Кабинет
Адольф Земан

Сестра милосердия

Рассказ. Перевод с чешского и послесловие Сергея Солоуха

Milosrdná sestra. — В кн.: Zeman Adolf. Sibiřské obrázky. V Praze: Legiografie, 1922, стр. 33 — 43.

 

Мы стоим в самом дальнем закутке станции[i]… Два наших поезда загнаны на ответвления путей, заросших травой, железо рельсов желтое от въевшейся ржавчины, а высоко поднявшиеся стебли луговика-щучки, черные от колесного масла, липкие, покрытые многими слоями пыли и сажи, вплелись между колес вагонов и, кажется, так и привязали их к земле. За окнами вагонов белеет исподнее, вывешенное просушиться на свежем воздухе, а над маленькими железными трубами, торчащими из отверстий в крышах, вьются облачка серого дыма. В вагонах на нарах лежат полураздетые братья и, глядя в почерневший потолок, в тысячный раз считают составляющие его рейки. Это самый простой из всех способов найти душевное успокоение, что может принести сон… Кто-то штопает дыры в белье или одежде, кто-то играет в шахматы собственноручно вырезанными фигурками, то там, то тут могут зашуршать карты, и одна шлепнется на доску. Группа загорелых ребят на солнышке перед кухней чистит картошку и разрешает вопросы всемирной политики с той же необыкновенной легкостью, с какой разделывается с паром, поднимающимся от кухонного котла, свежий ветерок. Как от его легких дуновений разлетаются и рассеиваются клубы пара, так и в разговорах братьев исчезают целые империи и страны.

На штабеле бревен, давно лишившихся коры, белых и гладких, как обветренные кости, несколько братьев под горячими лучами солнца сидят и читают. Рядом со зданием станции еще несколько братьев из глубокого колодца поднимают журавлем воду для пустого чайного котла в нашей кухне. Чуть дальше на лужайке пасется пара оставшихся еще у нас коней. Всех остальных, вместе с нашими пушками, мы оставили, согласно договору, в Пензе местному Совету. На целый поезд нам разрешено иметь только тридцать винтовок для самообороны. Хотя, конечно, и не без того, чтобы иная бомба или граната не затерялась у кого-то под набитым соломой матрасом…

Солнце согревает край, цветущий сибирской весной. Сама тайга перед нами как будто дышит запахом цветов, а над водной гладью реки Кии колышется голубое марево. Из города долетает до нас лишь глухой стук телег, лай псов и невнятный шум… Жизнь на самой железной дороге замерла. На станции стоят наши поезда и поезда, забитые русскими, ряды брошенных паровозов, холодных и неисправных, теснятся у котельных и мастерских поломанные железнодорожные вагоны, многие даже неразгруженные стоят на соседней станции, и некому их исправить.

Лишь изредка через широко раскинувшиеся сибирские степи и леса пройдет какой-нибудь поезд, набитый пассажирами с мешками и баулами, русскими солдатами или дезертирами, военнопленными и спекулянтами, убегающими из Советской России на восток. Была это всегда пестрая и беспорядочная смесь людей, в которой трудно было определить, кто есть кто, отличить красноармейца от дезертира, мужика от мещанина, спекулянта от бедняка или простую крестьянку от городской проститутки. Одни бежали в страхе из царства Советов на восток, а другие — им навстречу уже с востока, где правил казак Семенов, борец с большевиками… Да и не правил даже, а лишь готовился к чему-то еще грядущему, нападая на поезда и жестко мстя своим противникам.

Мы сами пребываем в самых расстроенных чувствах… Остро ощущаем, как что-то сгущается в воздухе над нашими головами, и наши ноздри время от времени словно вдыхают теплые испарения готовой вот-вот пролиться крови. Души угнетает медлительность движения и рассказы о том, что Советами готовится уже наше полное разоружение. Но больше всего раздражает вызывающая самоуверенность военнопленных, немцев и мадьяр, которые ныне смотрят на нас не как на чехословацкую армию, а как на сборище безоружных людей, когда-то самых главных, а ныне побежденных противников, с которыми можно себе позволить делать все, что захочешь. Германия торжествовала, Советское правительство трепетало пред ней, и граф Мирбах диктовал свою волю… А мы тащились безгласные, замерзающие и негодующие по бескрайней Руси неизвестно куда.

Молчание овладело всеми, не нарушаемое ни веселой шуткой, ни бодрой песней, которых так много было поначалу, когда с сердцами, полными надежды, мы ехали во Францию… во Францию! Сколько чудесных снов навевало одно только это слово. А теперь, казалось, всем им суждено сгинуть вместе с нами в русских лагерях военнопленных, охраняемых немецкими солдатами.

Печаль и отчаяние лежали на темной массе неподвижных железнодорожных вагонов, печаль и отчаяние отражались в глазах братьев и наполняли воздух, дрожащий в лучах солнца, ласкающего землю теплом. Слух ловил каждый звук вдали, что сразу отдавался в сердце.

Едет поезд.

Прибытие любого поезда вызывало волнение, вносило оживление в то однообразие жизни на станции, в котором мы завязли по воле большевиков. Наши эшелоны были рассеяны по всей бесконечной линии дороги от Пензы до Владивостока, отделены один от другого сотней верст, обезоруженные, без известий друг о друге и без связи с внешним миром.

Все остро ощущали опасность нашей ситуации. И поэтому прибытие любого поезда вызывало общее напряженное ожидание.

«А если это поезд наших и он принесет нам какие-то известия? Как далеко мы продвинулись? Прибыли ли уже первые эшелоны во Владивосток?»

Это были мысли, которые не давали покоя. Плохо только, что поезд идет с востока. С гораздо большим волнением мы ждали новостей с запада. Ведь именно в эти дни шел съезд нашей армии в Челябинске, и от него мы ждали решения, которое покончит с нашим безнадежным положением. Некоторые наши в нетерпении пошли по насыпи вперед к плавному повороту, за которым открывался мост, скрытый за маревом полудня и густыми зарослями тайги. За мостом пронзительно загудела сирена… За рекой растянулась полоса черного дыма, грохот усиливался, и через минуту в пару и дыму возникает уже и огромное чудовище паровоза. Поезд въезжает на станцию, проезжает мимо нашего эшелона и останавливается. И с первого взгляда становится ясно, что это не пассажирский поезд. Всего несколько вагонов за шумно дышащим локомотивом, три из них пассажирские, несколько закрытых товарных, и на самой последней открытой платформе стоят неподвижно две легкие пушки и возле них два солдата в русской форме. Острые штыки, примкнутые к винтовкам, сверкают на солнце…

У солдат нет красно-белых ленточек на фуражках.

Это большевики…

Само по себе прибытие большевистского поезда не было чем-то непривычным, советские власти все время отправляли какие-то части то на запад, то на восток. И все же нас всех охватило удивительное предчувствие чего-то необычного. Из наших вагонов выпрыгнуло много любопытных, которые быстро обступили прибывший поезд и с интересом стали рассматривать типичные фигурки красноармейцев. С первого взгляда ясно, что это крестьянские дети. На их лицах была написана апатия, во всем поведении сквозила ярко выраженная беззаботность и полное доверие к нам. Оживленных, «городских», как говорится, лиц среди них совсем не обнаруживалось.

Очень скоро между большевиками из только что прибывшего поезда и нашими завязываются приятельские разговоры. Большевики повыскакивали из вагонов и гурьбой потянулись в зал ожидания первого класса, другая часть обступила бабу, торговавшую семечками и кедровыми орешками. После нее пришла очередь и других торговцев на базаре. Внезапный шум и движение сразу напомнили те давние времена, когда любой русский вокзал представлял собой пеструю и занимательную картину.

Несколько наших братьев собралось у пассажирского вагона второго класса и вглядываются в окна. Наш «чешский казак» брат П., главный красавец нашей батареи, резко выделяясь среди всех своей статью, смотрел с дерзкой улыбкой на белокурую красавицу за окном, рассеяно глядевшую поверх голов… Красный крест был отчетливо виден на покрывавшем ее голову платке и сразу выдававшем род ее занятий, сестра милосердия…

— Ах, ах, — зубоскалил брат-приятель П. — Сестричка.

— Стоит как изваяние, — сказал один из наших, оказавшийся рядом.

— Наверное запрыгала бы, коли ей под ноги гранату бросили, — решил пошутить еще кто-то третий.

— Ну нет, она им только для парадов, — ответил ему тот, кто стоял рядом.

— Да уж, понятно, что не за идею ей бороться, — мрачно отрезал П., которого начало раздражать очевидное безразличие к нему сестры милосердия.

Красавица продолжала смотреть куда-то вдаль и, кажется, вообще не замечала повышенного внимания наших кавалеров. Лишь время от времени что-то вроде саркастической усмешки мелькало на ее лице, усмешка эта добила нашего «казака».

— Сучка! — буркнул он уже без всякого стеснения. — Пошли, ребята, пусть что хочет, то о себе и воображает, обезьяна.

 

А через три дня случилось то, чего мы все с такой надеждой тайно ждали. Съезд чехословацкой армии принял решение не дать большевикам реализовать уже готовый план уничтожения нашей армии и постановил собственными силами пробиться на восток. Мы в Мариинске, две батареи без пушек и две роты 7-го татранского полка под командованием полковников Кадлеца и Воронова разоружили партизанскую часть большевиков, прибывшую на нашу станцию, и захватили обе привезенные этой частью пушки… Личный состав весь сдался до единого, включая и сестру милосердия… Все те из них, кто не оказался большевиками, были под честное слово отпущены без оружия на все четыре стороны.

 

А потом пришли дни отчаянных боев нашей маленькой группы с поднятой большевиками и превосходящей во много раз числом массой, которая накинулась на нас сразу и с запада, и с востока. Мы, шестьсот человек, и днем, и ночью противостояли тысячам. Две трофейные пушки были развернуты, одна стволом к одной стороне станции, а вторая — к другой. Непроходимая тайга, болота и топи, над которыми словно завеса висят облака комаров, а запах гниющих трав и прокисшей земли останавливает дыхание, да еще широкая, мутная река Кия, быстро несущая свои воды вдаль, делали нашу станцию неприступной. И лишь только по рельсам железной дороги да по старому «сибирскому тракту», что бежит от Омска вдоль той же железной дороги все так же к Тихому океану, и можно было прорваться сюда и дать нам бой.

В это самое время наши братья под командованием генерала Чечика как львы сражались на Волге, а генерал Гайда, как взбешенный тур, пробивался от Новониколаевска сразу и на запад к Омску, и на восток в нашу сторону. Томск пал, но массы рабочих, разагитированных большевиками, не знали всего этого. Они совместно с шахтерами близлежащих угольных копий плотными, но неорганизованными рядами шли против нас и гнали вместе с собой мобилизованных крестьян. Но все эти беспомощные, дикие наскоки останавливала наша хорошо продуманная и никогда недремлющая оборона… В любое время дня и ночи то тут, то там могли затрещать ружейные выстрелы, в ответ им грохнуть пушка и где-то глухо разорваться снаряд. Не было ни секунды покоя… Спали мы в окопах, с лицами, опухшими от бесконечных лобзаний тысяч и тысяч комаров, днем нас заливало жаром солнце, а по утрам зябкая роса пропитывала одежды, и тогда содрогались от холода наши утомленные тела. Один другого мы сменяли в дозорах и в окопах, и, казалось, только нервы, сделанные из железа, одни и могут выдержать это ни на мгновение не слабеющее напряжение. Отрезанные от всего мира, мы, словно жертвы кораблекрушения на необитаемом острове или шахтеры в засыпанной выработке, жили надеждой, что все-таки случится чудо и мы однажды увидим спасительный свет…

На десятый день, перед самым рассветом, когда тайга еще дремала, легко дыша весною, и в слабых отблесках розового только-только стали видны вершины лесистых холмов, несколько выстрелов раздалось с той стороны, где была наша западная линия обороны. С отвращением заворочались те из нас, кто только что легли на нары вагонов, дав отдых изломанным телам. «Случайная перестрелка» — подумал каждый и натянул повыше к подбородку одеяло. Но выстрелы не прекращались, наоборот, пальба на западной стороне разгоралась все жарче и жарче.

Все вокруг зашевелились. Брат П. быстро вскочил и, прижавшись лицом к маленькому закопченному окошку, попытался увидеть, что происходит за стенами вагона. Оттуда были слышны голоса и быстрые шаги. Через пару минут кто-то уже стучал в дверь соседнего вагона и всех будил.

Мы встали разом.

— Что случилось? — Все спрашивали друг у друга, разбирая оружие.

Спали мы одетые. Звучные удары тяжелых сапог о пол раздавались уже из всех вагонов… Без всякого приказа, увлекаемые одним лишь инстинктом, мы выпрыгивали на землю с винтовками в руках.

— Атакуют, — слышался голос фельдфебеля Ф. — Хотят зажать клещами с двух сторон сразу. Только что привели пленного, и он сказал, что у них есть приказ любой ценой сегодня взять станцию.

— Не на шутку, похоже, огонек-то разгорается, — сказал приятель-брат П., прислушиваясь к стрельбе, сила которой все нарастала и нарастала.

Звуки ее стремительно приближались и особенно быстро со стороны нашего правого крыла обороны.

— Хотят нас обойти, — объявил поручик С.

Он быстро построил взвод, и уже через минуту мы спешили на правое крыло, где интенсивность стрельбы все нарастала и нарастала. И в треске ружейных выстрелов ясно слышался стрекот пулемета. Через заросли кустов, подступавших с этой стороны к самой насыпи, мы продирались вперед, туда, где что-то свистело в воздухе над нашими головами.

— О-хо-хо, — рассмеялся брат П., — встречают горячо.

Но еще один выстрел, другой, третий оборвали его смех.

— Обошли все-таки, проклятые! — зло выкрикнул он.

Без всякого приказа мы развернулись в сторону наступающих и, растянувшись в цепь, двинулись им навстречу. В воздухе свистели пули, прилетавшие из еще темной дали, и чертов пулемет не прекращал свои адские трели.

— И чего их не накроют шрапнелью батарейные, — сердито вопрошал брат Й.

Он был уверен, что исход любого боя могут решить, и разом, «батарейные».

 — Стрельнули бы пару раз, и всей комедии конец, — повторял он с полной уверенностью.

Но батарея молчала как могила…

Солнце наконец вышло, и все осветилось, туман частью рассеялся в небесной вышине, а частью лег на землю и траву росой, и она промочила наши сапоги и заморозила ноги, до этого еще хранившие тепло недавнего сна. Мы шли со всей возможной осторожностью сквозь заросли кустов и наконец вышли к краю луга, за которым синел лес.

Из этого леса и строчил по нам зло пулемет, и летели в нас со свистом острия ружейных пуль. Откуда-то справа прибежал к нам брат с приказом занять позицию на краю луга.

Мы залегли.

Никто из нас покуда не стрелял.

Это дало большевикам ложную уверенность, что наши оборонные цепи досюда не доходят. Красные внезапно вышли из леса и побежали через поле в нашу сторону. И вот уже тогда наш залп их поприветствовал.

Большевики тут же легли на землю и открыли ответную стрельбу. Мы откликались лишь изредка, берегли патроны, которых было не так уж и много… Видели мы, что ряды неприятеля растут и медленно растягиваются влево. Теперь на той стороне уже верно поняли, что линия нашей обороны здесь не слишком длинная и можно обойти ее по более широкой дуге.

Поручик С. сейчас же послал за подкреплением, хотя и сам не верил, что кто-то еще остался в вагонах. А стрельба все усиливалась и моментами напоминала перестрелку в Карпатах, когда начинало казаться, что сама земля дрожит от выстрелов.

Уже не оставалось никаких сомнений, что большевики предприняли генеральное наступление и хотели дать нам решительный бой. Их цепи, несмотря ни на что, ползли вперед по лугу, и к тем, кто уже составлял ряды наступающих, вскоре подобралась, выйдя из леса, еще одна группка. Было прекрасно видно, как пара человек тащила за собой пулемет, чтобы установить его за кочкой из плотной глины.

Им это удалось, и не прошло и двух минут, как пулемет снова завел свою отвратительную, монотонную песню.

Злость разбирала нас. Может быть, пойти в отчаянную штыковую? Но разве такую массу даже этим задержишь? Нас было слишком мало… Не больше четырехсот на всю вообще линию обороны, а их только с одной этой стороны тысяч пять.

— Ах, артиллерию бы, — все негодовал брат Й. — Шрапнелью покропить. Сразу же назад бы в лес уползли. Что наши-то там делают, черт бы их взял?

Короткий сухой треск за нашими спинами ознаменовал приход кого-то.

— Ах-ха, — рассмеялся П., — так это вечно увиливающие! — Сготовили уже обед? — крикнул он повару и хлебопеку, которые тащились между кустов с довольно хмурым видом.

— И ты сапожник? Смотри тут тапочки свои домашние не порви, — обратился П. и к нашему полковому мастеру сапожных дел, который в компании отрядного портного, кузнеца и прочих им подобных должен был также оставить уютную мастерскую.

— В поезде вообще не души, — доложил унтер Б. — Воронов выгнал всех до единого. Да вот он и сам идет…

И действительно, невысокая фигурка полковника Воронова с винтовкой на плече и в самой заурядной русской шинели возникла среди зарослей. Пули свистели над нашими головами и осыпали землю. Срезанные ими ветки кустов падали между нами. Ранило брата С., и одна из пуль легко задела лицо приятеля-брата П.

— Сначала стрелять получше научитесь, бараны, — лишь зло прошипел П. и стер рукой, как нечто ничего не значащее, струйку крови, сочившуюся из небольшой царапины у лба.

Воздух внезапно разорвал короткий и пронзительный свист. Где-то недалеко за нашими спинами глубоко вздохнул локомотив, потом еще раз, и еще раз. И вслед за этим заскрипели колеса.

— Ага, — разом повеселел Й. — Ну, вот теперь-то начнется музыка…

И не успел он договорить, как все вокруг содрогнулось от могучего залпа, грохот которого разнесся по всей тайге… Долгие выдохи паровоза чередовались с короткими вдохами, и слышался среди них скрип колес, что, тяжело проворачиваясь, толкали открытую платформу с пушкой, обложенную рядами шпал и кулями с песком. Рокот и угрожающее дыхание локомотива, гром залпа, непрекращающийся треск ружейных выстрелов производили ужасающее впечатление. Казалось, что какая-то страшная, взбешенная бестия выползла из своего укрытия и двинулась неумолимо на массу слабых людских тел.

Грохнул еще один оглушающий пушечный залп, и сразу впереди слева от нас раздались отчаянные крики…

— Ну что, «ура!», — спросил словно сам себя П. — Идем в атаку?

И тут как будто по волшебству возникла прямо перед ним маленькая легкая фигурка полковника Воронова.

— Вперед! — выкрикнул он, и мы, словно зачарованные, не отдавая себе отчета в том, что делаем, кидаемся за ним.

— Ура! — кричит кто-то возле меня.

— Ура! — кричу и я, словно умалишенный, словно хочу перекричать еще один оглушающий пушечный залп, третий, отозвавшийся по всей земле раскатистым и долгим эхом.

— Ура! — орут уже тридцать глоток, и рев сливается в один, стрельба на нашей стороне смолкает, мы идем в штыковую, навстречу винтовочным выстрелам и треску пулемета…

А крик все нарастает. И справа, и слева встают все новые и новые фигуры братьев. И вот уже вся наша цепь поднялась и бежит вперед…

И теперь начинают вскакивать уже те, кто там, впереди, лежал на лугу, но бросаются они не на нас, а назад к лесу. Плотность стрельбы тает, как тают и ряды неприятеля, пытающегося скрыться в лесу. Но убегают не все, кое-кто лежит на поле неподвижно. Эти уже никуда не двинутся... Лишь тут и там можно услышать случайный выстрел. И только пулемет как сумасшедший продолжает стрекотать.

Неприятель бежит в лес, и мы за ним… Один из пулеметчиков валится, сраженный прицельным выстрелом, но это не заставляет умолкнуть сам пулемет, он продолжает огрызаться, как злобный пес. Товарищ убитого и не думает бежать…

Мы уже в нескольких шагах от него, пулемет стреляет, но забирает очень высоко, полметра над нашими головами…

— Вот черт, — взбешен брат П. — Да этот парень просто без ума!

Брат П. становится багровым, припав к земле, как дикий зверь, он в три страшных прыжка оказывается у пулемета. Мгновенно перехватывает винтовку и после жуткого замаха опускает приклад на голову пулеметчика.

Как срубленное дерево тот валится набок, и курчавая баранья папаха падает с его головы. Наш «казак» делает шаг назад… А мы все подбегаем и замираем над поверженным большевиком.

Вместе с красной кровью течет с головы убитого золото длинных белокурых волос.

Перед нами женщина…

Один из братьев опускается на колени и расстегивает на пулеметчике шинель. Так и есть, на груди на белом фартуке красный крест.

Эта она, сестра милосердия, исчезнувшая после взятия нами поезда.

Бой стихает… Где-то вдали шумит и гремит большевистский поезд, уносящийся навстречу своей страшной гибели. Он вскоре столкнется с другим поездом красных, идущим по той же колее, но со стороны запада, откуда его гонит эшелон Гайды, летящий на помощь нам от Новониколаевска. Победа полная.

Солнце пылает в лазурном небе, и от края его и до края высоко к облакам летит торжествующая песня братьев… И только на зелени луга возле нас тихо… Кровь холодеет на белом лице девушки и темнеет в золоте солнечного света, купающегося в золоте ее волос. Вдруг показалось, что веко слабо дрогнуло и приоткрылось, и из-под него холодный строгий свет устремился в бескрайнюю лазурь небес.

Брат П., опершись на винтовку, все стоял и смотрел на труп девушки. Потом почесал левой рукой затылок и, глянув на меня какими-то удивительными, влажными глазами, правой рукой поднял винтовку с треснувшим во всю длину прикладом и зашвырнул ее в кусты.

 

 

Послесловие

 

В предисловии к не так давно опубликованной в журнале «Новый мир» повести Вацлава Хаба «Мариинск»[1], подчеркивая в первую очередь этнографическую ценность обширных чешских материалов о Гражданской войне в Сибири, мне случилось говорить и об их общей и несомненной литературности. Рассказ писателя, журналиста и редактора, а также солдата Первой мировой и Гражданской Адольфа Земана[2] «Сестра милосердия» — несомненное тому свидетельство как сам по себе, так и в сопоставлении с другим художественным текстом, повестью Вацлава Хаба «Мариинск». Две похожие истории, у Хаба о санитаре, отпущенном под честное слово «больше не воевать» и оказавшемся вновь на поле боя, и о сестре милосердия у Земана, прощенной и убитой пару дней спустя у яростно строчившего пулемета, — классический пример всего возможного диапазона литературных вариаций любого вечного сюжета, в нашем конкретном случае архетипического для всякой гражданской войны, у одного писателя, Вацлава Хаба, оказавшегося несомненно комедийным, зато у другого, Адольфа Земана, в полной мере трагическим. Так и просится в учебник литературы или хрестоматию. Два художника и два взгляда.

Но ведь и два свидетеля, два непосредственных участника событий или просто некоего происшествия на одной и той же станции Мариинск, ставшего в одно и то же время толчком к разному художественному осмыслению действительности. И это счастливым образом соединяет вновь литературу и этнографию. И заставляет нас задуматься о том, чтó все же в действительности происходило на станции Мариинск в мае 1918-го и кто был человек с красным крестом на рукаве или, быть может, на белом платке, мелькнувший в окне красноармейского поезда. И не это ли задача того раздела литературы, который мы называем за увлекательность беллетристикой, — заинтересовать, зажечь, да так, чтобы образ, однажды запавший сразу в две писательские души, спустя уже десятилетия или даже столетия продолжал жить и вдруг в каком-нибудь архиве или в домашнем, семейном собрании забытых писем и записок обрел и имя, и фамилию. И контуры лица, быть может, юношеского, а может быть, кто знает, все-таки и девичьего.

 

 

Перевод с чешского и послесловие Сергея Солоуха


 



[1] Вацлав Хаб, «Мариинск». — «Новый мир», 2022, № 12.

 

[2] Земан Адольф (Zeman Adolf, 24.01.1882 — 08.07.1952).

 



 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация