Андрей Пермяков
ВСЕ РАВНО УЗНАЕШЬ
Рецензии. Обзоры

*

ВСЕ РАВНО УЗНАЕШЬ


Лета Югай. Вертоград в августе. М., «Воймега», 2020, 132 cтр.


Совсем недавно, весной 2021 года, один давно и заслуженно знаменитый поэт в своем фейсбучном аккаунте назвал Лету Югай «самой талантливой из недавно появившихся молодых авторов». Я, в целом согласившись, отметил, что первая ее книга вышла чуть больше двадцати лет назад. Ответ мэтра был кратким: «Андрей, вы ошибаетесь».

Факт занятный, факт несколько случайный — тем более что первые два сборника Югай, вышедшие в Вологде, действительно были интересными, но интересными в том плане, в каком юношеские опыты часто привлекают внимание самим фактом существования. И внимание то нередко мешает росту.

В то же время момент показательный: Лету в самом деле неоправданно долго считали дебютанткой. В материалах премии «Московский наблюдатель» за 2010 — 111 ее имя упомянуто едва ли не чаще большинства авторов поколения, однако преобладают благожелательные отзывы с долей снисхождения: «...вологжанка Лета Югай с трогательными лирическими стихами…», «Стихи Леты очень открытые, доверительные, личные, часто с фольклорными мотивами. Это добрый мир с голубыми глазами, которые совсем не умеют врать…», «…а красивая девушка Лета, конечно же, не осталась без цветов». Впрочем, к финалу сборника рецензий она уже названа «известным автором».

Тем не менее премия «Дебют», полученная в 2013-м, вправду стала очередным дебютом, уже которым по счету. Кажется, действительно серьезный разговор о поэте без поколенческих и прочих скидок был начат после книги «Забыть-река»2. Попробуем, спустя несколько лет, вспомнить тот сборник и составить краткое, но пристрастное резюме обсуждений. Тем более, в обсуждениях тех мы с радостью поучаствовали3.

Формально «Забыть-река» состояла из двух разделов: «Записки странствующего фольклориста» и «Прямая вода». При ближайшем же рассмотрении среди «Записок» был отдельно заметен цикл «Надписи на прялках». Именно с ним Лета дебютировала в журнале «Новый мир» (2014, № 6), где с тех пор стала не просто постоянным, а едва ли не самым постоянным автором. В самом деле: цикл тот удивил на нескольких уровнях: одно дело, когда о связи русского фольклора и русского футуризма знаешь теоретически, совсем другое — когда наблюдаешь, сколь неисчерпаем тот фольклор. Да и поэтический авангард, оказывается, может не только двигаться по кругу, покусывая собственный хвост, но подлежит активному развитию — с опорой опять-таки на прикладное народное творчество. Об этом на презентации «Забыть-реки» говорил издатель книги Александр Переверзин4.

А вот финальный раздел книги, «Прямая вода», не то чтоб разочаровал, но Никон Ковалев верно написал о нем: «Взгляд странствующего фольклориста интереснее точки зрения „прямой воды”...»5 «Интересней» — здесь очень точное слово. В разделах, связанных с научной работой, с исследованием быта и нравов, Югай открывала нам совершенно дивные чужие галактики, а высказываясь от собственного имени, являла образ человека, силящегося понять большой мир, но как-то весьма осторожно. Ждущего от мира прямых ответов, раскрытия тайн света белого. Это хорошо, но мы ведь сами не понимаем; сами ответов ждем. Словом, открытый финал предыдущей книги требовал продолжения.

То продолжение сперва явило себя в подборках, появлявшихся с замечательной и правильной регулярностью, а теперь — и в облике «Вертограда». Преемственность книг очевидна. К примеру, второй раздел, названный «Полая память», отчетливо параллелен «Надписям на прялках». Разумеется, есть явные различия: и на уровне технических приемов, и на уровне тематическом — теперь речь идет не о собственно народной, а о церковной культуре, хотя и пропущенной многократно сквозь сита, пальцы и очи народа. Но стиль повествования в двух фрагментах разных книг чрезвычайно сходен. Читать раздел радостно, а цитировать — совершенно невозможно. Графика, палиндромы, элементы found-poetry, мэйл-арт (а как еще назвать рукописные фрагменты из писем к Богу?), иные средства и методы авангардных поэтик, известные по отдельности, но крайне редко удающиеся в совмещении, явлены во всем многообразии.

И следующий раздел-глава, «Первый этаж от неба», тоже имеет явные параллели с «Записками странствующего фольклориста». Правда, в «Записках» речь по преимуществу шла о фольклоре привычном, деревенском, но были там своеобразные намеки, что в городе все аналогично. Так оно и оказалось.

Только навыки взаимодействия с соседями, представляющими иной мир, утрачены. О том, что принято называть «суевериями», теперь узнаем из глянцевых или унылых журналов. Да, в общем-то, и с человеками общение не складывается. По причине неразличения их и других. Можно, конечно, многое исправить,

<…>

если ты

остановишься

и начнешь говорить с людьми.


С людьми, с людьми,

а не с теми, кто принимает их форму.


Но надо ж сначала остановиться! В городе это сложно. Хотя сейчас везде в каком-то смысле город. По крайней мере часть «Вертограда в августе», названная «ТИ-РИ-ЛИ. Книга-деревня» и посвященная непосредственно полевой работе автора, то есть исследованию северного деревенского фольклора, сильно об этом свидетельствует. В разговорах весьма немолодых женщин разных темпераментов и характеров гораздо чаще природно-бытовое осмысляется через феномены, привнесенные глобальной культурой, а не наоборот:


<…>

А как пьяный, запустит в меня тазом.

Ой, бабоньки, говорю,

я сегодня работала влатарем,

перво место заняла!...


С другой стороны, городской лоск есть дело поверхностное. Отличие, похоже, лишь в том, что обитатели мегаполисов умеют облекать некий опыт в готовые, подсказанные массовой культурой формулировки. Разумеется, оставляя вне этих формулировок суть. Вот молодая горожанка рассказывает о некоем Палыче, похоронившем жену и тихо сходящем с ума: супруга ему являлась. Палыча сводили к бабке, ходить умершая перестала, но человеку сделалось лишь хуже:


<…>

«Он больной человек, но интересно,

что он облекает свой бред в формы традиционной культуры».

Сама вспоминает: первый год, как муж ее бросил,

каждое утро слышала звонок по скайпу,

пыталась проснуться, нажимала «Ответить».

Говорили как раньше. Абсолютно как наяву.

А потом просыпалась еще раз, в мире, где ноутбук закрыт.

И весь день ходила дурная, ничем не могла заниматься.

Подруга сводила к психологу, он что-то наговорил,

и звонки поутру прекратились…


Искусственное смешение городского и сельского опыта было вызвано очевидным разрывом времен. Разрыв этот произошел слишком давно и был неоднократным:


<…>

Я ж ничего не знала! Раньше молчать было надо, молчали раньше,

а сейчас все умерли дети,

а внуки и не видали…


Странным образом роль хранителей памяти перешла от людей к предметам не просто материальным, а как-то снижено-материальным. Бывшим теперь уже предметам, утратившим свою исходную функцию, затем еще раз утратившим остатки полезности, еще раз утратившим, и обретшим взамен новую, хоть и последнюю жизнь, будучи вплетенными в лоскутный коврик. Такие коврики до сих пор плетут; они сильно украшают быт. И не только сельский:


<…>

было у мамы платье, потом стала юбка,

потом для сестры сарафан и мне еще на косынку,

потом стало халатом,

из халата мешок для яблок,

из мешка лоскуты да веревки.


Тут ведь не только о бережливости, вызванной почти экстремальной бедностью или памятью о прежней бедности. Тут — о передаче и хранении времени. Время же вправду дорогой, невосстанавливаемый ресурс. Притормозить его нельзя нигде, а увидеть, потрогать — можно в деревне. И еще в картинах или стихах:

<…>

Время — это пустота между спицами колеса,

Время становится видимым при косом освещении,

как движение воздушных потоков разной температуры,

как вода, оловянная на большой глубине.

От долгого нахождения под такой водой

предметы ржавеют, краска размывается, смыслы

покрываются илом.


Итак, мы сделали краткий обзор трех финальных разделов книги «Вертоград в августе». Разделы эти очень хороши сами по себе, но суть их делается яснее после занимающей первую половину сборника самостоятельной книги6 «Дуб колыбельный».

В упомянутой уже рецензии на книгу «Забыть-река» Н. Ковалев заметил: «Кажется, что стихи лучше всего удаются Лете Югай тогда, когда она не изменяет этим „подземникам”, своему фольклорно-мифологическому бэкграунду. Поэт сам прекрасно чувствует это — мир внешний, городской, литературный, суетный вслед за Бродским ставится ею под сомнение…» Да, в стихах Югай долго доминировало чувство, что подлинный мир скрыт. Или хотя бы пребывает в отдалении: в деревне, в мифе, в прошлом. Видимая же суета городская — морок есть. За ним непременно скрыто нечто подлинное, надо только подождать.

А оказалось… А оказалось, что не скрыто. Оказалось, что содержится это подлинное в не-подлинном. Сам ведь человек многократно переменчив и, стало быть, многократно смертен. Детство раннее — и безусловная радость, и непрерывная травма:


<…>

Семы падали с неба,

Ноты клавишам-листьям,

Делали все тяжелым,

Тревожным и неуютным,

Словно удар пиона,

Когда одного вы роста,

Словно бы гирьки яблок

В холодных мокрых руках.


Книге предшествует эпиграф из Ингер Кристенсен: «Когда мне было девять лет, миру тоже было девять лет. <…> Когда же мне исполнилось десять лет, миру стало неожиданно десять миллионов миллиардов лет. <…> Сейчас, когда мне тридцать пять, я редко ощущаю, что мне тридцать пять, зато я время от времени неожиданно замечаю, что веду себя так, как будто мне было десять и осталось десять». Слова эти предваряют авторское высказывание, но ни в коем случае не резюмируют его и тем более — не исчерпывают. Система «человек-мир» едина, обе ее составляющих изменчивы, обе ее составляющих смертны, обе ее составляющих творят друг друга, но человеку отчего-то страшнее:


<…>

Страшно-страшно

Падать в небо ягодой талой,

Отрываться от цветоножки.


Все кругом весело, и все кругом страшно. Оттого Первое сентября предстает метафорой смерти: в человеке умирает некий возраст. Образ не самый новый, но у Югай поданный особо.

Миру живется легче. Любая его составляющая имеет свой символ и архетип. Вот дерево, уничтожаемое и преображаемое от века, но остающееся бессмертным в эйдосе своем:


<…>

Уставшего выслушать и пожалеть готов,

На это ему сорок тысяч раскрытых листов.


Хоть всякий рубит его в угоду лодке или костру,

А все же дерево остается нетронутым поутру.


Мир вообще прекрасно един. Все переходит во все. И деяния рук человеческих тоже едины в сути — от пенки на молоке до равномерных многоэтажек:


<…>

Есть облака слоистые, кучевые и перистые.

Есть пенка от сливок, оттого что парное и от закипания.


Смотришь в небо с ожиданием: что сегодня на полдник нам?

Смотришь, жизнь, как молоко, течет через марлю.


В горних лугах большеглазая бредет тети-Зинина Звездочка.

В городе все стерильно, в высоких пакетах каменных.


Мир замечательно един, при этом — фрактален. Не то чтобы разумен, но гармоничен. Даже столь непростому и вредному созданию, как человек, мир найдет место. Но человеку этого мало. Человеку ж надо сравнивать все и сопрягать. Человек для этого придумал речь и много разных языков — дабы познавать мир самыми-самыми разными методами. Вот, например, сущности, поименованные словами русского языка, деконструируются звуками русского же языка на сущности иные:


<…>

Тропа состоит из:

ропот плит треснувших, трость;

сотрясенье, паденье в пропасть.

Мхи состоят из:

мычание динозавров;

хихиканье застывающей магмы…


Плохой поэт затянул бы приведенный выше текст до условной бесконечности, гордясь, что он умеет «как Хлебников». А Югай это не нужно, она сама умеет многое свое. И даже глоссолалия в финале этого текста — ее. Собственная.

Хотя при желании и необходимости поэт использует стилизацию. Опять-таки оставаясь самой собою. Иногда следует напоминать прописные истины. К примеру факт, что все сознательно сделанное «на века» рушится первым. И мысль эта верная и древняя, и сам пафос подобных вещей смешон, и текст получается смешной и пафосный. При этом — сделанный с безусловным уважением к прототипу, то есть к Симеону Полоцкому. И скрытая смехом грусть от неизбежной бренности передана вполне:


Статуя

То, что век не подвержено тленью

К вящему сердца успокоенью,

Света и тепла не созидает,

Жизнь не рождает.


Будто платье, смолоду берегомо,

В шкафу имуществом лепшим зовомо,

К будущему с тщанием наутюжено,

Внукам не нужно…


Бывают сопряжения более далекие и более печальные. Притча о бое индюка с павлином, опирающаяся на известный сюжет Конрада Лоренца, повествующая о конфликте, две стороны которого совершенно по-разному осознают правила поединка, ибо обладают взаимно несводимыми моралями и ценностями, вдруг странно рифмуется с абсолютно иным текстом. Тем, где барышня-студентка носит на занятия в сумочке Конституцию меж учебников, надеясь ею защититься. В смысле, защититься от номинальных защитников Конституции.

Таких сопоставлений — далеких, близких, очень далеких, но неизменно точных — стало в стихах Леты Югай очень много. Или, вернее, ровно столько, сколько надо. И сопоставления эти есть ответ на вопрос, довольно робко задававшийся автором в предыдущих книгах: что есть мир и когда он дарует мне знание о себе? Ответ прост: я есть мир. Только этот ответ неизбежно приводит к вопросу другому, задаваемому в финальных пяти строках следующего стихотворения:


Почва

Я — это легкий лист, рассыпающаяся земля,

Гриб прорастающий, лбом бодающий мхи,

Птица, парящая над полями, убранные поля,

Мышь, в тревоге нырнувшая в норку, логово из трухи.

Каждый, кто говорит со мной, и слово его речей,

Каждый, кто строит дом, и дальний расчет его.

Соль, растворенная в море, валун, повернувший ручей.

Как мне поймать себя, выделить из всего?

Как мне собрать себя по миру, отсеять чужой песок,

Вылепить себя цельною, вылепить и обжечь,

Так, чтобы сохранился шелестящий на ночь лесок,

Так, чтобы оставалась доступной чужая речь?


То есть об эйдосах отдельных вещей, об эйдосе мира, как доступного восприятию целого, мы чуть-чуть упомянули, разговаривая о стихах книги «Вертоград в августе». Но что есть эйдос самого человека? Хоть бы намеком про это узнать. Человек отлично отражается в мире, мир отлично отражается в нем. И в человеке человек прекрасно отражен. Но есть же, должен же быть некий свод, архетип, предел, в конце концов? И вроде он есть:


Предел

Все, к чему он прикасается, становится любовью,

Берет кусок хлеба, и тот превращается в любовь,

Берет пригоршню орехов, и они оборачиваются любовью,

Поэтому он давно ничего не ел.

Но если ты хочешь забрать его сердце — у него нет сердца,

Но если ты хочешь остаться в его сердце — у него нет сердца,

Потому что сердце — это граница, а любовь не знает границ.


Маме кожа становится велика, идет складками,

Маме сердце становится велико, выпрыгивает из груди,

Лодочка-колыбель, приходи ко мне, приходи.

Мама уменьшается в мире, растущем, как будто сын,

Выторговывает себе секунды или часы,

И он всегда обнимает ее, как воздух, ласков или горяч,

Но не приходит, потому что встреча — это граница,

А любовь не знает границ.


Кто тут есть «он», кто «мама», кто «сын» — всякий читатель волен понимать разное. Из мифов каких краев «он» пришел, что принес — тоже дело читательское. Поэт лишь контур ведь намечает. Ибо чтит свободу воли. Но свое обретенное знание чтит тоже.

И результат этого знания нам явлен: книгой «Вертоград в августе» Лета Югай совершила некое… Вот тут надо бы аккуратно подобрать термин. Нехорошо, даже ужасно, а по отношению к автору — просто преступно использовать слово «чудо». Поэтому мы скажем «открытие». А именно, в ее стихах, посвященных не слову, не мифу, не интерпретации чужих жизней, но явленному окружающему, появилось знание, лишенное печали. Выросло это знание из усталости ожидания. В самом же деле, предыдущие ее книги были посвящены раскрытию мира. Но как может целое раскрыться своей части? Более того, когда эта часть, то есть поэт, живущий в мире, начинает понимать больше об окружающем, он сильнее постигает себя. Это, в свой черед, требует познания сущего на более высоких и тонких уровнях. Процесс бесконечный, финала не предполагающий. К счастью.


Андрей ПЕРМЯКОВ

Владимирская область


1 Московский наблюдатель. Статьи номинантов литературно-критической премии. I сезон. Составители Д. Файзов, Ю. Цветков; ответственный редактор Д. Бак, Н. Николаева. М., «Литературный музей», 2017, 416 cтр.

2 Югай Лета. Забыть-река. М., «Воймега», 2015, 52 cтр.

3 Пермяков Андрей. Ладонь — небо. — «Новый мир», 2015, № 8.

4 Елена Семенова. Супрематические прялки. — «НГ-Exlibris», 26.11.2015.

5 Ковалев Никон. Авангардистский потенциал фольклора. — «Prosodia», 2015, № 3.

6 «Книги-сада» в авторской версии.






 
Яндекс.Метрика