«С новым счастьем», — сказала она, прислонясь к стене в прихожей, и усмехнулась, взглянув на меня быстро и как бы рассеянно, в своих мыслях, немного подчеркнув слово «новым». И я ответил с улыбкой: «И тебя, и вас», повернулся и вышел в снег и вечер.
Но лишь когда я шел коротким, когда-то найденным путем в мой новый дом — сперва частный сектор, а потом ряд гаражей, а потом железная лестница, автомойка, заброшенное промышленное здание с выбитыми окнами, аллея со старыми развесистыми кленами, где слежавшийся наст меняется на мягкий серый снег, разрыхленный машинами до самого Свободного, — лишь тогда это «с новым счастьем» по-настоящему догнало меня. Я вертел в голове так и сяк это «с новым счастьем», и вдруг мне стало так холодно, так больно…
Дома была Аня, что-то говорила, чему-то улыбалась; она была снаружи, я же был внутри, стараясь сохранять наше спокойствие, но видел уже, что улыбка сходит с ее лица.
«Она сказала тебе что-то неприятное?» — спросила она, чуткая, как всегда, когда дело касается моей бывшей жены. «Просто поздравила с Новым годом», — ответил я. «Просто поздравила, и все?» — усомнилась она. «Да, просто поздравила, и все», — ответил я, должно быть, слегка раздраженно, потому что резко, словно от пощечины, дрогнуло ее лицо.
Я ходил по комнатам, чувствуя зябкость: я начинаю мерзнуть, если расстроен и нервничаю. К тому же, когда на улице тепло, как в этот предновогодний сочельник, у нас почти перестают топить и мы мерзнем и жмемся друг к другу. Но в этот раз я не хотел жаться. Я чувствовал себя беспокойно, тоскливо, как собака, которую заперли в доме и уехали надолго, навсегда.
Аня сказала, тронув меня за руку: «Ты совсем замерз, надень кофту». — «Не хочу. Это никак меня не спасет», — ответил я и увидел, как будто бы сам воздух потемнел и сгустился вокруг ее лица. И тут же я почувствовал тоску другого оттенка, которая поселяется во мне, когда она обижена на меня. Много оттенков тоски и грусти узнал я с тех пор, как покинул дом моих детей.
Она ушла на кухню и начала мыть посуду. Я проследовал за ней, смущенный. Попытался обнять сзади — и обжегся холодом; постоял за спиной, взял ножи и точило, ушел в ванную и принялся за работу.
Я старался держаться, сохранять ровное расположение духа. В конце концов, что случилось? Я лишь сказал правду, которая заключается в том, что мне действительно не поможет кофта, потому что я и не хочу, чтобы она помогла. Быть может, я сказал это чуть грубовато. Но не по отношению к ней, а злясь на мое внутреннее устройство, на реакцию моего тела. Оно продолжало зябнуть, несмотря на ожесточенное лязганье ножа о точило.
Я решил согреться психологически и попытался представить себе далекое жаркое место. Если бы я ездил в Таиланд или Турцию, возможно, мое внимание притянули бы их песочные пляжи. Но так как я никогда не был там, мне на ум пришла Греция — старое море, вечное небо, древние скалы. Недавно мы с Аней были на выставке ее преподавателя по графике и имели разговор о Медузе Горгоне.
Экспозиция была посвящена героике, древнерусской и античной. Миф влек этого пожилого художника, в миф прорубался он своим штихелем. Мы ходили от работы к работе — Слово о полку Игореве, Калевала, Илиада... Мне нравился его взгляд, его вкус, и лишь Медуза Горгона заставила меня усомниться.
Два клыка выходили из-под ее верхней губы и следовали до подбородка, как у саблезубого тигра. Рыбьей чешуей блистало тело. И змеи — разумеется, рассерженные змеи клубились на голове. Все это было слишком традиционно, слишком привычно и потому не понравилось мне.
— Почему бы не изобразить Медузу другой? — спросил я Аню, глядя на ксилографию. — Ведь она была одним из самых прекрасных созданий на земле! В позднейших напластованиях мифа чудо превратили в чудовище. Но Персей Челлини во Флоренции поднимает отрубленную голову Медузы, и она прекрасна.
— Но люди каменели, когда она смотрела на них, — ответила Аня.
— Это один из главных вопросов: каменели они, когда она смотрела на них, или когда сами смотрели на нее? Каменеют и перед красотой. В этом и трагедия. Мы тянемся к красоте, но завороженный красотой становится слаб. Поэтому он должен или убить ее, или покориться ей. А мы не любим покоряться. Это самая древняя история о красоте. Горгона стремится обратить в камень Персея, чтобы он не убил ее. Персей стремится убить, чтобы не окаменеть. Зачем здесь эти саблезубые клыки?
— Мне кажется, в этой версии много фрейдизма, — ответила Аня. — Создатели мифа мыслили эпично. Древние греки любили слушать про героев, побеждающих чудовищ.
— Мы ничего не знаем о древних греках, — возразил я. — Мы знаем только, что они голыми бегали по своим скалам. Даже Гомер мало что знал о них. Я слышал от Пушистера, что они поклонялись Медузе как древнейшей богине.
Мы говорили об этом на выставке и говорили по пути в кафе у Покровского храма на Мира, где готовят вкуснейшие норвежские вафли, и говорили в самом кафе. Весь вечер мы посвятили Медузе Горгоне и ее несчастной судьбе.
— Сначала ее изнасиловал Посейдон. Потом на нее разгневалась Афина и наложила заклятие уродства, — рассказывал я, листая Википедию в телефоне. — Потом та же Афина приказала Персею убить ее, чтобы заполучить ее голову. Персей подкрался к спящей Медузе (по одной версии), или просто подошел, глядя в зеркальный щит (по другой версии), и отрубил ей голову. Никакого боя не было, было убийство. Ее голову рисуют с искаженными чертами — кричащий рот, эти нелепые змеи. Но это не гнев, а крик страдания. Это не героическая, а очень трагичная история.
Мы сидели у окна, разговаривали, пили кофе, ели мягкие вафли с беконом и лососем и смотрели, как снег устилает улицу. Нам было хорошо в тот день и во множество других дней. Мы познакомились полтора года назад, недавно я переехал к ней; мы были рады этому. Каждые выходные мы выбирались куда-то — в музей, на выставку: интерес к миру проснулся во мне, когда я перевез вещи в ее дом. Я будто бы получил шанс начать все с начала. Получил новую жизнь, свернутую в благоуханный бутон. Мне хотелось вдыхать аромат этой жизни и делиться впечатлениями, высказывать обо всем свое мнение. За многие годы несчастливого брака я закрылся в раковину, стал сер и неинтересен ни себе, ни другим.
— Почему вы все-таки разошлись? Какая главная причина? — спросила она доброжелательно-равнодушно, но да, она хочет услышать, что с бывшей женой я разошелся правильно и закономерно, а с ней мы будем жить долго и счастливо.
— Много причин, и ни одной главной, — ответил я, кладя свою бледную европейскую ладонь на ее смуглую, азиатскую. — Я помню, как в самом начале отношений она сказала, что я должен быть строже, жестче с ней. Я хорошо запомнил это. Она просила меня быть хуже, чем я есть. Но я не смог, и мы оба страдали. Постепенно мы стали чужими и только из-за детей продолжали жить вместе. Не знаю, кто больше виноват в конечном счете.
— Никто не виноват, — сказала она, с сочувствием глядя мне в глаза. — Главное, ты не потерял детей. Ты видишь их регулярно, и они не обижены на тебя. Никто не виноват, я думаю.
— Да, мы просто изначально были очень разными. Однажды на мой день рождения она устроила мне вечеринку-сюрприз, — вспомнил я. — Позвала моих красноярских коллег и всех моих друзей из Отчинска — мы с ней только недавно переехали в Красноярск. Она рассказала об этом утром, и я запаниковал: как они поладят, эти разные компании? Как сделать так, чтобы никто не скучал? Я не мог расслабиться ни на минуту! Я весь вечер бросался к каждому, кто переставал улыбаться! Старался его развлечь, развеселить... Но потом, когда все кончилось, я понял, что это был мой лучший день рождения.
— Вот видишь. Значит, она все-таки была хорошей. Она любила тебя, — сказала Аня.
Она ревниво относится к моим симпатиям. Критикует всех женщин, чью красоту хвалю я, но словно бы пытается навести мосты между мною и той, которая доставляла и продолжает доставлять мне наибольшие страдания. Вероятно, она понимает, что нельзя просто выбросить из жизни пятнадцать совместных лет и двоих детей, и старается направить мои отношения с бывшей женой в безопасное, спокойное русло. Может быть, ей хочется таким образом стать причастной к моим чувствам, адресованным другой. Ее расстраивает, когда я возвращаюсь после визита в старый дом грустным, выбитым из колеи. Возможно, эта грусть кажется ей опасной для нашего единства. «Она любила тебя, — говорит она, и в этом сквозит некая двусмысленность, женскость. — Она была хорошей».
— Она любила, да, какое-то время, — сказал я. — Я тоже любил. Но потом — гораздо большее время — мы не любили друг друга. Нам давно надо было разойтись, но я думал, что все вернется. Я до сих пор не понимаю, можно ли как-то управлять этим. Как не растерять то хорошее, что есть в отношениях? Время очень сильно работает против любых отношений.
Я вспомнил тот день рождения, тот октябрьский вечер. Там было сказано кое-что важное, плохо объяснимое, до сих пор не понятое мною.
— Это было уже в конце праздника, когда я выдохнул и расслабился. Она подняла бокал и сказала, что если… если вдруг когда-то у нас все кончится, ей бы хотелось остаться моим другом. У нас было все хорошо тогда, но она почему-то сказала такой тост. Я спрашивал потом, почему она сказала? Какой был повод думать, что мы разойдемся? Она ответила, что не знает. Она не хотела говорить ничего такого. Это как-то сказалось само.
Я замолчал, вспоминая ее — смущенную, маленькую, в маленьком черном платье, устроившую для меня праздник и растворившуюся в нем до невидимости. Помню как бы коридор, образованный длинным столом и стоящими по обе стороны от него гостями. Длинный стол, на одном конце которого я, именинник, изрядно перенервничавший, но уже спокойный, на другом она, худенькая, трогательная, искренняя, как девочка среди взрослых. «Я бы очень хотела остаться хотя бы твоим другом», — сказала она тогда. Это было грустно, но и прекрасно — эти слова, сказанные в конце вечера.
— Да, довольно странный тост для дня рождения, — сказала Аня. — Наверное, всем было неловко.
— Да нет — в том-то и дело, что это прозвучало уместно, очень любяще. Это и сделало тот вечер таким незабываемым. Я думаю, все поняли это как надо. Я тоже понял это как надо. Это было светло, печально, человечно. Она хотела дружить со мной тогда. Сейчас ей наплевать на меня — она почти не разговаривает со мной. А тогда она хотела дружить... Мне бывает жалко того вечера и еще нескольких лет, когда мы были молодыми и хорошими.
Я говорил об этом с улыбкой, а она смотрела мне в глаза так, как только она одна и может смотреть: с состраданием, проистекающим из большого опыта личного страдания. Я был благодарен ей за это.
— Темная ночь содержит идею светлого дня. Понятие хорошего содержит в себе идею плохого, — говорил я. — Конечно, она не хотела говорить ничего грустного в мой день рождения. Это сказалось само, потому что нам было слишком хорошо. И так всегда и во всем. Люди стремятся друг к другу и убивают друг друга. Хотят одно и получают другое. Никто не виноват. Это вечная история Медузы. Я думаю, они просто верили, что окаменеют, посмотрев на нее. И поэтому никто никогда не приходил к ней, кроме Персея, который пришел, чтобы убить.
Это был хороший вечер с интересным разговором, который она способна поддержать лучше, чем кто-либо из прошлых моих женщин. Она художник, она ищет, она мыслит абстрактно, и волосы — черные волосы непокорно вьются на ее голове. А потом, когда мы пошли к остановке, мы наслаждались архитектурой старого центра, неоном, новогодней иллюминацией, кропившей снег своим многоцветным отблеском. Она показывала мне тень от ажурного балкона старинного дома — весь проспект Мира уставлен ими, держит в своих извивах большую историю. Историю женщины с прекрасными волосами, которая обречена покорять или умирать, совсем не желая этого.
Все это было недавно, неделю назад, и вот почему сейчас, точа ножи в ванной, я представлял себе не Турцию и не Таиланд, но зеленое море, желтые скалы и голубое небо, где разыгрывалась одна из главных трагедий мира.
Закончив с ножами, я вернулся в комнату. Она сидела, забившись в дальний угол постели, и учила немецкий, громко излучая молчаливый упрек: ее мужчина был несправедлив к ней.
Я сел за компьютер и принялся серфить в сети, чувствуя спиной обиду и нелюбовь, которая исходила с постели. Озноб не уходил, но из упрямства я не хотел одеться — уже из одного упрямства.
Так продолжалось десять, двадцать минут. Я расслоился на многие эмоции и приказы себе. Не переживать, забыть, не обращать внимания, не злиться, — однако это все меньше удавалось мне. Я понимал, что мне нужно что-то сказать, завязать ниточку разговора, но я не знал как. В такие моменты я чувствую беспомощность. «Поговори с ней, ЕЭ. Только ровно, только без злости, — настраивал себя я. — Только не сорвись. Худшее, что ты можешь сделать — это сорваться».
Наконец я повернулся к ней на вращающемся кресле.
— Может, скажешь, в чем дело? — спросил я, строго глядя на нее. — Для чего не смотреть на меня? Для чего на меня дуться? Мне и так не очень хорошо сейчас, — швырял я упреки, позабыв про внутренний зарок говорить ровно и дружелюбно. Все мои приказы себе были саботированы, весь мирный настрой пошел прахом. — Почему ты всегда обижаешься по пустякам? К тебе не подойти! Прикоснись — и обожжешься! За что ты так со мной? Ты же видишь, как мне непросто!
Она слушала, бросая на меня рассерженные взгляды маленького ребенка, незаслуженно обижаемого. Губы ее дрожали, вся она сжалась в комок обиды и боли.
— Ну правда, в чем дело, Аня? — спросил я, остывая.
Какое-то время она молчала, а потом сказала сдавленным голосом, не глядя на меня:
— Почему ты всегда… всегда… относишься ко мне… как к врагу?
— Да с чего ты взяла? — Ее обвинения обескураживают меня своей неожиданностью. Меньше всего я считаю ее своим врагом, однако меня принуждают разбивать эти абсурдные доводы, являющиеся для нее, вероятно, истинными в тот момент. Я почувствовал, что снова начинаю сердиться. — Вовсе я не отношусь к тебе как к врагу, Ань. Почему ты так считаешь?
— Ты не хочешь говорить… говорить мне… что случилось. А я вижу… что-то случилось.
— Я бы рад тебе рассказать. Но не могу.
— Почему… почему не можешь? — спросила она, бросая отчаянный взгляд на меня.
Я видел ее усилия совладать с собой. Я знал, что ей действительно трудно, что она это всерьез. Если есть на свете человек, более ранимый и мнительный, чем я, то это она. Мне хотелось ей помочь. Но я не знал, какие слова сказать ей. Да и дело всегда не в словах.
— Потому что нечего рассказывать. Просто одна мелочь, которая не имеет значения.
— Расскажи… расскажи про мелочь.
— Я не хочу.
— Почему?
— Просто потому, что не хочу. Потому что это глупо, — сказал я, и она разрыдалась.
Я сидел смущенный на одном конце комнаты, скрестив руки на груди, а она горько плакала на другом, вздрагивая конвульсивно своим сильным телом — она дважды в неделю посещает тренажерный зал — таким сейчас понурым, несчастным телом. Сколько детского горя было в его 36-летней взрослости! Я проиграл этот бой, да. Я и не пытался выиграть его.
— Хорошо, — сказал я. — Я расскажу. Но я правда не знаю, о чем тут говорить. Я пришел туда. Поиграл с детьми. Подарил им подарки. Она все это время была в своей комнате. Я не видел ее весь вечер. Когда я уже одевался, она вышла в прихожую. Я сказал: «С Новым годом». Она ответила: «С новым счастьем». Вот и все.
— В… все?
— Все. Но то, как она ответила… С какой-то улыбкой, с подколкой: «С новым счастьем». Я почувствовал, что она одинока и несчастна. Меня расстроило это. Она думала, что станет счастливой, когда я уйду от нее. Но мне кажется, она не стала.
— Почему ты… не хотел мне рассказать… рассказать об этом? — Она перестала плакать и только иногда вздрагивала конвульсивно.
— Потому что я сам не до конца понимал все это. И не хотел выглядеть нытиком.
— Ты не выглядишь ни… каким… нытиком.
— Все равно. Мне кажется, на это не стоит обращать внимания, и тогда оно скорее пройдет. Да, я расстраиваюсь, когда она говорит что-то такое или не говорит ничего. Но еще больше я расстраиваюсь, когда ты обижаешься на меня. Я не знаю, что делать и что сказать тебе. Я ведь постарался обнять тебя на кухне, и ты так напряглась, как будто я действительно твой кровный враг. Что тебя так расстроило?
— То, что ты… не отвечал на мой вопрос. То, что ты… злился на нее… а кричал… кричал… на меня, — выговорила она, и слезы снова блеснули на ее глазах. — При чем… при чем… здесь я? Я только хотела… Только хочу… чтоб тебе было лучше. Ты мерз… и я сказала… сказала, чтоб… надеть кофту… а ты крикнул… что не поможет.
— Я не кричал… Я просто имел в виду, что мерзну от нервов. Когда я натягиваю свитер, мне становится еще холоднее, потому что он стягивает меня, — сказал я мягко, подъезжая на кресле поближе к матрасу, на котором скорчилась она. — Я сердился не на тебя, а потому, что мне было холодно.
— Я и хотела… и хотела… чтоб тебе перестало быть холодно… только… только и всего.
Продолжая успокаивать ее, я перелез на матрас, придвинулся к ней, и она, на мгновение напрягшись в моих объятиях, обмякла тяжело и расслабленно. Я шептал ей на ухо разные слова, те слова, которые, как мне казалось, она ждала от меня, и многие другие шептал я, будто подбирал шифр. Среди них, возможно, были настоящие, нужные — я не знал этого, но это было уже неважно. Все уже прошло и подернулось туманом ли, пеплом ли…
Все всегда происходит так, и никак иначе, думал я. Женщина чувствует твои эмоции, вызванные другой женщиной, как ни пытайся их скрыть. В результате происходит взрыв, и на поверхность со дна всплывает вся накопившаяся дрянь. А потом весь этот сумбур снова оседает на дно и всасывается в ил до следующего раза. Это как природный цикл, как затмение луны — неотменимо и преходяще.
— Ты думаешь, она хочет, чтобы ты вернулся? — спросила она шепотом через какое-то время. Мы лежали в обнимку, я гладил ее спину, слегка нажимая ногтями: ей нравится это. Я уже выпил таблетку, которая помогает мне уснуть, и цепенящая полудрема охватывала меня.
— Нет, не думаю. Она ненавидит меня. Она недавно сказала это.
— Это ничего не значит.
— Она почти не разговаривает со мной и не выходит из своей комнаты, когда я прихожу. Она никогда не спросит, как у меня дела. Ей наплевать на меня — да и на себя, на свою жизнь. Она просто лежит целыми днями на диване. Она даже работает лежа. А потом она смотрит сериал и засыпает с ноутбуком на груди.
— Возможно, у нее депрессия, — сказала она с пробуждающимся сочувствием.
— Нет. У нее нет депрессии, — ответил я. — Когда она сказала, что хочет развестись со мной, я попросил ее сходить к моему знакомому психотерапевту. Она сходила. Потом я спросил психотерапевта, есть ли у нее депрессия? Психотерапевт ответила, что нет. Просто она разлюбила меня и поэтому хочет развестись со мной. Мне лучше смириться с этим, сказала она. Так что все дело во мне. Я просто был никчемный муж.
— Не говори так. Ты хороший. — Она крепко обняла меня, оплела руками и ногами, вся прижалась ко мне. — Ты сам говорил, что вы были молодыми и очень разными. Мало кто не ошибается в молодости. Просто тебе не повезло сразу найти своего человека.
— А теперь я нашел? — спросил я сонно. — Теперь мы оба нашли?
— Не знаю. Иногда мне кажется, что да. Потому что у тебя получается делать мне очень больно. Чужой не может сделать мне больно. Я очень к тебе привязалась, ЕЭ, хотя давала себе зарок не привязываться. Ты самый лучший, кто был у меня. Только я хочу попросить тебя кое о чем. Я очень хочу попросить тебя: всегда отвечай на вопрос, который я задаю тебе. Любой, даже глупый — особенно глупый. Когда ты не отвечаешь мне, я чувствую себя пустым местом. Для меня очень важно, чтобы ты отвечал мне. Особенно после Хакасии. — Ее голос задрожал.
— А что было в Хакасии? — спросил я.
— Там была резиденция, пленер… Летом, в августе. И там произошло что-то странное. Все, кого я годы считала друзьями, избегали меня. Я не узнавала их… Я спрашивала, в чем дело, но они говорили, что мне кажется, и улыбались. О, они так улыбались… Они видели, что я ничего не понимаю, они видели, как мне больно, но никто не подходил ко мне. Я хотела всего лишь узнать, в чем дело, это ведь так просто. Но они не ответили. Я так и не поняла, что случилось, за что они так со мной. Я ничего не сделала им! Я всегда делала им только хорошее…— Она глубоко задышала и задрожала всем телом; я погладил ее по спине, она замерла.
Я был взволнован, но не знал, что сказать, что сделать, как ее утешить. Я впервые слышал эту историю.
— Почему ты не сказала раньше? — спросил я, с трудом ворочая языком. Таблетка все сильнее действовала во мне.
— Потому что ты ничего не смог бы сделать и только переживал бы за меня. И теперь я не жду, что ты что-то сделаешь — я не знаю, что тут можно сделать... Я бы не рассказывала тебе все это, но говорю, чтобы ты понял, почему мне важно, чтобы ты всегда отвечал на мой вопрос. Не хочу, чтобы ты чувствовал себя плохо из-за этого. Мне не плохо уже, я почти привыкла. Я просто говорю себе каждый день... Говорю, что все люди на Земле изменились в какой-то день. Что вокруг меня выросли стеклянные стены. Мы продолжаем встречаться в Академии. Они обнимают меня, но я вижу, как они улыбаются. Как будто им стыдно и неловко. Но они так ничего и не говорят, они молчат…
Я внимательно слушал ее, я был глубоко потрясен ее рассказом; но сонливая тупость обуяла меня, я не знал, что сказать и что сделать, и просто гладил и гладил ее по спине, автоматическим движением одеревеневшей руки. Она не шевелилась и только молча дышала рядом.
— Не волнуйся за меня, — сказала она после паузы. — Я почти пережила уже. Я ненавижу их иногда. Но в основном мне уже все равно. Если бы я только понимала, за что… За что они так со мной?
— Иногда люди. Делают больно. Друг другу. И даже не понимают. Почему, — услышал я свой голос. Губы не слушались, таблетка тащила меня на дно, сквозь золотисто-зеленую воду, в теплый и рыхлый коричневый ил. Я боролся сколько мог, а потом закрыл глаза и перестал сопротивляться этому движению, увлекающему меня вниз, слыша ее удаляющийся голос:
— Да, наверное. Может быть, они никогда по-настоящему и не были моими друзьями… Но я хочу, чтобы мы были с тобой друзьями. Я очень хочу остаться твоим другом.
Мое сердце замерло, а потом томительно и тяжело ударилось о грудину, и я открыл глаза.
Ани не было рядом. На ее подушку падал узкий луч света из кухни. Я услышал шелест перелистнутой страницы — вероятно, ей не спится и она решила почитать. Я посмотрел на часы в телефоне. Было полтретьего ночи.
Я перевернулся на спину и вспомнил все, что она сказала, всю эту странную историю — и мне стало очень больно за нее. Ведь она одна из самых великодушных женщин, известных мне. Всегда готовая ради других на подвиг, на жертву, недавно она спасла один важный файл, случайно стертый мною с флешки. Всю ночь, пока я спал, она сидела с ноутом и в итоге нашла его, в то время как все мои коллеги-айтишники расписались в бессилии. Она всегда была готова прийти на выручку своим друзьям и чужим людям, — и я не мог понять того, что произошло в Хакасии. Но чувствовал, что все было именно так, как она рассказала мне. Там действительно произошло что-то непознаваемое, что-то жестокое, необъяснимое. Посреди нестерпимо ярких солнечных дней, в палаточном городке, где все они жили неделю. С тех пор Боря и Варя ни разу не зашли к нам, а Кристина хотя и улыбается, и обнимает нас, и приглашает в гости, но все уже не так, все иначе.
Я был уверен: что бы ни произошло там, Аня не виновата в этом. Мне хотелось защитить ее от этого странного, чудовищного, мерзкого — но я не знал, как. Иногда случается что-то, что не поддается пониманию. И тогда сходят с рельсов поезда, падают самолеты, и человек, желающий быть другом, становится врагом.
Я подумал, что так и не могу до конца примириться с тем, что жена, которая так любила меня когда-то, однажды перестала любить и возненавидела меня. До сих пор в моих снах мы сидим напротив в печальном серебристом свете то ли вечера, то ли утра, и бесконечно говорим, говорим друг с другом. Я понимаю, что ее не вернуть уже — ту девочку в маленьком черном платье. Я знаю, что нельзя верить в призраков, иначе ты обречен видеть их постоянно; но пока что я вижу — я продолжаю видеть их, хотя мне хорошо с Аней.
Я перевернулся на бок и продолжал думать о разном, глядя на узкое лезвие света из кухни. Оно проходило через коридор и половину комнаты, падая на ее подушку. На подушке я заметил длинный темный волос. Он лежал, тонкий и курчавый, такой бренный — и вместе с тем почти вечный. Луч из кухни подсвечивал и одновременно вычернял его.
Я смотрел на этот волос, на темный волос в луче оранжевого света, и что-то большое и важное, не поддающееся осознанию, как бывает во сне, проходило через меня. В извилистости обман, предательство, погибель, думал я, — но в ней и красота, и жизнь, и искусство. Люди отвечают нелюбовью на любовь и неблагодарностью на великодушие. Люди часто обманывают доверие, потому что в идее доверия уже заключена возможность обмана. Но без обмана невозможны чудо и сказка, и самые счастливые воспоминания и самые удивительные мечты основаны на иллюзиях, думал я, глядя на волос, то ли во сне, то ли наяву… Я почувствовал, что мне хочется поделиться с ней чем-то важным. С ней, которая одиноко шелестит страницами в ночи, когда другие спят.
И вот я встаю и иду на кухню, щурясь от потока большого яркого света, в который превращается тонкая полоска луча, лежавшая на подушке. Последние пару метров я иду крадучись, а потом осторожно выглядываю из-за угла.
Она сидит за столом с книгой, в пижаме. Локтем одной руки она опирается о столешницу, а ладонью прикрывает глаза от света. Книга лежит перед ней, но я понимаю, что она не читает. Вероятно, она на минуту прикрыла глаза от света и, может быть, слегка задремала. А может статься, ее глаза открыты — я не вижу их из-за ладони; наполовину скрытое ею, строго и величественно ее лицо. И эта строгость, эта высокая печаль в тишине освещенной кухни вдруг пронзают меня, и я замираю, глядя на нее, на ее лицо, на ее волосы, темными волнами набегающие на светлую пижаму. Они вьются, длинные, черные, волнами, кольцами, свиваются и разъединяются; пряди следуют параллельно друг другу, и путаются в космический хаос, и снова выравниваются, и согласно, упорядоченно текут вниз — к полу, к земле, к древним базальтам, на которых лежит ее тело, серебрясь чешуей.
Я стою замерев, чтобы не спугнуть ее неспокойный сон, ее хрупкий покой… Я смотрю на чудо и сам становлюсь чудом. Я превращаюсь во взгляд. Я превращаюсь в базальт.
