособный прочесть латинские буквы.

Да вижу я.

А чего спросил?

Так просто. Собираешь марки?

Ага. А ты?

И я. Много?

Что много?

Много их у тебя, говорю?

Кого, марок?

Нет, котлет. — И он засмеялся, довольный собственной шуткой. — Марок, конечно!

Ну, так. А у тебя?

У меня очень много.

Помолчали немного с важным видом. Затем Вадик спросил:

Хочешь этих птичек?

Хочу.

Так купи.

Денег нету.

А толкнуть?

У кого?

Ну, у меня.

Что, у тебя есть такие на обмен?

Угу. Я космос собираю, а это флораифауна. Мне не надо. Могу толкнуть, если есть космос. Или самолеты.

Быстрый спазм надежды чуть сдавил дыхание.

У меня есть Куба. Шесть серий — там наши космонавты, Терешкова и другие, а еще разные спутники и эти, как их, спускаемые аппараты.

Вадик, казалось, заинтересовался.

Посмотреть надо. Может, и у меня есть такие. А может, и нету. Тогда толкнем.

Я на миг задумался.

А как я тебе покажу? У меня дома.

Вадик пожал плечами.

Ясно, что не с собой. Ты сходи за ними, а потом пойдем ко мне и махнемся.

Я согласился.

Мы пошли ко мне домой, причем Вадик, узнав, что дома родители, наотрез отказался даже заходить в подъезд — сказал, что подождет меня внизу, — и это несмотря на то, что я весьма настойчиво соблазнял его познакомиться с моей коллекцией. Ну нет, так нет — заскочив в квартиру, я, не раздеваясь, бросился к полке, где лежали альбомы и все с ними связанное, быстро нашел то, что искал, и, переложив марки в двухстраничный технический кляссер, полетел обратно, сопровождаемый недоуменными взглядами родителей.

Вадик терпеливо дожидался на улице, сидя на покосившихся детских качельках — он едва втиснулся в рассчитанное на малышню сидение.

Взял? Пойдем, что ли.

Мы пошли к нему, пересекли двор, обогнули соседнюю пятиэтажку, миновали выстроившиеся рядком три серебристых жестяных гаража, на крышу которых мы с мальчишками любили забираться зимой, и наконец уперлись в подъезд точечного двенадцатиэтажного кирпичного дома, где Вадик жил.

Заходи.

Я шагнул внутрь, Вадик — следом.

На каком этаже?

Третий.

Поднялись по лестнице, обходя квадратные жерла мусоропровода — этого многоглавого железного дракона тогдашних высотных домов, зараженного, как правило, неизводимой тараканьей инвазией.

У двери в квартиру Вадик долго доставал ключик из кармана штанов, затем сунул его в замок, повернул два раза, предварительно потянув на себя дверь, и вот она открылась, и мы вошли.

Помню, в нос ударил запах плохо пожаренной рыбы. Откуда-то, наверное, с кухни, доносились звуки текущей воды, гремела посуда. В прихожей было тесно и темно — даже после того, как Вадик щелкнул выключателем. Я начал снимать пальтишко, но сразу же был остановлен:

Погоди. Постой здесь. Не топчи, а то мамка заругается.

Сам он быстро разулся, скинул верхнюю одежду и, зашвырнув шапку куда-то глубоко в стенной шкаф, повернулся ко мне.

Ну давай, где у тебя?

Что?

Марки, говорю, давай. Я посмотрю и, если нету таких же, принесу тебе твоих птичек.

Не успев опомниться, я протянул ему кляссер. Вадик тут же исчез в комнате, оставив меня потеть в ожидании — и, надо признать, потел я долго, очень долго, успев утомить свое воображение мыслями о том, как он листает там где-то свои альбомы в поисках совпадений (сколько у него альбомов? два? три? он сказал — очень много — может быть, пять?), затем ищет в другом каком-то месте бурундийских птиц, вставляет их в мой кляссер взамен кубинских покорителей Космоса… Кажется, тогда я впервые столкнулся с этим приемом — столь обычным для разного рода присутственных мест, тюрем предварительного следствия и прочих подобных заведений, — когда твое внимание и волю растворяют в длительном ожидании, усталость от которого постепенно заполняет душу, вытесняя из нее все прочее и подменяя настоящие твои цели предательским желанием поскорее выбраться на свободу — прямо сейчас, немедленно, любой ценой!

Однако же и самому тягостному ожиданию приходит конец. Вот и Вадик появился в коридоре — при этом походка его изменилась: прежняя опасливая скованность уступила место какой-то странной вертлявости, он словно бы не мог теперь стоять смирно, даже разговаривая со мной, — все время переступал с ноги на ногу, то почесываясь, то засовывая в карман свободную руку.

На.

Он протянул мне кляссер.

Подходящие у тебя. Беру.

Я распахнул картонные корочки, думая обнаружить там вожделенный приз — но не тут-то было: кляссер оказался пустым.

А где же…

— …у меня сейчас нет. Должны принести. Кореш мой. Сегодня вечером…

Тогда отдай мои…

Зачем? Я уже их в альбом положил… завтра приходи, я тебе…

Отдай!

Он замотал головой.

Не отдам! — Глаза его светились торжеством. — Не отдам!

Отдай, сволочь!

Свободной рукой я вцепился ему в плечо — Вадик попытался уклониться, отступил назад, потерял равновесие и повалился спиной в ближайший угол, увлекая меня с собой.

Отдай, сволочь, мои марки, слышишь!

Миг спустя мы представляли собой хрипящий и потный клубок ненависти, а еще через миг какая-то неведомая сила схватила меня за шиворот и отбросила назад.

Что тут такое, а?

Это была мать Вадика — дородная и высокая, как баскетболист, баба в кухонном переднике. Сейчас она смотрела на нас, словно Зевс-Громовержец на поверженных титанов.

Что тут такое, я спрашиваю?

В ответ молчавший во все продолжение драки Вадик вдруг захныкал едва ли не по-старушечьи:

Ма-ама… он… он… меня…

Она взглянула на меня, потом вновь — на Вадика:

Что он тебе сделал?

Ма-ма-марки-ии…

Он хотел отнять у тебя марочки, да, Вадя?

Он закивал, хлюпая носом.

Ах ты, сучий жиденок! Мальчик копит марочки, а ты решил у него их отнять? Вот щас тебе будут марочки!

Дальше все случилось мгновенно: сперва она склонилась надо мной и, вырвав из рук кляссер, кинула его сыну.

Держи, Вадичка.

Затем, прежде чем я успел опомниться, схватила обеими руками за шиворот и, каким-то образом распахнув дверь, вышвырнула на лестницу так, что я пролетел еще метра полтора вперед. Я услышал, как в захлопнувшейся за моей спиной двери изнутри провернули на два оборота замок.


Домой я не пошел. Надо было успокоиться — не менее часа я бродил по окрестностям, что-то бубнил себе под нос, размахивал руками. Раз даже чуть не попал под грузовик, выезжавший с разгрузочной площадки у магазина: водителю пришлось дать длинный, с хрипотцой, истерично-обиженный гудок…

Наконец стало полегче, и я вернулся в отчие пенаты. Стараясь не мозолить глаза родителям, быстро разделся, отбоярился от обеда и, довольный, что они забыли про данное мне магазинное поручение, убежал к себе в комнату, где забился в угол дивана, надеясь, что удастся провести в одиночестве хотя бы сколько-то времени, прежде чем отец придет смотреть телевизор.

Комната словно бы вбирала в себя своей неподвижностью — все в ней находилось на привычных местах, как обычно: книги в шкафу в неизменной последовательности корешков, кашпо с застывшей в неподвижном воздухе ломкой традесканцией, дедушкин черно-белый портрет на стене — все словно бы говорило мне, что ничего не случилось, гармония восстановится, серьезных проблем нет, а те, что есть, — ерунда в сравнении с заведенным порядком вещей, и если даже что-то произошло неприятное — то оно скоро забудется, как это всегда и бывает, а иначе невозможно. Забудется, и последовательность книжных корешков останется нерушимой.

Подобное не могло не подействовать — огонь пережитого унижения перестал жечь столь отчаянно — мне, кажется, удалось разорвать это раскаленное кольцо, по которому двигались мысли в моей голове, они тут же вырвались на волю, и я отдался этой воле, ловя всплывающие куда-то в преддверие языка не связанные друг с другом слова: «сметана», «тридцать копеек», «чернильная клякса», «марки».

И тут же зацепился за слово «марки», ухватил его, не дав исчезнуть вслед за прочими — и, ухватив, вновь обвел комнату взглядом, еще не понимая, что именно ищут в ней мои глаза.

Альбомы лежали на том же месте — там, где они лежат обычно и где я оставил их, отправляясь впопыхах совершать роковую сделку. Соскочив на пол, я метнулся к ним, схватил крайний — как раз тот, самый первый, коричневый, с которого все началось, и столь же стремительно вернулся назад, в царство диванных подушек. Раскрыл его — и обомлел.

Та серебристая серия морских млекопитающих 1971 года открывала у меня коллекцию, размещенная в верху первой страницы альбома. Сейчас эти марки, как и прежде, красовались, под стать прочим своим собратьям, ровненько и аккуратно втиснутые в кармашки из ацетатной пленки — втиснутые плотно, в натяг, так, чтобы не выскользнули при любых перемещениях альбома (чем, кстати сказать, и определялось его качество). Красовались по-прежнему — да не совсем: одной, шестикопеечной марки с каланом нигде не было — и ее место зияло теперь, будто прореха от выпавшего молочного зуба.

Зачем-то я перелистал страницы — вплоть до самой последней, словно бы пропавшая марка действительно могла затесаться там, самовольно переселившись или же отправившись гостить к какой-нибудь дальней своей родственнице. Результат, таким образом, был предсказуем и, захлопнув альбом, я побежал, держа его в руках, на кухню к родителям — уже не помню, как объяснив самому себе этот порыв — возможно, никак не объяснив.

Родители пили чай. Оба посмотрели на меня с интересом — кажется, они только сейчас заметили, что со мною что-то неладно.

Что с тобой… что случилось?

Я проглатывал слова.

У меня марки… марка… одна… она… она пропала…

Какая марка? — Отец поставил чашку на стол и шумно, вместе со стулом, повернулся ко мне лицом.

Что за марка?

Вот эта… отсюда… — Я раскрыл альбом. — Из той первой серии… помнишь? Ну, где звери… морские звери…

Всего одна марка? — это вступила мать.

Одна… испортила серию… теперь… теперь вся серия бракованная!

Мать тоже повернулась ко мне, положила руки себе колени.

Послушай…

Я замолчал вопросительно.

Послушай, ну это я взяла оттуда марку, да. Нужно было на конверт наклеить, как раз шесть копеек. Я написала письмо бабушке, а конверт был без марки. Ты ведь любишь бабушку? Вот. Тебе же не жалко для бабушки… какой-то марки… Зато я теперь отправила письмо, и ты мне в этом, считай, помог, молодчина. Помог маме.

Я беззвучно хватал воздух ртом — как рыба — раз, другой.

А марки мы тебе потом еще купим. Лучше, чем эти. Вот обещаю тебе. Ты мне веришь? Да?

Я почувствовал, как все лицо у меня набухает слезами — не только глаза, но и щеки, подбородок, лоб, даже волосы, кажется. Становится горячим, пухлым и бесформенным. Красным и некрасивым. Я бросился прочь, в комнату, на ходу захлебываясь громкими и гулкими, словно падающие камни, рыданиями…



1 «Авиапочта», «Заказное», «До востребования» (фр.).

2 Швеция (швед.).

3 Япония (яп.).






 
Яндекс.Метрика