Ольга Покровская
НОЧНОЙ ПРИЯТЕЛЬ
повесть

Покровская Ольга Владимировна родилась и живет в Москве. Окончила Московский авиационный институт, работает в службе технической поддержки интернет-провайдера. Прозаик, печаталась в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Звезда», «Урал».



Ольга Покровская

*

НОЧНОЙ ПРИЯТЕЛЬ


Повесть


Ночь подбиралась к городу с окраин. Пока на центральных улицах, выстроенных в безупречный фронт, еще белели особняки и бывшие доходные дома, избяные закоулки утонули в темноте, словно накрытые периной, через которую не проникают ни лучи, ни звуки. Редкие огоньки мерцали в окошках за заборами, среди садовых веток, и иногда спросонок рычали потревоженные в бдительной дреме собаки. Библиотекарша Ася, вернувшись в закуток, который снимала у квартирной хозяйки, вскипятила чайник и грела у его закопченных боков руки, озябшие, пока она пробиралась кривыми ходами мимо огородов вдоль реки. Ее порядком утомил хлопотливый день, а вечером еще задержали двое посетителей, впившиеся в книги, которые она им выдала, как очумелые оводы, и всячески валявшие дурака, прикидываясь, что поздний час их не касается, когда пришла пора закрывать читальню. Один — лопоухий парень с лихорадочными глазами, потребовал том Маркса и судорожно шелестел страницами, вгрызаясь в экономическую науку, пока Ася поневоле забавлялась, как витражами светятся в закатных лучах его оттопыренные уши. Второй был аккуратный, в вычищенных сапогах, дядечка лет сорока; он набрал множество брошюрок и монотонно перекидывал нескончаемые листы, записывая что-то бисерным подчерком в тетрадку и закусывая линялый, продымленный махоркой ус. Время текло медленно, и Ася, досадуя на огорчительную заминку и торопя время, думала, что все равно к ней вечером придет в гости Ваня — Ванюша, как называли его знакомые и даже его начальник, рыхлый и грустный председатель орготдела товарищ Штосс. Что они будут пить чай с сухарями и пойдут гулять и что Ванюша, наверное, уже освободился от службы, которой товарищ Штосс не сильно загружал подчиненного. Настырные читатели просидели почти до темноты и потом, словно опомнившись, разом поднялись и вышли из библиотеки.

Ася пригрелась у чайника и замечталась под шорохи и потрескивание половиц. Со стуком, крякнув, упало яблоко за окном, и она вспомнила, что надо принести воды. Было еще не поздно, но за мутными, засиженными мухами стеклами висела слепая чернота. Подоконник замело порошей из сухих насекомых. Тоска и бездомность, мучившие усталую Асю в промозглые и беспросветные вечера, изводили ее сегодня особенно сильно. Нехотя подавив дурные мысли, она вздохнула и сделала усилие, чтобы подняться, накинуть полушалок, нашарить в сенях ведро и выйти во двор.

Она вздрогнула, почуяв в темноте чужое дыхание, но тут же с облегчением распознала квартирную хозяйку, которая грызла семечки на завалинке, болтая ногами в плотных хлопчатобумажных чулках.

К колодцу? — спросила хозяйка, отплевываясь. На лоснящееся лицо падал жидкий свет из окошка. — А я в курятник выходила. Кудахчут, думала — хорек залез, а это пестрая с насеста свалилась. Малохольная — сдохнет, что ли…

И, словно подтверждая ее слова, в курятнике ошалело заклокотали.

Ася почти подошла к калитке, когда хозяйка позвала в спину:

Аськ, а правда, на Введенской покойника похоронят?

Не покойника, а героя, красноармейца из продотряда, — объяснила Ася. — Его бандиты забили… сейчас тело нашли. Похоронят с почестями, сквер разобьют, памятник будет… еще переименуют площадь, будет Степана Горшкова…

Ей отчего-то представилось, как неуютно будет вечерами ходить через площадь, словно по кладбищу, но она засовестилась, что поддается поповским суевериям.

Чудно, — бросила хозяйка. — Власть… как не люди, — из ее крупного рта вылетел плевок подсолнечной лузги.

Скрипнула покосившаяся калитка, и, словно в ответ, из пруда подала голос жаба, запоздавшая с брачными играми. Внизу, у реки, белел прозрачный туман, растекаясь по прибрежным кустам, как снятое молоко. Месяц затягивала дымка. Пахло грибами, фруктовой брагой и печным дымом. Вдоль канавы синели зловещие свечки люпинов. Подойдя к колодцу, Ася чиркнула спичкой, чтобы не поскользнуться на прелых, тронутых тиной досках. Плеснуло ведро; возясь с воротом, Ася не услышала тихих шагов и испугалась, когда рядом в почти танцевальном па мелькнула фигура.

Гражданка! — каркнул в темноте хриплый голос. — Как пройти на Введенскую?

Ася снова чиркнула спичкой и поразилась, что вместо грубого и неказистого, как подразумевал вульгарный тембр, лица в отсвете пламени блеснули золотые, ухоженные, переливчатые, словно елочная мишура, волосы.

Погаси… дура! — закричал незнакомец, отворачиваясь.

Он ловко, гимнастическим ударом пнул ведро, так что Ася едва успела отпрыгнуть в сторону от хлынувшей ей на ноги воды, и исчез, словно провалился сквозь землю, оставив библиотекаршу в столбняке. Она даже не сразу подобрала опрокинутое ведро, которое катнулось по мокрой глине полукругом и съехало в ямку. В видении, поразившем Асю как гром среди ясного неба, не было не только логики, но и вообще какой-либо шаткой основы, полагающейся на органы чувств. Это была лишь догадка; но беспричинное наитие убеждало Асю сильнее, чем если бы она разглядела незнакомца в подробностях.

Нет… — проговорила она, призывая себя не сходить с ума. — Этого не может быть…

Мельком увиденный — угаданный, извлеченный из мрака силой фантазии — человек так поразил ее, что она не заметила, как в темноте, по рытвинам и колдобинам убогого переулка вернулась в дом и села на лавку, осознавая странное озарение, мелькнувшее перед ней ослепительно, как молния. Сердце колотилось, словно с него сорвало тормоз; Ася, урезонивая себя, прижала ладони к пылающему от восторга лицу — она была уверена, что без ошибки, шестым чувством узнала прохожего, даже не разглядев его черт и приблизительно не оценив внешности: какого роста, во что одет, что за сорта человек. Убеждение, что она открыла сногсшибательную тайну, настолько потрясло ее, что разум пасовал перед ликующим экстазом, который она еле смиряла: у нее давно, никак не исцеляясь, еще болела рана, причиненная необъяснимой смертью поэта, которого Ася нежно любила и чьи стихи любила повторять, изнывая от сиротства, затерянная и забытая в чужом городе, куда ее направили, когда она закончила курсы. Да разве она одна? Не далее, как вчера в ее библиотеке сидела некрасивая, угрюмая девушка со скошенным подбородком и, сморщив лоб от натуги, переписывала в тетрадь рифмованные строчки. И Ася еще таила в душе болезненное недоумение, даже несмелую обиду на поэта: как же так? Ведь страшные годы с разрухой, болезнями и голодом остались позади, в замиренной стране постоянно что-то делается, что-то строится, что-то планируется, в общем — кипит созидательная работа. Как получилось, что теперь, когда можно спокойно творить, — лучший, любимейший, самый знаменитый русский поэт покончил с собой? Несообразность исхода подсознательно мучила Асю все время, что прошло с трагической даты, — но теперь ей случайно, счастливой оказией явилась истина. Конечно, он не умер — не мог умереть. Ее обманули — но, видно, это был потребный обман, раз государство поддержало эту сказку и газеты послушно повторили то, чего не могло быть.

Ася сразу, захлебываясь от нетерпения, поделилась открытием с Ванюшей, который не замедлил явиться вовремя, но тот — дремучий, медлительный, здоровый парень с чугунной челюстью, детским носиком и телячьими глазками — не разделил ее восторгов. Он вообще был далек от книжных удовольствий.

Некролог печатали, — проговорил он рассудительно. — Зачем партии и правительству граждан обманывать? Тебе почудилось…

Ванюша был недоверчив, и Асю тронул его непрошибаемый скептицизм, над которым она посмеялась про себя. Ванюша доверял только зрению, слуху и обонянию.

Обоняние у него было первостатейное. Когда Ася вывела кавалера на прогулку, то, открывая калитку, он потянул носом и сообщил с бдительным видом:

Горит, что ли, где…

Кто-то протопал мимо по улице, и Ванюша повторил громче, обращаясь в темноту:

Горит, что ли?..

Пожар! — охотно бросил в ответ некто невидимый. — Кажется, в доме Таганова!..

Так горожане по привычке называли капитальный лабаз на бывшей Почтовой улице, где купец Таганов до революции держал весьма популярный в городе магазин с пекарней и где во время оно продавались знаменитые на всю округу калачи.

Ванюша недовольно засопел.

Надо пойти, — пробурчал он. — Если что-то серьезное, Исайя Алексеевич спросит. Ты не ходи — затопчут…

Выдав девушке ценные указания, Ванюша тут же покинул Асю и зашагал к центру. Выйдя из переулка, он заметил, что над бульваром висит медная шапка зарева. Дымом пахло уже отчетливо. Конечно, Ванюша знал, что Исайя Алексеевич — его начальник, товарищ Штосс — вряд ли лично явится на заурядный инцидент, где пристало находиться лишь исполнителям рядового звена и праздным зевакам, но он понимал также, что любой пожар как-нибудь обязательно скажется на работе их орготдела, и хотел быть во всеоружии: товарищ Штосс наверняка оценил бы по достоинству рвение подчиненного, который держит руку на пульсе. У вросшего в землю, кряжистого здания с исполинскими стенами — не зря в одном крыле, где имелись неподъемные засовы и железные решетки, помещалась милиция — уже занималась крыша. Морковное пламя выбрасывало в воздух клубы густого, ржаво-грязного дыма. Вокруг уже собралась взбудораженная, охочая до зрелища, но довольно бездеятельная толпа; по воздуху зигзагами летали бумаги, вынесенные тягой со второго этажа. Кто-то пробежал мимо Ванюши к окну, размахнулся и метнул на стену воду из ведра; влажный язык лизнул штукатурку и растаял бесследно. Лопнуло стекло, и женщина в косынке завизжала. Какой-то человек появился на крыше, видимо, еще целой.

Уходи, уходи! — закричали смельчаку зрители и замахали руками.

Пожарные развернули брандспойт, и водяная струя ударила в стену.

Там живой! — раздался истошный крик, и Ванюше тоже показалось, что в глубине дома, за окутанной дымом решеткой отчаянно задрыгался гибкий силуэт, словно заметалась в корчах большая кошка. Но пожарные смотрели наверх и, пока неторопливый Ванюша шарил глазами по сторонам, какой-то человек опрокинул на себя ведро, накрылся полой пиджака и бросился в дверное сопло, тут же с воем вздыбившее за смельчаком пламя до потолка. Толпа заголосила и задергалась; прибежал из-за угла пожарный, но, встретив выхлоп дыма, запнулся на пороге. Заинтригованный Ванюша, любивший наблюдать за интересным действием, сунулся было ближе, но пожилой брандмейстер грубо оттолкнул его в сторону.

Отошли посторонние! — рявкнул он, и Ванюша, пожав плечами, отступил, успев заметить, как руки с растопыренными пальцами протянулись вперед и почти выдернули из пожара женщину, которая выскочила на безопасное место стремительно, как ядро из пушки.

Появившийся следом мужчина чуть промедлил, и на его голову со страшным, словно взрыв, треском упала переломленная балка. Ожесточенным роем взвились искры, толпа ахнула; мужчина упал как подкошенный, а невредимая женщина, скакнув в сторону, стянула с головы черный от сажи платок, которым закрывала рот и нос. Круглое закопченное лицо сверкнуло облегченной улыбкой, и погорелица задышала, хватая воздух испачканным ртом, как рыба, вытащенная из воды. Она была в шоке и даже не обратила внимания на своего спасителя, который корчился на земле и стонал:

Больно… больно… глаза!.. Пропади пропадом, глаза жжет!..

К нему, смыкая человеческое кольцо, подбежали с разных сторон люди; кто-то наклонился посмотреть, кто-то захлопотал над раненым со знанием дела. Ванюша еще потолкался для виду среди толпы, которая уже устала от впечатлений, — поспрашивал у очевидцев, кто пострадал, есть ли еще жертвы, и, решив, что получил достаточно сведений, отправился домой. Вечер все равно был испорчен.

Он занимал комнату в бывшей квартире банковского управляющего, который укатил за границу еще до революции, с первыми залпами германской, — на втором этаже благообразного дома, украшавшего главную улицу. По бокам от Ванюшиной комнаты обитали еще два соседа, а гостиную с кабинетом занимал лично товарищ Штосс.

В комнате было душно. Палевая бабочка зашуршала крыльями под зажегшейся лампой. Ванюша открыл окно, и с улицы донесся несильный, но тошнотворный запах гари, тронутый акцентом навоза. Где-то скрипели колеса, невидимые копыта постукивали по брусчатке, натужно фыркала лошадь. Квартира спала — товарищ Штосс укладывался рано, требуя от обитателей уважать его потребности и соблюдать здоровый режим. Ванюша собрался ложиться, но в прихожей затренькал звонок и раздались визгливые, запальчивые голоса. Мужской принадлежал Ванюшиному соседу, Константину, а женский Ванюша не узнал, но он в любое время не привечал гостей, а сейчас тем более никого не ждал, поэтому лишь философски удивился, считая, что неурочный визит его не коснется, — однако в дверь постучали, и недовольный Константин, просунув голову в проем, уставился на Ванюшу матовыми глазами.

Это к вам, — сообщил он скрипучим дискантом, раздувая иконописные ноздри.

Дверь, которую он аккуратно придерживал, распахнулась от хорошего пинка, и в комнату влетела взволнованная женщина, в которой Ванюша узнал Асину подругу, учительницу младших классов Евгению Федотовну.

Я знаю, — выпалила она, и Ванюша отдернул руку, гнушаясь прикосновения влажной и горячей ладони. — Ты видел, Асе не почудилось, правда?

Константин, покоробленный этой бесцеремонной сценой, исчез, и тогда только Ванюша, который с первых слов догадался, о чем его спрашивает склонная к беспричинной эйфории, недалекая Евгения Федотовна, хмуро буркнул в ответ:

Я не видел… обозналась она. Как это может быть? Фантазия.

Нет, нет! — Евгения Федотовна тряхнула головой и, дрожа от восторга, заходила по комнате взад-вперед. Каблучки ее изношенных ботинок щелкали по сухому банкирскому паркету, а не видящие ничего, как у глухаря на току, глаза горели безумным огнем. — Я знала, что он жив. Он скрывается. Конечно, конечно!

Она хрустнула пальцами с грязноватыми ногтями.

Зачем? — непонимающе спросил Ванюша. Он не брал в толк, зачем знаменитый, прославленный на всю страну поэт прячется от кого-то за официальным некрологом, когда его — анфас и в профиль — знает по всем городам и весям молодой советской республики каждая собака.

Евгения Федотовна, от которой Ванюша увертывался, как мог, хватала воздух, вхолостую стискивая и разжимая кулачки.

Я знала, он скрывается. Его преследуют, ему угрожает суд — интриги, интриги. — Она посмотрела оторопелому Ванюше прямо в глаза — в исступлении, как в церкви смотрят на образ, не требуя ответа. — У таланта всегда враги! Его надо найти, найти!..

Она еще говорила, захлебывалась словами, брызгала слюной, а Ванюша, который сторонился припадков экзальтации и ни в какой степени не разделял восторга Евгении Федотовны, думал только, как бы скорее выставить ее за дверь, пока этот вдохновенный бред не расслышали его здравомыслящие соседи по квартире. Одного соседа он исключил — знал, что облеченный властью и снабженный представительным мандатом Севастьян уехал за город по важному делу. Невозмутимый товарищ Штосс никогда не вникал сквозь стенки в жизненные перипетии квартирных обитателей, но всякий раз оказывался подозрительно точно осведомлен о том, что с ними творилось. Что касалось Константина, служившего в милиции, Ванюша нередко поражался его исключительному чутью — и не хотел лишний раз объяснять соседу, что наивная учительница, бесперечь витавшая в облаках, нечаянно ухватилась за надежду, что с поэтами — баловнями судьбы — не случается ничего плохого.

С трудом Ванюша все же выпроводил Евгению Федотовну за дверь.

Если он во второй раз умрет, я не вынесу, — тихо сказала она, когда он почти выталкивал ее за порог, — и Ванюша, толстокожий и мало восприимчивый к посторонним бедам, вздрогнул от трагической серьезности ее голоса.

Заперев за Евгенией Федотовной, Ванюша, озабоченный инцидентом, еще постоял, сторожа недовольные звуки и слушая, что происходит в потревоженной квартире. Потянув механизм со скрежетом, слабо и мелодично прозвонили банкирские часы, которые стояли в прихожей. В комнатах товарища Штосса было тихо, в остальных — тоже. Ванюша отправился к себе по коридору, вздрогнув, когда рядом с ним возник Константин, умевший двигаться по певучему полу с расколотыми паркетинами беззвучно, словно кошка.

Были на пожаре, Ванюша? — проговорил он.

При виде его белоснежной, всегда безупречной, хоть и простой рубахи Ванюша застыдился своего зачуханного вида.

От вас ничего не скроешь, — пробурчал он.

Константин с достоинством кивнул.

У меня зоркий глаз. Можно сказать — абсолютный глаз. Знаете, у музыкантов бывает абсолютный слух… а у меня зрение. Это профессиональное — я же был портным. Я с ходу замечаю, если что неправильно… это кричит, как кривой шов на платье.

Что же вы увидели? — спросил Ванюша, оглядывая руки и высматривая на них пятна от угля или пепла.

Константин помедлил с ответом. Казалось, он получал удовольствие от Ванюшиного конфуза.

Ничего, — проговорил он наконец, выдержав эффектную паузу. — От вас гарью пахнет. Как от меня. Я тоже там был — пришлось… — Он помолчал. — Один человек сильно пострадал. Ожоги… особенно лицо. Спас женщину — она в камере сидела… конвойные сбежали и забыли про задержанную. Мерзавцев надо под трибунал. Даже странно, что ожоги на лице. Если бы не героический поступок, подумали бы, кто-то с намерением внешность испортил, чтобы не узнали… его в больницу отвезли.

Вряд ли кто-то с намерением сунет голову в пламя, — усмехнулся Ванюша.

Смотря что на кону, — быстро и негромко, шурша складками рубахи, словно летучая мышь, возразил Константин. — Диву даешься, на какие экстраординарные вещи решаются люди… с расчетом на куш. Ведь там поджог, Ванюша, — я сразу понял. Толковали, мол, сторож лампу разбил… нет, это, знаете ли, не лампа.

Ванюша кивнул, давая понять, что разговор закончен.

Я у вас видел книгу, — с еле заметным и странным усилием сказал ему вслед Константин. — Вы выходили с ней на кухню. Стихи. Не могли бы мне одолжить?

Не моя, — ответил Ванюша, не оборачиваясь. Ему, вспомнившему, о какой книге говорит Константин — по странному совпадению, стихи знаменитого русского поэта, о котором плакалась Евгения Федотовна и о котором сокрушалась бесхитростная Ася, напрасно пестовавшая в кавалере вкус к прекрасному, — не понравилось, что Константин вернулся к скользкой теме, которая из-за недавнего, с трудом похеренного скандала была Ванюше неприятна, и он заподозрил соседа, что тот шпионил у косяка — или приходилось признать, что у Константина такой же обостренный слух, как зрение и обоняние. — Из библиотеки… мне девушка давала, я вернул ее уже.

И, отдаляясь от скользящего шелеста «жаль...», он пошел к себе в комнату, где тяжелые — словно литые — бархатные шторы на окнах складывали в темноте причудливые фигуры, вытаскивавшие непроизвольные страхи из таких глубин подсознания, что Ванюша, не слишком впечатлительный по натуре, часто вздрагивал, натыкаясь взглядом на эти диковинные конфигурации. По ночам его комната с обилием линий, рельефов и орнаментов казалась ему зловещей пещерой — логовом неприятельского божка с изысканным, порочным и насмешливым нравом. Поэтому он поспешил к окну, задернул пыльные, отдающие тленом полотна и вдруг, замерев от мороза, сковавшего позвоночник, в безмолвии, которое не нарушали звуки сонного города, понял, что в его комнате кто-то есть.

Но если занавесочные призраки обычно пугали Ванюшу абстрактным дискомфортом, то теперь на него свалился не отвлеченный испуг, а очень конкретное, унылое и омерзительное чувство, занывшее и засосавшее в желудке и грозившее вот-вот вывернуть внутренности наизнанку. Источник был понятен — Ванюша обернулся к углу, из которого исходило злобное свистящее дыхание. Некто сидел в резном банкирском кресле, едва угадываясь в комнатном мраке, и лишь золотистые локоны, на которые как раз падал луч из щели, рассеивали вокруг головы тусклый свет.

Эти маскарадные, словно бутафорская корона, кудри не обманули Ванюшу, который тут же, печенками узнал ночного гостя — знакомого по прошлой жизни, — хотя тот, воплощение аристократического тона, фиксировался в его памяти как антитеза цыганского балагана и как противоположность любой вульгарности, в которой возможны подобные парикмахерские экзерсисы.

Что ко мне?.. — выговорил он одеревенелым языком, который вдруг перестал слушаться хозяина.

Не рад меня видеть? — негромко, но отчетливо сказал гость.

Ванюшины глаза привыкли к полумраку и сосредоточились на вытянутом лице с высоким и бледным, как мрамор, лбом и болезненной ниткой капризного рта.

Доверять никому не могу, вспомнил про старого приятеля, — ответил гость, пересыпая слова картавым пришепетыванием. — Кому-кому, а тебе сто лет не нужно, чтобы новые хозяева узнали о твоем тухленьком прошлом.

Нет прошлого, — пробормотал Ванюша. — Я чист перед советской властью… у меня крестьянское происхождение, я из угнетенного класса.

Гость негромко и недобро рассмеялся кашляющим смехом — словно собака зафыркала, выбравшись из воды и отряхиваясь во все стороны.

Угнетенных, как ты, советская власть не жалует, — сказал он. — Она привечает трудящихся, а не банную плесень вроде тебя. Кто был ничем, тот станет всем — от нуля к бесконечным величинам. Но ты стартовал не с зеро, а с нехилого минуса. Такую дрянь, как ты, любая держава отрыгивает. Что из тебя за трудящийся? Как не было пользы, так нет! — Он стукнул ладонью по лакированному подлокотнику кресла. — Дорвался до паршивенькой роскоши… последнего сорта. Ничего-то вы, сволочи, в роскоши не понимаете. Видели издалека у лакеев побогаче… нахапали и гниете в грязи, как свиньи. В России теперь каждая мразь нахапала, награбила, барахтается на руинах и смотрит гоголем…

Что тебе надо? — выговорил задыхающийся от бессильного гнева Ванюша. — Чекист в соседях, услышит.

Гость тихо скрипнул зубами.

Правильно, что подсекают тебя у замочной скважины, — сказал он отрывисто. — Не трясись, уйду, ночевать не буду — дела. Надо поковыряться в разлагающемся трупе отечества. Хоть и противно, а на время в черти записаться: начало ярко положено, с огоньком. — Он поднес обшлаг рукава к породистому, с горбинкой, носу. — От меня серой пахнет. С волками жить — по волчьи выть… еще поквитаться бы, но не до того. Тетке Росляковой дом в Баландине спалили еще в девятьсот пятом. Какое было имение! С мужичками, помню, носилась, как дурень с писаной торбой — лечила, носы сопливые детишкам вытирала, прогрессивные статейки зачитывала лапотникам, чуть не мух отгоняла — они первыми ей красного петуха пустили, бога не побоялись. А стало быть, и мне расплатиться не зазорно.

Ванюша притерпелся к запаху пожара, но теперь ему навязчиво карябали ноздри гнилой чад и копоть, волнами исходившие от гостя.

И… зачем это?.. — Он вскинул руку и изобразил круговое движение у уха, словно гонял комара.

Гость противно рассмеялся. Потом стащил что-то с головы, и свечение погасло.

Парик, — сказал он. — Позаимствовал у актриски — маскировка. Все же беспамятные, когда долги отдавать, а тут как на грех кто-нибудь узнает.

Услышав деловые, лишенные абстрактной риторики слова, взволнованный Ванюша посерьезнел.

Бросаешься в глаза, — сказал он озабоченно. — Устроил ажиотаж, и до меня дошло… тебя приняли за известного поэта. Женщины в истерике бьются — одна только что ко мне прибегала. Умоляла разыскать его — тебя, то есть…

Ночной гость нахмурился.

За кого же?

Ванюша с трудом выговорил:

За Есенина.

Гость презрительно хмыкнул.

Хоть бы за Блока. Тоже кудрявый. — Он вздохнул. — Господи, и жизнь у вас хамская, и поэты хамские. Нормальных, талантливых — забыли. А впрочем… — Он качнулся в кресле и стукнул длинными пальцами по подлокотнику. — Это удачный ход. Из истеричных хамок легко веревки вить… пригодится. Не грех попользоваться швалью. Одна незадача — с творчеством паскудным я не сильно знаком. Придется зазубрить пару виршей, наплевав на отвращение.

Он помолчал, подумал и продолжил.

Правильная мысль. На Блока-то я не потяну. Непросто гением прикидываться… а тут выпил стакан, выкинул фортель, и все поверили. А ты — слышишь — достанешь мне книгу. Раздобудь, где хочешь. Я должен знать, — он усмехнулся, — чего накропал — угодишь еще впросак. Теперь покорми меня — я знаю, ты жрать любишь, у тебя есть.

Ванюша поопасился идти на кухню, чтобы проницательные соседи, переполошенные криком, который подняла Евгения Федотовна, не заинтересовались, отчего в квартире до глубокой ночи нет покоя. Он достал из шкафчика кусок серого хлеба, шматок сала, огурец, и гость набросился на еду. Оцепеневший хозяин ждал, когда пришелец насытится, так уныло, будто его приговорили к смерти и непременно казнят, как только палач закончит трапезу. Убирая обратно, за призматические стекла мебельных дверец пустую тарелку, он уже не чаял, что его кошмарный сон прекратится, когда почувствовал спиной холодный воздух. Что-то беззвучно изменилось. Глотнув ночной свежести, словно измученный жаждой — ключевой воды, Ванюша обернулся и увидел, что комната пуста. Гостя не было, и только откинутая штора с медленно покачивающейся бахромой и неколебимыми, словно свинцовыми кистями свидетельствовала о том, что гость не растворился в воздухе. Онемевший, ослепленный, убитый Ванюша прикипел к полу. Прошла невыносимая минута, пока он справился с собой, усмирил взбаламученные мысли, подполз к окну на негнущихся ногах и выглянул на улицу. За окном была тяжелая, как кисель, мутная темнота — густая, хоть режь ножом.

Если бы не пустая тарелка с огрызком огурца, Ванюша подумал бы, что разыгравшуюся сцену вызвал в его мозгу угарный дым, которым он надышался на пожаре.

Трясущимися руками Ванюша захлопнул окно, дребезжащее от его тремора, защелкнул все шпингалеты и бросился на кровать, втискиваясь в ее скрипучие пружины, словно в укрытие. Скоро под потолком с лепниной опять сделалось душно, от одежды еще пахло гарью, и Ванюше казалось, что ненавистная мебель выдвигается на середину комнаты, а люстра с погаными грибами плафонов спускается все ниже и вот-вот обовьет его горло бронзовым ободом. Он метался в постели, но скоро понял, что не заснет. Голова наливалась тяжестью, и что-то больно давило изнутри на переносицу. Ванюша не выдержал — встал, пошатываясь, и открыл окно. С улицы ударил ночной холод, задул сквозняк; где-то во дворах хлопала на ветру вывешенная сушиться простыня, и полусонному Ванюше казалось, что это бьют крыльями хищные птицы, которые кружат над домом, высматривая жертву, и что сейчас стая убийц влетит прямо в окно. Капель забарабанила с крыши; если обычно Ванюше хорошо спалось в дождь, то сейчас каждый удар по желобу ранил его воспаленный мозг, и подушка, под которую он забрался с головой, колола его перьями, но не спасала от напасти.

Всю ночь Ванюша провалялся в странном и ядовитом кошмаре. Под утро, когда во дворах прокашлялись петухи и в окно просочился илистый рассвет, он не выдержал и, прыгая на цыпочках по распевному паркету, выскочил из квартиры, выбежал из дома и рванул прочь по безлюдным улицам с особняками и узорчатыми оградами. Ветер стих, темнота без осадка растворялась в воздухе, насыщенном моросью, бледные стены богатых зданий медленно сгущали очертания, словно всплывая из омута, и наливались оттенками: пирожная глазурь, морская пена, топленое молоко. Потом Ванюша выскочил из приличного центрального района на окраину, свалился с залитого росой косогора к реке и в панике побежал вон из морового города, куда глаза глядят. Избы окутывал зябкий туман, и на улицах еще не было ни души. У запаренного Ванюши сдавило дыхание; он остановился. К стуку сердечной пульсации добавился приглушенный топот, и навстречу, лениво перебирая ногами и покачивая понурой головой, выехала из тумана пегая лошадка, тянувшая телегу с тремя седоками; в одном Ванюша узнал соседа-чекиста, который накануне, в жуткий вечер, по счастью отсутствовал в квартире, потому что был услан куда-то по важному делу.

Что, Ванюша, загуляли с ночи? — спросил Севастьян, ничуть не удивляясь. Его неподвижные бородатые попутчики молчали, как статуи. — Садитесь, подвезу.

Желтые, глубоко посаженные глаза прокололи встречного знакомца насквозь, как коллекционную бабочку. Ванюша, у которого подламывались ноги, покорно влез на телегу. Он никогда не возражал сухонькому Севастьяну, которого, казалось, легко было хворостиной переломить — особенно такому ражему детине, как он. Возница дернул поводья, и меланхоличная лошадь потянула повозку в гору.

Хорошо вам, — протянул Севастьян. — Вольный вы человек. А я круглые сутки на посту. Везу субчика из Баландина. — Он кивнул головой на хмурого мужика, который по уши закрылся поднятым воротником куртки. — На торжественное захоронение.

Имел бы совесть, товарищ, — буркнул мужик. — Самая работа, а ты на безделье дергаешь.

Несознательный элемент. — Севастьян весело и злобно подмигнул желтым глазом. — А еще председатель сельсовета, про совесть вспоминаешь. Вас бы перестрелять каждого второго. Кто зверски убил Степу Горшкова? Я бы вас не щадил — но советская власть добрая, снисходительная… так вы даже от последнего долга замученному герою отлыниваете… прощения попросить над святой могилой не можете…

Поклеп, — буркнул мужик. — Говорили же следствию: это Миня Прохоров, а на людей нечего…

Севастьян кивнул.

Ваш Миня Прохоров — конечно, элемент, — проговорил он глумливым речитативом. — Только Мини-то Прохорова в деревне не было.

Поклеп, — бесстрастно повторил мужик.

Телега скрипела и покачивалась, немилосердно пытая кружащуюся от бессонницы Ванюшину голову. Комок тошноты вздрагивал у горла.

Сливовая мякоть мокрых облаков сгустилась над окраинной улицей. По сторонам нудно тянулись обрыдлые дома, крыши, светелки, наличники, ворота, покосившиеся заборы. Над призрачными крестами вилась воронья стая — словно кто-то высыпал в небо черный пепел из печного зольника. В лужах, растекавшихся по дорожной глине, отражалась взбитая вата. Ванюшу еще трясло. Инфернальный страх, который он испытал в присутствии ночного гостя, не рассеялся с появлением вполне земного, далекого от потусторонней мистики Севастьяна. Скорее беглец чувствовал, что попал из огня в полымя.

Как вы замерзли, Ванюша, — констатировал Севастьян без удивления, заметив, что Ванюша теребит в ладони, пытаясь амортизировать мучительную тряску, пук соломы, застилавшей дно телеги.

Ванюша сглотнул. Недовольная лошадь, захрипев от натуги, втащила телегу на обрывистый гребень, откуда тянулись респектабельные городские кварталы. Ездоки проехали школу, где учительствовала Евгения Федотовна, и опасливого Ванюшу, оглянувшегося на угол хорошо знакомой Асиной библиотеки, толкнуло в ум воспоминание о наказе, который дал ему незваный ночной гость. Он спрыгнул с телеги.

Мне надо… на минуту, — пробормотал он.

Севастьян, состроив собственные умозаключения, усмехнулся в рыжеватые, торчащие стрелками усы.

Не опоздайте на службу, — предостерег он. — Исайя Алексеевич не похвалит.

Насупленный Ванюша, которому не понравился фривольный тон Севастьяна, кивнул, не оборачиваясь. Он был уверен, что добросовестную Асю, трепетно любившую свои книги, свои книжные стеллажи, свою конторку, свои цветы на окнах, свои потертые и изрезанные столы, на которых впечатлительные читатели иногда писали ей признания, он, скорее всего, застанет в ранний час в обожаемой библиотеке — где нет квартирной хозяйки и где приятно пахнет вымытыми полами, переплетами и свежей стружкой от постоянных ремонтов, улучшений и преобразований, затеваемых Асей без счета. Он оказался прав: розовая, умытая Ася расхаживала вдоль крыльца и наблюдала, как две нерасторопные личности, присланные в подмогу распоряжением вышестоящей организации, крепили на фасад пестрые, антирелигиозного содержания, агитационные плакаты, которые поминутно выскальзывали из ленивых рук и сворачивались в трубочки.

Ася засмеялась, увидев Ванюшу, однако он, хотя бессонница изнурила и обострила все его чувства, все же не разобрал, чему она обрадовалась больше — тому, что он сам, свет ее очей, явился к ней незваный, или тому, что лелеемую ею библиотеку украшают аляповатыми наглядными пособиями.

Знаешь... — Ася взяла Ванюшу за руку, но не заглянула в его темное лицо, а засмотрелась на листы, где синюшные, пузатые, как насосавшиеся клопы, попы с непропорциональными стаканами на головах корчились при виде стройных осанистых комсомольцев, на которых художники не пожалели красной краски. — Меня тетка в детстве водила в церковь… запах ладана до сих пор не выношу — мутит…

Ее лучистые глаза так сияли, что Ванюша, знавший за своей наивной подругой склонность к романтике и беспочвенным мечтаниям, все же нахмурился.

Я рада, что он жив, — объяснила она, понизив голос и не называя по имени того, о ком говорила, — в полной уверенности, что Ванюша догадается. — Сознаюсь: когда трудно… не обижайся, только его стихи утешают. Такие простые слова… а сложные в душу не идут, если плохо…

Ей показалось, что помощники перекосили один угол, и она отвлеклась, а Ванюша один поднялся в библиотеку. Он знал, где лежат нужные ему книги, и знал, что просить их у Аси бесполезно, так как она изуверски щепетильно относилась к скромным служебным обязанностям и нарушать записную очередь, которую тщательно вела на каждый более или менее востребованный том, не стала бы даже ради него. Ванюша поступил проще — он сунул несколько брошюрок под рубаху, потом вернулся к Асе, проконтролировал вместе с ней очередной раунд просветительской работы, послонялся у крыльца, а потом, исполнив минимальный дружеский ритуал, распрощался с девушкой и пошагал на службу.

Его работа в орготделе была несложной, но ответственной, и Ванюша, зная, что для него стандартные производственные требования умножались на крайнюю, граничащую с патологией, капризную мнительность товарища Штосса, старался не выходить за рамки приличия и не раздражать начальника. Сейчас он, небритый и растрепанный, все-таки явился к сроку, без опоздания — сел на место, приготовил перо с чернильницей и развернул учетную книгу, куда записывал посетителей аккуратным, противоестественно красивым почерком. Этим же почерком он строчил для товарища Штосса распоряжения и приказы, которые тот внимательно проверял, прежде чем они переходили к машинистке Любе.

Рабочий день всегда начинался одинаково — товарищ Штосс мельком здоровался с Ванюшей, хотя обычно они перед службой пересекались на общей кухне. Потом подолгу располагался за столом, расправляя и устраивая тучное тело внутри невидимой формы, которую ему предстояло занимать в следующие часы. Сейчас произошел обычный обряд, и товарищ Штосс, укоренившись в фундаментальном кресле, придвинул бумаги, а кровельки его коротких бровей над очковыми линзами зашевелились, изображая мысленную натугу. Его бугристое лицо с жировиками и венозной патиной было непроницаемо и умалчивало о любопытстве, которое товарищ Штосс наверняка испытывал, обнаружив с утра, что Ванюши нет дома, и наблюдая сейчас его довольно потрепанный вид.

Коснувшись пером разлинованной страницы, Ванюша обнаружил, что его руки даже не дрожат, а ходят ходуном. Внутри черепной коробки с уханьем перекатывалось чугунное ядро; глаза слипались. Мобилизоваться и кое-как взять себя в руки оказалось непомерно трудно — мозг, не получивший за ночь ни минуты сна, норовил выключить сознание каким-то своим рубильником, к которому несчастный Ванюша не имел доступа; неумолимый морок навалился на страдальца, как хищник: плющил, сминал, давил, путал мысли. Дела, как нарочно, попадались одно скучнее другого — так, что даже зацепиться праздным интересом было не за что. Лишь когда в кабинет вкатилась деревенская тетка, Ванюшу пробудили от полусна не внешность, не голос, а скорее запахи, которые просительница принесла в складках холщевой юбки и ситцевого, с бахромой платка, заляпанного сажей: почуяв знакомую по вчерашнему вечеру гаревую вонь, Ванюша бессознательно испугался, что его черный день получил загадочное продолжение. Настороженно он вывел в учетной книге имя, названное посетительницей, — «Матрена Иванова» — и оглядел коренастую и грудастую женщину, которая плюхнулась на стул и выставила вперед толстые, как тумбы, ноги. Бесформенная, как скифский идол, фигура. Круглое, словно блин, лицо. Глаза-щелки над высокими скулами. Распавшийся пучок блекло-русых волос. Что-то было знакомое в этой несуразной женщине, но это было такое далекое, мимолетное пересечение, что Ванюша не нащупал в памяти нужный момент и ничего конкретного, связанного с этой женщиной, не вспомнил.

В тюрьму пришла садиться, — с неприятным, нарочито простонародным распевом объявила женщина, обмахиваясь краем платка. — Одна тюрьма сгорела — давайте другую тогда: сажайте и кормите. Или документ верните. Весь день брожу — документа нет, никто ничего не знает, Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана.

Пока невозмутимый товарищ Штосс поправлял очки, хмурился и брезгливо поджимал ротик, Ванюшу осенила догадка, вытащив из памяти отчетливую картину: толпа перед дымным, в морковном пламени, амбаром, огненная дорожка на пиджаке и в волосах доброхота, катающегося по земле от боли, и спасенная им чумазая женщина. Погорелица, которую бросил на произвол судьбы конвой и которой все-таки посчастливилось вырваться из горящей западни — дома Таганова.

Товарищ Штосс тихим голосом задал несколько вопросов.

За что вас арестовали? — осведомился он.

Его бегемотоподобная, монументальная внешность, завидев которую большинство посетителей робели и ерзали на шатком венском стуле, нисколько не смутила Матрену Иванову. Ванюша даже вздрогнул, когда на круглом лице полыхнули глаза — словно невидимый огонь зажегся внутри, — рот растянулся в белоснежной улыбке, и сама она преобразилась так, что Ванюша чуть не ахнул: да она же красавица каких поискать.

Глафира Кузьминична посадила, — сообщила Матрена Иванова со смехом, словно в том, что она говорила, было что-то юмористическое. — Жена товарища Коломыцева. Я в прислугах, братья дом в деревне продали — ни копейки не отделили… куда деваться. Меня всегда жены ответработников сажали. Глафира Кузьминична, мол, какой-то брошки недосчиталась. Я в глаза не видела ее сокровищ… по злобе она. — Взмахом руки Матрена Иванова перечеркнула незавидное жизненное обстоятельство. — Вчера у пожарного спросила: мне куда? А он как чушка бессмысленная: мол, откуда я знаю. Ушла — что же мне, с тюрьмой сгореть? Сажайте теперь, куда хотите, — или отпускайте… только чтобы по закону.

Товарищ Штосс задумчиво втянул голову в плечи, выпятив наружу сразу несколько подбородков. Скосил глаза на тигровую осу, ползающую по стеклу. Пока отчасти пробудившийся Ванюша гадал, откуда залетело насекомое — из кондитерской лавки за углом или из какого-нибудь открытого окна, от неизвестных соседей, где хозяйка варит сладкое варенье, — мрачный Исайя Алексеевич озаботился судьбой Матрены Ивановой: он несколько раз снимал телефонную трубку, звонил по организациям, наводил справки и даже отправил Ванюшу с запросом в другой кабинет, так что тот не узнал, чем разрешилось дело, потому что, когда он вернулся, в их комнате был уже другой посетитель.

Забавная Матрена Иванова чуть развеселила Ванюшу и дала ему немного тонуса — слишком вызывающе-нелепо выглядела эта несуразная женщина, слишком заразительной была ее беззлобная улыбка. Она явно произвела впечатление и на товарища Штосса, потому что Ванюша, знавший своего начальника, давно не видел в его свиных глазках столько елейной мечтательности. Устроив перерыв на чай, товарищ Штосс вздохнул о чем-то своем, качнул желейными щеками и поделился с Ванюшей сокровенной печалью:

Работаешь, выбиваешься из сил, — закручинился он. — Иногда падаешь духом… приходишь к мысли, что для колоссальной работы, которая происходит в советской республике, народ попросту не созрел. С Европой в этом смысле лучше — люди сознательнее, дисциплинированнее… рабочий класс традиционно организован. А мы работаем с таким материалом, что каждый норовит пырнуть исподтишка… Всюду дикость, скотство, идиотизм до абсурда… но тем интереснее цель стоит перед нами. Работа на износ. Выучим, подтянем этих замызганных баб… вымоем, в конце концов…

Ближе к вечеру Ванюша обнаружил, что у него открылось второе дыхание, но неожиданный прилив сил его не обрадовал — скорее наоборот. На душе было тревожно и как-то выматывающе тошно. Ему было неловко сознаться себе, что он, крепкий и решительный парень, которого стороной обходило по улице зарвавшееся хулиганье, боится возвращаться домой, — и он, после недолгих колебаний, отправился в противоположную сторону, из бывшего дворянского района — в бывший купеческий, где и сейчас кипела торговля.

Проходя через площадь, которую вот-вот должны были наречь именем Степана Горшкова, он нырнул в тень, увидев, что Евгения Федотовна в нелепой панаме, в полосатом платье из матрасной бязи, возглавляет колонну косолапых, но задорных младших школьников со ссадинами на коленках. Впереди пионер с галстуком, повязанным вокруг шеи, как удавка, надутый и нахохленный, со свирепым видом нес тяжелое, не по силенкам, знамя, которое то и дело кренилось к земле. Ванюше очень не хотелось снова испытать на себе истерический приступ; он отвернулся, сделав вид, что рассматривает пустую колокольню и ворота собора, куда как раз въезжала повозка с дровами, но потом, когда Евгения Федотовна подравняла разболтанный строй вдоль клумбы с желтыми, как цыплята, бархатцами и звонкие детские голоса закричали рифмованные речевки, он с облегчением понял, что учительница репетирует похороны — часть церемонии, которую доверили ее малолетним подопечным, — и что ей сейчас в любом случае не до него.

Ванюше остро хотелось забыться; он не был ни пьяницей, ни завсегдатаем шалманов, но сейчас почти на крыльях прилетел в злачное заведение, где без предисловий, с трясущимися, как у алкоголика, руками припал к стакану с сизым самогоном, который проглотил, как лекарство, крупными глотками, с усилием проталкивая жидкость цвета голубиного пера в пищевод, и скоро довел себя до состояния, когда страх исчез, чувство омерзения притупилось и взбудораженные Ванюшины нервы блаженно расслабились. Он опасался, что его сморит пьяный сон, но в его организме произошла странная химическая реакция и наэлектризованному, словно сомнамбула, Ванюше показалось, что он свеж и бодр, как никогда. Он сидел, покачивал головой в такт надрывному гитарному перебору и разглядывал хмельную публику исподволь, потому что местные завсегдатаи избыточного и просто несомненного интереса к себе, как правило, не жаловали. В дальнем углу, у медного, в затертых медалях самовара резвились картежники, среди которых председательствовал знаменитый бандит Чуня, чье имя повторялось среди городских обывателей с придыханием ужаса. Чунина свекольная рожа с широким носом и маслянистыми губами изрядно набрякла от спиртного марафона, но зоркие глазки шарили по столу, по картам и по сведенным гримасами лицам компаньонов вполне хитро и осмысленно. Приходили и уходили подозрительные люди — то косматые мужики, которые прятали взгляды и изучали носки своих нагуталиненных сапог, лишь изредка косясь на окружающих с утробной злобой, как затравленные звери. То две чахоточных личности с недобрыми, непрозрачными, русалочьими глазами. То невнятные люди городского вида в такой же невнятной одежде, какую при самом горячем желании нельзя было неопровержимо опознать, например, при свидетелях в Константиновой конторе. Ванюша никого среди этой разномастной публики не видел раньше; он сидел, расслабляясь в теплой, как ванная, водочной нирване, как вдруг что-то толкнуло его изнутри, и он подобрался, разглядев за дальним столиком, где сидели трое нездешних, как он сам определил, мужчин, золотую шевелюру, тускло переливавшуюся в лучах фонаря, который заглядывал в низкое окно. На Ванюшу напал прилив неудержимой, вдохновенной злобы и одновременно бессилия перед бедой, навалившейся на него из давнего ниоткуда: из иллюзорной жизни, которую он мнил порождением дурной фантазии, — в то самое время, когда он наконец уверенно встал на ноги и его сиюминутное существование могло казаться пресным, но все же довольно благополучным и, во всяком случае, безопасным. Он не отводил глаз от золотой головы, полыхающей, как факел, среди варварского и дикого людского месива. Он ничего не замечал; вокруг вставали, садились, хохотали, звенели посудой, но Ванюша своей усталой, потерявшей чувство реальности головой не осознавал, что происходит — он думал только, что его лютый враг, мешающий спокойно жить, находится рядом, и что врага надо убить, изничтожить, стереть в порошок… Не понимая, что делает, он как во сне, расталкивая безобразную публику, приблизился со спины к золотоволосому, вцепился в его шею и конвульсивно скрючил пальцы, пытаясь задушить врага, хотя не имел к смертоубийству ни хватки, ни навыка. Вокруг с грохотом, опрокидывая стулья и лавки, повскакали и загалдели взбаламученные пропойцы, истошный визг опалил Ванюшины уши, кто-то толкнул агрессора в плечо — тот отшатнулся, золотоволосый ловко выскользнул, и Ванюша, оторопело глядя в искаженное лицо врага, на которого покушался, обнаружил, что перед ним — молодая, размалеванная, словно кукла, женщина: испуганная, с недужными глазами, с кровавой помадой, размазанной вокруг пухлого, распяленного страхом рта. Вырвавшись из Ванюшиных рук, ослабленных водкой, она стремглав кинулась в угол, шмыгнула за чью-то спину, а пораженный Ванюша, замерший, как в параличе, боковым зрением увидел, как спокойно Чуня кладет на стол карты, как медленно встает и расправляет плечи, как изучает нарушителя спокойствия ледяными глазками-горошинами, и обреченно понял, что приближается неминучая смерть. Чуня гипнотизировал жертву, как удав кролика, но Ванюша и без магнетических уловок не трогался с места — он ждал своей участи, когда вдруг какой-то человек выскочил перед бандитом, как черт из табакерки; Ванюша, уже уставший удивляться, узнал Севастьяна и только вяло задумался, как это он не заметил строгую Севастьянову кожанку среди гражданских тряпок кабацких завсегдатаев.

Стоять!

После короткой и негромкой команды все замерли, что-то металлически звякнуло, а Ванюша, который едва осмысливал, что творится вокруг него, почувствовал, как сосед схватил его за воротник, поволок к выходу и силком вышвырнул на улицу.

Ванюша, какого черта! — рявкнул вслед Севастьян. — Что вы шляетесь второй день… идите домой от греха.

Он исчез, а усмиренный Ванюша покорно побрел домой, гадая, не привиделся ли ему этот вечер, полный необъяснимых курьезов. Остановился и понюхал пальцы, сохранившие запах роз от духов несчастной блондинки, которую он едва не удавил при всем честном народе. Улицы были пусты, и Ванюша на нетвердых ногах тащился по торговой улице мимо закрытых лавок, где каждую кирпичную клеть, забранную солидными решетками и погруженную в сон, венчала какая-нибудь броская вывеска. За двойными стеклами посудного магазина светился лампадный огонек, и Ванюша, отметивший это необычное бодрствование среди ночного царства, приостановился у жестяного ската и понаблюдал за одиноким человеком, который копошился между таинственных чашек, кастрюль и чугунков. Потом пробрел мимо бакалеи с засовами на покосившихся ставнях, мимо пекарни, еще хранящей дрожжевой аромат, и тоскливое, беспокойное чувство, из-за которого минуту назад случился припадок ярости, повторилось в сглаженном варианте. Стемнело; улицы залила чернильная муть. Потом Ванюша ощутил, что его затылок печет жаром чей-то внимательный взгляд; он зарыскал глазами по просвету, выхваченному из ночи тусклым фонарем, и обнаружил, что его безмолвно сопровождает неестественно худой парень, который не сводит с него собачьих глаз. Хотя непрошенный спутник казался на первый взгляд безобидным, Ванюшины измученные нервы болезненно заныли в предчувствии очередной гадости.

Видимо, Ванюшино лицо исказилось неприязненной гримасой; парень трусливо вздрогнул и приблизился на полусогнутых так робко, словно опасался, что его вот-вот прибьют. Складчатая рубаха парусила на тощем теле, как парашют. Подойдя на безопасное расстояние и встав боком, отражая возможный удар, незнакомец забубнил что-то неразборчивое, и одурманенный кабацким зельем Ванюша не сразу разобрал, что тот говорит об Асе.

У нее горячка, — проговорил парень, тараща на Ванюшу укоризненные глаза, округленные, как блюдца. — Температура высокая. Может, тиф. Может, помрет… за ней ходить надо — некому…

Что ж, приду, — пообещал Ванюша, которого открытие, что несмелый незнакомец не связан с его ночным гостем, усладило, как бальзам, пролитый на душу.

Он уверенной походкой добрался до дома, не справляясь, когда потерял тощего спутника, который сразу перестал его занимать. Придя к себе, он двумя пальцами, оберегаясь от заразы, которая гипотетически сразила Асю, вытащил из-за пояса похищенные им книжки — чтобы не заболеть самому и чтобы всевозможные бактерии, если они и населяли трухлявые, захватанные множеством рук переплеты, перешли бы к его ночному гостю в неприкосновенности. Потом Ванюша свалился на кровать и заснул богатырским сном.

Проснулся он без явной причины и, вдохнув воздух, заряженный озоном, понял, что в комнате кто-то есть. Не было необходимости разлеплять глаза, убеждаясь воочию, что ночной гость сидит на полюбившемся ему месте, в удобном банкирском кресле, и рассеянно перелистывает страницы из дешевой бумаги.

Годится… — бормотал он. — Правда, мне полный день читали меня самого — ознакомился. Устал от этой ерунды. Но, чтобы закрепить бездарный материал…

Увидев, что Ванюша не спит, гость посмотрел прямо на него из-под фальшивых золотых кудрей, комично падающих на его лицо, и осклабился издевательской улыбкой.

Я нашел универсальный ключ, — сказал он. — Воровскую отмычку к вашей лакейской краснопузой банде. Я кумир, я царь и бог!.. Меня кухарки и поломои носят на руках… утомили, если честно. Голова раскалывается — приткнуться бы подальше от восторгов. Я уже понял, что от пылкой любви ваши честные идиотки разорвут предмет обожания на сувениры — слуга покорный, не надо. В России лучше беречь психику, а я должен кое-что сделать, прежде чем свихнусь от ваших языческих игрищ. Я слышал, посреди Введенской — как она у вас, площадь Революции? — собираются комиссарчика зарыть — честным людям в назидание, чтобы ходили и кланялись. А комиссарчик из продотряда — хлеб отбирал и зверствовал по деревням так, что мирные хлебопашцы не стерпели, пристукнули его и в овраг сбросили на корм воронам. Хлебопашцам-то, народу-богоносцу палец в рот не клади… одно развлекает: наши его прикончили, баландинские — теткины.

Я тебя задушу… — простонал Ванюша, чьи дремучие ладони еще возбуждала — злобно томила — резиновая гладкость женской кожи.

Ночной гость выпрямился и погрозил Ванюше сухим, как у мумии, пальцем.

Но, но, но! Разошелся, как погляжу. Не задушишь — а, впрочем, с тебя, дурака, станется. Трусливые шавки, если бросается в голову, откалывают коленца… Сиди смирно — пьяный, что ли? Собери мозги! Мне кое-что нужно от тебя… или от твоих убогих товарищей.

Ванюша забился в кровати, словно пленник, связанный по рукам и ногам.

Что надо, что надо, уйди, уйди, уйди… — мычал он бездумно, как заведенный.

Гость побарабанил по книжной корке. Его бледные, неестественно длинные пальцы зашевелились в темноте, как змеиный клубок.

На складе Таганова работали ремонтники, — проговорил он с досадой. — Мне нужно, чтобы они с недельку отдохнули и оставили склад в покое. Пусть охрану разместят — от посторонних глаз, не помешает. Твой хозяин на это способен?

Нет, нет, нет… — стонал Ванюша, и щеку негодующего гостя исказил сердитый нервный тик.

Не вой, слякоть. — Он презрительно усмехнулся. — То ли дело Таганов — настоящий был человек. Бывший теткин крепостной. Подлинный русак — преданный… добро помнил. Смехотворная кубышка, что там зарыта, мне позарез не сдалась… это вы готовы пресмыкаться за копейку. Но я хочу, чтобы вам меньше досталось. Чтобы на ваши черные дела мои капиталы не пошли. Можно сказать, долг… святая обязанность перед Россией.

Он, тряхнув нарядной головой, поднялся с кресла.

Ты и вправду только что-нибудь испортишь, — сказал он, как будто повисая в воздухе — прямой и величавый. — Но должны же быть в совдепии люди понадежнее.

Ванюша приподнялся на локтях. Ему стало любопытно, как его гость полезет в окно, — он предполагал, что никакой человек не сохранит бравую стать, перелезая через массивный подоконник, — но гость повернулся на каблуках к двери и неслышно, словно он заранее, как сапер на хорошо изученном минном поле, знал расположение скрипучих паркетин, выскользнул в коридор. Обеспокоенный Ванюша прислушался. Ему невольно явилось в голову опасение, что его гость стащит что-нибудь из прихожей — не для нужды, а от паскудного нрава: например, швейцарскую тросточку товарища Штосса или бронзовый канделябр, что стоял на дубовом комоде, или фуражку Севастьяна, всегда висящую на гвозде без дела, или щегольское пальто, которое любил надевать на парад Константин. Но в прихожей была такая вязкая и неестественная тишина, словно обветшалые апартаменты беглого банкира чудесным перемещением загнали куда-то в склеп глубоко под землей.

Не успел Ванюша заснуть, как в дверь вкрадчиво заскреблись осторожные коготки, замерцала белая рубаха, и рассеянный Константин, кося подозрительно уклончивыми глазами, просочился в комнату.

Ванюша, разрешите, я переночую у вас на кушетке? — спросил он смиренно. — Я пустил интересного человека… у которого необычные обстоятельства.

Ванюша подскочил на кровати так, что его мощное тело взлетело едва ли не выше никелированных шаров.

Кто у вас? — выпалил он.

Не волнуйтесь так, — проговорил Константин. Он уже непринужденно примостился на хлипкой кушетке, которую Ванюша боялся осваивать всерьез из-за эфемерного вида. — Только на сегодня. Я оставил человека одного, чтобы он привык… осмотрелся. Знаете, поэты — очень чувствительные люди.

Пока он снимал пиджак и складывал его, чтобы положить под голову, Ванюша, осознавший с негодованием, что в мучительном спектакле начался следующий акт, испугался, что звуки его сердца, зашедшегося в унылом страхе, разносятся по комнате, как удары молотка. Он приложил руку к груди. Тщедушные ножки декоративной мебели подозрительно хрупнули — Константин улегся, поджав под себя длинные журавлиные ноги.

Скажите, Ванюша, — протянул он с печальным вздохом. — Вы видели женщину, которую Исайя Алексеевич хочет взять в прислуги? Она к вам приходила, кажется?

Ванюша так удивился, что сразу очухался от нервического приступа. В ответ на его бессвязные вопросы Константин, довольный изумлением соседа, объяснил:

Исайя Алексеевич решил, что мы утонули в грязи и что у нас не квартира, а конюшня. Еще он пожалел какую-то несчастную женщину… добился, чтобы на поруки взять… — И он спросил с тревогой и обидой: — Вы поняли, что она за человек? Молодая?.. По-моему, мы справлялись с квартирой. Вы же знаете, Ванюша, я слежу за собой. Я стираю белье, я не разбрасываю вещи… зачем нам прислуга.

Ванюша, переваривавший сногсшибательную новость, прикинул раскованную и безыскусную Матрену Иванову в ее деревенском тряпье — он не сомневался, что речь шла об этой особе, — к их чопорной квартире с резной мебелью, панелями мореного дерева и медным звоном старинных часов. В его воображении, не склонном к свободному полету, получалась такая нелепая фантасмагория, что он отвечал Константину невпопад, ужасаясь грядущей смуте, которая волей товарища Штосса рисковала вторгнуться в их размеренную жизнь.

А как вы думаете, Ванюша, — спросил Константин дипломатично. — Исайя Алексеевич — он добрый человек?

Доброта — термин из частной жизни, — ответил Ванюша, подумав. — Товарищ Штосс мыслит другими категориями… и другими размерностями. — Он подумал, как ему получше сформулировать тезис, и добавил сухо: — Скорее можно сказать, что Исайя Алексеевич — святой человек.

Вы правы, — согласился Константин с охотой. — Исайя Алексеевич оперирует массами трудящихся… как полководец войсками. — Он проглотил последние слова, но Ванюша слышал возбужденное дыхание обескураженного соседа и догадывался без слов, что масштаб и обыкновения товарища Штосса противоречат непонятному поступку, выделившему из социального класса сомнительную женщину, о которой обеспокоенный Константин теперь не знает, что и думать.

Сегодня ограбили ателье на Рылеевской, — пожаловался Константин вполголоса. — Воры, знаете, бестолковые… там был дорогой китайский шелк… и неплохой велюр, а унесли шинельное сукно… правда, и габардин забрали.

Он еще бормотал про фурнитуру из стекляруса, но Ванюшу, шкурой чувствовавшего, что за условным стенным перекрытием обосновался его бессрочный кошмар, точила иная дума: он не понимал, как Константин, хвалившийся наблюдательностью, не распознал парик на голове проходимца, который подкатил к нему с неправдоподобной легендой. Милицейскому эксперту, который справлялся с обязанностями, требовавшими холодного ума, не пристало слепо доверять первому попавшемуся бродяге. Взбалмошная Евгения Федотовна легко поддалась обману, но хитрый и хладнокровный Константин обязан был по должности иметь иммунитет к продувному жулью. Если сосед без раздумий принял ряженого инкогнито за покойного поэта, то профессиональные качества Константина вызывали скепсис.

Я хотел спросить, — выдавил Ванюша, когда боявшийся шевелиться Константин в очередной раз скрипнул кушеткой. — Вы заметили, что у него парик?..

Он замолчал и напряг слух, гадая по ритму дыхания, стало ли его сообщение сюрпризом для провинциального Шерлока Холмса.

Казалось, Константин не удивился. Он тихонько кашлянул, вымучивая довольно оригинальное объяснение.

Бывают обманные маневры, — сказал он уклончиво. Его тягучий голос раздражал в темноте Ванюшины нервы, натянутые, как струна. — Человека, который скрывается, непременно поймают… особенно известного. Обычно работают в паре… один, у всех на виду, прикрывает — грубо, нарочито… чтобы ему даже не верили. Для отвода глаз, понимаете? Если разоблачат, он не рискует — начитался книжек товарищ и двинулся умом. А кого он представляет, в стороне… следит, ведет, ломает тактику, если что. Он незаметен, он меняет внешность, прячет лицо… даже уродует, если нужно. Понимаете, Ванюша, в чем фокус?..

Ванюша не ответил. Он думал, что напрасно считал, что безнаказанно пригрелся в спокойном уголке после кавардака последних лет, когда страна приходила в себя и выруливала к мирной жизни, — и что в его тихую гавань, похоже, пришла буря.

Не думайте, что я бессердечный, — вдруг добавил Константин трогательно. — Я люблю стихи… именно его стихи люблю. Я когда-то прочел и поразился: ощутил, что вокруг мир, в котором все живое — земля, трава, небо… И знаете, где-то была строчка, что на деревьях шевелится зеленый огонь. Ведь и вправду, когда дует ветер, на деревьях будто шевелится огонь. И огонь — зеленый. Если бы я так видел вещи — изнутри!.. Мне было бы очень ценно — именно в профессиональном плане…

Ванюшу мало занимали как метафоры, так и служебные проблемы Константина. В его голове ворочались тяжелые догадки о его собственной дальнейшей судьбе. Прогнозы, что будет с ним, когда события начнут развиваться, веером рассыпались на множество вариантов, каждый из которых своей яркой фактурой удручал Ванюшу до слез. Ему, скованному необходимостью вести себя невозмутимо при проницательном Константине, показалось, что он попал в какой-то неумолимый механизм. Кратно умноженная тяжесть прессовала и растягивала его по кровати, и измученному Ванюше, привыкшему любоваться свой силой и ловкостью, было до слез жаль себя — изможденного, обескровленного, разбитого на куски, как какая-нибудь несчастная посудина. Ему воображалось, что товарищи — из детских лет, из юности, из сегодня — вроде Исайи Алексеевича, соседей или Аси — сейчас бодрствуют, следят за ним издали глазами и готовятся плакать над его бедой. И еще ему чудился неявный, на грани галлюцинации, протяжный звук, и казалось, что это его враг за стенкой точит нож, чтобы его зарезать.

Утром, отдохнув, он приободрился и, чтобы не столкнуться в коридоре или на кухне с ночным гостем, улизнул из дома пораньше и долго бродил перед службой по улице Марата, наблюдая, как не подверженные личностным раздраям, приземленные коммерсанты отпирали ворота, снимали с дверей замки, протирали вывески. Сапожник уселся в будку; в овощной лавке, откуда вынесли на мостовую корзину с луком, открыли подвал, и на улицы шибанул квасной дух перебродивших солений; дворник провез к помойке тачку с мусором; пахло керосином. Потом Ванюша обнаружил, что на него недобро посматривает бородатый мужик в засаленной поддевке, в каком-то фартуке и в лаптях, нацепленных вкось, без должной ловкости. В другое время Ванюша пренебрег бы странноватым мужиком, но сейчас он был словно пуганая ворона, которая боится каждого куста. Еще вчера он решил бы, что нищий оборванец завидует ему, счастливчику и любимцу судьбы; теперь ему захотелось куда-нибудь юркнуть и спрятаться от настойчивых взглядов.

Он так торопился вон из дома, что даже не улучил минутку и не узнал у товарища Штосса, правду ли сказал ему Константин: все же был один шанс из ста, что трезвомыслящий милиционер, привыкший все понимать буквально, как-то неправильно истолковал глубокую идею Исайи Алексеевича, — или один шанс из тысячи, что неудачно разыграл простака, приютившего его на ночь. Не успел начаться рабочий день, как ввалился первый посетитель, и Ванюша даже кивнул ему, как знакомому, — это был выдернутый Севастьяном из Баландина председатель сельсовета, с которым Ванюша вчера въехал на телеге в город.

Исайя Алексеевич! — выпалил посетитель с порога. — Я к твоей милости!

Товарищ Штосс вздрогнул, побагровел, страшно надулся, еще больше раздался в размерах и затряс квелыми щеками.

Ка-ак? — ахнул он и попытался приподняться со стула, но его, кажется, даже ноги не слушались от возмущения. — Какой еще «твоей милости»?

И пока он, выплевывая слова, читал съежившемуся посетителю лекцию о всеобщем равенстве и о проклятом наследии царизма, которое советская власть отменила бесповоротно, Ванюша каллиграфическим подчерком выводил в журнале имя и фамилию бестактного визитера, опростоволосившегося с первых же шагов.

А еще председатель сельсовета… — Товарищ Штосс возмущенно затряс головой и стал со своими вытаращенными за линзами очков глазами походить на большую взъерошенную сову. — Как не стыдно, Клим Григорьевич. Мы еще удивляемся, почему такие возмутительные вещи происходят в Баландине. А оказывается, самым сознательным людям, по сути, все равно, что народная власть, и они не в курсе, чем она от прежней отличается.

Но он все же оттаял, разжалобился и усадил посетителя на их неизменный венский стул для посетителей.

Отпусти, Христом Богом… — проговорил Клим Григорьевич, одергивая засаленные обшлага куртки. Выпалив опрометчивую фразу, он осекся, озлился сам на себя и заговорил с горячностью: — То есть, раз народная власть, войди в положение крестьянина, что сейчас первостепенное для сельского хозяйства время, каждый час в поле на вес золота. А меня сюда на три дня, зачем, кто придумал в августе хоронить? Шесть лет кости лежали, каши не просили — погребли бы где-нибудь к Казанской… то есть к годовщине Октябрьской Революции.

Черты его выразительного лица ходили ходуном, кончик носа подрагивал, и Ванюша заметил, что председатель сельсовета, взяв роль деревенского простачка, явно переигрывает. На кирпичном от загара лбу светилась молочно-белая полоса, обозначавшая место, всегда закрытое картузом, который сейчас, во исполнение азбучного этикета, лежал у него на коленях.

Маленький рот товарища Штосса искривился, глаза заблестели, и начальник посмотрел на Ванюшу торжествующе, словно хотел сказать: «Видишь, я был прав» — хотя Ванюша никогда с ним и не спорил.

Ох, Клим Григорьевич, — выдохнул он укоризненно. — Ты хоть не классовую сознательность, а элементарный стыд поимей: тебе бы с этим на глаза мне не показываться да от людей хорониться. Как так можно не по-человечески? Думаете, все советская власть спишет? Смотри: убили молодого парня ни за что, мало того — при исполнении. Так даже на кладбище не похоронили. Тебе бы впору ответ держать как положено, а ты мало что своих убийц покрываешь, так еще недоволен, что от тебя лично потребовали сущую малость — отдать последний долг. — Он придвинул к себе стопку бумаг и поправил очки. — Нет, видимо, зря вас жалели: надо дело возбудить. Убийство — вещь серьезная… срока давности не имеет.

Тихая речь товарища Штосса прозвучала так убедительно, что перетрусивший Клим Григорьевич вцепился в картуз изо всех сил.

Стой, рассуди, — из перекошенного рта полетели брызги. — Убивать плохо, понятно, — а зверствовать, не тем будь помянут покойник, разве советская власть разрешала? Разве это государственный подход? Все подчистую гребли: семенное зерно, не семенное… а народ только землю увидел, обнял ее, пощупал, вздохнул свободнее. Ведь у нас в Баландине земли совсем не было — по тропке не пройдешь: помещица Рослякова сидела, как мироед, как кровосос какой-нибудь — всем владела, шагу ступить нельзя. Тут бы волю дать, чтобы попривыкли, приноровились… а они приехали, как разбойники, и грабить. Хуже, чем жандармы… те в народ не стреляли. А на кладбище не похоронили — там родители лежат, могилы свои… а тут человек чужой, пришлый, ничей… куда его? И насчет убийства — малый, что его вилами заколол, сгинул, а невиноватым ответ держать при народной власти — неправильно, и меня тут на привязи держать, как козла отпущения, неправильно, что хочешь делай.

Пока председатель раскачивался на стуле и размахивал руками, товарищ Штосс изучал его спокойно и задумчиво, как ученый-натуралист исследует неизвестную ему форму жизни.

А ведь ты, Клим Григорьевич, не отсталый сельчанин, — проговорил он. — Ты пролетарий, в городе работал, в мастерских. Революционной агитацией занимался. Что ж ты медвежью услугу деревне делаешь? Тебя поставили на сельсовет, чтобы ты, как идейно подкованный товарищ, вел разъяснительную работу, тянул бы отсталых до сознательного уровня. А ты, смотрю, переметнулся к кулакам и куркулям, которые мешок зерна на человеческую жизнь разменяли. Круговую поруку устраиваешь. У меня тут, — он переложил одну бумажку поверх стопки, — расписано по поводу того, что сгинул, — восемь лет назад он сгинул, зачем врать? Если бы ты сам в то время в Воронеже не был, с документальным свидетельством — я бы решил, что и у тебя рыльце в пуху…

Его голос лился ровно и убедительно; товарищ Штосс напоминал сверхъестественное чудище, некое восточное божество, оказавшееся на земле каким-то непонятным промыслом. Ванюша не сомневался, что взбунтовавшийся председатель сельсовета войдет в разум и наставится на путь истинный в рекордный срок — так и получилось, пристыженный Клим Григорьевич, двигая скулами, убрался подобру-поздорову, а товарищ Штосс вздохнул, разгладил потной ладонью документ, который лежал поверх стопки, и повторил сентенцию, из которой несколько дней кряду не мог выбраться, застряв в одном убеждении, словно медведь в берлоге:

Очень отсталое население. Вроде передовой представитель, авангард… а на деле — дикарь, питекантроп. Трудно, трудно утверждать диктатуру пролетариата на бездарном, неблагодарном материале. — Он сокрушенно качнул головой. Снял очки и протер их клетчатым платком.

Ванюше показалось, что в подслеповатых глазах товарища Штосса блеснули слезы. Отсталый Клим Григорьевич не просто выбил его из колеи, а потряс до глубины души, зацепив своими неловкими тычками, подобно слону в посудной лавке, самые чувствительные душевные струны.

Лучшие представители интеллигенции и рабочего класса, самые честные сердца, самые солнечные люди гибнут в этом болоте, — проговорил он дрожащим голосом. — В тупой, закостеневшей, ленивой луже, которая расползлась на тысячи километров и затопила все живое. Это плотоядный паразит, это подлая, жадная, мстительная прорва. Это вызов всем нам — мыслящим подвижникам. Или мы их, или они нас. Или мы их, или они нас…

Потом он ушел на совещание, посвященное строительству нового дома для рабочих, поручив Ванюше ответственный наказ — разместить в их квартире Матрену Иванову и объяснить ей, что делать, — так, чтобы сам он, вернувшись домой, не пострадал от сбоя привычного уклада, который установил в размеренной, как часовой ход, жизни.

Ванюша выбрался из коридора на лестничную клетку, куда, помимо двери их учреждения, выходили двери множества аналогичных казенных контор. Он рассеянно спускался по мраморным ступеням, и его внимание, среди скучного топота, привлекла манерная поступь, чей звук пробежал по его позвоночнику, заставив замереть у окна на центральную площадь с извозчиками и пивным ларьком. Он обернулся и задрал голову: в раструбе лестничных маршей показались изящные ноги в перепончатых туфельках, болотная, с отсветом, юбка, качнувшаяся, когда ее носительница запнулась на ходу, и бархатная сумочка, в которую пухлая ручка, откинув защелку, мигом спрятала сложенную бумагу. Ванюша сделал охотничью стойку; взгляд, которым он в такие минуты обычно видел себя со стороны, привычно восхитился собой — красивым, ладным молодцем, — но женщина ступила два шажка вниз, показались белокурая головка, одутловатое личико с синюшными веками, а Ванюша окаменел, узнав неповинную жертву, которую чуть не удавил своими руками, еще помнившими плотность скользкого тела. Глаза встретились; оцепенелый Ванюша понял, что узнан и что метаться, закрывая лицо или делая вид, что он ни при чем, поздно, — но, к его изумлению, девушка расцвела приветливой улыбкой и двинулась к нему, держа его взглядом и игриво помахивая сумочкой. Шелковистая юбка умело подчеркивала ноги. Пока Ванюша, изучая шейку, закрытую ветхим кружевом, оценивал ущерб, который он предположительно нанес своей пьяной выходкой, девушка приблизилась и весело спросила:

Насчет патента, что ли? — Она приняла его за мелкого нэпмана, зашедшего на прием по финансовым делам, и Ванюша, который сперва заподозрил, что она выслеживает его, чтобы подать кляузу начальству, промямлил в ответ нечто невразумительное — но девушка, блестя опухшими глазками, уже щебетала, что она справляется о наследстве, что в кои-то веки дядя, от которого она в жизни не видела ни копейки, оставил племяннице какую-то долю, но, прежде чем впутываться в тяжбу с родственниками, она хотела узнать про налог и про обременения на имущество.

Нехорошо получилось… накатило что-то вчера, — проблеял Ванюша, но девушка только рассмеялась.

Немудрено, я не в претензии: от дряни, что Мартыновна разливает, у посетителей вечно видения — то черти, то змеи…

Скорее наоборот: она положительно оценила Ванюшину хватку, с которой он покусился на ее шею. Выйдя из подъезда, Ванюша уже знал, что ее зовут Ликой, и уже снисходительно догадывался, что она делает в шалмане, куда его накануне занесло; его позабавила ее фамильярность — ровно до минуты, когда он заметил в углу площади вальяжного Чуню, который стоял за подводой, по-хозяйски расправляя грудь в холщовой рубахе навыпуск.

Чуткая Лика поймала его испуганный взгляд.

Надоел, — сказала она и наморщила носик. — Убежим от него?

Шуршащая, как высохшая шкурка, ручка прокралась в Ванюшину ладонь и выпустила цепкие пальчики с коготками. Зажженный этим быстрым прикосновением, Ванюша подчинился, когда Лика дернула его за собой и опрометью рванулась в проулок. Она протащила его через храмовые ворота, через церковный двор, мимо собора со звездами на синем куполе, мимо дровяных завалов — в боковой лаз, под горку, на извилистую тропинку, на целину, в заросли бурьяна и крапивы, вымахавшей выше головы поверх старых помойных ям. Остреканный, хмельной от Ликиного глуховатого смеха и горячечного дыхания, Ванюша несся со всех сил, наслаждаясь погоней, озорством, приключением со смазливой барышней, радостью от чего-то запретного и опасностью — пусть мнимой, потому что в глубине души сомневался, что степенный, блюдущий престиж Чуня поскачет за беглецами пешком по не полотой целине и девственным сорнякам.

Где-то по дороге, скача через кусты, он вырвался вперед и очухался внизу, на дорожке, ведущей к пристани. Он был один, кругом тихо — только звякал козлиный колокольчик и некто невидимый, за камышами, возясь с лодкой, стучал по уключине. Ванюша отдышался, постоял, оглядываясь, но Лика, Чуня, возможные Чунины подручные — все исчезли, развеялись, как дым, будто их и не было, и его бешеный спуск с горы ему просто примерещился. Ванюша отряхнулся, смахнул со щеки приставшие зеленые клочья и поволокся наверх.

Он скоро отыскал на монастырских задворках сырой каземат, усеянный, как наследством от старого режима, разноцветными пятнами: лишайники, мох и черная плесень. Подвал, пахнущий хлоркой, внушал уныние, которое не перебил даже неуместный хохот, отдававшийся эхом в дряхлых кирпичах и в арочных сводах, похожих на челюсти с неровными зубами. В караульном помещении Ванюша обнаружил раскрасневшуюся, с блестящим, как промасленный блин, лицом Матрену Иванову и стонущего от смеха рябого солдатика. Увидев постороннего, солдатик осекся, подобрался и вытер рукавом слезы; Мартена Иванова, напротив, не смутилась, а зыркнула прямо на Ванюшу победительными глазами и расправила плечи.

Повезло тебе, Мотя, — проговорил солдатик, пока нарушивший чужое веселье Ванюша с постной скукой ждал бумаги. — На воле-то лучше, чем в клетке сидеть.

Мотя тряхнула головой, улыбнулась, беззастенчиво оскалив рот, и на Ванюшу будто дохнуло печным жаром.

Я нигде не пропаду, — бросила она свысока. — Жизнь научила.

Дорогой, пока стремительный Ванюша, не привыкший ползать, как улитка, то и дело убегал от нее вперед, она семенила следом, пытаясь мелкой поступью с перевалочкой угнаться за его саженными шагами. Через пятнадцать минут он знал все пункты из длинного списка ревнивых жен, которые с удручающим единодушием вышвыривали ее из семейной орбиты или упекали в каталажку — при этом закономерные и вполне объяснимые поползновения этих мегер ее не злили и не обижали. Из ее ровного, певучего рассказа Ванюша уразумел, что она относится к таким выпадам против себя как к естественному ходу событий и что на месте облеченных властью супруг она поступала бы точно так же.

Ванюша опасался, что его ночной гость задержался в Константиновой комнате, поэтому открыл дверь квартиры с инстинктивным страхом — но, не заметив ни посторонних шорохов, ни скрипов, осмелел. Он не понял до конца задачу, порученную ему товарищем Штоссом, и обустроил Мотю на новом месте как мог: поскольку ему претило натыкаться среди домашнего уюта на спящую тетку, он задвинул посудный сундук для Моти как можно дальше, в кладовку за кухней — а относительно ее обязанностей, которые сам представлял неотчетливо, предоставил ей, как опытной прислуге, самостоятельно разведывать обстановку.

Вечером первым из обитателей появился Севастьян, который, получив весточку из неведомого источника, оказался в курсе, что в квартире появился новый обитатель. Пошевелил усами, отправился знакомиться с Мотей и завяз в бессмысленной болтовне, поддакивая и подыгрывая Мотиному монологу, который ни на минуту не прерывался, пока она чистила их черные, все в копоти, кастрюли. Сейчас, когда она сновала туда-сюда по кухне, стало заметно, что запущенное помещение требует подновления и ухода: что отвалилась штукатурка, что вдоль трубы зияет ржавое пятно, что форточка висит на одной петле, а из фарфоровой вазы с купидоном торчит пучок сухих цветов, который никто из жильцов почему-то не выкидывает, надеясь каждый на другого.

Обстановка шикарная, а хозяйство так себе, — посмеивалась Мотя, шуруя мочалкой в найденной где-то лохани, и Ванюшу замутило от вида помойной воды, в которую Мотя преспокойно окунала руки. — Видно, вы простые люди вроде меня — не хапуги. Я-то дурочка, у меня никакая вещь не держится. — Она опять улыбалась, будто гордилась этим несподручным для жизни качеством. — Когда маленькая была — в японскую, — громили дом помещицы Росляковой: мужики побежали, каждый тянет кто чего… а я вынесла гуся в корзине. Нет бы что толковое схватить! Серьги… или хоть тарелку, чашку.

Севастьян, которого веселая Мотя совершенно расположила к себе, сидел на табуретке, закинув ногу на ногу и покачивая носком шеврового сапога. Под занимательный разговор он свернул козью ножку и неспешно закурил.

Что ваша саранча понимала, — протянул он значительно, окутываясь удушливым, как отравляющий газ, дымом. — Скажу без утайки — кто понимал, так это я. До революции был учителем в богатом доме, в Петербурге. Насмотрелся — что серьги и тарелки… тьфу! Надо знать особый класс, это не как у купцов: может, неприметная бирюлька, а цены несметной. Я разбирал, что к чему, — узнал и назубок выучил. Так вот, слышишь меня: ни одной пуговицы не присвоил, не прикарманил. Потому что я — свободный человек, не хочу гнить, как опарыш, на тюках с добром. Мерзость все это… каждая копейка должна народу служить, а не в мошну оседать. Говорят, мол, зверь Севастьян… нет, я не зверь… а противно, когда живую душу в рубли перекладывают… выжег бы таких бухгалтеров каленым железом, без жалости.

От него пахло ружейной смазкой и чем-то металлическим. Из откинутого ворота грубой суконной рубахи торчали рыжие волосы. Он стиснул корявый кулак, так, что побелели цыплячьи косточки суставов. Амальгама мутного зеркала, поставленного криво в углу, туманила отражение его бурого, решительного лица, и Ванюша пытался представить, как дисциплинированный Севастьян с каменной миной читает вышколенным аристократическим детям урок физики или арифметики, — и у него не совмещалось несовместимое.

Понятно, гусь для крестьянского хозяйства ценнее, чем тарелка, — продолжал Севастьян с насмешкой.

Мотя сдула выбившуюся из-под повязки прядь.

Я его пожалела. — Грязный кастрюльный бок прочертили серебристые линии от колкой Мотиной щетки. — Дом подожгли… я испугалась: сгорит. Схватила корзинку и вынесла…

Везет тебе на пожары. — Севастьян равнодушно пыхнул. — Это тебя вытащили, когда третьего дня горел дом Таганова? — Мотя кивнула. — Человек, что тебя спас, в больнице — обгорелый… сходила бы к нему, навестила. Спас все-таки. Рисковый — я бы, может, в полымя не полез. Вдруг помрет.

Ванюше показалось, что Севастьян подразумевал в этой оговорке особенный смысл — то ли проверял Мотю, то ли хотел что-то ей сказать, не называя вещи своими именами.

А зачем? — отмахнулась Мотя, опять улыбаясь. — Я не доктор. Помрет — значит судьба такая. — И она заскребла щеткой по кастрюле с новым пылом.

Ванюша хотел расспросить Константина, чем разрешилось вчерашнее нашествие, но звонок, на который он нервно дернулся, возвестил, что явился товарищ Штосс, желающий напутствовать прислугу. Севастьян подозрительно быстро исчез, словно растворился без следа — и недовольный Ванюша внимал, как Исайя Алексеевич, разместившийся в личном кресле с обивкой из каляной, пораженной трещинками кожи, говорил с Мотей, чей рассыпчатый голос умерил развязность и стал более почтительным.

Давно из деревни? — выспрашивал Исайя Алексеевич, придирчиво разглядывая, как Мотя отскребает миску с жировыми пятнами, намертво въевшимися в фаянс. — Грамотная? Замужем? И дети есть?

Бог миловал от замужества, — отвечала Мотя протяжно. — Что в кабалу лезть? Власть народная… все равны, а я не люблю, когда помыкают.

В кабалу не надо, — усмехнулся Исайя Алексеевич, которого здоровая, дородная Мотя с задом как чугунное ядро, странно трогала, как трогают умудренного жизнью человека чахлые, некрепкие умом дети. — Надо, чтобы равноправные отношения, когда два товарища идут по жизни рука об руку.

Его толстое лицо растеклось от умиления, когда Мотя залилась мелодичным и приятным смехом, ни на минуту не отрываясь от работы. Ее большие руки так и мелькали в воздухе.

Дорогой Исайя Алексеевич, хорошо сказки послушать. — Она, нащупав звериным чутьем верную интонацию, уже была на короткой ноге с хозяином. — Милый ты человек, как видно… простой, как я. У меня подруга была, Агаша… замуж выдали еще до революции, в соседнюю деревню, в Сухогорку. Насильно, она не хотела. Так вот: несчастливая была, ее свекровь невзлюбила: то не так, это не эдак… прямо поедом ела, не пришлась ко двору. Свекровь была вдова, три сына, хозяйство богатое, все на ней, командирша, слова поперек не скажи. Сразу невестку скрутила в бараний рог… двух лет не прошло, как извела Агашу, только впрок не пошло: сама повесилась. А сын — вдовец — когда хоронили, ей при всех сказал: на тебе, мол, грех, мать. И все хозяйство пошло под откос… сын этот запил, а другой утонул… совесть замучила, или что другое… бог весть, что там, не знаю: чужая душа — потемки. Может, Агаша ни при чем была, а просто семья такая — проклятая.

От какой напасти избавила крестьян советская власть, — с иронией произнес товарищ Штосс.

Точно, — согласилась Мотя. — А главное — комбеды разогнали. Хуже бандитов у нас в Баландине никогда не было.

Она вздохнула и отряхнула воду с размокших пальцев, а товарищ Штосс недовольно убрал глаза в щеки, потому что, несмотря на поощрение душевной простоты без утайки, он, видимо, хотел услышать от Моти что-то другое в адрес советских институций. Он качнул головой и ушел в комнаты, а Мотя продолжала работать как заведенная. Она отскоблила посуду, вымыла кухню, выдраила пол в прихожей и занялась пылью, которая махровым слоем покрывала все поверхности и одиночные предметы. Ее ловкие руки мелькали то тут, то там; казалось, новая прислуга была вездесуща. Ванюша несколько раз наткнулся на нее в непредсказуемых местах, фыркнул и отправился к себе. Спустилась темнота, и Ванюша, наблюдая, как вспыхивали зарницы за окном, ежился, когда в недрах квартиры раздавался скрежет — Мотя протирала стекло большого шкафа, — и их дремлющий дом казался ему кораблем, плывущим в ночь через опасные рифы, к неминучей беде и к абсолютной и пугающей неизвестности. Он знал, что в кабинете товарища Штосса, как в корабельной рубке, горит ровный свет: товарищ Штосс работает над речью, которую произнесет на торжественном мероприятии, посвященном захоронению Степана Горшкова и установке памятника, — и этот путеводный огонек от лампы горит в ночи, давая понять, что рулевой на посту и что капитан неустанно смотрит верный путь. Постепенно все угомонились и, кажется, уснули. Ванюша тоже собирался спать; едва он лег, ему показалось, что дверь еле слышно отворилась, и его накрыло уже привычное отчаяние, когда он увидел набившего жуткую оскомину ночного гостя.

Тот поставил на стол бутылку, заткнутую газетой, и устало опустился на стул. Несмотря на потемки, Ванюше показалось, что воспаленные глаза полны страдания. К ненависти, которая охватила Ванюшу, как ни странно, примешалась тоскливая жалость, которую он испытывал к себе и одновременно — к гостю, в котором наблюдал что-то отвратительно родное, подобное собственному зеркальному отражению.

Выпьем… — предложил гость, спотыкаясь и едва не опрокидывая стул. — Где стаканы?

Отравить меня, что ли, задумал? — забеспокоился Ванюша.

Это спирт, — сказал гость. — Дрянь, забористый… но тебя такой отравой не взять — увы. Кустарное изготовление… говорят, кому-то недавно так в голову вступило, что он чуть девку одну… не задушил.

Он без спроса полез в шкаф, достал два стакана и разлил в них подозрительную жидкость с мутным отливом — неотличимую от керосина на первый взгляд.

Мне нужна передышка, — проговорил он. — Я близко к цели: вот-вот. Мой конкурент сошел с дистанции. Не утерпел… — Он хохотнул. — Полез за пряниками раньше срока и слег в больницу. Они горячие, пряники-то… ну, пей!

Ванюша, точно приговоренный к смерти, сгорбился на стуле напротив. Без ропота он придвинул стакан, зажав его в большой, как клешня, ручище. Ночной гость тряхнул отвратительными чужими волосами и резко чокнулся с Ванюшей, едва не разбив посудину, и обреченному Ванюше сивушные капли, окропившие его пальцы, показались раскаленными, точно горячий металл.

Кажется, есть шанс, — проговорил ночной гость, и его кошачьи глаза засветились призрачным огнем. — Есть проходимцы — такие же подлецы, как ты, как вы все, — сделают, что надо… надо держать ухо востро, но, по сути, откровенные подлецы и воры — сейчас в России самые приличные люди. На них только надежда…

Он жадно, в несколько глотков, опустошил стакан без усилий, словно в нем была простая вода. Ванюша не отставал; ему хотелось скорее забыться; вкус самогона живо напомнил ему недавнее зелье, которое вызвало у него галлюцинации.

Завтра решится, — бормотал ночной гость. — Завтра, завтра… понимаешь, что для меня каждая минута здесь — острый нож? Что я корчусь от невыносимой боли? Черт дернул взять это имя… оно давит, как могильная плита. Если я сниму проклятый парик, меня узнают… но в парике еще невыносимее. Как могла разойтись по России эта зараза… откуда они вылезли, эти нетопыри, эти недолюдишки?.. Я ненавижу Россию, которая была… потому что она мучает меня своим великолепием, своим счастьем, которого нет и не будет! Как мы были слепы, боже мой… — Он наклонился над столом, сверля Ванюшу больными глазами. — Что — хочется извести меня? Ручонки чешутся? Ха, дудки — кишка тонка…

Его голова склонилась к столу, точно подломленная, и он заговорил еле слышным, но различимым голосом:

Ничего не вернуть. Вот хоть ерунду, глупость последнюю! К тетке приезжала родственница по покойному мужу — девушка… копуша, кулема вечно сонная… очень стеснялась, что она толстая, неумная… и некрасивая. Сейчас вспомню, как ее волосы пахли… и кофточка мятая… и ресницы со слезами… и колечко грошовое на руке — сердце обрывается. Не нравилась она мне ни капельки. А что не ценил, того больше всего почему-то хочется…

Ванюшу откровения ночного гостя нимало не трогали; он пил разведенный спирт, к которому постепенно привыкал. Бормотание человека, сидящего напротив, будоражило его нервы, как электричество, но голова быстро стала ватной, меркнущее сознание выделывало странные кульбиты, преображая страшного vis-а-vis то в белокурую женщину, хрипевшую пропитым басом, то в призрака без тела и плоти, увенчанного лишь призрачным нимбом вокруг темного абриса. Он не знал, когда заснул, и проснулся с трудом, когда утренний свет резал глаза. Руки и ноги затекли от неудобной позы на стуле, с которого он чуть не свалился, а в мозгу еще догорал волшебный фонарь затейливого сна, но через эти картины уже прорывались приметы реальности: истерический женский плач, похожий на клики раненой птицы, повышенные нотки мужских голосов, и главное — беспокойный дух тревоги, навалившийся на Ванюшу грубым рывком, словно разбойник из-за угла. Проникший тихо, как моль, без спроса в его комнату Константин косился на пустую бутылку в свите двух стаканов и на мятую одежду, в которой Ванюша, как оказалось, спал не раздеваясь.

Ваша приятельница пришла, скандалит… вышли бы к ней, — протянул Константин, изобразив сомнение в Ванюшиной способности выйти и в том, что от выхода будет какой-либо толк.

Ванюша потряс головой, как плохо соображающий дятел, — потом очухался, собрался и вышел в прихожую, где недовольный пробуждением товарищ Штосс и вечно бодрствующий, готовый к любым передрягам Севастьян обороняли квартиру от невменяемой Евгении Федотовны, которая заклинала защитников всем святым, что есть на свете, ломала руки, в общем — билась в истерике, и присоединившийся Ванюша никому ничем не помог, а только понял, что Евгения Федотовна требует пропуска к обожаемому поэту, поскольку она знает — он точно здесь, так как обитатели квартиры взяли его в плен. Бестолковая перепалка продолжалась до времени, когда приковыляла Мотя в дымящимся утюгом в руке и без дальнейших церемоний рявкнула:

Поберегись! Сожгу…

Утюг описал в воздухе замысловатую спираль, Евгения Федотовна взвизгнула и кинулась вниз по лестнице, а Севастьян наконец затворил дверь. Мотя преспокойно поковыляла обратно в кухню, где она, видимо, что-то гладила, а мужчины остались у двери — держать совет.

Эта щекотливая ситуация — прямое следствие вашего легкомыслия, Константин, — нахмурился апоплексически покрасневший от гнева товарищ Штосс. — Объясните, в конце концов, кто и зачем у вас прячется. Или вы думаете, что мы, как ваши соседи, ослепли, оглохли и ничего не замечаем?

Ванюша улизнул, дабы заодно не попасть под раздачу как инициатор, с которого все началось, — под горячую руку, за компанию с сообщником. Он уничтожал у себя следы преступления, и до него доносился приглушенный рокот, попеременно: виноватый — Константина — и спокойно-убедительный — Севастьяна. Ванюша с некоторым страхом для себя обнаружил, что второй сосед, оказывается, хорошо знал, что творилось в их доме; впрочем, иного ожидать не приходилось.

Как так? — задергался и забулькал товарищ Штосс, когда ему прошептали имя человека, который затаился у него бод боком. — Не может быть, чтобы жив… покажите, где он?..

Голоса сместились куда-то, стихли, а Ванюша сел на кровати, обхватив больную голову, которая еще не включила стандартные режимы. Выходной день начинался катастрофически, и не стоило даже убегать из дома, чем дальше, чем глубже уходившего в пучину крушения, так как Ванюша не сомневался, что свихнувшаяся Евгения Федотовна караулит неподалеку, выглядывая в их окнах своего кумира.

Прошел почти час, прежде чем он разобрался в том, что творилось, и понял, что прятать голову в песок, словно страус, и находиться в неведении коварных замыслов пришельца — еще опаснее, чем прикидываться, что ты тут посторонний и вообще — сбоку припека, когда именно тебя происходящие события касаются в первую очередь.

Он застал на их грязноватой кухне, где непривычно пахло свежим бельем, безобразную картину: его ночной гость вполне овладел ситуацией и вел себя как триумфатор. Он, эффектно поставив кудрявую голову, мерцавшую золотом в лучах заоконного солнца, прохаживался вдоль буфета с бронзовыми вензелями, лукаво играл синими глазами и вещал какую-то запредельную ерунду, которую обитатели квартиры выслушивали, раскрыв рот и едва ли не затаив дыхание, — за исключением непробиваемой, занятой домашним делом Моти: ее широкая спина явно игнорировала шутовской спектакль, а из ее угла доносилось шипение и то и дело выстреливал пар, как из пасти дракона. Взятый врасплох товарищ Штосс даже не ерзал на неудобной табуретке, которую он облюбовал не глядя — приземлился на первое, что пришлось.

Без поэзии, — кривил рот ночной гость, и Ванюша непроизвольно позавидовал отличному, из тонкой серебристой шерсти, костюму, подчеркивавшему мускулистую фигуру, — вы сдохнете в грязи. Наладились строить новый мир среди пустыни людоедской, где звери не понимают вашей муштры. Как вы с ними заговорите — «направо», «налево», «шагом марш»? Ведь чтобы чего-то добиться от этих заржавленных душ, надо подобрать слова и слова. Веры не будет вам, узколобым. Без веры нет поэзии, без поэзии нет красоты, а без красоты получится казарма — кривобокая, серая, холодная.

Он выплевывал слова прицельно и презрительно, словно читал судебный приговор. На его скульптурные выпуклые веки легла землистая тень, и со стороны казалось, что его лицо вправду тронуло загадочное тление, прибавлявшее роковой убедительности тому, что он говорил. К Ванюшиному удивлению, даже жестокосердый, заговоренный от эмоций Севастьян, который в необыкновенном волнении постукивал веснушчатыми пальцами по расстеленной на столе газете, открылся Ванюше в непривычной ипостаси впечатлительного школьника.

Товарищ Штосс раздраженно сдвинул по столешнице вилку с гнутыми зубцами и заметил с редкой для себя неуверенностью:

Перед нами серьезные цели. Стране нанесен страшный удар, от которого она не оправилась. Нищета, болезни, неграмотность… все это будет ликвидировано в срок. Сейчас промышленность разрушена, голод не снят с повестки дня. Мы отстали от мира, мы ослаблены, капиталисты всех стран ждут момента, чтобы сворой навалиться на пролетарскую республику. Когда в стране будет крепкий базис, когда люди будут сыты, здоровы, иметь работу… когда будут оружие, армия... придет время, чтобы заниматься красивой надстройкой.

Ночной гость издевательски рассмеялся — хрипло, словно закашлялся.

Не будет базиса. У вас же все наперекосяк! Вы, передовой отряд ваших пролетарских масс… талдычите о целях, а сами вошь раздавить ленитесь. Вселились в чужой дом и превратили его в хлев. Посмотрите, что за дрянь! — Он крутанулся на каблуке, обводя взглядом кухню, и Ванюше сразу бросились в глаза грибковые потеки, вздыбленный паркет, гнилая тряпка, серые от пыли занавеси и отчетливый след Севастьянова сапога на полу. — Стол шатается… — Ночной гость пнул неповинную мебель. — Подложили бы чего-нибудь под ножку… Мотя! Сунь туда эту книженцию, ей все равно другого применения нет…

Новая, что ж портить, — буркнула Мотя, поставив утюг на солдатское одеяло. — Бумажку можно сложить…

Давай, говорю! Кто это, Энгельс? Он у вас как псалтырь с уставом? Молитесь на немецкого бюргера-недоучку…

Мотя повертела брошюрку, подсунула ее под ножку стола и навалилась на угол, который сразу обездвижил, как влитой.

Ванюша поразился, что никто из понурых зрителей — даже взрывной Севастьян — не заступился за поруганного классика марксизма. Расстроенный товарищ Штосс, свесив бока с табуретки, обмяк, как побитый. Ванюше, испуганному за начальника, помстилось, что скелет товарища Штосса как-то вдруг развалился на груду костей и ни одна связная подпорка больше не поддерживает рыхлое тело.

Мы обязаны думать не о себе, а о других. Не о том, что шатается личный стол, — это мелочное мещанство — а что мы можем сделать для рабочего класса. Партия — это авангард передового класса… союз бескорыстных, чистых рыцарей. Мы обязаны — обязаны быть безупречными, иначе народ нам не поверит… чуткий народ не поверит. А без веры — точно — ничего не будет…

Он с молитвенным отчаянием сложил пухлые ручки.

Какая трагедия! — Он покачал колышущейся, как желе, головой. — Какая трагедия! Скверным, дурным людям мы вынуждены доверять великие дела. Мы вынуждены выписывать из-за границы реакционеров, потому что нет своих инженеров и некому строить фабрики и заводы. Мы вынуждены мириться с гадостью, потому что сами не умеем писать настоящие стихи… не умеем. Это трагедия, трагедия… а ведь закладываем краеугольные камни нового мира… неправильно, неправильно, что подлость в основании.

Его черты утонули в раздувшихся щеках, задрожавших, как кисель. Он, трясясь, кое-как слез с табуретки, встал на ноги и повлекся к себе, напоминая бесформенный стог, который тащат куда-то ленивые сани.

Но-но! — прикрикнул ночной гость и погрозил ему вслед пальцем.

И он взмахнул руками, подобно дирижеру. Глумливая гримаса исказила его породистое, красивое, бесконечно зловещее лицо. Словно околдованный сатанинской силой, Ванюша не сводил глаз с этого сна наяву, который за компанию со стреноженными соседями, бывшими сейчас безобиднее амебы, гипнотизировал его куда сильнее, чем ночью одного.

Ха-ха, бессребреники! Хороши альтруисты без страха и упрека — садисты и фанатики — путь усеян трупами… в навозе и в крови вывалялись по уши. А что до веры, то вам поверят живодеры сходного калибра. Посмотрите друга на друга, собрались, шерочка с машерочкой… руки по локоть в крови. — Он выверено отметил глазами каждого, кто находился в кухне, споткнувшись на необъятном Мотином заду, с которого свисали тесемки замызганного, найденного изобретательной прислугой не пойми где фартука. — С вами-то понятно… так, наверное, и кухарку нашли классово близкую. — Он несимметрично усмехнулся. — Что, Мотя, расскажи — людей убивала? Не может быть, чтобы в наше людоедское время настырному ухажеру лопатой не засветила?

Это уже зря… — поморщился Константин, а рогатая Мотя, с торчащими надо лбом концами от узла, которым был завязан платок, выволокла из-под рукомойника ведро с помоями, села и улыбнулась сверкающей улыбкой.

Был грех, — сказала она со вздохом. — Ребенка убила… мальчик родился. Куда мне с ним? Я его нарочно — где мелко было, водичка теплая, чтобы поменьше мучился.

Она еще улыбнулась, подхватила ведро и поволокла его к выходу, покидая безмолвное, но горячее облако ужаса, поразившего даже ночного гостя, который более остальных ожидал чего-либо подобного.

Когда она скрылась, Константин пробормотал:

Она и нас кого-нибудь ночью… теплой водички нагреет, чтобы не мучились, и головой в ведро… или нож поострее наточит, чтобы не больно.

Соседи были так фатально добиты этим завершающим сцену штрихом, что не произнесли ни слова. Первым очнулся хозяин положения — ночной гость, которого, казалось, озарила идея. Он танцевальной походкой, величаясь, словно кукла на пружинах, прогулялся вдоль буфета и сказал самому себе:

Пожалуй, имеет смысл… как прививка от черной оспы. Защита среди язвенного города. Олицетворенная бацилла… женщина-выродок…

Четыре пары глаз, согласно выкаченных из орбит, мрачно проводили невозмутимую Мотю в обратный путь к рукомойнику и к стопке полотенец, которые она принялась складывать, натягивая сильными руками ткань, когда ночной гость, вздрогнув, вышел из оцепенения, осклабился с каким-то гнусным, вполне органичным для своего злобного лица выражением и приступил к мощной Мотиной спине. Он зашептал что-то Моте в шею, рассыпался омерзительным смехом и через несколько минут уже без стеснения заталкивал женщину в ее каморку на глазах у скандализованных, но безмолвных жильцов.

Ванюша, которому чудовищный гость уже встал комком поперек горла, задыхаясь, выбежал из чумной квартиры на улицу, где продолжалась обывательская жизнь: гуляли, наслаждаясь теплым днем, городские жители, ворковали голуби, катился по мостовой аккуратный, как игрушка, автомобиль. Ноги сами понесли Ванюшу по безмятежным улицам — вдоль парков, пустырей, мимо яблонь, усыпанных налитыми яблоками, мимо худых и наглых котов, которые шарахались от исступленного Ванюши под лавки и заборы. Он замедлил шаг у горчичного здания с облупленной штукатуркой, и в мозгу эхом отозвался сон, в котором отвратительный гость отчетливо произнес из темноты: конкурент сошел с дистанции… они горячие — пряники-то. Сомнительный сон исчез, и его заместило уверенное воспоминание, как Севастьян выговаривает распутной Моте: тот человек, что тебя спас, в больнице. Повинуясь скорее возможности прервать бессмысленный путь, чем преследуя внятную цель, Ванюша ступил под низкий козырек и дернул дверь, за которой его чуть не вывернул депрессивный запах формалина, спирта и воспаленной плоти. Тоненькая медсестра в накрахмаленном колпаке провела его в палату, где среди пустых коек с завернутыми матрасами в дальнем углу стояло обитаемое ложе с безжизненным телом в марлевом коконе с желтоватым гноем, проступающим через многослойный бинтовой пирог.

Ванюша, который свежо помнил мужчину, обмотавшего голову пиджаком и стреканувшего в полымя, не узнал крепкого спасителя в обессиленном пациенте, словно размазанном по больничной кровати, как каша по плоской тарелке.

Мотя, и без того не вызывавшая у него симпатии, показалась ему особенно отталкивающей в минуту, когда плачевный вид страдальца не тронул его сердца, а скорее наглядным показом, как безобразно увечье даже в героическом — видимо, особенно в героическом варианте, — задел его эстетическое чувство, оскорбленное столь неаппетитным уродством.

Вам, наверное, награду дадут, — со скорбью наклоняясь к больному, прошелестела медсестра, трогая бескровной ладонью грязноватый марлевый лоб. — За отвагу на пожаре.

Ванюша не назвался, но то ли она собственным рассуждением приняла его за официальное лицо, то ли просто утешала калеку.

Сам виноват… — проговорил обгоревший, еле двигая запекшимися, похожими на древесную кору, струпьями вместо губ. — Дурак потому что… Нечего было лезть к Таганову… соблазнился… бог покарал. Бог не Тимошка…

Медсестра ровно, как кораблик по штилевой воде, выплыла из палаты, и Ванюша остался с калекой один на один.

Золото поманило… — бормотал обгоревший, и Ванюша, который только видел, как шевелилась повязка у зловонного, тронутого разложением рта и как трепетал край бинта у ноздрей, не понимал, слышит он сознательный рассказ или бред. — Младший Росляков еще в германскую собрал фамильные ценности и передал на хранение… Тагановские стены из пушки не пробить. Он из росляковских крепостных… со старым Росляковым дела вершили на пару. Вывезти не успел, точно знаю. Помещичий дом грабили три раза — ничего не вынесли, серьезного не нашли — так, ерунду… все здесь… прости, господи… прельстили неправедные сокровища… помирай в скверне, как собака.

Трусоватого Ванюшу так обескуражила эта нехитрая исповедь, что ему ни секунды не закралась в душу мысль воспользоваться признанием и самому промыслить спрятанные ценности. Горестный результат кладоискательства был чересчур нагляден.

В угнетенном состоянии духа он вышел на улицу, и ноги сами понесли его по Первомайской улице, мимо двухэтажных, обведенных кованым чугунным гипюром домов с балконами; мимо особняков с неказистой — из подручных средств — кирпичной отделкой; мимо куч щебенки, где чинили мостовую и где два парня, шкрябая по тумбе клейстерным квачом, клеили театральную афишу, — по сонному и пустынному, как берег после схлынувшего прилива, и очень скучному городу, в котором, как казалось на первый взгляд, ничего интересного не происходит и не может по определению происходить.

На всякий случай он завернул к дому Таганова, который со времени пожара кое-как огородили хлипкими вешками — больше ради проформы, потому что для настоящих воров подобная преграда выглядела как насмешка. Пустые проемы и обгорелые балки, в беспорядке торчащие из рухнувшей кровли, отпугивали любопытствующих зевак. Дом казался давно, окончательно брошенным — никто не думал чинить строение или разбирать завалы. На углу маялся от безделья сутулый красноармеец, изучавший всех, кто поднимал глаза на постылые останки, с ненавистью: длинная, бьющая по ногам винтовка, которая болталась за его спиной, явно была ему в тягость. Ванюша, не привлекая чрезмерного внимания строгой охраны, отвел глаза, прошел мимо и вернулся на Первомайскую улицу, которая понесла его домой.

Дорогой ему встречалась такая же скучная, ординарная публика, но потом его рассеянный взгляд, отключенный от улицы, пока перед внутренними глазами маячила больничная палата, проснулся, рефлекторно зацепившись за что-то, перебросившее в мозгу условный тумблер с умозрительной тоски на действительность. Он увидел, что знакомая ему болотная юбка мелькнула за телегами, везущими песок к проплешинам мостовой, где возились ремонтники с киянками. К фирменному самолюбованию, которое пробудило Ванюшу от сна, добавился любопытствующий азарт; болотная юбка, плеснув подолом, скрылась за углом, и охотник, взяв след, направился за ней. Скоро он, прибавляя шаг, почти на бегу следил издалека за Ликой, которая очень торопилась и была так поглощена чем-то важным, что вряд ли заметила бы случайного знакомого, даже столкнувшись с ним нос к носу. Она, скользя каблучками по неровным булыжникам, примерно усердствовала, опуская глаза долу, и не красовалась собой, а, наоборот, всячески сливалась с улицей, являя чудеса мимикрии; Ванюша понимал это по посконным лицам мужчин, которые проходили мимо девушки без интереса и даже без того масляного блеска в глазах, которым прохожие отмечают девушку определенного сорта. Ванюша почти догнал свою добычу; ему уже ничего не стоило окликнуть ее, но, с одной стороны, было неловко объявлять прилюдно о подобном знакомстве, а с другой, ему было с Ликой все равно по пути — он почти уже пришел к дому и был не прочь проследить, кого из соседей посетит сосредоточенная, напряженная, как струна, Лика. Девушка зашла в его подъезд; Ваня, не веря глазам, остановился, усмехнулся и мысленно перебрал жильцов, гадая, кто из них поддерживает пикантные знакомства. Не выбрал никого и, отбросив пудовую дверь, почти влетел в парадное, где окунулся в могильную тишину. Обескураженный Ванюша прошел мимо тусклой таблички с фамилией доктора, давно умершего от тифа, и поднялся к окну, которое выходило на задний двор. Между висящих на веревке простыней бродила баба с корзиной, и мальчишки кидали свайку в дощатую стену сарая. Ванюша готов был пожать плечами и плюнуть, как вдруг между белых полотнищ снова мелькнула болотная юбка, и Лика — она выскользнула из черного хода, пробежав насквозь через чью-то квартиру, — быстро, на ходу набрасывая косынку, кинулась к дальней калитке. По пути она мельком — скорее машинально — подняла глаза на окна дома, и Ванюша мог поклясться, что бледное личико выразило ужас, когда она его узнала. Эта печать ужаса еще озадачивала Ванюшу, когда девушка пропала так же быстро, как появилась.

Ванюша, обиженный в лучших чувствах, сопя, потоптался на лестнице. Зачем-то приложил ухо к бывшей докторской двери и услышал, как заливисто визжали дети, бегая по прихожей. Анекдот был слишком ничтожен, чтобы занимать им мысли.

Когда он вернулся домой, первым, что бросилось ему в глаза, были две мясистые голые ноги с ямочками под коленями и массивный зад, который ходил по замкнутой траектории, описывая окружность, как маховик, — Мотя мыла пол, одновременно выслушивая нравоучения Константина, подпирающего стенку на манер кривой укосины и вещающего обиженным, дрожащим от возмущения голосом:

— …пойми: надо держать себя в строгости, ты не в притоне, а на работе. Представь, что будет, если рабочие займутся этим у станка — производство пойдет наперекосяк. Пойми, ты не обязана подчиняться капризам. Это не старорежимные порядки, где любой барин был царь и бог и приказывал любую глупость.

Мотя выпрямилась, бросила тряпку в ведро и протяжно, как корова, вздохнула, воспроизводя этим пневматическим звуком смыслы, которые при всем желании не конвертировались в слова. Севастьян, напоминавший жужелицу, стоял в дверях, наблюдал за педагогической процедурой, скалил зубы и ловко разделывал яблоко здоровым тесаком, закидывая в рот ювелирно отрезанные ломти.

Сейчас все равны, — долдонил Константин скучным голосом. — Даже то, что он известный поэт, не дает никому право…

Ты, Мотя, не знаешь, — подтвердил Севастьян то ли всерьез, то ли в насмешку, — а эти стихи даже меня пронимают. Признаю. Читаю, и без всякого политпросвета, как по слогам доходит, что люди — братья. Одним воздухом все дышат… и я такой же. Хотя не пью, не дебоширю… на американке не женат.

Мотя крутанула тряпку толстыми руками с такой силой, что в ведро разом хлынул водопад грязной воды. Страшновато было даже смотреть на скрученное исполинской мощью полотно. Круглое, жирное от пота лицо снова вспыхнуло белозубой улыбкой, в которой, как теперь Ванюша разглядел определенно, не было ни доброты, ни тепла.

Какой поэт — вранье, — сказала она насмешливо. — Не поэт вовсе… поэт зоркий, человека насквозь видит, внутри как снаружи. А этот поверил, что я дитя убила…

В образовавшейся паузе Константин и Севастьян, который замер с тесаком в руке, тревожно переглянулись.

Ты… не убивала? — в тонком голоске Константина забрезжила радость. Его осчастливило известие, что женщина, с которой он вынужден жить бок о бок, — не убийца.

Мотя швырнула тряпку на пол.

Что же я — зверь? В приют отдала. Народная власть позаботится… вырастит. А не выживет — значит слабый; такому жить не надо.

Маховик опять мерно задвигался по замкнутому кругу, как заводной, а Севастьян, повинуясь долгому и многозначительному взгляду Константина, положил яблоко на этажерку, вытер тесак о штаны, сделал строгую мину и отправился в кухню.

Где артист новопреставленный?.. — гаркнул он игриво, словно исполняя прелюдию для продолжительного и яркого бурлеска, в котором ему предстояло раскрыться во всей красе.

Я знал, — проговорил Константин уныло. — Значит, так и есть — не обманули, он умер. Бедный, бедный... зачем?..

Ночной гость, которого Севастьян тут же выгнал в прихожую, ступал еще уверенным, наглым шагом, но в настороженных, раненых глазах уже метался страх. Продолговатое лицо, вобрав щеки, как-то неестественно вытянулось. Встав на обозрение, гость воровато оглянулся в сторону вальяжного Севастьяна и облизал пересохшие губы.

Давай, поэт, — велел Севастьян. — Читай поэмы-то. Или не помнишь?

Подождите, — спохватился посерьезневший Константин. — Принесу сборник — сравню по тексту, чтобы не врал.

Он метнулся в комнату, вынес книги, злодейски похищенные Ванюшей из Асиной библиотеки, раскрыл одну из них и с готовностью занес палец над оглавлением, чтобы, схватив на лету наслышанную строчку, сразу найти стихотворение. Но его усилия пропали втуне, потому что с губ экзаменуемого, который затравленно шнырял больными глазами по сторонам, слетали лишь идиотические звуки:

Звень… синь… трень… брень…

Казалось, ему начисто отшибло память, потому что он не связал внятно ни одной цельной фразы. Красивые губы, которые он кривил в напрасной попытке мобилизовать память, побелев, сделались неотличимы от гипсового, скованного страхом лица. Потом он убито тряхнул головой и выговорил:

Я так не могу… не помню.

Не помнишь? — рявкнул Севастьян. — Тогда пляши!

Он, замерев в упругой позе, сощурив ненавидящие глаза, подобрался, как для прыжка, и с расстановкой захлопал в ладоши, постепенно убыстряя танцевальный ритм, который подхватил Константин и — поддавшись коллективному порыву — Ванюша. Взятый врасплох ночной гость сначала стоял, не владея телом, и через несколько секунд, словно одумавшись, неловко изобразил притоп с носка на пятку.

Вприсядку! — скомандовал Севастьян.

Ночной гость совершил явно непривычный для его спортивной и натренированной фигуры прыжок, попытался пройти дробным шагом, но сбился; вытянул ногу, присел, бестолково подпрыгнул и завалился на пол. Парик, свалившийся с его темной, облитой прилизанными волосами головы, улетел под этажерку.

Не умеет, — заметила Мотя сочувственно. — Эх…

Пока она невозмутимо наклонялась, подбирая потерю, у Ванюши потемнело в глазах от злобы. Дикая ярость сорвала его с места, и через секунду он в бешеном припадке, с остервенением, как заведенный, бил ночного гостя ногами, не понимая, что делает, но осознавая, что его несет сила, над которой он не властен, и что он не остановится, пока не разметет в клочья омерзительное тело, которое стонало и охало на полу. Впрочем, его тут же схватили крепкие руки, а глаза залепил водяной фонтан, прилетевший прямо в лицо.

Что это с вами, — проговорил раздосадованный Севастьян. — Держите себя в руках.

Ночной гость корчился в луже крови. Несколько раз он извернулся, как гигантский червяк, потом пополз к двери, кое-как поднялся на четвереньки и, придерживая разбитый нос, кинулся на лестницу. Константин ойкнул и потянул Севастьяна за рукав, но тот покачал головой.

Ну его к черту… куда он денется.

Ванюшу, впавшего в странную кататонию, привели в комнату, усадили на кровать и оставили опамятоваться, что давалось ему с трудом: он долго, безумными глазами обводил стены и посторонние предметы, не понимая, где находится. Силы покинули его после встряски — ему казалось, что он таскал камни и после тяжелой работы у него не шевелятся ни руки, ни ноги. Мысли елозили по накатанному кругу. Ванюша просыпался медленно, не торопясь; очухавшись, он обнаружил, что за окном ночь, над водонапорной башней, среди звездной крупы встает лунный череп, а в доме и на улице томительно тихо, как будто он оглох, и только что-то слабо звенит в контуженной голове. Он был один; ему стало панически страшно — он отчего-то был уверен, что измордованный, изгнанный из дома ночной гость непременно вернется по его душу с удвоенным запалом разрушения. Его зазнобило; он заметался по комнате, запирая окна на шпингалеты и захлопывая дверцы шкафа. Из коридора раздался неявный, сдержанный шум; трясущийся Ванюша вскочил и приложил ухо к замочной скважине.

Вы меня напугали, Константин, — услышал он недовольный голос товарища Штосса. — Как тень бродите… не знаете, где Севастьян?

Не стучите, его нет, — ответил Константин.

Где он пропадает по ночам, — сказал товарищ Штосс с досадой. — Я хотел спросить… посоветоваться… — Он протяжно вздохнул. — Представляете: мне доложили, что наш-то самородок, баландинский председатель сельсовета… пошел и заказал во Введенской церкви поминальную службу по убиенному рабу божию Степану. Удружил накануне исторической церемонии… а ведь рабочий человек. Что за каша у этих людей в голове!

Может, он верующий? — предположил Константин.

Тогда бы все положенные обряды совершил сразу, не ждал шесть лет… нет, эти люди верят в пни и палки. В пни и палки…

Он снова шумно вздохнул, словно тесто опало в квашне.

Мотя храпит, — продолжал он после паузы. — Как думаете, Константин: она не безнадежна?

Взвалили на себя обузу, Исайя Алексеевич, — сказал Константин с легким злорадством. — Наш Ванюша-богатырь говорит, что вы святой. Вы и правда… отличаетесь.

Товарищ Штосс взволнованно запыхтел.

Ерунда, — проговорил он, но липкие нотки его голоса подсказали наушнику, что формальный гнев начальника притворен. — Ваши святые были довольно неприятные и ограниченные люди. С порочными идеями. С ложными целями. С рабским складом личности. Если рассуждать в таких терминах, нам необходима анти-святость. Человек… именно человек должен быть поставлен во главу угла.

Вы знаете, что она грамотная? — перебил его Константин.

А вы откуда знаете? — навострил уши товарищ Штосс.

Перед сном стихи читала, — захихикал Константин. — Я книги оставил на полке, а она потихоньку взяла, и смотрю — лампа горит… сидит, листает. Любительница изящных искусств. А сейчас они на полке лежат — на цыпочках прокралась и отдала как положено.

Я подберу ей правильную литературу, — сказал товарищ Штосс сухо. — Спокойной ночи.

Стало тихо, и Ваня вернулся на кровать, продолжая трястись мелкой дрожью. Умом он понимал, что после скандальной сцены ночному гостю нет дороги в их дом, но почему-то был, наперекор логике, уверен, что тот вернется, обязательно вернется и обязательно сведет счеты с Ванюшей. Что все эти разговоры про амбар Таганова и про выморочные росляковские ценности — предлог для отвода глаз, чистейшая дымовая завеса. А истинная миссия страшного призрака — поселить в несчастном Ванюше ужас, завладеть его душой, сломать его морально и лишь напоследок нанести завершающий удар — уничтожить физически. Время текло, он ждал, затравленно озирался, и ему чудилось, что дома напротив приходят в движение, что их слепые стекла подаются через улицу, а карнизы и фронтоны разбухают и наливаются зловещим экстрактом, который оживляет мертвечину, чтобы забрать живых и затянуть их в стены, замуровав, зацементировав и залив горла каменным раствором. Что они вот-вот сгрудятся, сведут челюсти и проглотят его, горемыку — или что кусты у дальнего сада взовьются на дыбы, ворвутся табуном в окошко и растопчут без жалости все, что попадется на пути. Несколько раз, интимно щелкнув механизмом, пробили часы. Издевательски выгнутые ножки банкирского шкафа грозили подломиться в любую минуту. Ванюше казалось, что вот-вот что-то мерзкое выползет из черного устья печки, покрытой изразцами с кафельным глянцем; ему резала глаза навязчивая лепнина с избыточным геометрическим узором; его мучило решительно все, что находилось в комнате и жило какой-то собственной потусторонней жизнью.

К рассвету Ванюшу замучили видения, и у него заболело сердце, которое словно стиснула немилосердная рука. Ему хотелось пить; измученный жаждой, он высунул голову в коридор и понял, что боялся не зря: кто-то стоял в дальнем углу, и, хотя Ванюша не видел в темноте, кто это был, — он был уверен, что не ошибся.

Убью… — прошептал он безнадежно. — Убью…

Из мрака выплыло белое привидение.

Ванюша, — тихо спросил Константин. — Зачем вы разговариваете с зеркалом?

Ванюша сощурил глаза. Начинало светать, и он увидел, что в углу, в большом зеркале, которое Мотя наконец вымыла до блеска, шевелится его собственное отражение.

Он задохнулся. Воздух не проходил в его сведенные судорогой легкие — он оттолкнул Константина, выбежал из квартиры, скатился по лестнице и оказался один на пустой улице, где над крышами в одуванчиковых перьях розовел паточный рассвет. Его исступленная мысль была намертво прикована к фантому, от которого он не мог освободиться собственной волей, — поэтому он, словно заколдованный, побрел к проклятому месту, где был эпицентр беды, его несчастье, его язва, его неутихающая боль, не чающая исцеления. Дом Таганова никто, в отличие от дневной поры, не охранял, и вокруг не происходило ровным счетом ничего. Затаившись за поленницей, Ванюша под птичий пересвист, мятным эхом отдававшийся в голове, тупо смотрел на подклет с окнами, забитыми фанерой, и на черные растопыренные пальцы балок, которые торчали из проломленной крыши. Еще не было видно следов необратимой порчи, но дородный, уютный купеческий амбар уже стряхнул флер человечьего присутствия и сделался жутковатым и опасным.

Потом затопали копыта, и в Ванюшин ограниченный стеной и поленницей обзор вкатилась пегая лошадка, волокущая телегу. По характерному, вытянутому пятну на холке и по необычному уху Ванюша узнал лошадь, на которой его подвозил Севастьян. Узнал он и возницу, хотя с трудом — по косо повязанной пиратской косынке, из-под которой выбивались светлые кудри, — потому что опознать изящный Ликин силуэт в деревенской рубахе и поневе было мудрено. Телега остановилась; лошадь шевельнула хвостом. Минут через пять Ванюша при сумеречном, но уже отчетливом свете разглядел ночного гостя, который выбрался из-за стены, волоча тяжелый мешок. Лишенный золотого нимба, переодетый в брезентовые штаны и в неопрятный пиджак, в кепке, смахивающей на коровью лепешку, он, после серебристого костюма из тонкой шерсти, выглядел таким жалким, что в Ванюше, обиженном в художественных чувствах, снова поднялась страсть уничтожения, и он беззвучно, одними губами зашептал: я тебя убью… убью… я избавлюсь от тебя. Может, не сейчас, с оказией… но непременно. Лика помогла прикрыть мешок соломой, ночной гость запрыгнул на телегу, и лошадь тронулась. На улице, которая просматривалась вся до конца, не было ни души. Ванюша уже поневоле намеревался, когда телега скроется из вида, вылезать из укрытия и возвращаться домой, несолоно хлебавши, но замычали коровы, защелкал пастуший бич, и из переулка вывалилось расхлябанное стадо, которое, поднимая пыль столбом, потянулось за телегой, и Ванюша, получив возможность замаскироваться в этой движущейся, шевелящейся реке, повлекся следом.

Когда закончилась улица, костлявое стадо потекло на луга в пойме — а телега свернула в овраг, по верху которого проходила неприметная тропка, позволявшая через заросли травы наблюдать, что происходит на дне. Кипрей и донник, оплетенные душистым горошком, вымахали так высоко, что Ванюша крался в полный рост, не сгибая колени. Ему отчетливо, даже когда телега заползала под язык рассветного тумана, видны были Лика с ее небрежной косынкой и его ночной гость в уродливом картузе. Сочные стебли отдавали, прикасаясь к одежде, росу, но Ванюша не замечал, что промок. Пахло медом и соломенной прелью. Кое-где на деревьях золотились редкие копейки листьев, пожелтевших до срока. Было начало угасания, когда цветущая роскошь на пике изобилия уже тронута даже не печалью, а неясным предчувствием гибели, и Ванюше отчего-то подумалось, что именно сейчас хорошо умирать, — даже представилось, словно наяву, как карамельное небо, подобно зеркалу, раскалывается от удара на куски, как осыпается и как все, что он видит вокруг, исчезает в небытие.

Он отошел довольно далеко от крайних изб и сам не знал, зачем тащится за искателями сокровищ, словно привязанный. Надо было возвращаться; Ванюша загадал, что доведет телегу до косогора с одиноким сухим деревом. Этот поэтический пейзаж был рядом, когда Ванюша, опустивший глаза на колдобины, мимолетно отвлекся от своего объекта, но потом поднял голову, и его тряхнуло, а ноги подломились: от дерева к телеге спускался Чуня, а за ним бежали еще трое; все накинулись на ночного гостя, вынесли его из телеги и поволокли в кусты. Все произошло очень быстро. Окоченевший от страха Ванюша терялся в догадках, что станут делать Чуня с подручными, и не смекнут ли они обшарить овраг, но не успел ничего сообразить, когда рядом застучали выстрелы, над цветами пополз торжественный флагшток винтовки и из-за спины полезли какие-то люди, в одном из которых он узнал Севастьяна с длинноклювым маузером в руке. Блеснула начищенная пряжка.

Ванюша, опять вы шляетесь, что вам неймется! — закричал Севастьян с раздражением, хватая соседа за плечо и отшвыривая в сторону. — Идите домой!

Решительные, стремительные, как водопад, фигуры проложили в луговом разнотравье следы, которые потекли вниз, и выстрелы застучали уже на дне оврага. Сам не зная, как, не ведая дороги, Ванюша опомнился на улице у колодца, откуда в рекордный срок, путая цепь, вытянул ведро и вылил воду на бедную, раскаленную, ничего не понимающую голову. Потом постоял, дрожа и едва замечая, как в крайней избе рвется с цепи, заходясь лаем, сытая овчарка. Очнулся и, источая пар, поплелся по улице, по-прежнему ничего не понимая, не раздумывая и только рефлекторно пригибаясь при каждом петушином крике.

Центральная застройка цивилизованным, полным достоинства видом вывела его из обморока. Спокойный свет растекался по казарменному строю особняков с чугунным кружевом, по щербатой мостовой с неровными булыжниками, по сахарным церковным стенам, по синим куполам с золотыми звездами. Он добрался до Введенского храма, где в узких, как бойницы, и мутных, как слюда, наискось перечеркнутых решетками окнах брезжили лампады, и Ванюше, на которого дохнуло теплым воском, представилось, как там, внутри, под сводами, роняя горячие капли, потрескивают свечи перед сухими и скорбными глазами святых, смотрящих с икон в упор на тихих прихожан. Он вспомнил о проштрафившемся председателе баландинского сельсовета и о поминальной службе, которую тот якобы заказал по жертве крестьянского самоуправства; ему стало любопытно посмотреть, как происходит этот казус, но войти в распахнутую половинку церковных дверей ему помешала баба в грязном платке, закрывавшем голову и плечи, — в ее наклоненной голове, в сгорбленной спине было столько страдания, что он не решился подойти близко, и попытался, встав на цыпочки, заглянуть в окошко, которое выходило на паперть.

Баба, услышав за спиной шаги, обернулась. Это была Мотя. Круглое скуластое лицо без улыбки и поэтому лишенное выражения — словно каменное — хмуро уставилось на Ванюшу.

Что смотришь, поганец? — сказала она громко. — Разбередили душу… пошел!

Ванюша, едва не загремев с выбитых ступенек, отскочил прочь, как ошпаренный. Потом он, сам не понимая своей заминки, потоптался перед воротами и двинулся дальше.

У подъезда его — видимо, долго, если судить по жалобным, стеклянным от недосыпа глазам, — ждал, переминаясь, худой парень в парусящей рубашке.

Я от Аси, — выговорил он, хотя Ванюша и так догадался, откуда он прибыл. — Отдай книги, тебе не нужны.

Как она? — кивнул Ванюша запоздало.

Лучше, — ответил парень. — Температура нормальная. Боялись, что тиф… но не тиф, нет.

Ванюша взобрался на второй этаж, тихонько, чтобы никого не разбудить, взял книги, которые вчера оставил на этажерке Константин и честно вернула на место Мотя, спустился обратно и, пряча глаза, сунул два томика парню в руки. Субтильный посланник кивнул и длинными, как циркули, ногами зашагал по пупырчатому булыжнику Первомайской улицы к углу, где красовалась новая вывеска «Табак» и где горсовет собирался прокладывать трамвайные пути.




 
Яндекс.Метрика