* * *
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа…
Ф. Тютчев
забормочет по трубам, задышит
эта новая жизнь в чугуне —
запотеет стекло, заколышет
кисею на железной струне
лыжи-валенки, заячьи шубы,
на протёртых подмышками швах
нитку времени бабы-суккубы
в золотых закусили зубах
и не то, что вы мните, природа,
просто липнет само к сапогам —
голубой огонёк небосвода
и ворованный лес по углам
недоносок родился просрочен,
заспиртованный свет фонарей
да и климат здесь тоже не очень,
малосольных не сыщешь гвоздей
кто босой по горящему торфу
бродит в рубище рваном опять?
возвращайся к себе на голгофу
— больше некого благословлять
Lugdunum[1]
Из этих трещин и щелей,
подвальных этих подземелий
струится запах алтарей,
давно погашенных, и келий,
необитаемых давно, —
как будто помнит камень влажный
и кровь, и сладкое вино,
его омывшие однажды.
Пенаты, где вы? Лары, где?
Что вопрошающему втуне
— ветрило вверивший судьбе
отныне молится фортуне,
светилам ночи, солнцу дней,
полубогам речным, озёрным,
торговых шуму площадей
и лодкам парусным, моторным.
Лишь иногда в метро, когда
сквозь время едут пассажиры,
он в темноте встречает взгляд
богов, которые здесь жили.
Стихи на спасение альманаха «Северные цветы»,
издаваемого Дельвигом, из наводнения,
бывшего в Петербурге 7 ноября 1824 года
Подмокший томик «Северных цветов»
из той же самой луковицы снов,
в которых побелевшая Нева
стальные закусила удила
и гонит, подперев одной волной,
волну на город, как пехоту в бой.
Вода! Вода! Бесшумно, как злодей,
с отмычками невидимых ключей
ворочает в подвале сундуки,
бочонки крутит, двигает тюки,
и тонкий томик «Северных цветов»
плывёт во тьме среди свиных голов
и рыбин осетровых и морских
— и весь его александрийский стих.
Вставай, о Дельвиг! В царство Гесперид
пришла Нева и в дверь твою стучит.
Буди Никиту, пусть бежит в подвал,
спасай тираж, вытаскивай журнал
(точнее, альманах) — пока зоил
в газетке злой об том не раззвонил.
…Мои «Цветы» в разводах по краям
иным сообразуют временам,
когда горел покинутый мной дом,
нечаянным охваченный огнём,
лизало пламя бедную тетрадь,
хореев строй и ямбов строгих рать —
но чудо! чудо! Дымных вдруг небес
отверз корыто громовержец Зевс,
обрушил побелевший ток воды
— и луковицу спас, и спас «Цветы».
* * *
Ни мысли, ни чувства, ни этого тела
— но птичка из леса на небо взлетела,
и двинулись горы, всплывает луна,
нелунным каким-то покоем полна.
Играй, музыкант, — желторотый рожок
во мне неслучайное пламя разжёг:
и жилы, и вены, и корни волос
нездешний какой-то ласкает мороз.
Был август, бесшумно катился трамвай,
апостол возился с воротами в рай,
бульварных витрин разгорались костры,
наверх по реке поднимались мосты,
и медная всадница в парке ночном
сражалась одна с придорожным кустом.
Я слышал, как сабелька свищет во тьме,
но мнилась иная мелодия мне —
там кто-то всё время играл невпопад,
то шёл впереди, то полшага назад
сдавал, замолкал, и тогда пустоту
вещей заполняли, как черти в аду,
цикады. Но сабельки взмах! И слышней
была, что в начале звучала вещей.
