Владимир Варава
СНОВА ИВАНОВ
рассказы

Варава Владимир Владимирович родился в 1967 году в Воронеже. Окончил Воронежский государственный педагогический университет. Доктор философских наук, профессор, заведующий кафедрой философии Московского государственного института культуры. Автор многих книг и статей, в том числе «Неведомый Бог философии» (М., 2013), «Адвокат философии» (М., 2014), «Псалтырь русского философа» (М., 2019), «Седьмой день Сизифа. Эссе о смысле человеческого существования» (М., 2020), «Ожидание. Апофатические этюды» (М., 2021). Лауреат премии журнала «Новый мир» 2018 года за философские эссе. Живет в Москве.

Публикуемые рассказы входят в цикл «Новые некросюрреалистические истории».


Владимир Варава

*

Снова Иванов


Рассказы



Синдром Матильды

Письмо другу


Милый друг, с глубоким прискорбием спешу тебе сообщить, что наша подруга Матильда умерла. Большего несчастья и представить невозможно. Вообще невозможно представить, как эта смерть могла посягнуть на столь прекрасное существо, каким была Матильда. Это какое-то невообразимое кощунство. В ней было так много живого, что ее кончина уж никак не могла прийти в голову не только мне, но и всем, кто ее знал. А знали ее, конечно, многие. Сам понимаешь, такую красоту не спрятать, да и прятать ее не нужно совсем. Она и не прятала, а дарила радость каждому, кто только этого желал. И вот уже вторую неделю я обливаюсь горчайшими слезами, и ничто не может утешить мою осиротевшую душу. Надеюсь, что теперь, узнав об этом, и ты тоже, мой друг, предашься не меньшей скорби и печали, и мы сможем сообща разделить нашу утрату, эту тризну горя, постигшую нас столь жестоко и коварно.

А произошло это вот как. Как всегда, возвращаясь с утренней прогулки, я, по заведенному стародавнему обычаю, всегда посещаю булочника, аптекаря и Матильду. Трудно даже сказать, с каких пор это повелось, но повелось так повелось, и казалось, что уже ничто не может нарушить этого священнодейства моей жизни. По мне, зная мою пунктуальность, можно сверять часы и точно определять время, как по тому известному философу. Ну я, конечно, совсем не претендую на то, чтобы сравнивать себя с ним, даже в этом, столь малом. Булочник, как ты знаешь, нужен мне, чтобы поболтать, он мастак по этой части, может увести в самые умопомрачительные бездны отвлеченных рассуждений; аптекарь нужен, чтобы прикупить у него каких-нибудь успокоительных, поскольку моя нервная система находится в последнее время в странном и невероятном возбуждении. Причину этого пока никто не мог определить, да и мне самому непонятно, откуда приходит эта постоянная взволнованность. Скорее всего, это какая-то новая, еще неизвестная медицине патология, открыв которую, назовут моим именем. Но это все потом, и надеюсь, не скоро, так что поволноваться еще придется.

Ну а к Матильде, как ты сам прекрасно понимаешь, я захаживаю за любовными утехами. Она-то славится по этой части, с ней никто не может сравниться. У нее, можно сказать, прирожденный дар причинять неизъяснимые любовные наслаждения даже тем, кто на это совсем не рассчитывал. Это тоже своего рода еще до конца не познанный наукой феномен, который теперь, скорее всего, так и назовут «синдром Матильды». Хотя видимые причины тоже есть: красота, молодость, здоровье и врожденная как высшая идея блудливость делают свое дело.

И вот заряженный такими приятными утренними посещениями, я полный сил и бодрости возвращаюсь домой, чтобы продолжить, как ты сам понимаешь, свое чудесное существование. Существование мое и правда чудесно; оно проходит своим чередом, подчиняясь мне самому далеко непонятным законам благости и приятности. И порой мне кажется, как казалось до недавнего времени, ничто не может нарушить его ход; сойди земля с орбиты или приключись все войны сразу, это не пошатнуло бы устоявшегося ритма течения моей прекраснейшей жизни. Но, увы, ничто не вечно, ни под, ни за луной, ни где бы то ни было. Случилось все-таки ужасное событие, нарушившее мой безмятежный и безоблачный стиль, о чем я и спешу тебе сообщить. Надеюсь, что и ты теперь потеряешь сон и аппетит, а может, даже и весь свой смысл жизни. Я очень на это рассчитываю, ведь так не хочется страдать в одиночку.

Но ты только не умри, прошу тебя, ведь тогда у меня никого не останется: после Матильды ты единственный близкий мне человек. Понятно, что по духу, поскольку, как я могу это помнить, мы даже и не прикасались друг к другу, ограничиваясь лишь воздушными поцелуями и помахиваниями руками на расстояния. Ты же знаешь, какое я испытываю сильнейшее отвращение к мужским прикосновениям; для меня немыслимо даже рукопожатие. Мужская рука такая противная, влажная и какая-то даже и не скажешь приличными словами, сразу чувствуешь, что мужлан. То ли дело женская ручка! Ее бы так и не выпускал, все держал бы и держал, говоря ей на ушко при этом всякие приятности. А что касается больших соприкосновений, уже, так сказать, телесных, тут уж и говорить нечего.

Насколько я знаю, здесь мы с тобой сходимся, вот почему у нас с тобой именно мужская дружба, мы, так сказать, платонические друзья. А это по нынешним временам очень большая редкость. И я знаю, мой милый друг, как ты это ценишь, и знаешь, как ценю я. Вот поэтому прошу тебя еще раз, не умри, узнав, что умерла Матильда. А то некоторые в порыве чувств так предаются горю, что даже и жизни себя лишают, узнав что-то подобное. Но это те, у кого жизнь и так плоха, у нас же с тобой отменные жизни.

Начну по порядку излагать события, столь глубоко и резко изменившие все. Конечно, не все, но очень многое. Хотя я подумываю, почему все-таки Матильда имела такое значение в моей жизни, не будучи ни женой, ни сестрой, только лишь… Ну ладно, об этом мы с тобой, дорогой мой друг, надеюсь, еще не раз поговорим, сидя где-нибудь в уютном кафе, покуривая дорогие сигары и припивая что-нибудь легкое и искристое. После долгой, но приятной прогулки по нашим паркам и обязательно набережной, наговорившись всласть, мы присядем в самом живописном месте вблизи водоема, и наконец предадимся горестным размышлениям о нашей общей тяжелой утрате.

Так вот, в то злополучное утро я сразу почувствовал что-то неладное. Едва я приблизился к дому Матильды, вместо обычно приятных и как бы обжигающих нутро предчувствий, которые, кстати сказать, никогда не подводили, Матильда ведь была такая мастерица, так вот, вместо этого сладостного, если не сказать больше, чувства, во мне зашевелилось какое-то темное и мрачное предчувствие. Я терпеть не могу омрачать свою жизнь предчувствиями, считая их нелепостью и выдумкой слабого воображения самых неизысканных людей. Воображение и фантазия — совсем другое дело, но предчувствия... Они так же отвратительны, как и мужские прикосновения. Я ни на миг не подумал, что Матильда занята еще кем-то в эту минуту, поскольку она всегда освобождала для меня именно это время, время, так сказать, святых утех, от которых, между прочим, и она тоже получала немало, обогащаясь, прежде всего, духовно. Ведь я, как ты прекрасно знаешь, по части духовности сущий черт, да я самый духовный человек во всем мире. И причем не только теоретически, хотя и в этом равных мне нет, но, как сейчас говорят, феноменологически. Я обладаю уникальнейшей феноменологией духа, которой позавидовал бы даже сам ее создатель.

Приблизившись к дому Матильды, уже охваченный этим смутным и неприятным чувством, я не стал смотреть на окно, а нервно ворвался в подъезд, в котором меня ожидали самые неприятные известия. Сразу ударил в голову застарелый тлетворный запах, которого никогда здесь не было, поскольку цветочница Карина всегда особенно заботилась о благовонии подъезда, устраняя всяческие признаки человеческой нажитости, густым потоком льющимися из квартир, в которых, как ты понимаешь, творится черт те что. Люди, ты же знаешь, мой милый друг, люди нечистоплотны.

Подойдя к двери Матильды, я с ужасом обнаружил, что она была приоткрыта. Такая смесь ужаса и трагизма, чувство, для меня совершенно далекое и почти незнакомое. Но, увы, и мне пришлось его испытать и пережить все, что приготовил для меня тот черный день в моей жизни. Что меня ожидало там, в этой обители любви, в этом лучезарном царстве радости и счастья? Я невольно задержался на несколько секунд, отдаляя страшную реальность, которая, в чем я был уже уверен абсолютно, должна открыться перед моим несчастным взором и поразить меня в самое сердце.

Войдя, нет, влетев в квартиру, я, разумеется, увидел мертвую Матильду, чей труп раскинулся в самой безобразной позе на полу. Он так уже успел разложиться, как будто дело шло о нескольких неделях, если не годах. Ужасное зрелище, мой друг, ужасное. Хуже, наверное, увидеть кучу мертвых тараканов, отравленных санитарной службой в какой-нибудь ветхой квартирке на окраине большого города.

Что мне еще могло прийти в голову в тот момент, кроме изумительнейших и наших с тобой любимых строк Бодлера, которые, мой милый друг, мы часто с тобой читали нараспев в два голоса под аккомпанемент какой-нибудь восторженной девицы, не лишенной эстетического вкуса и даже притязания на что-то больше:


Ты помнишь ли, мой друг, что видел я с тобою

В один из теплых летних дней:

Ту падаль гнусную, у горки под сосною

Лежавшую, среди камней?


Задравши ноги вверх блудницею позорной,

Ядами жгучими полна,

Валялась без стыда она, дыша тлетворно,

И будто ласкам отдана.


То, что я увидел, было точной иллюстрацией слов поэта-пророка, так гениально проникшего в потаенную глубь женской души, в которой на самом деле смрад и тлен, а не красота и любовь. Кто-кто, а он-то знал толк в этих тонких психологических штучках. Ты понимаешь, как я изумился, ведь еще вчера это была цветущая красотка редкостной привлекательности, почти юная особа, правда, немного полноватая в бедрах, но это нисколько ее не портило, наоборот, придавало ей особый шарм, перед которым не мог устоять ни банкир, ни музыкант, ни даже сам премьер.

Сейчас же валялся, ибо другого слова я не могу подобрать, какой-то человеческий остаток, сгнивший и проеденный червями. Причем, и это невероятно, более всего пострадали прекрасные глаза Матильды, вместо которых теперь были какие-то две пустые черные дыры, такие огромные, что через них, наверное, можно было бы увидеть другой край вселенной. Конечно, я поддался соблазну заглянуть в них, чтобы как следует рассмотреть потусторонний мир, но, приблизившись к лицу, нет, к тому желтому смрадному месиву (так точнее), я отшатнулся, ибо неистребимое зловоние чуть не убило меня на месте.

Вот уж чудны дела твои, природа, так потешающаяся над собственными бедными созданиями, не имеющим никакой защиты и покрова. Откуда же все это берется? Как же так происходит, что этот благоухающий всеми райскими запахами цветок, обладающий всеми совершенными формами, которые были открыты самими мудрыми греками, да еще голосом, подобным пению райских пташек, превращается в такое чудовищное и отвратительное скопище, в котором собрана вся мерзость мира? Я стал размышлять, но мои мысли не могли пойти дальше рассуждений Августина и Бонавентуры, а это, ты знаешь хорошо, далеко не предел.

Ты можешь представить чувства, охватившие меня в ту страшную минуту. Я решительно был сбит с толку и не знал, что делать. Первое разумное решение было позвать молочника, поскольку, как говорили, у него есть какое-то чудесное зелье, с помощью которого можно было бы привести покойницу в тот благообразный вид, который было бы не стыдно показать людям. Но молочника не оказалось на месте, как раз он доил коров в тот момент, и поэтому ничего в мире не могло его оторвать от его священной обязанности. В замешательстве я вернулся в квартиру, где так бесстыдно отдалась тлетворному действу природы наша дорогая Матильда. Я даже обиделся на нее, посчитав такое извращенное соитие с природой изменой, и не только мне одному, но и всему роду человеческому.

Не скрою, мой друг, не скрою, ибо скрывать тут нечего, что во мне возникло жгучее желание поцеловать ее, чтобы вспомнить то блаженство от слияния уст, которое дарила живая Матильда. Я понадеялся, что, может быть, даже мертвая, она все же сохранила хоть капельку своего искусства божественного сладострастия, даже от одного поцелуя, не говоря уж о большем. Во мне затеплилось робкое желание вновь испытать это чувство, которое одно, без всяких там медитаций, постов и молитв, уносит вас сразу на небеса.

Но вернувшись, я не обнаружил тела Матильды. Это было не меньшей неожиданностью, чем сама мертвая красавица. Мной овладело искреннее любопытство: кому она могла понадобиться в таком виде? Живая — другое дело, ей не гнушался никто, да что там не гнушался, перед ней не мог устоять никто; и король, и принц, и самый последний нищий падали ниц при виде ее неземной красоты. А здесь просто обезображенный труп, который дорог лишь нескольким преданным и искренне любившим ее сердцам. Да и то, через силу, скрепя сердце.

Как ты понимаешь, я отправился на поиски. Сначала я был в полной растерянности и совершенно не знал, куда направить свои стопы. Но, благо, нюх у меня как у собаки (это по наследству), и он безошибочно привел меня в лавку аптекаря. Кто бы мог подумать, что этот тщедушный человечек, горизонт которого не выходит за пределы химикалий, мог решиться на такое, я бы сказал отважное действо. Да что там действо, на поступок, а может быть, даже и на подвиг! Похитив труп Матильды, он в спешке еще толком не успел его спрятать, оставив лежать в прихожей. Единственное, что он успел сделать, так это выгравировать мемориальную табличку, дабы поставить ее у изголовья и его возлюбленной. Да-да, я же говорил, что она одаривала своей любовью даже таких сирых и убогих, как этот несчастный аптекарь. Это была поистине богиня любви!

Что ж я увидел, какие слова красовались на той таблице? Я долго и остолбенело рассматривал эти слова. И неспроста. Ты не поверишь, мой друг, но он не погнушался нашим любимым Бодлером и начертал такие его строки:


Какое дивное пред нами изваянье!

В изгибах тела мощь и нега разлиты

Обильно и цветут в божественном слияньи.

Все дышит чарами чудесной красоты

В той женщине. Она достойна скрасить ложа

Роскошные дворцов, деля на долги дни

Досуг духовного владыки или дожа.


Ну ты только представь, какой ужас и гнев охватил мною душу! Я чуть было не убил этого плагиатчика, так бесстыдно использовавшего строки нашего любимого поэта. Мне показалось это верхом наглости, ведь кто такой этот аптекарь?! Ты же знаешь, и я говорил тебе об этом не раз, что это один из самых ограниченных представителей рода людского, ничего не ведающий, кроме химии. Позитивист, одним словом. Как позитивиста я его и воспринимал. И разве может позитивист прикасаться к священному лону поэзии?! Но, немного остыв, я подумал, что он был не так уж и неправ, и, возможно, не так уж и глуп. И нужно отдать ему должное, он подобрал именно те строки, которые соответствовали его замыслу и раскрывали самую волшебную ипостась этой чертовки Матильды.

И ты знаешь, что он задумал сделать с нашей бедной Матильдой? Он решил придать ей прежний вид, сделав ее еще более красивой, чтобы выставить в витрине своей лавочки! Понятно, что он сделал это из меркантильных рекламных целей, хотя мне стал божиться, что все ради искусства и великой любви к этой женщине, самой невероятной жрице любви во всем мире. Хотя, как выяснилось, других женщин у него отродясь не было, и если бы не добросердечная Матильда, оставаться ему вечно в девственниках. А потом уж и евнухах. Матильда спасла его от такой ужасной участи.

И вот, не прошло каких-то трех дней, и труп Матильды, хотя теперь его никак нельзя так назвать, выставлен на всеобщее обозрение в виде прекрасного манекена, выглядящего живее всех живых. Вот он какой премудрый аптекарь! Своим искусством он добился даже того, что время от времени Матильда приоткрывала рот, закатывала глаза и издавала сладострастные звуки. Сам понимаешь, что отбоя от зевак, решивших поглазеть на такое чудо, не было. С той поры не перестают образовываться многотысячные очереди, и люди проходят мимо такого чудного дива стройной шеренгой с широко открытыми глазами. И вот какой удивительный парадокс, мой милый друг, который я до сих пор не могу ни понять, ни осознать: мертвая Матильда пользуется гораздо большей популярностью, да что там популярностью, славой, чем живая!

И я очень хочу, чтобы ты, когда пройдет твоя скорбь, поскорее приехал и все увидел своими глазами, дабы временную печаль сменить на бесконечную радость.

В каком-то смысле я даже рад тому, что Матильда умерла такой молодой и красивой. Ты только представь, если бы она начала стареть и превратилась бы в седую, сухую и морщинистую старуху. Это было бы хуже ее смерти. А так, она осталась в памяти всех ее знавших молодой, здоровой и красивой, и такой она войдет в вечность и предстанет перед Творцом. И возрадуется тогда Творец своему творению и с радостью воскликнет: «Хорошо сохранилась, Матильда, черт тебя побери!» Ему и невдомек, что все это дело рук премудрого и хитрого аптекаря.

Ведь из курса патрологии хорошо известно, что пред Богом предстают живыми, а не умершими, поэтому никакое трупное искажение не способно повредить того облика, в котором смерть застает умершего. И даже если он сгорит в пух и прах и от него не останется ни единой пылинки, то он все равно предстанет перед Господом в том виде, за миг до того, как его забирает смерть. В этом смысле мы можем порадоваться за Матильду, ведь краше как при жизни, так и после смерти ее не сыскать никого на всем белом свете. И возблагодарить аптекаря, своим искусством добившегося того, что никакая смерть и вызываемые ей уродства больше ей не страшны.



Снова Иванов


Я — Иванов, Снова Иванов, фамилия моя Иванов, имя Снова. Сразу хочу предупредить, что я не Иванов среди бесчисленных прочих Ивановых — больших и малых, известных и неизвестных, значительных и не очень, праведных и грешных. В том числе и литературных персонажей. Кстати, кто-нибудь вообще считал, сколько Ивановых в литературе? Вот было бы знатное исследование, хотя совершенно бессмысленное, как, впрочем, и большинство исследований. И большинство того, что творится в мире.

Все эти Ивановы в принципе одинаковы и все на одно лицо; пребывают они среди бесконечно-конечных и, конечно, конечно-бесконечных ивановых, пребывают с их бесконечной тоской, унынием, практически полным отсутствием перспектив, здоровья и денег, с одной лишь тягой к запредельному. И крутятся они в этом колесе непонятно чего и непонятно для чего.

Я же Иванов особенный. Я — Снова Иванов! Я не такой, как какой-нибудь совсем обычный Иванов, я не «вещь среди вещей», не плесень на краю вселенной. Я Снова Иванов с огромной благоустроенной квартирой, собственной онлайн-школой и выходом в самые высшие сферы, и конечно, с определенной известностью в некоторых кругах. И это я, ввиду своей воспитанности и скромности и, не скрою, благородства, почти ничего и не сказал о себе. Зачем вызывать лишнюю зависть; она, как хорошо известно, портит нравы. А мог бы, мог бы! Да с меня целую историю писать можно и фильм даже снимать.

Не стоит труда догадаться, как я горжусь своим именем; мое имя все, в нем моя суть, мое счастье. Будь я, скажем, Василием Ивановым или Дмитрием Ивановым, во мне не было бы никакого смысла, ибо быть Ивановым не значит ничего. Ровным счетом ничего. И на этом можно заканчивать историю, всяческую историю. Ставить одну большую жирную точку над «И».

История, настоящая История, а не масса всякой мелочи, называемой историями, это не про меня. Я никогда не попадаю ни в какие такие «истории». И не потому, что у меня особый высокий статус существования, а потому, что я счастливчик, избранник, и, не побоюсь сказать, Божий. Жизнь моя прекрасна, у меня нет никаких оснований роптать ни на что. И главное, что я и особого труда не прилагаю к счастью своему. Все как-то складывается само собой. Все дело в моем имени.

Кстати, про имя. Я не знаю, откуда оно. Никакие мои изыскания по этой части ни к чему не привели. Родителей нет, родственников в принципе тоже. Спросить не у кого, в природе просто нет такого второго имени. Генеалогическое древо кануло в темную пропасть истории. Но, может, это и к лучшему. Бывают времена, когда люди поддаются всеобщему поветрию давать своим детям весьма странные имена. Этимология и семантика этих имен может быть очень необычной. Скорее всего, со мной так и произошло. Есть лишь имя, а вместе с ним все счастье моей жизни, поскольку в нем знак моей особенности, даже избранности. По крайней мере, я так считаю. Но не безосновно. Никогда со мной ничего такого не происходило, моя звезда меня никогда не подводила и светила всегда светом ярким, ровным и приносящим удачу.

И все-таки с этим Сновой Ивановым, то есть со мной, история вышла. Очень неприятная история. Он внезапно умер. Умирают, как правило, внезапно, даже если долго ждут и готовятся. Все это хорошо всем известно. Ну дело это совсем пустяшное — умереть. Совсем простое и мало кому интересное дело. Бывали, конечно, времена, когда этим интересовались, да и то чудаки какие-то. Сейчас нет. Сейчас не то. Ну, умер и умер. Подумаешь, эка невидаль? Тут туристы в космос уже летают, а здесь всего лишь умер. Конечно, для самого Иванова произошел полный крах, обрушение всех его планов. И умирать он вовсе не собирался. Да кто его, несчастного, в этом деле спрашивать будет?

И что особенно досадно, что смерть этого Сновы Иванова, несмотря на его некоторую «известность», никакого особого фурора не произвела. Да и, по правде говоря, печали тоже.

— А-а, снова Иванов, — безразлично сказали в морге. — Снова Иванов умер.

Меня, как услышал это, как кипятком ошпарило: какая бестактность, какое хамское отношение ко мне и к моему имени! Они-то на самом деле имели в виду «опять»; фамилия-то Иванов распространенная! Снова Иванов умер, то есть опять Иванов. Вот и все. Оказывается, это был уже пятый умерший Иванов в тот день. Конечно, работники морга не узнали в покойнике известного на тот момент Снову Иванова, поскольку смерть все же делает кое-какие коррективы на лице человека, да и откуда им вообще знать, они же не бывают на статусных вечеринках, они знай свое дело потрошат трупы, да и только. А меня так поразила бесчеловечность этих работников, не признавших в Снове Иванове Снова Иванова, а сказавших равнодушно-профессиональным голосом: «А-а, снова Иванов».

Вы только представьте, каково мне, Снове Иванову умереть, да при этом еще и снова? Я не могу снова умереть, я вообще не могу умереть. Вот если бы они сказали: «Опять Иванов умер», тогда бы это поменяло все дело. Можно было бы подумать, что какой-то другой Иванов опять умер, а не Снова Иванов. Но они сказали, что снова Иванов умер, подписав ему, то есть мне, Снове Иванову, смертный приговор. Конечно, только лишь в морге своем. Но и это для меня немало.

Да я бы и сам умер, без их этого «снова». Но их, конечно, можно извинить; они не ведают, что говорят. После пятого покойника ими такая скука смертная овладела, что в тот момент они потеряли всяческий вкус к своей работе и у них произошло, как говорят, профессиональное выгорание. Совсем стали безразличны к покойникам, всю любовь к мертвому потеряли. И по иронии один из них, тоже по фамилии Иванов, умер тем же вечером. Он меня-то и вскрывал, и безразлично ему стало от его дела.

И почему б ему не умереть? Я вот ведь умер, и те пять Ивановых в тот день тоже умерли. И Бог знает, сколько еще умерло и умрет. Я же говорю, что это дело совсем ничтожное, самое легкое — умереть. И вот, пожалуйста, снова Иванов умер. Но с этим все правильно, его-то звали, как угодно, только не Снова, поэтому про него и можно было сказать эти проклятые слова: снова Иванов умер, но никак не про меня.

Со мной же все по-другому, они, по правде говоря, все дело моей жизни испортили. Все дело личной, глубоко частной, интимно-индивидуальной жизни Сновы Иванова, который умер, и причем не как-то там всеобще умер, а вполне прилично, сидя за утренним кофе, в дорогом халате после душа, приятно беседуя с горничной, поглаживая своего британца, мечтая о скором отпуске на море, в ожидании машины, которая его отвезет на службу, так вот этот неповторимый Снова Иванов снова всеобще умер. Это нелепость, я сказал бы подлость даже, и какая-то вселенская несправедливость — вот так обезличить такого человека.

А тут еще одна неприятность. Только смирился с досадой, что во мне Снова Иванову не признали, собрался уже заснуть хорошенько мертвецким сном, вдруг там комиссия какая-то нагрянула. В этом проклятом морге. Все ходят, смотрят, внимательно покойников разглядывают, щупают их мертвые конечности, какие-то щипцы в ноздри засовывают. Целуют даже иногда украдкой. Вот кто покойников-то любит по-настоящему! Не эти хилые вскрывальщики трупиков, но из комиссии! Комиссия она не просто из каких-то набирается, сразу видно: люди смерть любят и отдают ей все лучшие свои силы.

Но все-таки не хотелось, чтоб меня такого всего мертвого эти гады целовали, ведь у меня уже червячки немножечко поползли по щекам, где раньше слезы лились. И как лились! Думаю, может, пронесет, но нет. Главный наклонился надо мной так близко, что я мог почувствовать зловоние, густым потоком струившееся из его рта, и желтый рыбий глаз, вонзившийся прямо в мою душу. Я чуть не умер от страха и отвращения. Что-то он ел накануне много и ничего не переварил, и умрет скорее всего от несварения такой гадости. А потом выяснилось, что он гусениц жрал, сырыми и живыми.

— Почему у вас мертвые покойники думают? Им положено быть в полном беспамятстве и неразумии, — проскрипел главный, вновь приговорив меня к смерти.

Вот как в морге-то, этой первичной инстанции, в которой, казалось бы, умерших должны на руках носить, целовать и хлопать в ладоши при каждом новом появлении. А они? Они-то что делают?

Ну да ладно, патологоанатомы, им что Иванов, что снова Иванов, что Снова Иванов, что снова Снова Иванов — один черт, они рады каждому новому покойнику как продолжению рода своей деятельности. Но вот жена, жена-то меня возмутила до самых корней моих волос. Ее, мягко говоря, отношение к моей смерти.

Она, конечно, несмотря на всю мою известность, особого почтения ко мне никогда не имела. И вообще считала меня почему-то неудачником. Хотя вся всегда в мехах ходила. Голая, но зато в мехах. А голая она прекрасная. Любой скажет. Но это пусть теперь на ее совести. Конечно, за мной водились, как говорится, семейные грешки, но у кого их нет, кто семейный да без грехов? Бессемейные и те все в грехах, а тут семейный. Конечно, грех на грехе и грехом погоняет. Но можно было бы и не замечать таких пустяков; ну, выпил лишнего раз-другой-третий, ну, потерял кредитную карточку и свидетельство о браке, ну, проспал тещины похороны — мелочи.

Так вот жена эта, увидев явный труп своего благоверного, то есть меня, самого Снова Иванова, вместо того, чтобы зарыдать и издать вопль вселенской скорби, который мог бы потрясти по крайней мере наш подъезд, как и бывает в случае с приличными женами, слегка заломила руки, закатила свои недокрашенные глаза и чуть ли не вызывающе кинула куда-то в потолок:

— Что, Иванов, снова?!

Вот уж эта идиотская манера современных жен называть своих мужей только по фамилии. Фамильярность такая. Даже не знаю, откуда она пошла. Меня передернуло от этих слов, как и в морге. Снова никакого признания и благоговения перед моим именем. То ли вопрос, то ли упрек был в ее голосе, то ли еще что-то, связанное с глубинами непроясненной женской сущности, ее, так сказать, вечной женственности, но позднее стало понятно, что и обиднее-то всего, что она подумала, что я не умер, а только напился как всегда и отключился.

Снова Иванов напился! Надо читать в буквальном смысле так: снова Снова Иванов напился. Вот что было бы правдой! Да разве она способна на такое?! А она вместо этого: «Что Иванов, снова?!» Ну, и обесценила она этим гадким и пустым наречием «снова» и семантической инверсией всю волшебную суть моего имени, имени Снова. Я чуть не заплакал от досады и обиды. Что мне оставалось делать? Только, покрепче сжав губы и кулаки, копить ярость моего нерастраченного сердца для того презрения, которое ее встретит, когда она вернется.

Не признав во мне умершего, она ушла по магазинам, оставив меня одного совершенно мертвого лежать под палящими лучами сорокоградусной жары. Экклезиаст, снова и снова…. Что? Снова? Снова Экклезиаст? Ну уж нет, это слишком. Вот поэтому и работники морга тоже сразу не признали во мне Снова Иванова, буркнув вместо этого «А-а, снова Иванов». Солнце, понятное дело, свершило свою зловещую работу с моим мертвым лицом, и через два часа оно скорее напоминало месиво из теста и дерьма, чем лицо такого высокооплачиваемого современника, каким был Снова Иванов, то есть я.

Ушла, оставив одного, совсем одного, а я и так один, всем ведь известно, что в смерти одиночество достигает самого высокого накала. Предельное одиночество и смертельная скука. Только ждать. А чего ждать? Ничего. Дальше ведь все хуже и хуже. Может ли быть ситуация ужасней этой? Смотрю в окно и ничего не вижу, а подойти не могу, а за окном жизнь, пешеходы, маршрутки, суета, птички поют, а я даже и посмотреть на это не могу. Жаль. Ну что ж, каждому свое, как говорится.

Я, конечно, знаю, куда она пошла на самом деле, куда она регулярно ходит последние шесть лет, делая вид, что идет по магазинам, поскольку работы у нее нет и больше сказать ей нечего. Работа есть у меня, и еще какая, современная и престижная. За шесть лет можно было бы обойти все магазины мира сотни раз, выкупив все товары, все нижнее белье, все-все-все. А она только делает вид, что по магазинам ходит. Думает, я полный дурак, если вида не подаю и не требую от нее никаких признаний. Мне и так все понятно. Я выше всего этого, да и женщину я хорошо знаю, не зря же Шопенгауэра конспектировал. Только вот где эти записи, вот бы их сейчас почитать, освежить, как говорится, понимание всей этой женской души, вернее, ее бездушие, надо же, ушла, не видит, что ли, что я мертвый и одинокий, что обязательно надо было уйти именно в этот момент, потом бы уж пошла…

Кажется, я заснул, потому что был внезапно разбужен громким разговором и смехом в коридоре. Да, это жена вернулась, но вернулась не одна, а с моим приятелем, знаменитым на тот момент писателем по иронии тоже Ивановым, но, слава Богу, не Сновой Ивановым, поскольку такой Снова Иванов лишь я один, и они все об этом прекрасно знают, только делают вид, что это не значимо, но с Виктором Ивановым, с таким вот простым и никчемным Виктором. Хотя на его месте легко мог бы быть не Виктор Иванов, а, скажем, Виталий Иванов, и он мог быть не писателем, а кем угодно, хоть топ-менеджером, хоть продюсером, да хотя бы и простым айтишником. Дело бы это не поменяло. Главное, он в принципе не мог быть Сновой Ивановым.

Так вот, когда они вернулись, естественно, навеселе, флиртуя, обнимаясь, целуясь и ведя вполне себе пустейшую (что меня особо раздражало) светскую беседу, они ничего не заметили. От них, как говорится, жар шел. Жена едва ли уже не брезгливо бросила взгляд, в этот раз, слава Богу, на меня, и с несколько печальным вздохом промолвила:

— Ах, Иванов, снова ты, снова.

И опять проклятие: поменяла порядок слов и не вернула их обратно, в нормальное положение: «Ах, Иванов, снова ты, снова». Да еще и усилив повтором. Невыносимо! Да если бы она заметила, что перед ней не какой-то там «Иванов снова», а Снова Иванов, муж ее прекраснейший, который за четыре часа свой наисмертейшей покойницкой умершести и мертвости уже порядочно разложился под палящими лучами солнца, что уже жирные черные мухи облепили его распухшее лицо и синие черви ползают не только по его телу, но уже и по всему дому, заползая и на кухню, что уже смердит он на весь дом, на весь мир, разве бы она сказала: «Ах, Иванов, снова ты, снова»?!

Она бы в ужасе прокричала: «О, Боже, Снова Иванов!» И все! И этого было бы достаточно. И Господь бы услышал ее и простил бы всю ее грешную, пустую и развратную жизнь. А заодно и всех остальных грешных и глупых баб, как, впрочем, и мужиков, да что там… весь род людской, погрязший в сребролюбии и сладкоедении. Она бы, конечно, никогда не произнесла этого слова — умер, она его боится самым суеверным бабьим страхом. Но уже и этих слов было бы достаточно, и, возможно, от них я бы и воскрес, поскольку это было бы величайшее чудо, которого я всю жизнь от нее и ждал. Таких простых человеческих слов признания твоей личности, человечности, индивидуальности через произнесение полного имени Снова Иванов.

Но нет, куда там, скорее гора сойдет с плеч, чем она скажет это. Да к тому же она была изрядно под шофе и ничего не заметила. Ровным счетом ничего. Видимо, в розовой дымке предстали перед ней очертания моего разложившегося трупа. Вот что алкоголь-то с людьми делает. Вот поэтому они с этим моим приятелем-писателем, этим банальным Виктором Ивановым, так бесцеремонно расположились на столике метрах в двух от меня, разложили всяческую дорогую закуску (он купил, естественно) и продолжили свою приятную вечеринку. Обжимания, поцелуи и все такое прочее… И он все под юбкой руку у нее держит, а я ничего не могу поделать: лежу, гнию и стону тем внутренним криком, от которого и умер блаженный Серафим. Включили музыку, еще бутылочку, кажется, уже рома, распаковали. Танцевать стали, современный блюз, он ее так, сука, нежно прижимает, что я готов был умереть просто на месте. Я ведь и подойти к ним не могу, и даже ничего сказать. А она все стонет, стонет и стонет.

Но, что делать, молодо-зелено, как говорится, пусть себе веселятся, покуда силы есть, куда ж их тратить, ну, правда, куда ж, не на охоту же, эту звериную и тупую дичь, и не на походы в различные Lounge clubs, особенно где такую суперкислоточку подают типа «Big Blood» и т. д. и где дамочки современные, на манер тех, из Серебряного века, так томно закатывают свои пустые глазенки, что душу воротит от всего этого. А жена-то, жена, вроде и не первой молодости, а туда же…

Я был в ярости, готов был разорвать их на части, подвергнув самым изощреннейшим пыткам. Но я был бессилен что-либо предпринять и продолжал лежать с расслабленными руками и ногами, напоминая уже скорее утопленника, чем обычного городского квартирного покойника.

Обнаружили они меня, ясное дело, только утром, когда жена, выйдя из нашей спальни, завизжала:

— Виктор, Иванов-то снова лежит, наверное, у него обморок!

Тут, конечно, силы мои земные и небесные кончились, и я бы встал и убил на месте обоих, если бы не смерть, не позволившая мне даже шелохнуться. Но когда наконец (после утреннего кофе опять за этим же столиком возле меня) все же винные пары немного у них улетучились и ночное сладострастие слегка утихло, тут они заметили меня в моем истинном положении и вызвали, конечно, сразу работников морга, а не «скорую». Но и в этот, казалось бы, наитрагичнейшей момент ее и, разумеется, моей жизни, вела она себя далеко не лучшим образом. Видимо, похмелье было сильное, да и вообще ей было плевать на меня. Как другие: ну, умер и умер, что ж теперь, сами поживем теперь, может, и припеваючи поживем. Так, наверное, она думала, когда работники морга колдовали над моим телом, пытаясь его немного заморозить, так как я разваливался буквально на руках. Вот до чего разложение дошло, солнце-то страшно жарило тогда.

Слава Богу, что меня хоть в морг отвезли. Но когда меня спускали на носилках по подъезду, покрывало с моего лица немного сползло, и соседка, проходившая мимо, презрительно глянув в мое явно умершее лицо, небрежно кинула:

— Иванов, что ли, снова.

И снова и снова, все что угодно, только не Снова Иванов. Что же за люди такие!? Разве они не понимают, кто я такой и кого они лишились? Ну пусть как хотят, мое дело теперь совсем маленькое — быстренько ширк в гроб и могилку, а там уж лежать-полеживать до жизни будущего века, либо до полного торжества позитивизма. Время покажет. Полежим — увидим, как говорится.

Но пока лежу в морге, наслушавшись всех этих тупых разговоров работников, ничего не понимающих ни в жизни, ни в смерти, да и, по правде говоря, в мертвецах. Мертвецы ведь чин особый, а откуда им знать, они же на периферии возятся, вглубь мертвой души никак не проникая. А душа у мертвого тоже есть, это особая мертвая душа, о которой не только патологоанатомы, но и теологи ничего не знают. Те только в абстрактных схемах погрязли, и покойников-то по-настоящему не видели никогда.

Вот лежу бездвижный, думаю все это, и такие грустные чувства меня охватывают, поскольку даже через чугунные стены морга доносятся до меня радостные и беспечные звуки жизни тех, за стеной, еще живущих и, видимо, собирающихся жить вечно. Умирать они, как и я, точно не собираются. А шум все нарастает и нарастает, мне уже совсем невыносимо, умру сейчас снова, что тогда. Боже мой, хватит, мне умирать по-настоящему пора, а вы все веселитесь. Веселитесь и веселитесь, как беспечные кролики. Ну правда, имейте совесть, дайте хоть немного полежать в себе, завтра мне хорониться, и что мне делать? Я не знаю. Вы пока живые, живые и дурные, ну а мы, мертвые, пока мертвые, и нечего нам сказать. Ничего мы не можем сделать. И шум ваш, такой звонкий и абсурдный, такой, Господи, тупой, так резонирует с той тишиной, которую мы вдруг обрели.

Сразу захотелось чистоты и покоя, захотелось в храм и на природу, причем сначала в храм, а потом на природу, или сначала на природу, а уж потом в храм…

Где храм, где природа, Господи, хочется воскликнуть иной раз! Где?.. А правда, где? Где, душу, собственно, отвести?


Ну, наконец похоронили. Все самое обычное, даже и рассказать-то нечего. Ну, кроме, конечно, неприятнейшего, но уже не удивительного момента, когда мой дорогой коллега, тоже по случаю Иванов, наклонившись надо мной для этого последнего целования, как-то ядовито и словно злорадствуя прошептал, хитро прищурив правый глаз:

— Ну что, Иванов, снова ты облажался.

И как будто сжал кулаки свои и потряс ими над гробом, но тихо так, неприметно, чтобы не нарушить приличия заведенного ритуала. И в тот миг я с ужасом узнал в своем сослуживце того самого главного, который проводил инспекцию в морге. «На двух работах, значит, работает», — подумал я со звериной свирепостью.

Ну что тут сказать, мерзавцы и подлецы, подлецы и мерзавцы все эти пока еще живущие и ни о чем таком и думать не желающие. Как будто и вправду живут как птички лесные, да травы полевые. Тем-то простительно, но этим никак. И ведь никто их так и не научил ничему. Где мудрецы и аскеты, где праведники и святые, где успешные и знаменитые, да где хотя бы ученые? Никого, а человек все тот же, так ничего и не понимает. И что самое страшное или удивительное (это кому как), что и после смерти ничего не поймет. И неважно, Снова ты Иванов или какой-то другой неприметный совсем человек.


И вот, уже лежа в гробу, зарытым глубоко под землей, Снова Иванов все думал, как же так случилось, что он умер. Да, видимо, он не просто умер, он скончался. А это совсем другое дело, хотя обывателям никогда не понять эту разницу.

Почему же именно он? Все-таки это случилось с ним? И никак не мог вспомнить самого момента смерти, да и не только, как умер, вообще, как жил точно не мог вспомнить. Память есть, а вспомнить точно ничего нельзя, так, расплывчатое серое масляное пятно набухло в больном мозгу. И где ж все мои переживания, впечатления и все остальное? Но ничего не поделаешь, теперь придется так, рождения-то не отметить. И хоть ты просто Иванов, хоть Снова Иванов, или совсем-совсем маленький и незначительный иванов, да и, может, иной какой совсем не Иванов, не важно — судьба-то у всех одна.






 
Яндекс.Метрика