Олег Ермаков
ПО ДОРОГЕ В ВЕРЖАВСК
роман


Олег Ермаков

*

ПО ДОРОГЕ В ВЕРЖАВСК



Главы романа


(Окончание. Начало см.: «Новый мир», 2021, № 7)


14


О пении «Боже, царя храни» на свадьбе в Белодедово на следующий день знала вся Каспля. Событие обрастало подробностями. Говорили о грандиозной драке, побоище с дрекольем, ножами и маузером, выхваченным Тройницким. О том, что гости пели хором «Боже, царя храни» под музыку Фейгеля и его Кулюкиных, а пьяный кулак Дюрга палил из обреза сперва в воздух, а потом по комсомольцам. И то случилось неспроста. Давно ходили слухи об интервенции то ли со стороны Англии, то ли Франции, а может, опять неуемной Германии. Интервентов ждали. Многие — с надеждой. Потому что они должны были ликвидировать колхозы, налоги, паспорта, выпустить из лагерей сидельцев ни за что, священников, которые смогут снова служить в храмах. Церквям вернут все отнятые ценности. И снова крестьянин начнет себе пахать, да сеять, да жать, косить луга, ездить на ярмарки и торговать сметаной, творогом, хлебом, яблоками, лошадьми, телятами. Земля-то, она добрая, отзывчивая, даже такая скудная, как смоленская. Хоть и говорили в былинах: смоленские грязи, — а все равно трудолюбивым рукам она дает многое: и хлеб, и лен, и картошку, не говоря уж о капусте, огурцах, репе. Сказывают, до Смутного времени, до анчихриста того Гришки Отрепьева, смоленский крестьянин куда как зажиточен был. Средняя семейка володела несколькими лошадьми, коровами, десятком овец, множеством птицы. На смоленском торгу все находило сбыт, там же немец всегда крутился, литва, поляк, и меха, мед, творог, молоко, зерно — все грузили на кораблицы и подводы и увозили восвояси, кто до Киева и даже дальше, кто до Риги, кто в Литву, кто в Польшу.

А как явился на Русь анчихрист тот Отрепьев, так и подрезал крестьянину смоленскому жилы-сухожилия. Так и начала запустевать земелька наша. Покатился голым камнем голод. И большевики его наддали тараном.

Чего только не придумывали. Слухи — яркий образчик народного творчества.

Шептали, что Дюрге и его Семену со шкрабом Адмиралом в обмотках пришла депеша, в коей сказано, мол, скоро. Вот оне и забузили. А что? Смоленщина-то вблизях западных соседей. Сразу и ломанутся. Да у них же и техника какая! Железные крепости с башнями и пушками ездиют, огнем поливают и болванками свинчатками. Да еще еропланы казнь египетскую несут: саранчу, зараженную холерой, крыс, больных тифом, птиц с чумой в клюве. Тут, правда, возникали споры. Мол, как же так? Кому ж оне погубители? Коммунистам с ОГПУ или всему народу? Саранча ж или, к примеру, крыса выбирать не станет, не стребует партбилет?

Говорили, что в березнячке у Дюрги склад оружия, винтовок и пулеметов. А его внуки и внучки по окрестностям уже вывешивают какие-то знаки. Что, мол, тута свои. По нам не бейте.

Сенька как то услыхал в школе, так покатился со смеху.

Но остальным скоро стало не до смеха.

Три дня спустя был замечен направляющийся в кабинет к Тимашуку ансамбль Фейгеля в полном составе. В коридоре они ожидали, входя по очереди. А еще через четыре дня состоялось колхозное собрание, на котором был поставлен вопрос об исключении членов Софии Жарковской и Семена Жарковского за участие в церковно-кулацком мероприятии с пением преступного гимна «Боже, царя храни» и контрреволюционными лозунгами, подрывающими веру людей в колхозы и советские партийные органы и призывающими в прошлое во главе с запятнавшим свою репутацию шкрабом Евграфом Изуметновым — в некий монархический религиозный центр Вержавский, сопровождавшемся обильным распитием хмельного напитка, добытого преступным путем самогоноварения, и возложением на главы жениха и невесты венцов, а также проявлением агрессии в отношении комсомольских лиц, пытавшихся образумить зарвавшихся членов колхоза и воспрепятствовать проявившемуся белобандитскому куражу вкупе с возобновлением отправления культа, названного вождем мировой революции труположеством, то есть бракосочетанием с трупом, что является омерзительнейшей гадостью...

Семен потом рассказывал обо всем этом Устинье и Дюрге. Фофочка со слезами в глазах только кивала растерянно. Сенька слушал.

— А я что вам говорил? — спросил Дюрга. — Это и есть — колхозия. Вроде и наш былой деревенский сход, мир. Но мир, перевернутый с ног на голову. Где это видано, чтобы свадьбу воспрещали играть?.. Ну, помешшик и мог до шестьдесят первого девку отдать куда против воли, парня в солдаты забрить. Так оне же коммунисты? От народа вроде власть? Или от Ирода?

— Что же решили? — спросил Евграф.

— Дали нам слово. Я все по пунктам доложил. Что да как да почему и кто тут виноватый.

— Песню-то пела старуха, она, Алена, уже из ума выжившая, — сказала Фофочка.

— Да ишше и клюкнула малиновочки! — напомнила Устинья. — В голове у старой и вовсе помутнелося... А первый кто запел, я знаю.

— Кто? — спросил Семен.

— Терентий. Оный и есть зачиншшик…

Семен плюнул и выругался.

— Дурак старый!

Сенька со страхом ожидал продолжения. Если Фофочку прогнали из колхоза...

— И что? — вопросил сурово дед. — Взашей?

Сеньке почудилось, что дед так и хочет услышать утвердительный ответ. И он чувствовал, что сейчас не выдержит и заорет благим матом да бросится прочь — и навсегда из этого старого дома, прочь от дедовых поговорок, придирок, вон из душного мира. В основе коего то ли смертоубийство на большой дороге, то ли подачка купца, что одинаково на самом деле противно. Сенька сам построит свой мир, свою судьбу. Сам, своими руками и своим разумом, знаниями, упорством, мечтой.

Ему аж жарко сделалось, и он рванул ворот рубахи. Сердце билось.

— Половина народа колебалась, другие и готовы были дать нам под дых, ну, как обычно, — заговорил Семен.

— Это тоже любит русский человек, — согласился Дюрга. — Пущай ближнему похужеет, мне, глядишь, какая выгода выгорит, анбар там али что.

— Не знаю, — сказал Семен, — ежли б голосование так и состоялось, то...

— А тут вызвались Алексей да Анатолий! — не утерпела Фофочка.

Дюрга требовательно и пронзительно взглянул из-под смоляных бровей на нее.

— Хто такие?

— Да Леха Фосфатный и Оглобля, — объяснил Семен. — Да. Выскочили, как яичко ко Христову дню. А мы же, говорят, тоже члены и там были. И все видели и знаем. Это, говорят, была провокационная агитвыходка Тройницкого. Но выходка против чего? Против любовного решения советской девушки Нюры Леонович.

Дюрга поднял брови, Устинья, та аж рот разинула от любопытства. Семен усмехнулся, почесал нос, закинул волосы назад.

— Я и не ведал про то. А бес Леха владел всей полнотой слухов...

— На что ж он и женат на Сороке, — с невольной усмешкой заметил Дюрга.

— И выяснил всему собранию ситуацию. Безыдейную. Нюрка Леонович слюбилась с музыкой. Сиречь с Кулюкиными.

— То есть... чево? — не понял дед. — С кем?

— С обоими, — сказал Семен и для убедительности показал два пальца. — С двумя.

Дед почесал затылок и хмуро посмотрел на Фофочку.

— Истинно, — сказала Устинья, — истинно последние времена настают.

Дюрга поморщился и лениво повел ладонью.

— Да ладно тебе. Бывало на деревне чего и похуже. Уж эти-то нравы всегда омут мути, и оно к лучшему, что муть, а то как рассеется... каких только див дивных не узришь... — Замолчав, он покосился на Сеньку с Варькой и откашлялся в кулак: — Кха! Кха!..

— И они внове порассказали картину. Все и впрямь заиграло иначе. А под конец Тарасов открыл всем глаза и на них самих, на Леху Фосфатного и Оглоблю, мол, оне же тоже участники, что же, давайте и их голосовать. Всех так всех. По справедливости революционной. Ну и все. Я-то, может, с Фофочкой и невелика потеря для коллектива... — Семен вздохнул. — А где они таких мастеров сыщут, как Фосфатный да Оглобля? Кто на лету ремонту способен подвергнуть хоть сеялку, хоть мельницу, хоть трактор? Фосфатный да Оглобля. Неспроста же их зовут Мазутные. Целыми днями как черти ходят. И все, судилище-рядилище забуксовало и захлопнулось. Не стали даже голосовать совсем. Сняли вопрос. А в резолюции сообщили, что дело касается сердечных и запутанных сторон и вопросов, и требуются дополнительные усилия по разматыванию клубка и расследованию этого касплянского четвероугольника с последующим отделением плевел от зерен и вообще с разреживанием сорняков...

Шкраб Евграф усмехнулся в усы. Фофочка вздохнула и промолвила:

— Нюрка нас и спасла от прополки.

Дед Дюрга угрюмо крутил ус, хмурился, качал головой.

— Не-е-т. Это не спасение, — заключил он, — а только... — Тут он подхватил с пола тыкавшегося в его ногу серого котенка, усадил на колено, стал гладить большой заскорузлой ладонью и закончил: — Просрочка. Потопление впереди.

— Осподь с тобой, Георгий Никифорович, — откликнулась Устинья. — Что такое бурчишь.

Дед молчал, и все зачарованно глядели на котенка и на его руку.

Все это время Фофочка и Евграф оставались не расписанными в сельсовете. Председателя им однажды все же удалось застать на месте, но тот сослался на то, что кто-то спер печать и сейчас отправлен запрос на изготовление новой.

— ...Да и так ли уж вам это необходимо? — напоследок поинтересовался председатель. — Говорят же, вас венчал Евдоким?

Фофочка возразила, что не было такого, выдумки, и вне храма такое не положено вообще.

— Постойте, но венцы-то были?

— Да девки сплели из одуванчиков! — ответила Фофочка. — Так, ради забавы.

— Забавы, говорите? — переспросил председатель, постукивая крупными пальцами по столу с чернильницей, перьевыми ручками, папками, бумагами.

Фофочка кивнула.

— Только от этих забав разит... — Председатель немного подумал и нашел нужное слово: — Ладаном!

— Да не, пахли медом, — сказала Фофочка.

— Ну-ну, и село теперь гудит ульем после вашей провокации.

— Перестаньте, — сказал Евграф хрипло, он простудил горло, напившись ледяного кваса наутро после свадьбы. — Это же глупости какие-то, в самом деле. Какой-то град Глупов, а не село Каспля.

Председатель тяжело посмотрел на него своими отечными глазами, качнул вторым брито-синим подбородком и погрозил ему пальцем:

— А вам, тов. Изуметнов, не советую нас оглуплять примерами из старорежимых книжек. Читали мы вашего тезку! Как критик царизма он хорош. Но полностью в прошлом. — Председатель помолчал и вдруг навалился полной одышливой грудью на стол и, вращая глазами в мешках, негромко и внушительно проговорил: — Положение твое шаткое и уже почти несвободное. — Он резко распрямился и добавил: — А пока, товарищи, свободны.

Выйдя от него, Евграф сказал Фофочке, что председатель перепутал у Щедрина отчество с именем. Фофочка посмотрела на него сбоку.

— А как?

— Михаил Евграфович.

Фофочка улыбнулась невольно.

— Чем-то чудно твое имечко-то.

Тот кивнул, покашливая и морщась.

— Ну, да... В армии смеялись, мол, Граф Позумент... А на самом деле кхм... кхм... Греческое имя. Значит... письмо.

— Письмо?

— Графо — сиречь пишу... Письмо кому-то... кхм... кхм...

— Письмо, — повторила Фофочка. — Надо править это письмо, а то, вон, буковки уже поплыли.

— Мед пил, водку пил...

— Подорожника заварить. Али такое не принимаете, Граф?

Шкраб передернул плечами.

— То Адмирал, то Граф... Аз есмь обычный человек... кхх-кха...

Фофочка с сомнением взглянула на него, покачала головой и ничего не ответила.

Дюрге они передали разговор с председателем. Гадали, что означают его последние слова.

А ответ явился ночью.


15


Вдруг забарабанили отдаленно... В ворота? И никто толком сообразить не успел, кто услыхал, проснувшись, как уже ударили прямо в дверь, а потом и в окна — значит без спросу перелезли забор, сами отворили ворота. Кто такие еще? К окну прошлепала босыми ногами Фофочка.

— Люди какие-то...

К ней подошел Евграф в белом исподнем, спросил через стекло:

— Что такое?

— Актив! — крикнули с улицы. — Открывайте, Жарки!

Тут к окну приблизился, тяжко ступая по скрипящим половицам, Дюрга, отстранил рукой и Фофочку, и зятя. Всмотрелся и выругался.

— Пропасть... зараза... Демка Порезанный?!

Он велел Фофочке зажечь лампу. Взял ее и пошел в сени. Евграф за ним. Сенька уже прилип к окну, скашивая глаза. Дюрга открыл дверь, поднял лампу, освещая пришедших. Кроме Порезанного, там были Ладыга и комсомолец Хаврон и еще двое, стоявшие поодаль.

Демка Порезанный приложил ладонь к раздвоенному козырьку милицейской фуражки.

— Актив, Георгий Никифорыч!

— Чего надо? — тяжело сопя, спросил Дюрга.

— Покудова ничего такого, кромя отписи, — сказал Порезанный.

— Какой еще отписи?

— Отписи про твое нажитое имущество, стоящее и ходящее, а также дом, — отвечал с некоторой запинкой и легким дрожанием Демка.

— К чему это? — спросил Дюрга. — Имущество-то нажито мною, а не тобою, Демка.

— Демьян Гаврилович, уполномоченный, — с вызовом поправил Демка Порезанный. — А как оно нажито, я получше иных каких знаю. В моем праве тут и распоряжаться.

— Чего? — опешил Дюрга.

— Того, — ответил смелеющий Демка. — Пошли, ребята. Отступи, Георгий Никифорыч. От греха. Ты сам знаешь, что с прошлого года задолжал по индивидуальному обложению.

— Уродилось менее, чем надо, — сказал Дюрга.

— Ха! А на свадьбу кулацко-церковную хватило? — высунулся Хаврон.

— Так по второму кругу обложили-то, — напомнил Дюрга.

— Государство испытывает нужду в зерне.

— Осенью все отдам, коли уродится рожь...

— Стойте! — сказал Евграф. — Но на каком основании вы ломитесь в чужой дом? Что за право такое? Кто дал?

— Кто дал, тот и взял. Взял власть и дал, — ответил комсомолец Хаврон. — Покажите ему бумагу, Демьян Гаврилович.

Демка молча полез в командирскую сумку, сшитую из дерюжины, и достал папку, раскрыл ее. Евграф хотел взять лежавшую там бумагу, но Демка его остановил:

— Читай так, не трожь!

Евграф взял у Дюрги лампу и посветил в папку.

— Что там? — спросил Дюрга.

— Приказ произвести опись вашего имущества, — ответил Евграф.

— Чей наказ?

— Сельсовета.

— Подписи, печати? — уточнял Дюрга.

— Имеются, — подтвердил Евграф.

Дюрга молчал, тяжко переводя дыхание, словно уморился на трудной работе.

— Ну, нам тут некогда проклаждаться, — сказал повелительно Демка, — да комарье кормить. — И он звучно припечатал на шее комара.

Комары и вправду звенели вокруг и ныли.

— Погодь, — сказал Дюрга, — приходи днем, по-людски, а не воровским обычаем.

— Это уж сельсовету и нашей партии виднее, когда и как, кого и где, — сказал комсомолец Хаврон.

— Но... дай хоть бабам-то одеться...

— А то мы баб не видали! — отрезал Демка и пошел прямо на Дюргу.

— Не пушшу! — рявкнул тот, раскорячиваясь.

Демка обернулся к своим и приказал:

— Давайте.

— Стойте! — снова сказал Евграф. — Георгий Никифорович, это бесполезно, поймите. Ни к чему не приведет. Только все хуже...

— А ты не с ними ль заединщик?! — спросил, отдуваясь, Дюрга.

— Георгий Никифорович, вы же знаете, что нет.

— Да?.. Но кто оне такие есть? Где представитель власти? — не сдавался Дюрга.

— Мы и есть представители, — пробовал чеканить, но, как обычно, чуть шепелявил из-за порезанных губ, Демка.

— Фуражку драную с чужой балды нацепил и думаешь, власть? — прорычал Дюрга.

И тут Демка взбесился, захрипел, рванул на боку что-то, и все увидели в отсветах лампы маузер.

— Не токмо фуражка, а ишшо это! Видишь? Гляди! Гляди, морда разбойная, долядудинская! Жидомор, маклак, варяг, мироед!

Дюрга молча глядел. А Демка наступал, как-то странно сутулясь, выставив одно плечо вперед, вытянув голову, и во всей его фигуре чувствовалась легкость, затаенная сила, хотя лет ему было немало, и за спиной батрацкая, а в былые годы запойная жизнь. Но тут его как будто подменили. Откуда что взялось.

Сенька даже оскал его зубов увидел из окна, и ему стало не по себе, коленки затряслись.

И дед Дюрга отступил. А как увидел тех двоих, приблизившихся по оклику Демки, то и вовсе сошел с крыльца и сел в исподнем и босой на скамеечку под окном, опустил голову. Скоро и все другие обитатели дома их увидели. Это были Леха Фосфатный и Толик Оглобля. На удивленный призвук Фофочки Толик Оглобля хмуро сказал:

— Мы ведь в активе. А тут... этими... Леха?

— Понятыми, — чуть слышно ответил Фосфатный.

И началась опись. У пришедших с собою, кроме лампы со свечкой внутри и керосиновой, имелась даже электрическая лампа шахтера. Фофочка и Устинья, Варька поспешно одевались, а Демка велел комсомольцу проследить, что именно они надевают и сколько, а то, мол, было такое, когда описывали Каменцева, бабы его напялили на себя по нескольку юбок, кофт, платками пуховыми и шелковыми обвязались, ну чисто матрешки, едит их в душу мать!

Такой же однодворец, как и Дюрга, Каменцев был из Хохлова, что за Жереспеей. И также умудрялся долго держаться в стороне от раскулачиваний двадцатых годов, от колхоза. И вот, выходит, его тоже достали.

Сеньке это не понравилось, и он заступил между Варькой и комсомольцем.

— Че лезешь, малый? — спросил Хаврон, пытаясь его отодвинуть.

Но Сенька набычился, а был он мускулист, не только благодаря вечным трудам под недреманным приглядом Дюрги, но еще и из-за дополнительных тренировок на турнике в школе. Он ведь готовился стать летчиком новой страны. Хаврон надавил сильнее, но так и не сдвинул упорного юнца и тогда начал светить на Устинью, Фофочку. И Сенька не знал, кинуться ли ему на Хаврона и отнять у него лампу или... И тут он получил хорошую затрещину, аж в глазах затемнело. Глянул — то был Ладыга в расстегнутой шинели, хотя весенняя ночь была теплой. Ладыга в свое время служил, после семнадцатого дезертировал, был призван на гражданскую и снова дезертировал и как-то ему это сошло с рук. Да, он смыл кровью свое дезертирство, когда остатки банды барона Кыша совершили ночной налет на продсклад в Каспле, а он как раз заночевал у родственника, сторожа, и пришлось ему перехватить ружье у старика отстреливаться. И так ловко, что налетчики не смогли ворваться на склад, а сторожку всю продырявили, но только ранили в ногу Ладыгу. И, услыхав, как спешит по селу подмога, свернули наступление, поворотили лошадей да и ускакали.

— Никшни, пострел! — вякнул Ладыга.

— А чего... — пробормотал Сенька, пошатываясь, — чего... пялиться?

Ему было обидно. Ведь на самом деле даже Демка Порезанный вызывал у него больше уважения, чем Дюрга. Да, Демка сумел осилить свое прошлое, пьяным в пыли не валялся, взялся за ум, включился в бригаду колхозных плотников, вступил в партию и в конце концов стал секретарем партячейки. Новая власть подымала людей буквально из ничего. И глаза у этих людей загорались. Ладыга — был дезертир, а стал актив, то есть в авангарде. Склад отстоял, кровь пролил за общее дело.

И Сенька отвернулся, сцепив зубы, удерживая слезы злости и обиды и непонимания текущего момента борьбы.

Демке попалась под руку настоящая командирская сумка, с застежками, из толстой рыжей коровьей кожи, и он молча повесил ее себе на плечо.

Варька, уже одевшаяся, это заметила и шепнула Евграфу. Тот увидел и приблизился к Демке.

— Это вообще-то моя.

Демка бегло взглянул на него, копаясь в сундуке обочь печи.

— А ты что здесь, квартирант? Под единой крышей кулака — все кулаки. Конфискуется.

— Да почему? На каком...

— ...на таком, что здесь имеются бумаги, карты.

— Это мои записи исторического плана. А карта — на ней отмечены памятники древности, путь из варяг в греки, древний город Вержавск.

— В ОГПУ это все расценят, что за отметины и куды путя, и что за греки, ха-ха, — просмеялся Демка.

— Дожили... — бормотала Устинья, ходившая тенью за Демкой, Ладыгой.

— Эт верна! — согласился Демка. — Пожили-то вы жирно. Пора и честь знать. Портитя всеобщую фотокарточку населенной нашей местности. Как прыщ это поместье на угоре. Сколь можно терпеть-то? Истечение гною кулацкого. Дюрга ваш последний кулак и есть. Мог бы и посоображать своим кумполом. А не свадьбы учинять тут.

— Но... но... — подала голос Фофочка, — что же у нас такого кулацкого? Нету ведь никаких признаков. Корова одна, свинья, птица, три овцы, баран...

— А лошадь уж зарезали? — вдруг подал голос Толик Оглобля.

— Нет... но... да... и пускай лошадь. И что же...

— А то же! — рявкнул Демка.

— Нет... погоди, Демьян...

— Демьян Гаврилович!

— Хорошо, Гаврилович.

— Демьян Гаврилович.

— Демьян Гаврилович, — покорно повторила Фофочка. — У меня... у меня имеется вопрос... как у колхозницы.

— Ну? — спросил Демка, оборачивая к ней темное лицо.

Фофочка проглотила слюну, оправила спутанные со сна волосы.

— Это что же, решение всех? Ну, всеми принятое?

— Чево?

— Вот включить Дюргу... Георгия Никифоровича в список?

— Какой список?

— Известно, какой, кулацкий. Это... это по голосованию? По большинству?

Демка надвинулся на нее и заговорил ей прямо в лицо:

— Я-то знаю всю подноготную этого элемента. По три-четыре батрака держал? Держал. Целое стадо скота содержал? Было! А его сынок Андрюха? Твой муженек? Целые стада скупал у населения, оманывал, за ни за что брал телок, бычков, за хрен собачий...

— За деньги или зерно, — возразила Фофочка.

— Ай! — отмахнулся Ладыга. — Знамо дело, за грош! И потом торговлю в дому открывал. Купец! Клоп на теле крестьянского труженика и пахаря.

Тут кровь снова бросилась в лицо Сеньке, речь-то шла о его отце, георгиевском кавалере, бившем немца... Он-то не дезертировал, как Ладыга, оставшийся в живых. И Сенька не утерпел, да и затрещина еще горела на его затылке:

— Батька немца бил! А не распускал тута руки!

Ладыга наставил на него уголья глаз, они и так-то посверкивали угольями, а сейчас в отсветах ламп и вообще рдели, будто их вздувала тысяча чертей.

— То была война империализма с империализмом. Хышник суприв хышника, малец. Засеки и заруби себе на носу. И впредь не лезь в разговоры взрослого поколения.

— И помним, что Дюрга был активным членом церковного совета, помним, а то как же, — продолжал Демка. — Он и на свадьбу труположного попа притащил, Евдокимку.

— Тебе не позвал, — проронила нечаянно Устинья.

Демка тут же круто развернулся в ее сторону.

— А ты, вошь старая, пердунья вонючая, возьми онуч и помалкивай в него, ясно?! Не отравляй тут смысл чужих речей.

— Демьян Гаврилович, — укоризненно сказал комсомолец Хаврон.

Тот глянул на него.

— Не стоит вовлекаться в темные речи старого мира.

— Так старуха эта и вовлекает! — откликнулся в раздражении Демка.

— И совершает это специально, — объяснил комсомолец. — Что есть провокация.

— Именно! — воскликнул, осклабляясь Демка, и снова вернулся к теме. — Так что мое заключение таково: бывших кулаков не бывает. Кулак он до мозга костей отравлен кулачеством. И место ему — на Соловках, у студеных морей. Так же считает и партия, руководство, объявившее последнее и решительное наступление на кулачество и ликвидацию его как класса уже не сегодня и не вчера, а даже несколько лет назад!.. Эй, Михаил Ширяев, ну-ка скажи.

И Хаврон тут же откликнулся, зачастил, будто на дворе и не глубокая ночь, будто вокруг не растерянные, кое-как одетые люди, а некоторые — Евграф и Дюрга — не в одном исподнем, будто он в избе-читальне или школьном классе:

— Несколько лет мы, советская власть рабочих и крестьян, цацкаемся тут с этими ярыми прыщами! Другой же нарыв сумели ликвидировать? Смоленский! Прочистили свищ губернских, партийных, профсоюзных, комсомольских организаций, советских органов власти и государственных учреждений. Эти действия были направленные на подавление оппозиции, против нэпа из числа социально чуждых, сросшихся с ними.

Хаврон раньше был молчалив, слова не вытащишь, но с ним произошло настоящее чудо, как говорила Анька, мол, был косноязычный, будто Моисей, а стал как Роман Сладкопевец. Она объяснила Сеньке с Ильей, кто это такой был — один неумелый певчий в Константинополе, однажды осрамившийся на праздничном богослужении в присутствии патриарха и императора. А домой пришел, взмолился в полном отчаянии, и вдруг явился ангел со свитком и приказал его съесть, Роман проглотил свиток — и запел так, что ему и дали это прозвище. С легкой Анькиной руки Мишку Ширяева и стали кликать Хавроном Сладкоголосым. Аньку это тоже поражало, все эти превращения окружающей жизни и окружающих людей. И она говорила слышанное от батьки своего Романа, да, по совпадению, и бывшего священника так звали, как того певчего, что бог избирает неразумных, чтобы устыдить мудрецов, и слабых, чтобы усовестить сильных, униженных и презренных, нестоящих, чтобы обратить в прах стоящих. И ее отец еще говорил, что ему кажется, будто рано или поздно что-то такое откроется, свершится немыслимое, а именно: большевики обратятся. Ведь они, по сути, как первые христиане, что хоронились в пещерах палестинских. И только по дьявольскому наущению получили власть... Правда, тут Сенька сказал, что и попы ведь были при власти, разве нет? Что ж, и их, выходит, дьявол вывел из пещер тех палестинских? У Аньки ответа не было. А у своего отца спросить она не решилась. У Дюрги Сенька тоже не спрашивал, зная, что тот может и перетянуть чем.

А Хаврон Сладкоголосый продолжал, пуча глаза:

— Тов. Сталин давно призвал ликвидировать кулачество как класс, сломить его сопротивление и ликвидировать! Напрочь и начисто! Как прыщ удаляется, а место прижигается спиртом. У нас теперь есть, говорил он, материальная база для замены кулацкого производства производством колхозов и совхозов. Это вам не двадцатый год, не нэп, когда кулачество имело силу. Даешь сплошную коллективизацию! И нечего плакать по волосам, снявши голову. Но что же? Вот перед нами это кулацкое хозяйство все еще лежит, как голова из сказки Пушкина «Руслан и Людмила». И дует, дует на нас тлетворными ветрами, заражает всю округу. — Хаврон даже поморщился и нагнул башку, будто и впрямь сопротивлялся ветру пушкинской головы.

Все присутствующие невольно оставили свои дела и стояли, смотрели и слушали.

— А мы? — вопросил Хаврон Сладкоголосый. — Мы только и делаем, что щекочем этой главе ноздри, и все. И много уже лет. Вместо того, чтобы снести и волосы, и голову. Пусть катится колобком!

— Ну да! — тут же возразил Ладыга. — Никуда она не покатится. В дому решено открыть ветпункт. Вона, какой прочный! — С этими словами он поднял стул, собираясь ударить в стенку, но тут же опустил его. — Чижелый, зараза!

— Известное дело, дубовыя стулья-то, — напомнил Демка. — Стулья, столы, полы. Я дубы сплавлял.

— С откудова? — поинтересовался Леха Фосфатный.

— По Жереспее до Бора, оттудова уже конями.

— Погоди стулья-то бить, — сказала настойчивая Фофочка. — На вопрос не дадено ответа.

Все посмотрели на нее. Ее лицо было черно-желто-красным в отсветах ламп, оно напомнило Сеньке какую-то огненную бабочку, готовую выпорхнуть вон. А стекла очков Евграфа были как два бронзовых жука... И они бы тоже полетели за бабочкой... Что за дурацкие мысли! Сенька встряхнулся.

— Слушай, Софка, — сказал Демка, наводя на нее удлиненный тенью нос. — Тебе бумаги с печатью и подписью мало, да?

— Мало, — ответила решительно Фофочка.

Сенька снова дивился мамке, как и в тот раз, когда она восставала на Дюргу. Откуда в ней это? Так-то тихоня, делает дело крестьянское, взглянет, улыбнется или нахмурится, промолчит...

— Да, именно, — поддержал ее Евграф. — Порядок-то какой? Сперва пленум сельсовета составляет список кулаков. А потом сход уже голосует за принятие или за отклонение.

— Этот подход устаревший, — отрезал Демка. — Партии надоело с вами нянчиться. Все, баста. Скоко можно разлагать идейное настроение масс, нацеленных... как там, Мишка?

— ...нацеленных на строительство социализма и коммунизма в конечном итоге, — запел Хаврон.

— Теперь все будет делаться по-быстрому, — сказал Ладыга и засмеялся жестяно, прокурено.

— Либли... как там, Мишка?

— Либеральничанье отменено.

— Все. Продолжили! — велел Демка.

— Да уже и все вроде описали, — сказал Хаврон, заглядывая в свою тетрадь.

— Тогда на скотный двор айда.

— Скотину сосчитаете да сведете в колхоз? — подала голос Устинья.

Демка снисходительно взглянул на нее, рыгнул, то ли нарочно, то ли нечаянно, и ответил, ухмыляясь:

— А ты как думала. Пущай скотина общему делу послужит, даст молока партии и правительству.

И Сенька еще больше удивился, увидев, как Устинья сжала кулачки свои сухие и встала перед дверью. От волнения она не могла и слова произнести, только как-то по-дурацки и в то же время страшно хрюкала.

— Устинья Тихоновна! — мягко и тревожно воскликнула Фофочка. — Бог с ними...

— Не Бох... не Бох... — захрипела бабка, не меняя позы.

— Загнесси, куриная лапа, — проговорил Демка, шагая к ней. — Загнесси, говорю... Ну!

А бабка и вправду уже как будто и не в этом мире пребывала, словно уже обернулась агентом мира мертвых, что ли.

Вся ночь эта вдруг страшно напряглась и истончилась, и всем как-то стало ясно, что вот сейчас и разорвется.

Но тут раздался голос Лехи Фосфатного:

— Э-э, Демка... Демьян Гаврилыч, короче, стоп-кран.

Демка оглянулся на него, вздергивая бровь и кривясь недоуменно:

— Мм?..

— Так-то оно не пойдет, — сказал Леха.

— Чево не пойдет?

— Эта акция актива, — сказал Леха. — Не по уму. Фофочка верное говорит, сперва пленум пусть составит, а мы уже поглядим, утверждать иль нет.

— Да ты чего? Лунатик, что ли? — спросил насмешливо Ладыга сбоку. — Не проснулся, а?

— Я, короче, как член колхоза заявляю протест, — сказал Леха.

Ладыга хмыкнул и обернулся к Демке. Но тот не успел ответить, как послышался и другой голос — Толика Оглобли:

— Проявляю принципиальную солидарность.

Демка с Ладыгой уставились на Мазутных. А те и впрямь казались в свете керосинок и фонарей неумытыми, будто только что выползли из-под трактора.

— Наше требование: все прекратить и поворотить оглобли делу, нечего ставить телегу поперед коня.

— Да, пусть сход решает, — подтвердил Толик Оглобля. — За самоуправство нас по головке не погладят.

— Ваше дело смотреть и давать подпись, — нашелся Демка.

— Ша, подпись мы не дадим, — заключил Леха. — И прекращаем участие в описке. Но и не снимаем с повестки... хм... ночи вопрос о прекращении пребывания на хуторе Дюрги. Кто за? — спросил он и тут же поднял руку.

Оглобля тоже поднял. Демка с Ладыгой пребывали в замешательстве. Хаврон переводил глаза с Мазутных на Демку с Ладыгой.

— Я за продолжение и ликвидацию полную кулачества как класса! — сказал Ладыга и поднял руку.

— А ты, Хаврон? — грубо спросил Леха Фосфатный.

Тот засопел, опустил голову.

— Ну?

— Я за соблюдение всех регламентов...

— Отлично, — сказал Леха. — Принимаем самоотвод. Два — против, два — за. Действовать нельзя до нового голосования.

— Принципиально, — поддакнул Оглобля.

— Да это жа балаган, — откликнулся Демка, нашаривая в кармане коробку с табаком и вынимая ее, оглядываясь в поисках газеты. — Сенька, дай на самокрутку!..

Сенька помедлил и все-таки пошел, взял газету и отнес ее Демке. Тот ловко оторвал клок, скрутил сигарету и прикурил от лампы. Ощерясь, затянулся, пустил густой сладковатый махорочный дым.

— Все, Демьян Гаврилыч, — сказал Леха, — сворачивай комиссию.

Тот поглядел на него исподлобья сквозь дым, чуть шевеля длинным носом.

— А то что?

— Что? — переспросил Леха. — Да ничего. Только учти, что и мы не отмолчимся. Раз уж по-принципьяльному. Тут налицо явный прыжок через голову деревенского народа. Какая-то подтасовка факта. Райком не расчухает, обком разберется.

Демка затягивался, осыпая пепел на пол, на себя. Все молча ждали. Бабка Устинья, враз ослабев, отошла и села на низкий табурет. В лампах иногда начинал журчать фитиль...

— Ла-а-дно, — наконец протянул Демка. — Это называется оченно просто: са-бо-таж.

— ...или са-мо-управст-во, — в тон ему ответил Леха.

— Этот удар ножом из-за угла в спину комиссии, — сказал Демка, — вам зачтется как акт... Мишка?

— ...противодействия советской власти, — проговорил тот уже устало и нечаянно громко зевнул, тут же резко оборвал мощный зевок и от неожиданности и натуги пернул.

Наступила пауза. И Варька расхохоталась, резко, со всхлипами, за ней и Фофочка, Евграф, а потом и Сенька; Леха Фосфатный тоже подхватил, от него не отставал Толик Оглобля, не выдюжил и заржал и Ладыга, и Демка попытался спрятать глаза, крепко сжимая губы, как-то забулькал, резко повернулся и пошел прочь. За ним пошел и Ладыга, сотрясаясь от смеха. Следом — сгорбившийся Хаврон.

— Сладкоголосый! — внезапно раздался дребезжащий голос бабки Устиньи.

И уже все взорвались диким хохотом. Ладыга в сенях аж взвизгнул, а Хаврон впопыхах задел ведро с водой, опрокинул его, заругался и пулей вылетел вон. И Леха с Оглоблей тоже вышли, продолжая смеяться с присвистом и подвыванием.

Там в темноте как истукан сидел в исподнем белом дед Дюрга и с изумлением взирал на высыпающих из хаты хохочущих активистов. И его изумление перерастало в оторопь, когда он видел, как эти ночные визитеры, не останавливаясь, один за другим шли через двор к воротам и исчезали в кромешной ночи, будто опоенные чем или заговоренные.

Дед перевел дух, размашисто перекрестился, встал и пошел в дом все еще хозяином.


16


Не до смеха, а вон как смеялись. Но Дюрга был строг и неумолим. В нем появились новые силы. И он распоряжался. Велел Фофочке и Сеньке съезжать в хату Евграфа, она хоть и кривая, тесная, но лучше такая теснота, чем теснота камеры. Ему пробовали возражать, и Евграф, и Фофочка, что, мол, почему ж сразу камеры-то? Фофочка колхозница, Евграф — землемер и шкраб, даже если признают Дюргу кулаком, они-то при чем? Тот спокойно отвечал, что раз под одной крышей, то тоже виноваты. Сенька с Варькой. А Евграф хоть и бывший шкраб, но есть постановление не производить конфискаций у шкрабов, ему верный человек шепнул.

— Ведь так? — спросил Дюрга, вперяя смоляные глаза в Евграфа.

Тот пожал плечами.

— Ну, вот, а работник культа то знает, — сказал с неудовольствием Дюрга.

И все поняли, что шепнул ему отче Евдоким.

Нагрузили целую телегу сундуков, вороха одежды, самовары, посуду, и в ночь отправились Евграф с Сенькой в село. Сенька вел корову и был в небесах от радости! Наконец-то будет покончено с этим житьем на отшибе! Его мечта осуществлялась. Село Каспля было первой ступенью на его лестнице... тут же на ум пришла лестница того Иакова, но Сенька сразу и отмел такой пример. И вообще, у него не лестница, а — самолет. Ну, а пока невидимый планер. И Сенька как будто на планере и летел в ночь.

Да путь из Белодедова в Касплю им заступил вездесущий Ладыга.

— Ну, вона что удумали! — воскликнул он, являясь из темноты. — Стой! Тпру! Куды?

— Домой, — ответил Евграф.

— А... как же... хутор?

— Мой дом в Каспле, — спокойно отвечал Евграф. — А сам-то ты куда топаешь?

— Я-а? — изумился Ладыга и даже поперхнулся, закашлялся.

— Ну да, ты. Прогулка? На свежем ночном воздухе?.. Оно тоже хорошо, проветрись. — И Евграф дернул вожжи. — Но, пошел, Антон! Пошел!

И они проследовали дальше с Сенькой. А Ладыга так и стоял на дороге, смотрел, сообразив, что Евграфа как того Косьму Цветочника не возьмешь, грамотный, законы знает, как и его женка.

Но остальные вещи и птицу уже увозили полевыми путями, над рекой в тумане, понимая, что Ладыга, конечно, сейчас поднимет актив с Демкой. И уже под утро Сенька с Варькой гнали овец, спотыкаясь и зевая. Было светло, по кустам щелкали соловьи. Варька тащила под мышкой пеструю курицу, а в заплечном мешке кота Трутня. Это был странный кот, рыжий, он, конечно, ел мясо, рыбу, молоко, но больше всего на свете любил мед. У Дюрги в саду были улья (сейчас их унес к себе Семен, хотя у него-то их потом и могли конфисковать, но решили рискнуть), и, как только дед облачался в пчеловодческий доспех — толстую суконную куртку, прочные штаны, на голову надевал шляпу с сеткой и брал дымокур, Трутень начинал зверски мяукать, бить себя хвостом по бокам и сыпать зеленые искры из глаз. Он хотел, как верный пес, пойти с дедом, но не мог, словно натыкался на невидимую преграду, и тогда уже орал в голос. Трутень знал, чем может обернуться поход в сад за дедом. А пойти очень хотелось. И это представление всегда собирало зрителей, детей и взрослых. Все смеялись и дивились необычной страсти кота. Устинья качала головой и восклицала:

— Чудо-юдо полосатое!

— И хочется и колется! — замечала Фофочка.

На вернувшегося деда Трутень прыгал как ошалелый, вцеплялся в штанину, тот с ругательствами сбрасывал его. Но в конце концов Трутень получал свою плошку свежего меда. И как он умудрялся есть его? Морда его потом была липкая, сонная, довольная, к ней приставал всякий сор, пух, травинки и даже веточки и Трутень долго потом умывался. Это тоже всем нравилось наблюдать. Трутнем его прозвала Устинья. Хотя дети пытались пересилить эту кличку своей: Кисалапый. Но сам Трутень отзывался на Трутня. Значит, им он и был.

И сейчас этот Трутень сидел в заплечном мешке, тихо и хрипло подвывая.

Они шли, спотыкаясь и зевая. Понизу от реки плыл туман. А верхушку холма, который они огибали, уже озаряло солнце, вставшее далеко над речными просторами, лугами. В лугах кричали журавли. А по речным кустам наперебой щелкали соловьи. Заметив поваленное дерево, Сенька пошел к нему и сел, накрутил веревку, которой был привязан за рога баран черной масти, но со светлой желтоватой мордой по кличке Македонский. Эту кличку ему дал Сенька, прочитавший о шлеме Македонского, украшенном бараньими рогами.

Остальные овцы в своих грязно-белых и черных шубах остановились поблизости и принялись щипать траву.

— Все равно уже увидят на селе, — сказал устало Сенька, глядя вверх.

Рядом с Сенькой опустилась Варька.

— И пускай, — буркнула насупленная Варька, поправляя платок.

Затихший Трутень снова взвыл и заегозил в мешке.

Сенька усмехнулся.

— Дурень.

— Не, — возразила Варька. — Кошки, они чуют перемены к худшему.

— Чего это к худшему? — тут же оживился Сенька, сдвигая берестяной мятый измочаленный картуз на затылок. Его уже и выбросить надо было, а Сенька не выбрасывал, как и Ильюха Жемчужный и Анька, получившие их от Марты Бересты в то лето неудачного плавания.

— Ну, как... Улья-то остались у дяди Семена, — напомнила Варька, потягиваясь.

— Перекуется, — бросил Сенька.

— А это, верно, про райскую землю кота и говорится, ну, что, мол, кисельные берега, медовые реки, — проговорила Варька.

Сенька улыбнулся. Македонский стоял и как-то требовательно взирал своими желтоватыми глазами с пронзительными иссиня-черными зрачками на Сеньку.

— Чего тебе, Македонский?.. — устало спросил он.

— Бе-э-э, почеши мне лоб, — вместо барана ответила Варька. — И я скажу тебе заветное слово.

— Ха... Какое такое? Для чего?

— Мэ-э-э, для летанья... — продолжала дурачиться Варька, вытягивая губы, плюща нос и щуря глаза.

Сенька отмахнулся.

— Я и так полечу.

— Мэ-э-э, когда еще, а то прям чичас.

— Иде же твой ероплан?

— Мэ-э-э, а так, без моторчика и крыльев полетишь, Сенька Дерюжные Крылья!

— Я вот кэк дам промеж рог! — незлобиво воскликнул Сенька. — Так все слова позабудешь, овечья твоя душа.

— М-э-э, я баран. Я Александер Ма-ки-дон-ский, повелитель мира, — говорила Варька, все так же держа в руках курицу.

Курицу отпустишь, потом и не поймаешь. Эта и так запряталась в самый дальний угол двора, еле сыскали, случаем заметили. Не хотела тоже покидать хутор Дюрги.

— Ты бы, Александер, лучше помалкивал. Время царей миновало. А то, гляди, враз покатится твоя башка в шлеме с рогами, — нравоучительно ответил Сенька.

Трутень снова взвыл с тоскливой силой.

— Это он ему отвечает, — сказала Варька.

— Что?

— Сейчас переведу...

Но перевести не успела. Вдруг раздался окрик. Обернулись: на холме стояли сыновья Ладыги, Степка и Витек, такие же длинные, кадыкастые парни, с палками.

— Вот оне, пастух с пастушкой!

— А я и слышу — воет ктой-то...

Сенька быстро встал.

— Стой на месте! — крикнули они в один голос, гогоча.

Сенька набычился, следя за ними. Те сбегали с холма, сильно отталкиваясь палками.

Подбежав, они остановились, разглядывая овец, барана, курицу в руках Варьки. Были они босые, в одинаковых темных портках и темных рубахах навыпуск. Глаза, так же глубоко посаженные, как и у батьки, следили горячо вокруг. Витек был старший, но заправлял всем младший, Степка с пушком над верхней губой, коротко стриженный, с оттопыренными ушами.

— Ну, чиво, контра буржуйская? А? А? — спрашивал Витек, снимая драный картуз с лакированным козырьком. — Куды намылилися?

— Сам контра, — тут же ответил Сенька.

— Че?! — вскрикнул Витек, наступая.

— Тшш, погодь, — остановил его Степка.

Он с интересом смотрел на Сеньку, Варьку.

— А то не контра? — спросил, усаживаясь подле Варьки.

Сенька отрицательно мотнул головой.

Степка ухмыльнулся.

— Ко-о-нтра. Элемент! Вот сеструха твоя... может, еще и не контра. А ты уже закоренел, Сенька Дерюжка. Как твой дед Дюрга. Вас и спутать легко.

— Гы-гы! — засмеялся Витек, ширя лицо, показывая зубы.

— Ты говори да не заговаривайся, — сказал Сенька.

— У нас мама колхозница, — напомнила Варька, косясь на братьев. — И дядь Семен с Дарьей.

— Ма-а-мка? А, ну ето да-а-а... Только и колхозники бывают бывшими. Скоро вышибут и дядьку Семена, и тетку Фофу из колхоза, лишенцами станут, — заявил Витек, обходя сзади Варьку и трогая мешок за ее спиной.

В мешке сразу заурчал грозно Трутень. Витек даже руку отдернул.

— Чиво эт там у тибе? Аль дите народилось в поле?.. И ты его уволакиваешь от контроля? Избавиться желаешь? А он, хоть и кулацкий последыш, а все ж советский гражданин, хы-гы-хых!

— Дурак, — сказала Варька.

— Ну, чего вам? — спросил Сенька. — В рань такую шастаете.

— Так с вами не поспишь, с контрой, всех будоражитя. То царские гимны там поете, то расхищаете социалистическую собственность революции и колхоза, — сказал Степка.

— Какую еще собственность?

— А вот хоть и эту, — ответил Степка, указывая на овец и барана. — После описи уже она считается обчественной. Указ вышел давно. Опись была? Была. Так и вот те на, чем возить, так лучше погонять.

— Она признана неправильной, — сказала Варька. — Не было схода.

— Ой-ей, — дурашливо молвил Степка, толкая Варьку в бок, — какие мы сурьезныя, затейливыя, ай-яй, палец в рот не клади... А в поле две воли: чья сильнее? И ни отца, ни матери, заступиться некому.

— Наша воля такова: вертать овечек-то с бараном, — сказал Витек. — А там разберутся, и про сход, и про опись, и про кулачество. Надо пождать, а не наутек пускаться. И курочку. И... что тама, в торбе-то?

— Да кот там, Трутень! — воскликнула Варька.

— Кот тоже подлежит конфискации али не? — спросил Витек у Степки.

— А то как же. Он достояние массы трудящей, как и все вокруг. Это ранее котики и кошечки токо барыньке и грели ручки, а теперь — всем! — ответил Степка.

И Сенька готов был плюнуть и сказать: «Да забирайте!» Но его опередил Степка, и все пошло по-другому.

— Но я вот что выскажу прямо, — вдруг сказал Степка. — Можно переиграть момент.

Все посмотрели на него. Степка обернулся к брату.

— Дай, Витек, курнуть.

— У тебя своя, — ответил тот.

— И правда... — Степка полез в карман, достал коробку из-под монпансье, грязным толстым ногтем подцепил ее, открыл, набрал махорки, свернул из газетной полоски цигарку. — Ну, хоть спичка есть для родного брательника?

Витек бросил ему коробок. Тот прикурил и, щурясь, продолжил свою речь с дымом:

— А то и впрямь, ктой его знает, как оно, по уму, закону, правилу, ну? Верно, Дерюжка? И чиво мы все задумали, что оно так, а может, и не так? Кто мы такие, чтоб решать — как выстрелом в яблочко?

Сенька переминался, глядел исподлобья, не понимая.

— Ка-а-роче! Гони их дальше, Сенька Дерюжка! Давай! — дозволил Степка и махнул рукой в сторону Каспли.

Сенька с недоверием глядел в бараньи круглые глаза молодого Ладыги и не знал, что делать.

— Забирай, отвязывай! — кивнул тот на барана.

Витек с удивлением тоже глядел на брата.

— Батька ж наказывал... — проговорил он.

— Да что! — воскликнул Степка, жадно истребляя цигарку и кругля свои странные диковатые глаза. — Плохо лежит — брюхо болит. Да мимо пройти — дураком назовут.

Витек еще сильнее удивился и воззрился на братца, как на полоумного.

— Ты че мелешь... Чего ж мы... стороной, что ль?

— Да, Виктор Ларионович, — отозвался тот. — Стороной от овечек да барана. Не видали, не слыхали. Ты ж не сорока, что где посидит, там и накастит? Ну? Кумекай да помалкивай.

Сенька и вправду отвязал барана, потянул его, шагнул в сторону. Встала и Варька, но ее Степка придержал за плечи.

— А ты погодь, погодь. Не спеши.

Сенька остановился.

— Красны займы отдачею, — молвил Степка и почесал острый нос, невинно глядя снизу на Сеньку. — Чего стал? Иди. А ты сиди, — снова притянул он книзу попытавшуюся встать Варьку. — Побеседоваем давай. О мировой там обстановке, странах вражеских...

— Да вы чего... — сказал Сенька, с трудом сглатывая.

Руки и ноги у него сделались ватными.

Варька сидела бледная. Витек понял, куда оно идет, и, ухмыляясь, перехватил палку обеими руками и двинулся на Сеньку.

— Давай, давай, контрик! Ступай, забирай чужую собственность. Мы тебе не видали, не чуяли. И ты нас.

Степка поглядывал на свои уже топорщившиеся штаны, метал круглые взгляды вокруг, на Сеньку, на Варьку.

— Вали! — приглушенно крикнул Витек на Сеньку, замахиваясь палкой. — А то ребра посчитаю! Да в реку к ракам пущу.

Варька снова вскочила, Степка схватил ее за бедра.

— Стоять! Куды? На потную лошадку и овод летит. Вота мы и прилетели. А ты и впрямь взопрела, убегаючи, краля... Ну, ну, не брыкайся. Весна-то какая! Соловушки! Жилы бурлять!.. Поиграй бедрами-то, поиграй...

— Ты, сука ладыжская! — крикнул Сенька, бросая веревку и кидаясь назад.

Но его перехватил сильный длиннорукий Витек.

— Ай! — взвизгнула Варька.

Степка накрыл ей ладонью лицо.

— А хто тута поминае мое доброе имечко да нехорошим словом?! — раздался издали окрик.

И все вмиг оцепенели, как в сказке. Повернули головы. По склону холма широко вышагивал сам Ладыга в расстегнутой шинели. Степка сразу отпрянул от Варьки, вскочил. Отпустил Сеньку и Витек.

— Батя! — воскликнул он. — А тута мы, это...

— Глянь-ка, контру-то перехватили! — пришел ему на помощь Степка.

— Вижу, что перехватили, — отвечал тот, приближаясь и сверкая угольями глаз. — Молодцы.

Сенька припомнил затрещину и понял, что они с Варькой окончательно влипли. От этого кадыкастого длинноногого дезертира не жди добра.

Ладыга весело оглядывал овец, барана.

— Значит, перехватили. Добре, добре.

— Ага, батя.

— Токмо зачем же баловать-то? — вдруг спросил Ладыга, остро взглядывая на одного сына, на другого.

Степка потупился.

— Так оне саботаж устраивают. Не отдают.

— Чего она тебе не отдает? — спросил Ладыга.

Степка опасливо посторонился. На скулах Ладыги ходили желваки.

— Не... ну, они же сбегли, — бормотал Степка. — Имущество уперли, вот токо овечек мы и перехватили.

— И что? — вопрошал Ладыга, темно глядя на него, вздувая ноздри. — Девка-то тебе не овечка! Знаешь, как это называется? Хужей, чем саботаж! Подрыв авторитета партии. И не намеренный ли? А? А это уже контрреволюционной деятельностью пахнет. Троцкистским говном! За такое — на месте ВэМэНэ!

Ладыга сильнее распалялся.

— Да ты, че, батя, — проговорил Степка, хлопая круглыми глазами. — Какое контрреволюционное... Ну, ущипнул ее разок. Хых...

— А вот тебе и хых! Хых под дых! Я те покажу, забудешь свой нахрап! Выхолощу жеребца. И тебя. Враз волами заделаетеся.

— У жеребца конская порода, — пробормотал Витек, — дак как же он волом сделается...

— Порода? Наша порода тружеников и строителей нового, а тех, которые держатся за старое — в перековку, в тайгу, к ледяному морю, ну, а нет, так в расход, ясно?

Сыновья молчали.

— Я говорю: ясно?

— Ясно... Но мы же всю ночь бегали как угорелыя, — сказал Витек. — Ловили этих подкулачников. Ну, с разгону не токо ущипнешь, а и глазья в глазунью побьешь.

Ладыга сопел, оглядывая строго овец, Варьку, Сеньку, братьев, курицу.

— Ущипну... погоди, кобелька тебя, пащенка, тэ-э-к ущипну, што... — Ладыга повернулся к Сеньке. — Ну вот что. Хватит. Утренняя сходка заканчивается. Заворачивайте свое стадо и гоните обратно. Оно теперь нацина... лизированное.

— Не погоню, — ответил Сенька.

Все тут же воззрились на него.

— То есть как это? — спросил Ладыга.

— А так. Не погоню, и все. Забирайте! — И он повернулся к Варьке. — Пошли, Варька.

И он подошел и взял сестру за руку.

Остальные молча на них глядели.

Они уходили по влажной траве вдоль склона холма, с которого уже катились волны утреннего солнца.

— Эт... а курицу?! — крикнул неуверенно Витек.

Ни брат, ни отец ему не ответили. И только со спины Варьки послышалось злобное урчание Трутня.


17


Сход был собран, там, как потом рассказывали, долго препирались и уже склонялись к тому, чтобы дать Дюрге отсрочку выплаты индивидуального обложения в сто пятьдесят пудов ржи до осени, до нового урожая, но под конец вдруг прикатил Тимашук и, взяв слово, объяснил, почему, во-первых, старика Жарковского следует аттестовать как кулака и почему, во-вторых, нельзя давать ему спуску. Он заявил о существовании контрреволюционной ячейки на базе хутора Дюрги. И предупредил всех, поддерживающих означенного Дюргу, о последствиях. После этого велел снова поставить вопрос о конфискации имущества и отдаче дома под ветлечебницу. Под его взглядом крестьяне уже голосовали по-другому. Только пастух Терентий так и не поднял руки, да Зюзя, которой бабка Устинья много помогала. Правда, они и не подняли рук, когда голосовали против. Остались воздержавшимися. Ну и, конечно, Семен, Фофочка голосовали против.

И уже под вечер того же дня деда Дюргу и Устинью вытурили из дома, позволив взять по узлу с вещами, иконы, книги. А в халупу Евграфа пришли милиционер, Тройницкий с двумя комсомольцами и еще Хавроном со списком, они увели скот и изъяли по списку принесенные с хутора вещи.

— Вы не переживайте особо, — успокоил их Хаврон Сладкоголосый, задерживаясь в дверях. — В пятницу в клубе устроим распродажу всего добра, так что вы сможете выкупить то, что особенно вам дорого. Как память. Хотя... лучше отсечь все прошлое. Вот, говорят, отечество, отечество, старина, молитвы, битвы. А тов. Сталин на Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности от четвертого февраля тридцать первого года сказал, что у нас не было и не могло быть отечества. Слыхали? Не было и не могло, — повторил Хаврон, поднимая палец. — Но теперь все изменилось. Все. Почти все. Мы свергли капитализм, власть перешла в народные мозолистые руки. И значит, отечество у нас появилось вновь! И оно новое! Омытое кровью, как младенец! И такое же чистое. А если вы не желаете, чтоб оно было побито, нужно в кратчайший — в кратчайший — срок произвести ликвидацию отсталости, развить большевистские темпы в деле строительства его социалистического хозяйства. Понимаете?

На него молча и устало глядели Фофочка, Евграф, Сенька и Варька.

Хаврон продолжал, стоя в дверях картонным силуэтом:

— А еще и наш Староста тов. Калинин говорил, что все население необходимо пропитать советским патриотизмом, до такой степени пропитать, чтобы он, наш гражданин, встретившись случайно где-то с гражданином капиталистического мира, ну, там, к примеру, с англичанином или испанцем, а может, и американцем, переплывшим океан, чтобы он, американец тот, смог ощутить пролетарско-мировые очертания нового в глазах нашего гражданина, и чтобы наш гражданин мог с полной гордостью и уверенностью и горячей любовью в сердце, а не в душе, потому как ее выдумали попы для своих реакционных интриг, так вот, чтобы он, наш гражданин нового образа и подобия, кардинально отличного от образа и подобия всяких поповских россказней, чтобы, значит, он мог сказать прямо в лицо, в глаза и в душу, если уж таково их непроходимое мракобесие, американцев и английских лордов, мог сказать представителю буржуазного отгнившего, но еще не отвалившегося напрочь мира, мог провозгласить: я — гражданин Советской республики! Понимаете? — Хаврон подождал и не дождался ответа. — И пусть лорд и сэр смотрят на него как на инопланетянина, пускай! Он, наш гражданин, и есть, по сути, пришелец другого мира. И это мир разума и света. Мир всеобщего равенства и процветания. Мир без плесневелости, потому как в нем нет таких мрачных сырых грязных углов с отбросами всяческими. Все в нем до самых последних окраин высветлено солнцем разума, а не дымными лучинами и свечками. Вот ради всего этого мы и должны извести кулачество как класс. Это первоочередная задача. Таковы наши цели. И эта конфискация, — добавил он со вздохом, — неизбежный шаг оздоровления.

И вышел, споткнувшись.

Фофочка вдруг вспомнила, как закончилось его пребывание той ночью в доме Дюрги, и сказала об этом. В