Сорин Брут (Никита
Павловской) — поэт, прозаик, искусствовед.
Родился в 1995 году в Москве. Закончил
отделение истории и теории искусства
МГУ им. М. В. Ломоносова. Аспирант НИУ
ВШЭ. В 2021 году стал лауреатом премии
«Лицей» (3 место, поэзия). Малая проза и
поэтические циклы публиковались в
журнале «Волга», интернет-изданиях
«Полутона», «Дистопия». Цикл белых
стихов «Бесконечный район» был издан
в сборнике лауреатов «Лицея», подготовленном
Редакцией Елены Шубиной. Эссе и статьи
печатались в «Новом мире», «Новом
литературном обозрении», «Независимой
газете», «Искусстве» («Первое сентября»),
«Русском искусстве», «Cozy Moscow» и др. Живет
в Москве. Со стихами в «Новом мире»
выступает впервые.
Сорин Брут
*
ИГРУШЕЧНЫЕ
СТИХИ О ЖИЗНИ И СМЕРТИ
I
Закат
Сирена
пожарной машины.
Почти
догорел закат.
Поздно!
Зачем
спешили?!
Только
людей смешили.
На
Старой Басманной сад
кто
бы поджег.
Поджигатель,
где
ты, приятель?
И
друг на друга похожих,
тех
и этих прохожих
мог
бы поджечь тоже.
Ну
хоть немножко.
Хоть
подпалить,
что
ли.
А
то ведь смотреть
скучно
Невидимка
Глобус
маленький такой —
крошечка,
а ведь планета
в
этой комнате без света,
в
этой комнате ночной.
Съехал
к девушке сосед
в
Ясенево и оставил
комнату
— стоит пустая.
И
один на целый свет
комнаты,
живет один
глобус.
А на нем пылинка —
человечек-невидимка,
там,
где полюс, среди льдин
нарисованных,
один —
рыбку
ловит, печку топит,
в
темноту глядит и в домик
прячется
от темноты
Новая
Москва
До
ремонта здесь было написано «Зина».
До
ремонта,
когда
я до магазина
шел
по подземному переходу,
видел
Зину,
сердечко
черное — значит еще кого-то
безымянного.
До ремонта.
До
ремонта здесь было достаточно вмятин
на
ступенях.
Я
шел к магазину и, глядя
на
них, слышал эхо прошедших шагов —
черных,
белых, зеленых, коричневых башмаков —
они
шли до ремонта.
А
еще здесь было красивых царапин
много,
и
колотых плиток, и крапинок
крови,
среди грязных пятен в углу —
нос
сломали, забрали наушники. Он лежал на
полу —
вот
здесь
— до
ремонта.
........................................
Это
было, всё было, было тут навсегда,
но
«всегда» ненадолго —
Эта
глупая милая Зина,
торговцы
тряпьем,
алкаши,
попрошайки.
Музыканты
нестройно играли здесь пошлые грустные
песни…
Я
иду в магазин —
еще
день, еще год, еще месяц,
а
потом будет чисто
В
теле
Как
ты плотно в теле обжился,
как
привычно в теле таком —
на
тебя совсем не похожем,
в
теле таком чужом.
Разве
можешь ты отделиться,
заглянув
в другое лицо?
Разве
можешь примерить
взгляд
из заплаканных глаз,
таких
отдаленных?
Разве
можешь услышать
голос
свой из беззубого рта?
Как
ты плотно в теле обжился
и
уже никогда
не
выберешься
II
*
* *
Броди,
смотри на задний двор,
чуть
в сторону, и Китай-город
откроется
через забор,
и
люди ходят за забором,
и
фонари-нари-нари-
нарисовал
бы криво-криво,
да
нет бумаги.
Повтори
все
окна окнами внутри
и
от забора в шаге
замри.
Неслышно
пять минут
смотри
и уходи спокойно.
А
город
город
будет тут
Ладони
Самые
теплые вещи
сложены,
сплетены
из
червоточин и трещин,
и
нестыковок смешных,
выбоин
на паркете,
царапин
на мутном стекле —
самые
теплые эти
ссадины
на Земле.
Слишком
большие ладони
на
длинных неловких руках —
девочка
в полном вагоне
Роза
Нет
ни одной розы красивее
безвоздушного
шарика, смятого на асфальте, —
красного
бывшего шарика…
Розы
думал
купить
—
но
розы не купишь.
Зато,
если шарик в воду поставить,
он
распрямится, наполненный воздухом,
и
полетит, шурша лепестками,
теплый,
как солнце,
над
холодными странами
Портреты
Самое
странное, что ты
вовсе
не тот человек, который
возвращается
с работы
через
вечерний город.
Самое
странное, что ты
вовсе
не тот человек на фото
с
могильной плиты,
обнимавший
когда-то того кого-то
с
соседней плиты.
И
вовсе не тот человек, который
так
любит цветы,
что
выучился на актера.
Но
роли скучны и просты —
ролики
— реплики без разговора…
А
самое, самое странное, что и я
вовсе
не тот человек и не этот,
и
никакой, никакой, если честно,
не
человек
— неизвестный
*
* *
Как
красиво горела лампочка у звезды.
Как
неловко упал мотылек от террасной лампы.
Ветер
трепал качели и разбрасывал дым
из
соседской трубы. Доносился гул с
Ярославки.
А
я думал. С годами все становится лишь
«непонятным»,
как
белые пятна на дочиста смытой карте,
старый
дом, детский двор, даже близких не
разглядишь,
но
темно и красиво...
И
видел отблеск на скате
крыши
III
Ноябрьская
молитва
Нерон
Вероны,
Бирон
перрона,
Где
ваши кроны?
Леонид
Губанов
Луной
горит окно
на
верхнем этаже.
Смотри,
оно
уже
погасло.
На
улице темно.
И
город весь поджечь
тебе,
наверно, не удастся.
Иди,
не знай куда,
броди
вокруг пруда,
фонарщик
с сигаретой,
нелепый
и смешной,
и
отраженью пой
как
будто там другой,
а
песня эта
ему
как воздух.
Нерон
Вероны спит
на
верхнем этаже.
И
потолок беззвездный
уже
не
подмигнет.
И
темный пруд вот-вот
замерзнет.
Проснись.
Проснись. Проснись.
Оттай,
оттай, оттай.
Верни
Отдай
Пока
не поздно
зажги
окно луны,
потом
досмотришь сны.
Пускай
горит Москва,
отогревая
воздух.
*
* *
Мы
жили в коробочках, теплых коробочках,
не
замечая тепла,
и
улица сонная смешные коробочки
с
нами куда-то несла.
В
подземных вагонах толпились коробочки,
ругались
коробочки, куклы дрались,
как
настоящие. Шкатулки и ящики
на
эскалаторах плыли вниз.
И
в пробках стояли в железных коробочках
коробки
— давили клаксоны,
и
город ревел, как игрушечный слон,
раненый
и смятенный.
А
спали коробочки в очень больших
коробках
спальных районов,
и
плотные шторы прятали их
от
ледяной заоконной
ночи,
огромной, как океан
на
глобусе темно-синем,
где
куклы-солдатики прижали к стене
и
куколку изнасиловали.
IV
Дом
Как
же так вышло?.. В этой квартире
внизу
на обоях рисунки детские —
кривые
смешные фигурки и подписи:
«Элли»,
«Тотошка», «ракета Гагарина».
В
этой вся мебель расписана красками,
орнаментами
в духе Малевича.
И
благовониями пропахла
спальня
размером с кровать двуспальную.
А
в этой вещи очень хорошие,
кресла
глубокие, мягкие, белые,
и
телевизор бормочет за ужином —
жалко,
что дети в Канаду уехали.
В
этой квартире молчат колокольчики —
осколки
поездок по полкам рассыпаны.
Вот
фотография — мама и папа,
им
30 лет, Сан Марко, Венеция.
Рядом
еще одна фотография.
На
ней — вся семья. И гости приехали.
Столпились
нескладно, и пес лает в камеру,
у
дачной веранды, еще не покрашенной.
Вечером
в сквере гуляли с собаками,
утром
с детьми в Березовой роще,
а
у фонтана шумели компании,
пили,
смеялись, дрались и смеялись.
Мячик
летал над коробкой футбольной.
Школьники
с крыши бомбоубежища
катались
зимой на картонных ледянках
и
о бетон расшибали коленки.
...............................
Как
же так вышло? Эти лица
вдруг
стали буквами на страницах.
Всего
лишь буквами — неважными,
мертвыми
буквами бумажными,
невидимой
точечкой на карте
в
глупом учебнике на парте.
А
ты и не думал, что твой дом
целиком
поместится в слове одном.
*
* *
А
потом… Слышишь? Хлоп. Это просто закрылось
окно.
Слышишь?
Ш-ш-ш. Это просто задернулась занавеска.
Слышишь?
Щелк. Это громко, как выстрел, погашен
свет.
Бормотанье
стиральной машины вяжется в тишине.
Ты
идешь на ощупь. Не можешь нащупать дверь.
Вместо
ручки бездвижный вакуум застыл в ладони.
А
потом находишь четыре рубца на стене
и
стучишь как безумный в заросший проем
— нет двери.
У
тебя четыре стены, темнота, потолок и
пол.
И
давно вышел воздух весь. Оказалось, без
воздуха можно
дышать.
Это даже забавно — уметь дышать
в
безвоздушном пространстве, уметь
зачем-то.
А
ты помнишь, давно, на улице?.. Нет —
давно…
Но
теперь-то знаешь, как сильно любил
фонарный
свет,
когда он падал в окно,
голоса,
гул машин и эти отблески фар на
полу.
А
ведь было почти темно
Молитва
об игрушечном барсуке
На
день Святого Валентина
ты
подарила мне игрушку,
игрушечного
барсука.
Его
назвали Задремака.
Он
помещался на ладони.
Ершился
черно-белой шерсткой
и
бусинами черных глаз,
блестящими
под светом люстры,
смотрел
на нас,
и
улыбался, и пофыркивал,
и
с носа капельку дыхания
ронял,
когда смешно посапывал.
Мы
поселили его в норке
на
высокой полке книжной,
он
сидел там и глядел,
как
внизу живем и ходим,
смотрим
фильмы на кровати,
как
за ужином болтаем
о
делах смешных, неважных,
как
ругаемся и плачем —
после
миримся в обнимку.
Иногда,
когда работал,
я
сажал его на стол,
чтобы
он не заскучал.
И
рукой слегка поглаживал,
чтобы
не замерз под форточкой,
и
внутри сжималось что-то
очень
странно и болезненно,
словно
это я был плюшевый,
словно
настоящий — он,
просто
заперт в теле маленьком
и
бездвижном, как в коробочке,
и
никак не может выбраться.
Какой
ты глупый, Задремака.
Зачем
же ты такой живой
и
непонятный?
А
я — такой немой?
О
чем ты думал там, на полке,
когда
глядел? Ведь что-то думал
и
поворачивал в себе,
когда
забегались, забыли,
не
доставали, не смотрели,
как
ты моргал своими бусинами
один…
… Теперь,
когда все рухнуло,
стемнело,
онемело, скомкалось,
и
леденеет воздух в тамбуре,
и
злая первобытность скоро
заглянет
в окна сквозь решетки,
прикажет
жестким быть, быть стойким.
И
это — правда. Нужно выстоять,
быть
сильным — только,
Задремака,
я заберу тебя с собой.
Ты
будешь жить в моем кармане.
Я
буду говорить и слушать,
и
выучу твой иностранный,
игрушечный
язык
Белая
молитва
А
когда-нибудь ночью пойдет очень белый
снег,
самый
белый из всех снегов, и пойдешь ты ему
навстречу.
Из
подъезда выйдешь в сугроб и провалишься.
В белизне
этот
домик цветной на детской площадке
покажется храмом, вечным
как
Парфенон, как София. А фонари над ним,
как
колокольни, молчат еле слышным звоном.
И
снеговик — святой, потерявший нимб.
Помолись
ему, и окажешься заметенным.
Ты
забыл «Отче наш», но веришь в Бога детей
и
в молитву без слов, потому что она —
внимание.
А
молиться — значит беречь. Посмотри,
укрывает метель,
как
родных, и дома, и машины, и землю между
домами.