Александр Ливергант
ДОМ НА КЛАДБИЩЕ
повесть

Ливергант Александр Яковлевич — писатель, литературовед, переводчик. Родился в 1947 году в Москве. Окончил романо-германское отделение филологического факультета МГУ. Кандидат искусствоведения. Главный редактор журнала «Иностранная литература». Автор многочисленных статей и книг, посвященных английской и американской литературе, и переводов с английского; биографий Редьярда Киплинга (М., 2011), Сомерсета Моэма (М., 2012), Оскара Уайльда (М., 2014), Скотта Фицджеральда (М., 2015), Генри Миллера (М., 2016) и Грэма Грина (М., 2017), вышедших в серии «Жизнь замечательных людей», а также — Вирджинии Вульф (М., «АСТ»). Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.



Александр Ливергант

*

ДОМ НА КЛАДБИЩЕ


Биографическая повесть



1


Когда одну и ту же историю — пусть в разное время и разные люди — рассказывают много раз, создается некоторый устойчивый стереотип, и стереотип этот далеко не всегда соответствует действительности.

Именно это и произошло с историей семьи прославленных и многострадальных сестер Бронте.

Шарлотту, автора «Джейн Эйр», принято изображать олицетворением дочернего долга, пожертвовавшей литературной карьерой в угоду своему властному, требовательному, честолюбивому отцу, пастору церковного прихода в городке Ховорт в графстве Йоркшир.

Патрика Бронте, отца Шарлотты, Эмили, Энн и Брэнуэлла, — семейным тираном, деспотом, самодуром, человеком упрямым и несговорчивым1.

Не меньшим деспотом, чем Патрик, недалекой, прижимистой, правоверной, себе на уме принято считать и тетушку Элизабет Брэнуэлл, прожившую в доме Патрика больше двадцати лет, ставшую членом семьи и посвятившую себя детям, рано потерявшим мать.

Сестру Шарлотты Эмили, создательницу не менее знаменитого, чем «Джейн Эйр», «Грозового перевала», описывают эдакой вещью в себе, женщиной замкнутой, мрачноватой, погруженной в себя, при этом сверхчувствительной и непредсказуемой. «Наша Эмили витает в облаках» — таков был в семье Патрика Бронте «общий глас». В облаках — оговоримся — витали в той или иной мере все дети пастора, как это часто бывает с творческими личностями, а творческими личностями — каждый на свой лад — были все четверо: три сестры и брат.

Наименее известную и самую неяркую младшую сестру Энн, автора многих стихов и двух романов, — описывают тихой, покладистой, покорной судьбе, судьба же, как известно, к семейству Бронте, во всяком случае, к младшему поколению, не благоволила.

Брата Брэнуэлла, одаренного художника и не бездарного поэта, — изображают человеком взбалмошным, до крайности самолюбивым, амбициозным, неуправляемым (в отца), увлекающимся — спиртным и опиумом в том числе.

Начало этому стереотипу положила известная викторианская романистка, старшая современница сестер Бронте Элизабет Гаскелл, автор «Жизни Шарлотты Бронте», первого и до сих пор наиболее авторитетного («Ваша книга, я убежден, останется в веках», — писал ей один из первых читателей и самых горячих почитателей книги, известный критик и философ Джордж Генри Льюис), при этом, несмотря на скурпулезность в отборе писем и воспоминаний современников, весьма субъективного жизнеописания Шарлотты, увидевшего свет спустя всего два года после смерти создательницы «Джейн Эйр», которая в последние годы жизни с Гаскелл сблизилась и очень к ней привязалась.

«Я была поистине счастлива в ее обществе, — писала Шарлотта своей школьной подруге Эллен Насси после первой же встречи с Гаскелл летом 1850 года. — Это женщина подлинного таланта, она приятна и сердечна в обращении и, мне кажется, обладает добрым и отзывчивым сердцем»2.

Мешает многочисленным современным биографам этой столь же талантливой, сколь и незадачливой семьи и почти полное отсутствие проверенных фактов, всего того, чем Гаскелл, когда писала свою книгу, располагала. Хотя книг, писем, дневниковых записей, рисунков, фотографий, портретов, рукописей стихов и прозаических набросков после смерти трех сестер и их брата осталось немало, за последующие почти двести лет этих свидетельств, естественно, заметно поубавилось. И это при том, что на многих книгах из домашней библиотеки твердой рукой хозяина дома значилось: «Хранить вечно». Да и те рукописи, рисунки и книги, что сохранились, попали в частные, подчас далекие от литературы руки и совсем не всегда легко доступны. А где нет фактов, там, известное дело, царит вымысел, порой — и книга Гаскелл не исключение — самый безудержный.

Не потому ли семья Бронте всегда притягивала авторов блокбастеров и популярных сериалов, их читателей и зрителей, падких до саспенса, мистики, тайн и патологии, всего того, чего, как мы увидим, в жизни семьи Бронте не было. Как писал Честертон: «Яркий факел биографов вряд ли оставил в покое хоть один темный угол старого йоркширского дома» — темных же углов в доме его преподобия пастора Бронте было, как, впрочем, и в любой семье, и в самом деле предостаточно. Не потому ли многие жизнеописания Патрика Бронте и его одаренных и невезучих детей превратились в свободной трактовке биографов в увлекательные готические романы с леденящими душу подробностями короткой трагической жизни и сложных взаимоотношений обитателей заброшенного в вересковых пустошах пасторского дома окнами на местное кладбище...

В таких романах-жизнеописаниях младших Бронте, как «Адский мир Брэнуэлла Бронте» (1972) Дафны дю Морье, или «Человек печали: Жизнь и время преподобного Патрика Бронте» (1965) Джона Локка и У. Т. Диксона, или «Прощание с любовью» Вирджинии Мурр, или «Шарлотта Бронте и ее „любимая Нелл”» (1993) Барбары Уайтхэд3, доля «fiction» значительно превышает долю «non-fiction» — одни названия чего стоят.



2


Жизненный путь шестерых детей приходского священника Патрика Бронте был даже для первой половины девятнадцатого века на редкость короток: и Шарлотта, которая на несколько лет пережила своих сестер и брата, не дожила до сорока. Начало же этого пути датируется октябрем 1802 года, когда Патрик Бронте, двадцатипятилетний способный, начитанный деревенский парень (оксюморон) из многодетной ирландской семьи (тавтология), ступил с десятью фунтами в кармане на территорию едва ли не самого в те времена престижного кембриджского колледжа Святого Иоанна.

Его способностям, амбициям, энергии, тяге к знаниям в самом деле можно было позавидовать: в местной школе в североирландском графстве Даун он продолжал исправно учиться, когда его сверстники, с грехом пополам овладев азами чтения и письма, уже вернулись на родительские фермы помогать по хозяйству. Как-то незаметно из ученика в совсем еще юном возрасте Патрик превратился в учителя (то же самое произойдет со временем с Шарлоттой), шестнадцати лет (!) открыл собственную школу на дому, а в двадцать — поселился в доме местного священника и мирового судьи Томаса Тая, чьих недорослей подрядился обучать чтению, письму, арифметике.

И, как теперь бы сказали, «дистанцировался» от младшего брата-бунтаря, примкнувшего к обществу «Объединенных ирландцев», мятежников, которые, подстрекаемые французами, в 1798 году поднялись против британского владычества и чуждой ирландским католикам англиканской веры. Католицизму и революции не по годам прагматичный, рассудительный, законопослушный Патрик предпочитал евангелизм (радикальную ветвь протестантизма) и умеренный консерватизм — и всю жизнь этих взглядов неукоснительно придерживался и их отстаивал. И — отчасти под влиянием преподобного Тая — лелеял мечту стать со временем священнослужителем.

Тай расположился к молодому человеку, разделял его взгляды на жизнь и религию и дал Патрику путевку в жизнь, то бишь в университет: собственноручно обучал наставника своих детей латыни и греческому, без которых о Кембридже не могло быть и речи, снабдил его рекомендательным письмом в колледж Святого Иоанна и, главное, выбил ему стипендию; платить самому за учебу в университете девятому сыну мелкого, полуразорившегося фермера из ирландской глубинки было, понятно, нечем.

Тай в своем ученике не ошибся: поступив в Кембридж, Патрик с утра до ночи просиживал в библиотеке, грыз гранит науки, экзамены неизменно сдавал «на отлично» и вдобавок, поскольку скромной стипендии на жизнь не хватало, «подтягивал» за умеренную плату отстающих. А в свободное время, когда оно выдавалось, неустанно бродил в одиночестве по окрестностям и в студенческих шалостях замечен не был.

За академические успехи он не раз удостаивался наград: в его домашней библиотеке в Ховорте хранилось подарочное издание «Илиады» 1729 года с параллельным греческим и латинским текстом и размашистой надписью на обложке рукой владельца: «Награда за примерную успеваемость, выданная Патрику Бронте, студенту колледжа Святого Иоанна». Столь же бережно хранил Патрик и «Песнь последнего менестреля» Вальтера Скотта — подарочное издание этой, незадолго до того увидевшей свет романтической поэмы он, правда, получил не в награду, а приобрел сам, дабы отпраздновать окончание университета и вручение диплома бакалавра искусств.

В том, что юный Бронте станет со временем образцовым приходским священником, сомнений не возникало.

«За этого человека я готов поручиться, — писал о Патрике совсем еще молодой (моложе Бронте) преподаватель колледжа Святого Иоанна и по совместительству викарий церкви Святой Троицы Джон Мартин. — Он кропотлив, умен, набожен. Есть все основания надеяться, что Церкви он принесет немалую пользу, о чем свидетельствует его неослабное желание добросовестно выполнять пастырские обязанности».

Место викария, которого осенью 1806 года удостоился кембриджский выпускник Патрик Бронте, не выглядело слишком обнадеживающим. Уэзерсфилд, куда его направили выполнять пастырские обязанности, оказался на поверку крошечной, затерянной в горах и болотах деревушкой; впечатление было такое, будто деревня эта находится на краю света, а между тем от Кембриджа до Уэзерсфилда было всего-то тридцать с лишним миль, да и до Лондона немногим больше.

Жизнь приходского священника, если перефразировать начало пушкинского «Выстрела», известна: утром — отпевание, днем — крестины, вечером — бракосочетания. Отпеваний, когда Бронте, и в дальнейшем ревностный в пастырских трудах, приступил к исполнению своих обязанностей, набиралось куда больше бракосочетаний и крестин: тиф безжалостно выкашивал прихожан. Наряду с основными обязанностями викарию вменялось навещать больных, утешать умирающих и из благотворительности преподавать Священное Писание в местной воскресной школе.

Времени на «личную жизнь» не оставалось, а между тем тридцатилетний викарий влюбился: предмет его нешуточного увлечения — дочь местного фермера, племянница хозяйки дома, где Патрик остановился. Восемнадцатилетней Мэри Милдред Дейви Бердер статный рыжеволосый ирландец определенно нравился; ей — но не ее дяде-опекуну. И то сказать: Бронте — ирландец (а значит хвастун, пустозвон и, скорее всего, пьяница), перспективы карьерного роста у него весьма сомнительные, денег, пока, во всяком случае, явно недостаточно. Дядя был скор на руку: свидания запретил, племяннице выходить из дому по вечерам не разрешил, письма к ней Патрика отобрал и сжег, а ее письма возлюбленному потребовал вернуть. Ходили слухи (сколько их еще будет!), что когда Мэри вскрыла сверток со своими письмами, адресованными викарию, то обнаружила внутри крошечный медальон с портретом Патрика и подписью: «Мэри, ты разбила мне сердце — сохрани хоть лицо».

Сохранила ли «лицо» возлюбленного Мэри, мы не знаем, но сам Бронте лицо сохранил. Довольно скоро утешился, тем более что его ожидало продвижение по службе: сперва место викария в Веллингтоне, деревне побольше, где он пробыл меньше года, до конца 1809-го, а затем — в Дьюсбери, промышленном городке неподалеку от Бредфорда. Так Патрик Бронте попал в Йоркшир — как выяснилось, навсегда.

Временная дистанция между Мэри Бердер и Марией Брэнуэлл, между свадьбой несостоявшейся и состоявшейся, составляет всего-то три года. Однако в жизни начинающего пастыря эти три года изменили многое.

В Дьюсбери, где в декабре 1809 года Патрик приступил к своим обязанностям младшего приходского священника, работы у него прибавилось: эпидемия тифа, да еще неурожайный год, да еще безработица, а с ней депрессия — число самоубийств растет, иной раз молодому викарию приходилось отпевать до десяти покойников в день.

Немало времени уходило и на преподавание древних языков в двух местных школах — воскресной (она в первый год пребывания Бронте в Дьюсбери еще только строилась, и приходилось присматривать и за строительством тоже) и в миссионерском обществе (Church Missionary Society). Учащихся миссионерской школы наставляли на путь истинный, а самых добросовестных и набожных отправляли в Индию приобщать нехристей к слову божьему.

Память о себе Патрик оставил в этих учебных заведениях самую лучшую.

«Требовал безоговорочного подчинения, — вспоминал один из его учеников, — вместе с тем был очень добр, отзывчив, и мы все его любили».

Любил и Патрик своих учеников, однако, с детства человек нелюдимый, погруженный в себя, с людьми он сходился плохо, предпочитал одиночество. Как и в Кембридже, много читал, в основном богословские труды, а также популярные нравоучительные издания, из тех, что раздают в церкви, вроде «Кормила спасения» или «Прямого пути к погибели», богоспасаемых книг, с которыми мисс Кэти и Хитклиф («Грозовой перевал») поступали, вспомним, не очень бережно. Читал и совершал многочасовые прогулки по берегу Калдера, полагая, и не без оснований, что «разумный человек должен довольствоваться тем обществом, которое являет он сам»4. В городе его узнавали издалека: густая копна рыжих волос, широкий, решительный шаг, в руке толстая сучковатая палка с тяжелым набалдашником, которую он называл «посохом пилигрима» — чувства юмора этот суровый, нелюдимый пастор лишен не был. «Серьезный малый, сразу видно, — отозвался как-то о нем один из прихожан, — но какой-то чудной, пожалуй».

Чудной, но набожный, мужественный и честный. Легкомыслием молодости — об этом мы знаем еще по Кемибриджу — не отличался, был консервативен, папства не терпел, торизм будет прививать своим детям с детства, многочисленные обязанности протестантского пастыря почитал своим долгом, был при этом противником всяческого угнетения. И проповедником слыл отличным: когда Шарлотте понадобится в «Джейн Эйр» описать «энергию и суровую ревностность» проповедей Сент-Джона Риверса в мортонской церкви, она, надо полагать, вспомнит, как проповедовал с амвона ее отец:

«Начал он спокойно — более того, тон и звучание его голоса оставались неизменными до конца, — однако строго обуздываемый жар веры скоро дал о себе знать в выразительности интонаций, во внутренней мощи его слов, оставаясь при этом подавляемой, сжатой, управляемой»5.

В то же время Патрику ничего не стоило развести дерущихся, призвать к порядку лезущего в драку пьяницу, вступиться за несправедливо наказанного. Однажды он, защищая облыжно обвиненного в дезертирстве солдата, дошел до самого лорда Пальмерстона, будущего министра иностранных дел; переписка викария с сановником сохранилась.

Был замечен и получил место священника в приходе, куда входили сразу две окрестные деревни — Хортсхэд и Клифтон. Проповеди своей пастве он читал в старинной, словно спрятанной от ветра в горах, церкви Святого Петра с приземистой квадратной норманской башней; находилась церковь на выселках, в двух милях от Хорстхэда — опять же прогулка.

В Хортсхэде Патрика впервые в жизни посетило поэтическое вдохновение: он сочиняет длинную (265 строк) душещипательную нравоучительную поэму «Мысли зимним вечером», которая вышла в 1810 году анонимно (негоже священнику сочинять стишки) и в которой автор описывает страдания бедных землепашцев, рассказывает, пуская горькую поэтическую слезу, безрадостную историю невинной девушки, соблазненной, покинутой и пошедшей по рукам, — сюжет не слишком оригинальный. Незавидная судьба девушки уподобляется в поэме столь же незавидной судьбе борящегося с бурным морем корабля — тонут и девушка, и корабль, первая — в переносном, второй — в буквальном смысле слова. Имеется в «Мыслях» — куда без него — и патриотический, духоподъемный мотив:


Британии не нанести урон —

Навек будь прочен славный трон!


И, напоследок, предостережение: если что и способно сокрушить «славный трон», то лишь наши собственные грехи:


Грешишь — поникнешь царственной главой,

Не бросишь вызов, не пойдешь на бой! —


предупреждает поэт «Владычицу островов» — какие только метонимии не приходят начинающему поэту в голову.

Второй поэтический сборник Бронте «Сельские вирши», куда вошли всего восемь стихотворений, в первую очередь предназначен, пишет в предисловии автор, низшим классам общества:

«Для удобства нуждающихся и необразованных автор счел необходимым написать совсем немного, дабы не обременять читателя высокими материями. Постарался, насколько это возможно, добиться простоты, ясности и доходчивости стиля и содержания».

Содержание же большинства стихов с головой выдает проповедника евангелического толка: без веры нет спасения, только вера дарует счастье.

И, добавим, хранит от несчастья. К примеру, от нападения луддитов, которые в эти годы представляют реальную угрозу, покушаются не только на станки, лишавшие их работы, но и на тех, кто, подобно законопослушному Бронте, защищает закон, порядок и веру. Встреча, особенно ночью, с луддитами, вооруженными топорами, молотками, а то и огнестрельным оружием, не сулила ничего хорошего, сутана и стихарь от нападения озлобленных, как правило, нетрезвых трудяг, которым нечего терять, не спасали. Патрик Бронте, однако, не потерял присутствия духа; рассказывают, что однажды поздним вечером он, идя проселочной дорогой из церкви, столкнулся на свою беду с группой вооруженных луддитов и на окрик: «Кто идет?» — бестрепетно, не мешкая ни минуты, ответил: «Свои!», благодаря чему остался жив. После этого случая, который мог стоить ему жизни, Патрик Бронте, рассказывает Гаскелл, держал по ночам у изголовья заряженный пистолет, который с наступлением утра разряжал из окна. Эту его привычку автор «Жизни Шарлотты Бронте» объясняла не предусмотрительностью, а природной вспыльчивостью, необузданностью.



3


В январе 1812 года методисты открыли в Рэдоне, в Вудхаус-Гроув, школу для детей священников и проповедников, и возглавивший школу Джон Феннелл, приятель Бронте по Веллингтону, пригласил Патрика экзаменовать учащихся по древним языкам. В Вудхаус-Гроув Бронте и познакомился с Марией Брэнуэлл, племянницей Феннелла, двадцатидевятилетней сиротой, дочерью несколько лет назад умершего бакалейщика из Пензенса. Красавицей Марию, по тем временам старую деву, набожную, нескладную, какую-то неприметную, назвать было никак нельзя, однако, познакомившись с ней поближе, Патрик убедился, что Мария не глупа, наблюдательна и остроумна.

Сказать, что сельский пастор влюбился в Марию без памяти, как три года назад в восемнадцатилетнюю хорошенькую Мэри Бердер, было бы некоторым преувеличением — но Патрику шел уже тридцать шестой год, ярмарка невест в этих довольно глухих йоркширских краях была небогата, долго оставаться холостым сельский священник позволить себе не мог, да и не молодой уже Марии отступать было некуда — и в августе того же 1812 года Патрик, в очередной раз преодолев двенадцать миль от Хартсхэда до Рэдона и рискуя быть по дороге избитым, а то и убитым луддитами, сделал Марии предложение, которое было принято.

Переписываясь с женихом, Мария, однако, как полагается приличной девушке, давала ему понять, что хотя согласие и дала, но боится, что не подумала хорошенько и ее решение было слишком поспешным:

«Когда я размышляю, сколь недолго имела я удовольствие Вас знать, то сама удивляюсь своей опрометчивости».

Что она еще должна посоветоваться со Всевышним, Он — ее пастырь и единственная надежда:

«На себя я не полагаюсь, я взываю к Тому, Кто всегда вел меня по жизни и не оставит в трудную минуту».

По прошествии некоторого времени в письмах между тем начинает пробиваться кокетство:

«Иногда я и вправду думаю о Вас, но как часто это происходит, я Вам не скажу — а то еще загордитесь… Если и впредь не станете давать мне проходу (Патрик, надо понимать, был настойчив), я вынуждена буду запретить Вам сюда приезжать».

А еще через месяц, уже без всякого стеснения, следует ответное признание в любви:

«Мой дорогой, распрекрасный (saucy) Пэт, я верю, что Всевышний создал нас с тобой друг для друга. Так давай же, молясь часто, чистосердечно, исполним Его волю. Я ничуть не сомневаюсь в твоей любви и от всего сердца заявляю: тебя я люблю больше всех на свете».

На это признание Патрик Бронте отозвался третьим и последним своим поэтическим сборником «Сельский менестрель», в котором пастор отчетливо берет верх над поэтом. В одном стихотворении праведник на смертном одре утешается тем, что ему уготовано вечное спасение и что отныне не человек, а Господь будет его защитником. В другом, слушая церковные колокола или Арфу Эрина (автор ведь ирландец), грешник сознает, что срок его измерен и он должен успеть покаяться, если хочет обрести вечную жизнь. Есть у менестреля и стихи, обращенные к молодой жене, одно из них, озаглавленное «Строки, посвященные даме в день ее рождения» и написанное в апреле 1813 года на тридцатилетие Марии, начинается словами: «Пойдем напьемся воздухом весны», а кончается обращенным к Господу пожеланием, чтобы всю жизнь они прожили душа в душу, «единым сердцем» («undevided heart»), как, если быть точным, лирический герой выразился.

Патрик и Мария и в самом деле зажили «единым сердцем»: в апреле 1814 года, спустя полгода после публикации «Менестреля», в хартсхэдской церкви окрестили Марию Бронте, их первенца, а в феврале 1815-го — вторую дочь, Элизабет; и та и другая, как и их мать, проживут недолго.

Не прошло и месяца, как Патрик Бронте «пошел на повышение» — получил постоянное место викария в Торнтоне, где проживет пять лет и где, вскоре по приезде, отслужит благодарственный молебен по случаю победы герцога Веллингтона при Ватерлоо. Торнтон находился, как теперь говорят, в шаговой доступности от многолюдного, оживленного Бредфорда, всего в тринадцати милях от Хартсхэда, прихожан теперь у викария стало намного больше, в его приход, помимо Торнтона, входило и несколько деревень в округе. Выросло и жалованье, увеличились, впрочем, и расходы: Патрик Бронте — лучше поздно, чем никогда, — стал семьянином. И семьянином многодетным; двухэтажный пасторский дом, который теперь ему полагался, оказался весьма кстати. В скором времени и он станет ему тесен.

Дел у Торнтонского приходского священника прибавилось. Проповедей стало больше, иные, например, «Иисус Христос всегда один и тот же — вчера, сегодня и во веки веков», пользовались немалым успехом. Имелись еще занятия в воскресной школе, заседания всевозможных обществ — Библейского, Библиотечно-литературного. В его ведении были освещение и ремонт церквей, благодарственные молебны и, в отсутствие младшего священника, — ежедневная рутина: крестины, свадьбы и отпевания.

Для сочинения петиций (эмансипация католиков, отмена смертной казни: Патрик был известен «милостью к падшим») и тем более для занятий литературой Патрик тем не менее время находит; теперь, правда, он переключился с поэзии на прозу, столь же и по духу, и по букве нравоучительную. Постоянная тема его статей и рассказов, таких, как, скажем, «Дом в лесу», — обращение; Святой Павел — его кумир. Живущая в крохотном лесном доме скромная, набожная Мэри не дает себя соблазнить богатому развратнику и безбожнику — и тот, проникшись к девушке глубоким чувством, на глазах у умиленного читателя преображается: он уверовал, учит, да еще безвозмездно, как Патрик, сирот в воскресной школе, раздает деньги неимущим и завоевывает сердце Мэри, они женятся и живут долго и счастливо.

Такую историю и подписать собственным именем незазорно. Незазорно и похвалить.

«Это весьма нравоучительная история, — благожелательно отзывается на «Дом в лесу» местный печатный орган «Пасторальный странник» («The Pastoral Visitor»). — Написан рассказ просто (куда уж проще!) и доходчиво. Родителей эта небольшая книжка убедит в преимуществе воскресных школ, для детей же сей рассказ станет примером для подражания. Молодые женщины узнают, что путь добродетели ведет к счастью. От всей души рекомендуем эту книгу читателям самого разного толка».

Не отставала от мужа и Мария, вот уж кто никогда не сомневался, что «путь добродетели ведет к счастью». Попадья (говоря по-нашему) сочинила целый богословский трактат «Преимущества бедности в обретении веры». Бедность, убеждает читателя Мария, вовсе не порок; в сочетании с верой бедность — добродетель, ибо человеку бедному добиться спасения легче, чем богатому, ведь бедняк лишен возможности грешить. До публикации трактата дело, увы, не дошло, но Патрик всю жизнь будет хранить в своих бумагах труд незабвенной супруги, на котором начертал: «Написано моей дорогой женой и отослано в одно из периодических изданий. Хранить — в память о ней».

Были у Марии дела и поважней. Она, супруга приходского священника, как и положено, каждый год исправно разрешается от бремени. 21 апреля 1816 года рожает Шарлотту. 26 июня 1817 года — Патрика Брэнуэлла; мальчика в семье пастора ждали давно и на радостях при рождении дали ему сразу два имени — имя отца и девичье имя матери. 30 июля 1818 года у Марии и Патрика родилась Эмили, и 17 января 1820 года последний, шестой ребенок — Энн.

При переезде из Хартсхэда в Торнтон Патрик Бронте, как уже говорилось, удостоился собственного дома — тогда, пять лет назад, он его вполне устраивал. За эти годы, однако, ситуация изменилась, и родителям шестерых детей двухэтажная пасторская обитель стала тесна.

«Будь я холост, — говорится в прошении Бронте йоркскому архиепископу, — мне было бы вполне достаточно и того, что имею, но у меня на руках жена, шесть маленьких детей и две служанки, а потому, если я праведным и законным путем не обрету большего жилища, то очень боюсь, что, даже если буду во всем себе и своим домочадцам отказывать, не смогу далее поддерживать потребное церковному деятелю респектабельное обличье».

Перевод в близлежащий Ховорт, которого Бронте — правда, далеко не сразу — добился, пришелся поэтому как нельзя кстати, и в апреле 1820 года, через почти пятнадцать лет после окончания Кембриджа, Патрик Бронте, которому удалось в конце концов преодолеть сопротивление местных отцов церкви, переезжает в Ховорт, где и останется на всю свою долгую жизнь.



4


Ховорт, пятитысячный в первые десятилетия позапрошлого века город, сегодня бы назвали депрессивным. В этой связи вспоминается горькая ирония рассказчика в самом начале «Грозового перевала»: «Во всей Англии едва ли снискал бы я уголок, так идеально удаленный от светской суеты». В таком городе, как Ховорт, о светской суете не могло быть речи.

Вокруг на многие мили простирались пересеченные горным хребтом сумрачные вересковые пустоши и торфяные болота, откуда в любое время года веяло затхлостью и сыростью и над которыми стоял густой туман — не случайно эти места Шарлотта Бронте назвала в «Джейн Эйр» «вересковым сердцем Англии». У каменоломен высились кучи отработанной породы. Свирепый ветер, заунывно воющий в трубах и зимой, и летом, сбивал с ног. Во рту стоял привкус сажи от десятка разбросанных по городу и за городом текстильных фабрик; производство изделий из шерсти было визитной карточкой Ховорта. Словно борясь с ветром и непогодой, жались к друг дружке неказистые, покосившиеся, точно на картинах Хаима Сутина, двух- и трехэтажные каменные дома. Давала себя знать нехватка воды, летом насосы работали так плохо, что с раннего утра к колодцам с гнилой водой, которую отказывались пить даже животные, выстраивались многочасовые очереди. Уровнем смертности крошечный Ховорт не уступал беднейшим кварталам Лондона, почти половина детей умирала, не достигнув шестилетнего возраста.

Средневековая, перестроенная в восемнадцатом веке церковь Святого Михаила и всех ангелов, где по воскресеньям вещал с амвона своим прихожанам Бронте, стояла, как церкви и полагается, на возвышении и словно бы подпиралась со всех сторон жавшимися к ней многочисленными лавками, складскими помещениями и трактирами. Еще выше, на этой же Церковной улице, располагалась построенная Патриком воскресная школа, а следом за ней, на самом краю города, окнами на местное кладбище и на поросшие вереском, уходящие за горизонт холмы, — пасторская обитель.

В отличие от города, пасторат производил впечатление самое отрадное, был, можно сказать, оазисом в пустыне. В 1853 году, за два года до смерти Шарлотты, у нее недолго гостила Элизабет Гаскелл и нашла пристанище Бронте, где к тому времени оставались только Патрик и старшая дочь, идеальным местом для жизни; в ее представлении, чистый (в прямом и переносном смысле) дом Бронте был своего рода антиподом заброшенного Ховорта:

«Все в доме дышит неукоснительным порядком, самой утонченной чистотой. На ступеньках ни соринки, оконные стекла сверкают, точно зеркало. Чистота и в самом доме, и снаружи поистине непорочна».

Непорочна и аскетична: в доме нет ничего лишнего, ни ковров, ни занавесок (Патрик, говорили, боялся пожаров), ни дорогой посуды. Как в Марш-Энде («Джейн Эйр»), «все выглядело одновременно и видавшим виды, и бережно сохраняемым». Аскетична была и еда, никаких разносолов: поридж, картошка, хлеб, масло; мясо, как говорится, по большим праздникам — и не потому, что не хватало денег, на 170 фунтов в год пасторского жалованья прожить в провинции, не роскошествуя, можно было даже большой семье вполне сносно. Дело было в умеренности, аскетичном образе жизни и мыслей скромного, богопослушного хозяина дома; это про таких, как Патрик Бронте, говорят «не от мира сего».

Большой дом, чуть ли не вдвое больше торнтонского, и такой же просторный, заброшенный, заросший мхом и васильками сад, где дети, все шестеро, играли целыми днями, были главным преимуществом нового «местожительства» Патрика Бронте. Главным же недостатком были вовсе не нехватка воды, привкус сажи во рту и свирепый ветер, не возросшие обязанности приходского священника — а отсутствие у него прочных дружеских связей, их Патрик Бронте при его нелюдимости наживет в Ховорте еще нескоро.

«Будь я в Дьюсбери, — жалуется он своему давнему приятелю, такому же, как и он, приходскому священнику Джону Бакуорту, — и я не испытывал бы недостатка в добрых друзьях. Будь я в Хартсхэде, и я бы с ними, пусть и изредка, виделся. Будь я в Торнтоне, нашлись бы люди, которые бы меня утешили, — но ведь я в Ховорте, чужой среди чужих».

Ховорт, перефразируя слова ключницы Нелли из «Грозового перевала», «был не расположен к чужакам». А между тем спустя год после переезда семьи в Ховорт «чужак» Патрик Бронте очень нуждается в утешении. В сентябре 1821 года от рака матки (следствие частых родов) умирает, промучившись несколько месяцев, любимая жена Мария, и сорокачетырехлетний приходской священник остается вдовцом с шестью совсем еще маленькими детьми на руках. «О Господи, бедные мои дети!» — твердила перед смертью Мария; о любимом муже она в это время не думала.

В «Биографии Шарлотты Бронте» Элизабет Гаскелл склонна демонизировать отца семейства, и это при том, что за жизнеописание его знаменитой дочери она взялась по его же просьбе; Патрик стремился оградить память Шарлотты от домыслов жадных до сенсаций биографов, критиков, журналистов, создать точный и достойный образ автора «Джейн Эйр» и «Шерли» и считал, что такое жизнеописание по плечу только Гаскелл — известной писательнице, рассудил, как видно, Бронте, поверят. И поверили — и в том, каким ей виделся хозяин дома. Во многом это с ее легкой (а верней тяжелой) руки Бронте воспринимается нами как жестокосредный домашний тиран, погруженный в себя и равнодушный к судьбе своих близких.

А между тем этот тиран почти целый год трогательно ухаживает за больной женой, собственноручно лечит ее, следуя советам популярного в те годы Грэма, автора «Современной домашней медицины», рекомендовавшего давать больному раком «столовую ложку бренди с водой четыре раза в день». А между тем это он — вместе с Элизабет Брэнуэлл, сестрой покойной жены, приехавшей помочь зятю по хозяйству «во исполнение своего долга», да так и оставшейся в доме на многие годы, — выхаживает детей, заразившихся, как раз когда их мать лежала при смерти, скарлатиной, болезнью, в те времена почитавшейся смертельной. Да и в более спокойные времена Патрик, человек лишь с виду суровый, необщительный, обладающий, как сказал про себя Рочестер в «Джейн Эйр», «неотполированной нежностью сердца», уделяет детям немало внимания: опекает их, читает им вслух, и не только Священное писание, гуляет и разговаривает с ними, вникает в их нужды и горести, а позже занимается их образованием.

Когда Мария умерла, безутешный муж горько ее оплакивал.

«Никогда прежде не приходилось мне видеть, чтобы кто-то испытывал столь же непереносимые муки, — пишет он спустя месяц после смерти Марии тому же Джону Бакуорту. — И, отмучившись более семи месяцев, она отошла с Иисусом в сердце в чертоги вечной славы… с убежденностью, что Христос ее спаситель, а Небеса ее вечный дом».

Но, как говорится, жизнь продолжается. И не проходит после смерти Марии и трех месяцев, как Патрик Бронте — думая, быть может, не столько о себе, сколько о детях-сиротах — трижды сватается. Сначала — к Элизабет Ферт, дочери своих давних бредфордских знакомых, крестной матери двух его старших дочерей. Увы, вдовец со скромным жалованьем приходского священника и шестью детьми Элизабет никак не устраивает. Патрик, однако, не отчаивается и зимой 1822 года, находясь в Кигли, городке по соседству, где он читает проповедь в Миссионерском обществе, делает предложение сестре местного священника и приятеля Изабелле Дьюри, но и Изабеллу перспектива брака с многодетным отцом не вдохновляет. В письме подруге она называет предложение «бедного мистера Бронте» «слишком смехотворным, чтобы всерьез о нем говорить».

И от полной безысходности вспоминает про свою давнюю любовь Мэри Бердер, сначала пишет, чтобы выяснить, замужем ли она, ее матери, в письме не без задней мысли расхваливает свой ховортский дом, своих послушных и ласковых детей, а также свое вполне приемлемое финансовое положение. А затем, узнав окольным путем, что Мэри не замужем, пишет ей уже напрямую, однако в ответ получает резкую отповедь:

«Если между нами и существовала одиннадцать или двенадцать лет назад дружеская связь, то ее больше нет и возобновиться она не может ни при каких обстоятельствах».

С настойчивостью, достойной лучшего применения, в январе 1824 года Патрик пишет ей вновь: «Я ни минуты не сомневаюсь, что, будь Вы моей, Вы были бы счастливее, чем сейчас…», ответа, однако, не получает и, рассыпавшись в извинениях, отступает. Это была последняя попытка Патрика Бронте устроить личную жизнь.



5


По малолетству смерть матери дети пережили не слишком тяжело. Старшие довольно быстро Марию забыли, младшие и не помнили — да и ранняя смерть в те времена была в порядке вещей. Элизабет Гаскелл, склонной преувеличивать царящую в пасторате мрачную атмосферу (дабы подчеркнуть, как непросто жилось героине ее книги с самого детства и как тяжелая жизнь скажется на ее творчестве), младшие Бронте виделись «не по годам угрюмыми и молчаливыми».

«Такие они тихие, послушные крохотки, что кажется, в доме и детей-то нет. Какие-то они безжизненные, непохожие на других детей», — ссылается Гаскелл в подтверждение своих домыслов на слова их тогдашней няни.

Патрик, один из первых читателей «Жизни Шарлотты Бронте», эту точку зрения — и можно его понять — решительно опровергает. «Такое впечатление, — пишет он Гаскелл, — надуманно и в корне ошибочно». К его словам можно было бы и не прислушаться, если бы многие бывавшие в эти годы в пасторском доме не воздавали многодетному отцу должное, не награждали его такими лестными эпитетами, как «добрый», «участливый», «приветливый», «внимательный», «доброжелательный». Мнение Гаскелл, рисовавшей Бронте человеком эксцентричным, необузданным (по ее словам, Патрик мог в порыве ярости оторвать спинку от стула, сжечь каминный коврик, не выходить к общему столу неделями), настолько не вязалось с тем, каким воспринимали Бронте друзья и знакомые, что она была вынуждена «исправиться» — изъять из третьего издания книги наиболее резкие, «надуманные», как считали многие, о нем суждения. Истина, однако, лежит, как всегда, посередине: можно быть хорошим, заботливым отцом и в порыве ярости ломать стулья, жечь каминные коврики и даже распускать руки — никакого противоречия тут нет. Как бы то ни было, пятерых сестер, тем более их вздорного, непослушного брата, «не по годам угрюмыми и молчаливыми», «тихими и безжизненными» назвать было трудно. С заботливым, хотя и строгим отцом и «любящей мамочкой», как дети называли Элизабет Брэнуэлл, жилось им, надо полагать, не так уж плохо. Верно, молиться, зубрить псалмы и петь гимны им приходилось много раз на дню — пасторские дети как-никак, но ни в одежде, ни в игрушках, ни в шумных играх пастор и тетушка им не отказывали, хотя под горячую руку могли даже за мелкую провинность строго спросить.

В саду или в детской брат и сестры с увлечением разыгрывали истории, почерпнутые из Библии или из газет, — в тогдашних газетах было что почитать даже малолеткам. Героями игр младших Бронте становились библейские цари и пророки, кровожадные луддиты и знаменитые полководцы; между детьми шли жаркие споры, одержал бы Веллингтон победу над Цезарем или Ганнибалом, или древние полководцы взяли бы вверх над победителем Бонапарта, этого врага рода человеческого.

Чтение Священного Писания, сказок и газет, игры в Веллингтона и Цезаря — дело хорошее, но дети росли, гувернанток в доме не было и не предвиделось: то ли Патрику это было не по средствам: из-за долгой болезни жены он и без того залез в долги; то ли институт домашних наставников, каковым он и сам прослужил не один год, ему с его аскетизмом претил. Словом, надо было отправлять старших учиться «на сторону». Пока же Патрик сам учил детей читать и писать, преподавал им начатки географии и истории, все то, что теперь в наших школах зовется «окружающим миром», — но этого было явно недостаточно; окружающий мир ограничивался в основном пределами Ховорта.

Альтернативой образованию — для дочерей во всяком случае — был бы выгодный брак. Но кто возьмет в жены девушку, чей отец не в состоянии дать за ней приличное приданое? Выгодный брак или карьера. Но, опять же, откуда взяться карьере без образования — не стоять же дочерям приходского священника за прилавком, не нянчить же за гроши чужих детей и жить «в людях». А ведь со временем придется. Как бы ни сложилась в дальнейшем судьба пяти дочерей Патрика Бронте, они обязаны были, дабы не выбиваться из своего круга, уметь, как положено юным леди, не только читать и писать, но сносно рисовать, шить, играть на фортепиано и говорить, пусть плохо, по-французски и по-итальянски; знания математики и древних языков от женщин в те блаженные сексистские времена не требовалось.

И Патрик ищет достойное место обучения дочерей, для начала — трех старших, Марии, Элизабет и Шарлотты; сыном, когда настанет срок, он займется сам. Ищет и находит, причем совершенно случайно. В конце декабря 1823 года читает в «Лидском курьере», что милях в пятидесяти от Ховорта, в Коэн-Бридже, открывается «Школа для дочерей священнослужителей» («School for Clergymen’s Daughters»). Цель школы, говорилось в объявлении, — всестороннее интеллектуальное и религиозное воспитание юных отроковиц. Число воспитанниц — от семидесяти до восьмидесяти. Возраст — от шести до двадцати двух. Цена за обучение — умеренная, всего четырнадцать фунтов в год, интеллектуальное, тем более религиозное воспитание того стоит. При зачислении (еще один плюс) предпочтение отдается дочерям священников-евангелистов. В попечительский совет школы входят весьма известные и уважаемые лица, со многими Бронте знаком. Чего, казалось бы, еще желать?

Желать, как скоро выяснится, есть чего. Чтобы понять, что собой представляет школа-интернат со всесторонним интеллектуальным и религиозным воспитанием, куда Бронте без промедления отправляет трех старших дочерей, а спустя год, в ноябре 1824-го, и четвертую, Эмили, — читать жизнеописания Шарлотты Бронте, в том числе и книгу Элизабет Гаскелл, вовсе не обязательно. В «Джейн Эйр» Шарлотта, хоть она не раз повторяет, что это роман, а не биография, описывает эту школу, ее обычаи и жизнь воспитанниц точнее и талантливее своих будущих биографов. Вымысла в главах романа, где героиня, круглая сирота Джейн Эйр, учится в приютской школе Ловуд, немного. Перечитаем эти главы.

Подъем с рассветом. На шестерых воспитанниц полагается один таз. Зимой вода в тазу замерзает, мыться невозможно. По звону колокола ученицы всех возрастов в одинаковых платьях из грубой коричневой материи и в холщевых передниках, с гладко зачесанными за уши волосами, в толстых шерстяных чулках и грубых, прохудившихся башмаках на медных пряжках строятся парами и спускаются в классную, длинную комнату из грубых сосновых досок, освещенную тусклым светом сальных огарков. На каждом столе Библия. В течение часа хором произносятся стихи Писания, наставница нараспев читает вслух главы из Нового Завета. Завтракают воспитанницы в такой же, как классная, мрачной комнате с низким потолком. На столах оловянные миски с несъедобной, подгоревшей овсянкой. Перед завтраком читается молитва, поется духовный гимн, после завтрака возносится коллективная благодарность Всевышнему: подгоревшая овсянка лучше ведь, чем ничего.

В зависимости от возраста и успехов воспитанницы, как это заведено в церковно-приходской школе, не важно — русской или английской, делятся на классы. Одни — продвинутые — изучают историю, другие в это же время — грамматику, третьи — арифметику. Шитьем занимаются все, вне зависимости от возраста и способностей. Шарлотта, к слову, хотя ей не было и восьми, когда отец привез ее в Коэн-Бридж, при первом же испытании неплохо себя зарекомендовала, что следует из отзыва при зачислении:

«Читает сносно; пишет недурно; умеет считать и пристойно шьет. О грамматике, географии, истории представление имеет весьма отдаленное».

Что в семь с половиной лет простительно. С такими результатами ее сразу же определили в класс, где готовят гувернанток, что вполне соответствовало планам Патрика Бронте, хотя за это с него взималась дополнительная плата.

После утренних занятий и второго завтрака (хлеб с сыром, компенсация за подгоревшую овсянку), по команде «В сад!» девочки, надев шляпки из грубой соломки, строем выходят в монастырский сад за высокой оградой, где парами молча прогуливаются в течение часа — чем не заключенные в тюрьме? Обед подается в двух огромных жестяных чанах, над которыми клубится пар, «благоухающий прогоркшим жиром». В чанах «месиво из проросшего картофеля и кусков мяса ржавого цвета». На ужин полагается овсяная лепешка и кружка воды (из одной кружки пьют несколько человек). Или — пол-ломтя черного хлеба и пол-кружки кофе. Спят воспитанницы по двое (а то и по трое) в одной кровати на сырых простынях; здоровые — вместе с больными, заразиться тифозной горячкой ничего не стоит. Как не вспомнить Диккенса и его достопамятные работные дома.

По воскресеньям воспитанниц ведут в церковь, в двух милях от школы. От долгой, быстрой ходьбы ноги стираются в кровь, распухают, немеют, зудят. Из-за мокрых ног и легкой одежды девочки постоянно простужаются, простуда нередко переходит в воспаление легких; чахотка — привычная болезнь приютских школ, эта, привилегированная, — не исключение.

После церкви воскресным вечером повторение церковных догматов, после чего следует длинная проповедь наставницы, многие воспитанницы от усталости засыпают и падают, их поднимают и выволакивают на середину классной, где они в наказание стоят до конца проповеди.

Наказание это не единственное и не самое тяжкое. Если, к примеру, ученица ставит в прописях кляксу, то на обед ей полагается только хлеб с водой, или же ее вообще оставляют без обеда. И вешают на руку повязку с надписью «Неряха». Или же, что еще унизительнее, наклеивают на лоб картонку с такой же надписью. Если провинность более серьезная, провинившуюся ставят к «позорному столбу»: она не один час стоит на стуле посреди классной комнаты, на груди у нее дощечка со словами: «Обвиняется во лжи», или «Вела себя непотребно», или «У меня всегда грязные ногти». Бывает, сверхсознательная ученица, точно гоголевская унтер-офицерская вдова, сама себя наказывает: выходит из класса, возвращается с пучком прутьев, протягивает его с почтительным реверансом наставнице, снимает передник, и наставница хлещет ее прутьями по голой шее.

Шарлотта, в отличие от Джейн Эйр, наказаниям не подвергалась, и хотя школу она, как и ее героиня, не любила, хотя ехала туда с тяжелым сердцем, но выделялась отличной успеваемостью и, опять же в отличие от Джейн Эйр, — безупречным поведением. Была, как впоследствии и ее младшая сестра Эмили, «малышка Эм», всеобщей любимицей. Мисс Эндрюс, с которой Шарлотта Бронте напишет благородную и сердобольную — не чета другим наставницам — мисс Темпл, отдавала ей должное:

«…очень яркая, умная и веселая маленькая девочка, всеобщая любимица. Сколько помню, за ней не водилось постыдных поступков, в Коуэн-Бридже ее не наказывали ни разу».

Наоборот, хвалили и награждали «ценными подарками», которые, впрочем, особого оптимизма не внушали. На обложке подарочного издания «Гимны для незрелых умов» («Hymns for Infant Minds») маленькая девочка проливает горькие слезы на могиле матери. Под иллюстрацией слова: «Ах, если б только вернулась она в этот мир — я бы ни за что ее больше не огорчала!» Шарлотта и ее сестры тоже, должно быть, давали три года назад подобный зарок.

В «Джейн Эйр» списаны с натуры не только школьные порядки, но и обитатели «Школы для дочерей священнослужителей». Прототипом казначея и попечителя Ловуда мистера Броклхерста, «длинного, узкого, несгибаемого джентльмена, застегнутого на все пуговицы своего черного сюртука», стал знакомый Патрика Бронте, приходской священник Карус Уилсон. Черствый, спесивый и мелочный Броклхерст, который тщится «умерщвлять в этих девочках вожделения плоти… научить их украшать себя стыдливостью и смирением», — злая насмешка над кальвинистом Уилсоном, попечителем школы, автором поучительных историй для детей; истории эти штудировались в Коэн-Бридже наравне со Священным Писанием. Вот начало одной такой истории, сегодня она читается как пародия:

«Посмотри на этого дурного ребенка. Девочке плохо. Ей все не нравится. Ах, какой же у нее недовольный вид! И ах, какую грустную историю о ней должен я тебе рассказать. Она пребывала в такой ярости, что Господь за это на нее разгневался и поразил ее. Она упала и умерла. И не успела помолиться. Не успела воззвать к Всевышнему, дабы Он спас ее бедную душу. Этот мир она покинула во грехе. И как ты считаешь, где она сейчас? Лучше об этом не думать. Но мы ведь знаем, что плохие девочки, когда умирают, попадают в ад точно так же, как плохие взрослые. Не думаю, что гнев этой бедной девочки остыл, хотя она и в преисподней. Ее ненависть направлена на себя. Ей ненавистны те дурные поступки, что она совершила здесь, на земле.

Дитя мое, остерегайся таких грехов. Молись, будь кроткой и покорной в душе, как твой дорогой Господь и Спаситель».

А подруга (и антипод) мятежной Джейн, покорная и стойкая Хелен Бернс, которая терпеливо сносит обиды и наветы, ибо «судьба назначила ее терпеть», списана со старшей сестры Шарлотты Марии.

«В Хелен Бернс нет ровным счетом ничего придуманного, — напишет Шарлотта спустя четверть века своему близкому другу, критику Уильяму Смиту Уильямсу. — Я ничего не преувеличила… а потому ничего, кроме улыбки, не вызывает у меня та самодовольная категоричность, с какой один из журналов утверждает, будто Хелен Бернс — образ прекрасный, но уж очень далекий от жизни».

Хелен и Марию Бронте роднят не только покорность судьбе и в то же время несгибаемый нрав, но и печальный конец: как и Хелен в романе, одиннадцатилетняя Мария — а следом за ней, спустя всего месяц, и вторая старшая сестра Шарлотты Элизабет — умирает от скоротечной чахотки. Как сказал Джейн Эйр, прожившей в Ловуде восемь лет, Рочестер:

«Видимо, вы крепко держитесь за жизнь. Мне кажется, и половина этого срока в подобном месте погубила бы любое здоровье».

Смерть старших сестер явилась тяжким ударом для семьи Патрика Бронте. Возможно даже, более тяжким, чем смерть матери: Шарлотта, Брэнуэлл и Эмили стали за это время старше и разумнее, к тому же Мария, девочка, как и ее отец, здравомыслящая, стойкая и решительная, все последние годы заменяла им мать.

«Давным-давно миновало то время, — напишет Брэнуэлл спустя десять лет редактору ежемесячного эдинбургского журнала «Блэквудз мэгазин», — когда мы, взявшись за руки, танцевали с нашей златокудрой сестрой… Помню далекий уже день, когда та, кого мы так любили, отправилась в мир иной… Нет и не будет в нашей жизни минуты более мрачной, чем когда ее гроб с бархатным покровом медленно, медленно опускался в эту гадкую глину. Над нами веяла смерть, и нам хотелось только одного: пусть мы умрем где угодно, только бы не на этом кладбище, куда, казалось нам тогда, мы больше никогда не вернемся».

Безутешнее всех была Шарлотта; оно и понятно: она училась в Роуэн-Бридже вместе со старшими сестрами, была свидетельницей их предсмертных страданий, о которых, кстати сказать, Патрика Бронте даже не поставили в известность — не выносить же сор из избы. Старшей из детей становилась теперь она, бремя ответственности ложилось отныне на ее плечи, и она, и без того не слишком уверенная в себе, боялась, что не справится.

Одно было отрадно: Шарлотту и «малютку Эм» Патрик Бронте забирает из Коуэн-Бриджа домой.



6


Домашнее интеллектуальное и религиозное обучение оказалось менее навязчивым и, соответственно, более эффективным, чем школьное; более эффективным и менее обременительным. Патрик при активном содействии тетушки Брэнуэлл взялся за детей всерьез, вооружился лучшими учебными пособиями того времени: «Новой географической и исторической грамматикой» Томаса Сэлмона, четырехтомной «Историей Англии» Оливера Голдсмита, «Основами всеобщей географии» другого, не в пример менее известного Голдсмита — Джеймса. «Всеобщей географией» юные Бронте, особенно Брэнуэлл, увлеклись в первую очередь, пройдет совсем немного времени, и они, с раннего детства наделенные богатой фантазией, начнут помечать на вклеенных в учебник картах континенты, острова, государства и города, не существующие в природе.

Хотя от юных девиц, как уже говорилось, знания классических языков не требовалось, Шарлотта и Эмили по собственной инициативе присутствовали на уроках латыни и греческого, которые давал сыну Патрик. Иначе бы Теккерей, прочитав в 1847 году «Джейн Эйр», не написал Уильяму Смиту Уильямсу:

«Кто автор этой книги, я угадать не берусь. Если это женщина, то языком она владеет лучше, чем большинство представительниц слабого пола; она, без сомнения, получила классическое образование».

Нет, систематического классического образования сестры Бронте не получили, но иной раз в труды античных авторов вроде «Энеиды» или «Греческой истории» Ксенофонта заглядывали. Читали Вергилия — правда, не в оригинале, а в переводе Джона Драйдена, могли с грехом пополам разобрать по-гречески главы Нового Завета. Ранние рассказы и стихи Шарлотты пестрят ссылками на Сократа, Овидия, на эклоги Вергилия, на исторические труды Геродота.

Не брезговал, обучая детей, приходской священник и назидательной литературой, в которую, мы знаем, сам внес — и еще внесет — посильный вклад. Дети без особого, правда, рвения читали «Путь паломника» Беньяна, «Учение о страстях» священника и поэта Айзека Уоттса, а также навевавшие тоску «Первые детские сказки» уже упоминавшегося мрачного кальвиниста Каруса Уилсона, зарекомендовавшего себя непримиримым борцом с людскими пороками.

Внесла свою лепту в домашнее обучение и тетушка Брэнуэлл, вопреки желанию зятя она давала детям листать сохранившиеся у нее подшивки безбожного «Женского журнала» («Ladies’ Magazine») и правоверного «Журнала методистов», «полного чудес, привидений, зловещих предзнаменований и безумных фантазий», которыми так увлекалась и сама Шарлотта, и тетушка Мэри из ее романа «Шерли».

«Моя тетушка по сей день считает истории из „Женского журнала” гораздо интереснее, чем весь этот современный вздор, — писала в 1840 году Шарлотта старшему сыну Кольриджа, поэту и эссеисту Хартли Кольриджу. — И я придерживаюсь того же мнения, ибо истории эти я читала в детстве, а в детстве способность восхищаться сильнее способности выносить критические суждения».

Взгляды юных Бронте формировались высокой литературой, которая, по правде сказать, далеко не всегда была им по зубам. Не удивительно поэтому, что басни Эзопа и «Тысяча и одна ночь» вызывали у них гораздо более живой отклик и лучше запоминались, чем «Потерянный рай», «Илиада» в переводе Александра Поупа или «Жизнь поэтов» Сэмюэля Джонсона — «не детские» произведения, на чтении которых Патрик, однако, настаивал. Высокая литература соседствовала с литературой на каждый день. В «Блэквудз мэгазин» печатались материалы на все вкусы: статьи о политике и религии, путевые очерки, эссе, жизнеописания, а также пространные и ядовитые рецензии на современную литературу. Тринадцатилетняя Шарлотта и двенадцатилетний Брэнуэлл читали все подряд, рвали журнал друг у друга из рук; представьте сегодняшнего шестиклассника, читающего «Книжное обозрение» или «Нью-Йорк ревью оф букс».

Шарлотта, Брэнуэлл и подрастающая Эмили не только много и жадно читали, но и с увлечением рисовали; прилежно срисовывали гравюры Томаса Бевика из «Истории английских птиц». Уроки рисования они брали в Кигли у местной знаменитости Джона Брэдли, который с первых же занятий выделял Брэнуэлла, давал ему вместо птиц срисовывать большие жанровые полотна вроде «Обленившихся подмастерьев» или «Модного брака» своего любимца Уильяма Хогарта. Брэдли добился главного — научил юных Бронте любить живопись, после его уроков с увлечением будут рисовать все четверо, Брэнуэлл и Шарлотта — вполне профессионально. Стены пасторского дома, не отличавшегося богатой обстановкой, были увешены картинами и рисунками, в основном, на библейские и евангельские сюжеты, в том числе и картинами кисти Шарлотты и Брэнуэлла.

Брэдли учил юных Бронте ценить живопись, разбираться в ней, писать маслом и рисовать, а приходской органист Абрахам Сандерленд — музицировать, играть на фортепиано и даже на органе; домашнее образование детей обходилось пастору ненамного дешевле школьного.

Писать же дети Патрика Бронте учили себя сами. «Я пишу потому, что не могу не писать» — эти слова принадлежат Шарлотте, но могли их точно так же произнести ее сестры и брат. Под их еще не окрепшим, но изобретательным пером игрушки — звери, куклы, солдатики — превращались в населяющих неведомые страны сказочных героев со своими обычаями, характерами, подвигами, изменами, привязанностями и многолетней романтической предысторией. Потрепанная кукла или видавший виды оловянный солдат порождали целые сказочные миры — на отсутствие фантазии пребывающие в стране грез младшие Бронте пожаловаться не могли.

Записывались эти истории днем, мелким, убористым почерком, с переизбытком орфографических ошибок и нехваткой запятых, в крошечных, величиной с бумажную салфетку альбомах. Юные литераторы старались писать поразборчивее, печатными буквами, однако прочесть написанное, тем более непосвященному, было нелегко. В 1833 году, на Рождество, Патрик, который к литературным экзерсисам детей относился с пониманием — сам ведь литератор, подарит семнадцатилетней Шарлотте толстую тетрадь, где на первой странице крупными буквами выведет: «В этой тетради писать следует ясным и разборчивым почерком».

Сочинялись же и проговаривались истории по ночам. Из историй про кукол — коллективное творчество спавших в одной постели Шарлотты и Эмили — рождались и утром переносились на бумагу сказания о прекрасных и несчастных героинях. Солдатики Брэнуэлла становились отважными воинами и мудрыми, неподкупными политиками. Истории эти множились и пересекались, герои «мужского» цикла соперничали с героями цикла женского. Герой «Истории восстания Моих Друзей», написанной одиннадцатилетним Брэнуэллом, непобедимый Хвастун (Boaster) берет верх над любимым героем Шарлотты — Хорошим Человеком. «Хороший человек — так начинается история Брэнуэлла — был отпетым негодяем, он замышлял поднять восстание против Хвастуна». И то сказать: хороший человек — понятие относительное.

«Работали» Шарлотта и Брэнуэлл и в соавторстве, «История молодых людей» или «Дюжины» — плод их совместных творческих усилий. Дюжина неустрашимых юных британцев покидают английский берег, на вымышленном Острове Вознесения вступают в бой с кровожадными голландцами, разбивают их, после чего высаживаются в королевстве Ашанти, где на них набрасывается «гиганский и ушасный монстр, его галава тиряица в аблаках, а ис насдрей вырываица пламя и густой дым». Ни одного правильно написанного слова, зато какая фантазия, какая неудержимая тяга к художественному постижению действительности!

Идет в дело и «Блэквудз мэгазин»; Шарлотте и Брэнуэллу, которые регулярно просматривают старые номера, попадается на глаза рецензия на книгу некоего Эдварда Боудитча «Путешествие из замка Кейп-Кост в Ашанти». Юные соавторы в модном ныне жанре сиквела дописывают эту фэнтези начала позапрошлого века и тем самым как бы присваивают ее себе. Столица Ашанти в их версии называется Стеклянным городом (Glass town), в центре столицы вздымается Башня всех наций под стать Вавилонской, а тысячелетняя история Ашанти пересказывается в двухтомной «Истории островитян».

Брэнуэлл на этом не останавливается, в январе 1829 года под псевдонимом капитана Джона Бада, летописца Стеклянного города, он создает подростковую версию «Блэквудза», называет ее «Блэквудз мэгазин Брэнуэлла» — домашние журналы, как мы знаем и по истории отечественной литературы, не были в те годы редкостью. Выходить журнал Брэнуэлла будет, как и его взрослый аналог, ежемесячно, в течение двух лет — пока не надоест своему «издателю». «Публикуются» в нем главным образом путевые очерки фантастического содержания вроде «Писем англичанина» — путешествий в Африке еще одного вымышленного персонажа Джеймса Беллингама. Бронте младший, отдадим ему должное, неплохо изучил практику журнальных публикаций. Как редактору «толстого» журнала и полагается, в своем «периодическом издании» он печатает не только собственные произведения, но и произведения других авторов (то бишь Шарлотты и Эмили). В июньском номере за 1829 год Брэнуэлл из полемических соображений помещает рассказ Шарлотты «Младенец» — пусть читатель сравнит, кто пишет лучше, сестра или брат.

Не отстает от младшего брата и Шарлотта, тогда же, в 1829 году, и она открывает свое «периодическое издание» — «Журнал молодых людей», где «печатает» сверхъестественные, мистические истории собственного сочинения; многие из этих историй, восточных по колориту (какая мистика без экзотики), основаны на сюжетах сказок «Тысячи и одной ночи». В то же время автор остается верен своим любимым героям, в том числе и фигурам историческим. Реальность и фантазия в рассказах Шарлотты (как, впрочем, и Брэнуэлла) неразделимы. Герцог Веллингтон, кумир семьи, живет в ее историях в белом мраморном дворце, в оазисе, среди пальм и виноградников, в трех днях пути от пустыни Сахара.

В «Журнале молодых людей» Шарлотта, в свою очередь, высмеивает «публикации» в журнале брата (к тому времени уже несуществующем) — и прежде всего его эпигонские поэтические творения: Брэнуэлл старательно, но без особого вдохновения подражает классикам — Шекспиру, Мильтону, Байрону. Кое-какие истории Шарлотта — она в это время изучает французский — помещает в рубрику «Журнал француза». Персонажи этих историй — опять же из соображений экзотики, на этот раз лингвистической, — говорят по-французски, как правило, довольно сильно коверкая язык Мольера.

Мистика, готика — конек Шарлотты, с возрастом она испытывает все большую склонность ко всему мрачному, загадочному, сверхъестественному; готические мотивы присутствуют, как мы знаем, и в ее «взрослом» творчестве; жизнь в Ховорте среди бескрайних вересковых пустошей к готике располагает. Вот что записывает она, отвлекшись от «Стеклянного города», летом 1830 года, когда Патрик Бронте лежит с тяжелым воспалением легких:

«Сие странное событие имело место 22 июня 1830 года. Папа в это время очень сильно занемог и был так слаб, что не мог подняться с постели без посторонней помощи. Приблизительно в половине десятого утра, когда мы с нашей служанкой были на кухне одни, раздался вдруг стук в дверь. За дверью стоял старик; войдя, он обратился к нам с вопросом.

Старик. Пастор здесь живет?

Служанка. Да.

Старик. Я хотел бы его повидать.

Служанка. Он болен и не встает с постели.

Старик. У меня к нему послание.

Служанка. От кого?

Старик. От ГОСПОДА.

Служанка. От кого?

Старик. От ГОСПОДА. Господь послал меня передать ему, что жених грядет и он должен быть готов встретить его. Что пелена спадет и золотая чаша разобьется. Кувшин упадет в фонтан, в воде остановится колесо.

И с этими словами он повернулся и, не сказав больше ни слова, вышел. Когда служанка закрыла за ним дверь, я спросила, знает ли она его, и она ответила, что сроду этого старика не видала. И хотя я была убеждена, что, хоть ему и неведомо истинное благочестие, действует он из лучших побуждений и не желает нам зла, после того, что он сказал, да еще в такое тяжелое для нас время, я, не сдержавшись, горько разрыдалась.

Шарлотта Бронте

Июнь 22-го числа 1830 года

Ховорт, близ Бредфорда».


Старшей, Шарлотте, меж тем уже четырнадцать, пройдет еще пара лет, и она должна будет зарабатывать на жизнь. Патрик справился с тяжким недугом, но ему уже пятьдесят три — очень немолод по тем временам. И очень занят: и проповеди, и воскресная школа, и разъезды по приходам, и всевозможные петиции, и публикации общественного и религиозного характера, и заседания ховартского Общества трезвенников: Патрик Бронте — его президент. А по вечерам — еще и концерты, Патрик — меломан, он и детей сизмальства приохотил к музыке, едва ли не каждую неделю бывает на концертах, которые уже не один десяток лет в гостинице «Черный бык» устраивает Ховартское филармоническое общество. Регулярно ходит и на органные концерты в свою церковь. А бывает, ездит, причем обычно с детьми, в Галифакс, где гастролируют такие знаменитости, как Паганини, молодой еще Ференц Лист и «король вальсов» Иоганн Штраус. На концерты ходит исправно, но часто до конца не досиживает — приходской священник ведет правильный образ жизни, позже девяти спать не ложится.

Зарабатывать на жизнь кем? Если гувернанткой, то одного года в школе явно недостаточно. Верно, домашнее образование Шарлотты не сравнить с «Школой дочерей священнослужителей», но человека, нанимающего учителя к своим детям, такое — неформальное — образование устроит едва ли.

А значит, опять придется искать дочерям школу. И, обжегшись на молоке, дуть на воду.



7


Долго дуть на воду не пришлось. Школа Роу-Хэд на окраине Мерфилда, в полумиле от церкви в Хартсхэде, той самой, где в свое время читал проповеди тогда еще молодой викарий Патрик Бронте, была полной противоположностью «Школы для дочерей священнослужителей». Обучались в ней не восемьдесят девочек, а восемь-девять, и дочери не священников, а крупных местных коммерсантов и промышленников (на чьем фоне пастор Бронте выглядел довольно бледно). Разница в возрасте учениц была не столь разительной, как в Коэн-Бридже, — от двенадцати до пятнадцати лет.

Занятия в Роу-Хэд велись, особенно с новичками, индивидуально, репрессивная система, по существу, отсутствовала: самой «серьезной» провинностью считалось разговаривать в спальне по ночам, за что с воспитанниц взымались грошовые штрафы. Стояло трехэтажное — не чета Коуэн-Бриджу — здание школы не на улице, а в большом, заросшем саду, отделявшим его от дороги в Дьюсбери. Возглавлял школу не богобоязненный ханжа вроде мистера Баклхерста, а «умная, приличная и отзывчивая» (как сказал о ней Патрик) старая дева Маргарет Вулер, одна из пяти сестер, кому эта школа принадлежала. Со временем Маргарет станет близкой подругой Шарлотты, ее многолетней корреспонденткой.

Но это — со временем. В Роу-Хэд, «навстречу новым обязанностям и новой жизни» (как выразилась Джейн Эйр, отправляясь в усадьбу Рочестера по объявлению миссис Фэрфакс), Шарлотта ехала так же неохотно, как несколько лет назад в Коуэн-Бридж. Несмотря на оказанный ей теплый прием, чувствовала она себя поначалу одинокой, никому не нужной, отрешенной; помалкивала, держалась отчужденно, почти ничего не ела, часто плакала, в общих играх и разговорах не участвовала, скучала по дому и впечатление производила — и внешностью, и выговором, и манерой держаться — эдакой дикарки, а лучше сказать, «маленькой послушницы — такой старомодной, тихой, серьезной, бесхитростной»6.

Когда Элизабет Гаскелл писала биографию Шарлотты, она дотошно собирала о ней отзывы людей, хорошо Шарлотту знавших. Списалась и с близкой ее школьной подругой Мэри Тейлор. Вот что пишет ей Тейлор в январе 1856 года из Новой Зеландии, куда она в сороковые годы переехала:

«Когда Шарлотта вышла из дилижанса в своем старомодном платье, выглядела она какой-то неприкаянной, обездоленной. В эти минуты походила она на маленькую старушку, такую близорукую, что, казалось, она все время что-то ищет — вертит головой во все стороны. Была она очень робкой и беспокойной и говорила с сильным ирландским акцентом… Лично мне — в отличие от остальных — она не казалась такой уж дурнушкой, однако хорошенькой ее уж точно было не назвать… худенькая, бледная, какая-то поникшая. Не украшало ее и темно-зеленое старушечье платье…»

Образ, прямо сказать, не слишком привлекательный: «маленькая старушка», «дурнушка», «старушечье платье». Больше же всего соучениц забавляла ее близорукость:

«Когда ей давали книгу, она утыкалась в нее носом, — вспоминает одна воспитанница. — А когда ей говорилось, чтобы она голову подняла, то вместе с головой Шарлотта поднимала, не отрывая от глаз, и книгу тоже, и это вызывало всеобщий смех»

Но долго смеяться над новенькой не пришлось, дикарка довольно быстро заставила себя уважать. Никто в школе, учителя в том числе, не знал и не чувствовал поэзию так, как Шарлотта Бронте, не владел словом так, как она, не разбирался в живописи и не рисовал так, как она, не прочел столько, сколько прочла эта неказистая, подслеповатая, понурая девочка. При этом Шарлотта своими знаниями и дарованиями не кичилась, была скромна, всегда готова придти на помощь отстающим. И уже в конце первого семестра выдвинулась в первые ученицы, за что удостоилась серебряной медали с выбитым на ней по-латыни лапидарным назиданием: «Рвение вознаграждается». А также — специальной награды за успехи во французском: издание Нового Завета на французском языке с трогательными словами на обороте титула: «Вручается мисс Бронте с любовью и теплыми чувствами. Сестры Вулер. Роу-Хэд, 14 декабря 1831 года».

Теплые чувства испытывали к Шарлотте и соученицы, прежде же всего ее ближайшие подруги Мэри Тейлор и Эллен Насси, обе из семей весьма состоятельных. Шарлотту часто приглашали проводить уикэнды в семье Мэри и Эллен, отказываться было неудобно, но в богатых домах Шарлотте, при всех многообразных способностях и знаниях в себе неуверенной, было неуютно, она терялась, часто этими приглашениями манкировала, придумывала отговорки и чем самой ехать к подругам, приглашала Эллен и Мэри к себе в Ховорт. Гостеприимством Шарлотты подруги также не злоупотребляли, предпочитали, когда разъезжались по домам на каникулы, переписываться.

Известно, что в переписке характер человека раскрывается порой полнее, чем в личном общении. Мы уже знаем, что Шарлотта была девушкой замкнутой, сторонящейся сверстниц; дурнушкой, хорошо знавшей, что нехороша собой. В письмах, адресованных Эллен Насси, ее, говоря сегодняшним языком, комплекс неполноценности бросается в глаза; она, как и Джейн Эйр, «сожалела, что лишена миловидности, иногда мечтала о розовых щечках и вишневых губках бантиком».

«Мне хотелось быть высокой, статной, величественной, — вспоминает Джейн Эйр, она же Шарлотта. — Я воспринимала как несчастье, что так мала ростом, так бледна, а черты лица у меня такие неправильные и такие необычные».

Сожалеет Шарлотта и о том, что обречена на одиночество, что не вращается в обществе, что жизнь ее скучна и однообразна — другой жизни, впрочем, у таких, как сестры Бронте, и быть не могло. Она вряд ли кокетничает (иначе воспитана), когда пишет Нелли в феврале 1834 года:

«Ты ведь окружена друзьями и очень скоро забудешь такое неприметное существо, как я. Я же, поверь, в тиши нашей дикой горной деревушки много думаю о моей единственной, если не считать сестер, близкой подруге».

Шарлотта, девушка начитанная, старается поднять не слишком много читавшую подругу до своего уровня, составляет для нее своего рода «рекомендательный список» по литературе:

«Если любишь поэзию, — пишет она Эллен, — читай поэтов первого ряда: Мильтона, Шекспира, Томсона, Голдсмита, Поупа, Скотта, Байрона… Из романов читай одного Скотта, все написанное после него ничего не стоит. Из жизнеописаний читай „Жизнь поэтов” Джонсона, „Жизнь Джонсона” Босуэлла, биографию Байрона, написанную Муром7… Не пугайся громких имен Шекспира и Байрона, — продолжает она с позаимствованной у отца назидательностью, — это великие люди, и их книги им под стать; будешь их читать — научишься отличать добро от зла…»

Эллен Насси была не только необразованная, но и не больно-то впечатлительная. Лондон, когда она побывала в столице впервые (задолго до Шарлотты), оставил ее равнодушной, что Шарлотту, давно мечтавшую увидеть столицу, ставшую прототипом Стеклянного города, искренне удивило и даже расстроило:

«Неужели ты не пришла в трепет, впервые увидев собор Святого Павла и Вестминстерское аббатство?! Неужели не испытала жгучий интерес, побывав в Сент-Джеймском дворце, ведь там располагался двор стольких английских королей?!»

Дает Шарлотта советы подруге и чисто практического свойства, хотя и сама богатым жизненным опытом не отличается:

«Не вздумай выйти замуж за человека, — напишет Шарлотта Эллен в мае 1840 года, — которого ты никогда не будешь уважать, я не говорю любить, потому что, по-моему, если ты уважаешь человека до брака, любовь, пусть и небольшая, придет после свадьбы. Что же касается бурной страсти, то я убеждена, что этому чувству лучше не поддаваться. Во-первых, потому, что страсть почти никогда не пользуется взаимностью, а если и пользуется, то чувство это недолговечно, по окончании медового месяца оно, очень может быть, сменится отвращением или безразличием, которое еще хуже отвращения… Не завидую той, которую угораздило полюбить страстно и без ответного чувства».

Один раз Эллен все же воспользовалась приглашением Шарлотты — и не прогадала. Приехав на несколько дней в Ховорт, она обнаружила в доме Патрика Бронте немало для себя диковинного и поучительного.

Более всего поразил ее строжайший распорядок, царивший в доме, к такой правильной, размеренной жизни она не привыкла (отчего, возможно, надолго в гостях не задержалась); впрочем, сюрпризом для нее столь упорядоченное существование не стало, Эллен неплохо знала, как складывается жизнь подруги, по ее частым письмам:

«Ты просишь меня описать тебе, как я провожу время по возвращении домой из школы. Один мой день в точности похож на любой другой. Утром, с девяти до половины первого, я занимаюсь с сестрами и рисую, потом до обеда мы гуляем, после обеда и до чая я вышиваю, а после чая либо снова рисую, либо что-то сочиняю — как захочется. Так чудесно, хоть и несколько однообразно, течет моя жизнь».

В этом коротком отчете о «чудесной и однообразной» жизни Шарлотта многое опускает. Что она сочиняет, что рисует, не уточняется, а ведь сочинительством и рисованием Шарлотта и ее брат занимаются целыми днями. Не пишет она, к примеру, что в эти годы начинает сочинять стихи и на исторические темы («Ричард Львиное Сердце и Блондель»), и на религиозные («Саул», «Святой Иоанн на острове Патмос»), и по мотивам собственных историй о Стеклянном городе. Не упоминает, что последнее время не на шутку увлеклась живописью, пишет и рисует пейзажи и портреты — как правило, молодых и красивых людей в романтических позах, чем-то напоминающих Байрона, ее кумира. Не пишет, что позирует ей ее младшая сестра и ученица Энн, что нарисовала уже три портрета сестры, один — карандашом и два — акварелью.

Не пишет, что в пасторате в это время сосуществуют два параллельных литературных проекта. Младшие сестры, Эмили и Энн, ведут общий дневник и задумали свою собственную фантастическую сагу в духе тех, что придумывают Шарлотта и Брэнуэлл. Ведет дневник, собственно, Эмили, но из солидарности с младшей сестрой она употребляет первое лицо не единственного, а множественного числа. Вот взятая почти наугад запись от 24 ноября 1834 года:

«Мы с Энн чистили яблоки — Шарлотта собирается испечь яблочный пирог… Уже полдень, а мы с Энн еще не умывались, не убирали постель, не занимались музыкой и не учили уроки — больше всего нам хочется играть… Тетушка говорит, чтобы я не тыкала ей в лицо пером. Ты что это вытворяешь, говорит, лучше б картошку почистила, а я ей говорю, тетушка, дорогая, дорогая, дорогая тетушка, завтра утром только встану, сразу возьму ножик и буду чистить картошку, пока папа не пойдет с мистером Сандерлендом прогуляться… Интересно, думаем мы с Энн, какими мы будем (если все будет хорошо) и где мы будем в 1874 году. Мне в 1874 году будет пятьдесят семь, Энн — пятьдесят пять, Брэнуэллу — пятьдесят восемь, а Шарлотте — целых пятьдесят девять лет. В надежде, что все мы будем в это время в добром здравии, мы заканчиваем на сегодня наш дневник».

Иногда подобного рода бытовые зарисовки сопровождаются рисунками. На странице дневника, помеченной 26 июнем 1837 года, изображен обеденный стол, за ним сидят вполоборота Эмили и Энн, а на столе стоит жестянка, в которой сестры хранят свой дневник.

Тем временем Шарлотта и Брэнуэлл продолжают сочинять истории с общей фабулой и, перехватывая друг у друга инициативу, ведут повествование по разному пути — они и соавторы, и соперники одновременно. Ашанти, Хвастуны, Хорошие люди, Стеклянный город остались в прошлом; новое время — новые песни. Теперь в центре совместного творчества брата и сестры сказочное королевство Ангрия (Англия?). Главный герой ангрийского цикла, победитель французов в «Великой битве за Ангрию», пожалован титулом герцога Заморнского, после чего провозглашается королем Ангрии и учреждает столицу — Адрианополис. В «прекрасном новом мире» Ангрии нет места наивной, простодушной невесте герцога Мэриан Хьюм, с которой он обручен в младенчестве, и она умирает от разбитого сердца. Король, по наущению своего злого гения, брата-близнеца Валдаселлы, на которого в детстве было наложено проклятие, женится на Мэри Перси, героине историй Брэнуэлла, дочери Нортангерленда, воплощения жестокости и коварства, того, с кем герцог Заморнский некогда бил французов. Спустя несколько лет, заметим в скобках, Брэнуэлл будет подписывать свои стихи этим именем. Герцог замешан во многих дурных и постыдных делах: от связи восемнадцатилетнего герцога Заморнского с негритянкой рождается бастард, безобразный карлик Финис…

Можно, пожалуй, не продолжать. Стиль жизни герцога, безбожника и развратника, мало похож на семейный уклад в доме приходского священника. Для Шарлотты и Брэнуэлла, создателей ангрийского сказочного цикла, герцог Заморнский вряд ли является идеалом, и в то же время авторам, как видно, претит пресная жизнь в Ховорте — как иначе объяснить, что они с завидным постоянством день за днем погружаются в сказочные миры, столь далекие от однообразия и постоянства их жизни? В «Светской жизни в Вердополисе» (февраль-март 1834) Шарлотта признается:

«Мне нравится светская жизнь, ее манеры, ее блеск и великолепие, светские люди, что вращаются в ее волшебном водовороте. Мне нравится раздумывать о привычках этих людей, их образе мыслей, о том, как они думают, говорят, действуют».

В более прозаической истории Брэнуэлла, литературного конкурента Шарлотты, озаглавленной «Жизнь фельдмаршала, досточтимого Александра Перси», внук Нортангерленда юный Александр изучает древние языки и математику и учится в колледже Святого Патрика на Философском острове (прозрачный намек на Патрика Бронте и Ирландию). При этом Перси — убежденный атеист, что тоже может восприниматься как своего рода вызов пастору и родительскому религиозному диктату.

Шарлотта идет еще дальше брата. В «Моей Ангрии и ангриенцах» эта серьезная, законопослушная девушка создает — кто бы мог подумать! — едкую и меткую пародию на уклад отцовского дома и на членов своей семьи, и, прежде всего, на Брэнуэлла, выведенного в образе Бенджамина Патрика Уиггинса, записного болтуна и хвастуна. Шарлотта высмеивает непомерные амбиции брата, его претензии на величие:

«Как музыкант он был талантливее Баха; как поэт намного превосходил Байрона; Клод Лоррен уступал ему как художник; бунтарь Александр Рог не шел с ним ни в какое сравнение; фабриканту Эдварду Перси было до него далеко; как предпринимателю ему не было равных; такие испытанные путешественники, как Гумбольдт, Ледьярд, Манго Парк и все прочие, не испытали и половины тех опасностей и трудностей, какие пришлись на его долю».

Высмеивает и его снисходительное отношение к сестрам:

«— Есть три девушки, которые почитают за честь называть меня своим братом, но я отрицаю, что они мои сестры.

Они такие же чудные, как вы?

О нет, это жалкие, глупые существа, не стоит даже о них говорить. Шарлотте восемнадцать, нескладная, нелепая девица, она так мала, что проходит у меня под локтем. Эмили шестнадцать, тощая, как щепка, лицо размером с монетку. Ну а Энн — ничтожество, полное ничтожество».

Достается в «Моей Ангрии и ангриенцах» и Ховорту (вспомним, что в письме Эллен Шарлотта назвала свой город «дикой горной деревушкой»):

«— Я — житель Ховарда, это великий город в Уорнерских горах, который находится во владении великого и непревзойденного джентльмена Уорнера Ховарда Уорнера эсквайра (и с этими словами он снял шляпу и низко поклонился.) В городе четыре церкви и более двадцати великолепных отелей, а также улица Таан-Гейт, в сравнении с ней меркнет даже проспект Бриджнорт во Фритауне.

Что за вздор вы несете, Уиггинс! — вскричал я. — Мне ли не знать, что Ховард — всего лишь жалкая деревушка, затерянная в болотах. В нем всего-то одна церковь и грязная пивная, которая видится вам роскошным отелем».

Произвели на Эллен впечатление и колоритные обитатели пастората. И в первую очередь, конечно, седовласый хозяин дома с его манерой высокопарно выражаться, читать нравоучения, раздражаться по пустякам и пересказывать не без мрачного юмора истории, которые он каждодневно выслушивал в церкви от своих прихожан. Гостью умиляли его пунктуальность, постоянные жалобы на здоровье и обилие дел и пугал странный обычай ложиться спасть с заряженным пистолетом и разряжать его по утрам.

А также — вечно улыбающаяся (даром что методистка, суровая пуританка) тетушка Брэнуэлл. Не успела Эллен войти в дом, как маленькая старушка в крестьянских деревянных башмаках на толстой подошве тут же, не чинясь, подошла и сунула перепуганной девочке под нос свою золотую табакерку со словами: «Табачком угоститесь».

Запомнился — не мог не запомниться — и юный Брэнуэлл. Эрудированный, остроумный, хорошо подвешен язык. Небольшого роста (хотя на автопортретах изображает себя эдаким великаном), огненно-рыжие, как в свое время у отца, волосы, высокий лоб, длинные, густые бакенбарды, лицо то и дело кривится от тика. Очки, которые он то и дело роняет, строптивый нрав, непомерное самомнение, бурные эмоции по любому поводу, увлечение дальними пешими и конными прогулками (опять же в отца!). Запомнился игрой на флейте и на органе в церковном оркестре и в Ховартском филармоническом обществе. А также — живописью и боксом; маленький, щуплый брат Шарлотты с рвением боксировал в местном спортивном клубе: «Должен же я уметь за себя постоять». Постоять за себя он так и не научится.

Кстати, о живописи. Брэнуэлл уже давно решил, что станет профессиональным портретистом и обязательно, чего бы это ему ни стоило, будет учиться в лондонской Королевской академии искусств. Пишет он, в основном, маслом, заставляет сестер себе позировать, однажды написал семейный портрет («Три сестры»), где он сидит в окружении Шарлотты, Эмили и Энн; портрет этот, кстати сказать, находится сейчас в лондонской Национальной портретной галерее. У восемнадцатилетней Шарлотты на портрете длинные, забранные в узел волосы, платье с высоким, принятым в то время у незамужних девиц, воротником, тяжелая челюсть, высокий лоб, крупный рот, крепко сжатые, тонкие губы, темные глаза хранят неукротимый блеск. Волевой рот, тонкие губы отличают и младших сестер. Шестнадцатилетняя Эмили и четырнадцатилетняя Энн похожи, у обеих вытянутые лица, вьющиеся темные волосы до плеч, пристальный, чуть презрительный взгляд близоруких глаз.

После отъезда гостившей у подруги Эллен прошло всего несколько месяцев, и Шарлотта тоже собралась в дорогу. Не она одна; разъезжалась вся семья. Вот что пишет Шарлотта в письме Эллен от 2 июля 1835 года — дата для семьи Бронте значимая:

«Мы все едем в разные стороны, кто куда, расстаемся надолго. Эмили едет в школу, Брэнуэлл — в Лондон, а я — учительствовать. Это решение я приняла сама, поняла, что надо же когда-нибудь предпринять этот шаг, и чем скорей, тем лучше, не откладывать его, как говорится, в долгий ящик. Ко всему прочему, я же понимаю: папе с его ограниченными средствами придется теперь нелегко, если Брэнуэлл пойдет учиться в Королевскую академию, а Эмили — в Роу-Хэд. Ты спросишь, куда я еду учительствовать. Школа эта находится всего в четырех милях от твоего дома, дорогая, и нам с тобой она неплохо знакома, ибо это, представь, та самая Роу-Хэд. Мисс Вулер меня пригласила, и я сочла, что лучше воспользуюсь ее предложением, чем идти в гувернантки. Мне грустно, очень грустно от мысли, что я покидаю родной дом, но Долг, Обязанность — хозяйки взыскательные, неподчинения они не потерпят».

В пасторате, таким образом, остались лишь стар и млад: Патрик, тетушка Брэнуэлл и пятнадцатилетняя Энн, о которой списанный с Брэнуэлла Бенджамин Патрик Уиггинс отозвался, вспомним, не слишком лестно: «Ничтожество, полное ничтожество».



8


Шарлотта ошибалась: расставание оказалось краткосрочным, подолгу жить за пределами ховартской обители младшим Бронте — и Брэнуэллу, и его сестрам — не удается. С лета 1835 года, когда дети все чаще покидают отчий дом, разъезжаются кто куда, начинает все более внятно звучать основной семейный мотив — отстраненность, внежизненность, неприкаянность.

А ведь складывается все, казалось бы, совсем неплохо. Шарлотту пригласили преподавать в Роу-Хэд, школу, где она совсем еще недавно училась сама и где ее — и заслуженно — обласкали. Начнет зарабатывать — деньги в семье не лишние. И присматривать за Эмили; младшая сестра едет учиться в ту же школу, она развита не по годам, уже пишет неплохие меланхоличные стихи, в основном пейзажную лирику. По дому разбросаны крошечные листочки бумаги, исписанные ее мельчайшим почерком, — чтобы никто не разобрал? Стихи она сочиняет, сидя на полу и лаская любимую собаку — с сестрами и братом она менее ласкова, из нее, бывает, слова не вытянешь.

Да и Брэнуэллу не приходится жаловаться на судьбу. Верно, строптив, заносится, непоследователен, амбициозен, но одарен, знает себе цену. Сочиняет стихи и прозу, вполне профессионально рисует и пишет маслом портреты местных знаменитостей, снимает под мастерскую комнату, где нередко ночует. У него далеко идущие планы: собирается в Лондон учиться живописи; подумывает в скором времени ехать в Европу — не столько других посмотреть, сколько себя показать; намеревается вступить в масонскую ложу. До Европы так и не доедет, а вот масоном со временем станет. Настойчиво — и безуспешно — предлагает себя в качестве поэта и художника модному в те годы «Блэквудз мэгазин», журналу, которым, как уже говорилось, не первый год вместе со старшей сестрой зачитывается.

Однако радужные мечты, планы и перспективы не сбываются, детям приходского священника при всей их одаренности, одухотворенности, трудолюбии, птицу счастья поймать не удается.

Шарлотта едет в Роу-Хэд в новом качестве — но так же неохотно, через силу, как и несколько лет назад. И это при том, что к мисс Вулер относится с уважением, даже с симпатией, помнит, что если директриса и проявляет строгость, то строгость почти всегда справедливую, что она превосходно воспитана, сдержанна, никогда не переходит границ. Учиться Шарлотте нравилось, а вот учить — нет; учит она (сестер ли дома, воспитанниц ли в школе) исключительно из повышенного чувства долга. Ей всего девятнадцать, немногим больше, чем ее ученицам, но в приятельские отношения с ними она не вступает, они ее раздражают: нерадивы, непослушны, упрямы, делают все по-своему.

Главное же, не дают отвлечься; на любимую Ангрию, на злоключения коварного герцога Заморнского и безжалостного Нортангерленда ни времени, ни вдохновения не остается. Школа становится обузой, тяжким бременем, Шарлотте, как и ее героине, хочется свободы:

«Я возжаждала свободы, о свободе я вздыхала и вознесла краткую молитву о свободе», — признается Джейн Эйр.


Пробуждается вдохновение всякий раз, когда Шарлотта возвращается из школы домой на рождественские или пасхальные каникулы. Стихотворение «Мы в детстве свили паутину», написанное в декабре 1835 года, пронизано горькой ностальгией по Ховорту, по дому, по братьям и сестрам. Вторая строфа начинается словами:


Then wildly, sadly I longed for my own dear home,

For a sight of the old familiar faces8.


Эти и другие свои стихи Шарлотта, ничтоже сумняшеся, посылает спустя год непререкаемому литературному авторитету, поэту-лауреату Роберту Саути и спустя почти три месяца получает отповедь великого человека: женщина должна знать свое место; у вас свое предназначение в жизни, если так уж хочется писать стихи — пишите в стол:

«Мечтания, в которые Вы погружены, грозят Вам потерей душевного равновесия… Литература не может быть делом жизни для женщины; не может и не должна. Чем больше женщина занимается своими обычными делами, тем меньше досуга у нее останется для сочинения стихов… Этими заботами Вы покамест еще не обременены, когда же это произойдет, слава будет прельщать Вас меньше… Пишите стихи для себя, ни с кем не вступая в состязание и не стремясь к славе…»

Шарлотта едва ли прислушалась к этим, как сегодня бы сочли, сексистским рекомендациям; она ответит Саути — правда, не скоро и не сама; сделает это за нее Джейн Эйр:

«И какая узость со стороны этих привилегированных счастливцев утверждать, будто женщинам положено ограничиваться приготовлением пудингов, штопкой чулок, игрой на фортепьяно и вышиванием кошелечков».

Работая в школе не за страх, а за совесть, Шарлотта только и думает, когда бы поскорей взяться за перо, считает дни, когда же, наконец, наступят каникулы и можно будет перевести дух, отвлечься от «ненавистного рабства», говоря ее словами. Куда больше, чем успех стихов, заботит ее судьба ангрийского цикла: в ее отсутствие Брэнуэлл наверняка развивает сюжет волшебной саги совсем не так, как представляет это себе Шарлотта.

«Урок грамматики завершился, в классе воцарилась мертвая тишина, — записывает она в октябре 1836 года, — и я от раздражения и усталости погрузилась в какую-то летаргию. Меня не покидала мысль: неужто лучшие годы жизни мне предстоит провести в этом ненавистном рабстве, подавляя гнев, вызванный ленью, апатией и нечеловеческой, поистине ослиной глупостью этих тупиц, или же принуждая себя изображать безграничное терпение, покладистость и усердие»?

«Тупицы» же рвутся общаться с наставницей, делятся с ней своими девичьими секретами.

«Знали бы эти девицы, как я их ненавижу, и они бы не искали моего общества с такой настойчивостью… Глупость, рутина, учебники, уроки — что может быть общего между всем этим вздором и сказочным, безмолвным и невидимым миром вымысла».

Шарлотте не хватает терпения и выдержки ее героини Джейн Эйр, которая смотрит на педагогическую профессию с куда большим оптимизмом, чем ее создательница:

«Меня угнетали невежество, бедность, грубость — все, что я видела и слышала вокруг себя… Я знаю, что эти чувства дурны, и я постараюсь их побороть… А через два-три месяца радость, с какой я буду наблюдать успехи моих учениц, перемену к лучшему в них, наверно, подарит меня спокойствием духа, и брезгливость, какую я ощущала сегодня, будет совсем забыта».

Эмили в Роу-Хэд тоже, как теперь принято выражаться, некомфортно. Присутствие в школе старшей сестры, ее авторитет, способности и чувство долга оборачиваются против нее. Эмили, замкнутой, погруженной в себя, мечтательной семнадцатилетней воспитаннице (самой, кстати, взрослой в школе), завидуют, стараются держаться от нее подальше: родственные связи ученика и учителя в закрытой школе не поощряются. Расписанный по минутам распорядок дня, шумные игры не для таких тонких, отрешенных поэтических натур, как Эмили, к тому же ей не хватает младшей сестры, с которой они, вслед за старшими Шарлоттой и Брэнуэллом, также творят фантастические миры в тиши и покое ховартского дома.

«Эмили не способна была существовать в неволе, без свободы она не жилец на этом свете, — напишет Шарлотта в 1850 году в предисловии к посмертному сборнику стихов и романа сестры. — Слишком велика разница между родным домом и школой, между тихим, размеренным, но ничем не ограниченным и безыскусным домашним существованием и жестким, пусть и не злокозненным, школьным режимом. Перенести эту разницу было выше ее сил. Ее природа оказалась сильней стойкости. Каждое утро, стоило ей проснуться, как перед ее внутренним взором возникали родной дом, вересковые пустоши, и от этих видений предстоящий день омрачался, становился тягостным, безрадостным. Кроме меня, никто не знал, что ее гложет; я же понимала это слишком хорошо. В этой борьбе природы с силой духа здоровье ее стало быстро разрушаться: белое, изможденное лицо, слабость свидетельствовали о быстром угасании. И я сердцем почувствовала, что, если не отправить ее домой, долго она не протянет».

И, не проучившись в школе и трех месяцев, Эмили из страха родных, как бы хрупкая, слабая здоровьем, эмоциональная девушка не заболела всерьез, была возвращена домой, к младшей сестре, к сочинению стихов, к переводам из «Энеиды», чтению Еврипида и Эсхила. И к Гондалу, фантастическому королевству наподобие Ангрии, совместному детищу Эмили и Энн, имеющему с Ангрией немало общего. Истории и стихи из гондалского цикла, в отличие от ангрийского, в большинстве своем не сохранились, но общая канва известна. Свое вымышленное королевство со столицей Регина Эмили и Энн помещают на острове на севере Тихого океана, романтические пейзажи (заснеженные горные вершины, полуразрушенные замки, стада оленей) списаны с северной Шотландии из романов Вальтера Скотта. Власть воинственного Гондола со временем распространяется и на другие островные королевства, на Александру, Альмедоре, Элсераден, Зелону и Уну. Гондал, в отличие от Ангрии, государство феминистское (как и устремления его создательниц): женщины, начиная с королевы Августы Альмеры, — не чета Эмили и Энн, они амбициозны, коварны и властолюбивы, власть в их руках. Власть и любовь: любовная интрига в гондалском цикле занимает центральное место.

Встретиться младшим сестрам, однако же, не пришлось: на освободившееся место в Роу-Хэд Патрик незамедлительно отправляет Энн. Но и самой младшей Бронте школа мисс Вулер не пришлась по душе. Ей было уже шестнадцать, из Ховорта она уезжала впервые и, по всей вероятности, без отчего дома страдала ничуть не меньше старших сестер. О ее страданиях, впрочем, знала только она одна. Тихая, послушная, прилежная, Энн не давала наставникам повода быть собой недовольной. В ее случае стойкость взяла верх над природой, чувство долга (мое обучение стоит денег, и немалых, и эти деньги вычитаются из зарплаты старшей сестры) вынуждало ее не жаловаться и стараться не отставать от остальных. Как и Шарлотта, Энн отдавала себе отчет, что без образования зарабатывать на жизнь она не сможет. Училась Энн через силу и лавров в школе мисс Вулер, в отличие от Шарлотты, не снискала. А в 1837 году так тяжело заболела, что Патрику — смерть старших дочерей была жива в его памяти — пришлось забрать домой и младшую дочь тоже. Годом позже, не прислушавшись к уговорам мисс Вулер, покидает школу (за это время школа переехала, она уже не в Роу-Хэд, а под Дьюсбери) и Шарлотта, она устала, плохо себя чувствует, ей, девушке впечатлительной и мнительной, начинает казаться, что у нее «семейная болезнь» — чахотка; ипохондрия будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь.

Три сестры вновь воссоединяются в пасторате, «школьный проект» не задается и на этот раз.

Перед отъездом в Лондон Брэнуэлл посылает в Академию искусств вопросы: «Где и кому должен я показать свои рисунки? В какое время? В августе и сентябре это возможно?» И, не удосужившись дождаться ответа (ему невдомек, что летом Академия закрыта), отправляется в Лондон, откуда, впрочем, очень быстро возвращается. То ли убедившись, что его работы слишком еще не совершенны и предстоит шлифовать мастерство. То ли потому, что он растратил на выпивку и развлечения деньги, которые дал ему отец. И то сказать: молодость, ветреность, да и в столицу Брэнуэлл попал впервые, — искушение велико. Есть, правда, мнение, что Брэнуэлл вообще в Лондон не поехал — Уильям Робинсон, художник из Лидса, у которого младший Бронте одно время брал уроки живописи, его отговорил. Как бы то ни было, планы завоевать Лондон так и остались планами.

«Сердце в одно и то же время такое гордое и такое нежное, характер женственный, но тем не менее неукротимый, который всегда склоняется то к слабости, то к мужеству, то к мягкости, то к стойкости…»9

Описывая себя в юности, Руссо очень точно описал Брэнуэлла, его решительный, взрывной и в то же время «женственный» нрав.

По возвращении из Лондона (если он все же в столице побывал) Брэнуэлл продолжает бомбардировать письмами «Блэквудз» — безрезультатно. И, вслед за старшей сестрой, пишет живому классику — но не Роберту Саути, а Уильяму Вордсворту. И это письмо с вложенными в конверт образчиками литературных достижений начинающего поэта и прозаика осталось без ответа. И это притом, что Брэнуэлл, в отличие от сестры, в самых пылких выражениях излил классику душу и воздал ему должное:

«Потребность в чтении у меня такая же, как в питье и еде… Писать для меня — то же, что говорить, то же, что думать и чувствовать… Я решился написать тому, кто внес неоценимый вклад как в теорию, так и в практику поэзии, и вклад этот столь велик, что останется в памяти потомков и через тысячу лет…»

Вордсворт не счел нужным Брэнуэллу отвечать, однако в частном разговоре отозвался о послании младшего Бронте не слишком вежливо:

«Отвратительное письмо… В нем грубая лесть в мой адрес и потоки брани в адрес других поэтов».

Брэнуэлл, как и Шарлотта, вынужден продолжать писать в стол. И безуспешно искать свое место в жизни. Он переезжает в Бредфорд, снимает студию, продолжает заниматься живописью, но вскоре убеждается, что зарабатывать этим на жизнь не сможет: и мастерства не хватает, и рынок переполнен. Сделав это открытие, начинает пить, курить опиум, делать долги.

Жизнь Шарлотты после ухода из школы тоже «идет не по розам». В мае 1839 года она решает идти в гувернантки, устраивается в богатую семью Сиджвиков в Лотерсдейле, всего в десяти милях от Ховорта. Жизнь «в людях», однако, не складывается: дети, семилетняя девочка и четырехлетний мальчик, ее не слушаются, миссис Сиджвик, олицетворение «подавляющего высокомерия и обескураживающей чопорности»10, с ней не считается, обращается как со служанкой, когда же однажды за обедом воспитанник Шарлотты начинает к ней ластиться, говорит, как он любит мисс Бронте, мать резко его одергивает: «Любить гувернантку, мой дорогой?! Что это ты выдумал?» В середине июля, не проработав у Сиджвиков и трех месяцев, Шарлотта возвращается домой.

Не доставляет ей особой радости и то, что к ней сватаются женихи, сразу двое. Тот и другой молоды, тот и другой священники, тот и другой объявляют, что это любовь с первого взгляда и что их намерения самые серьезные, к тому и к другому Шарлотта совершенно равнодушна. В связи с предложением первого жениха, брата, кстати сказать, Эллен Насси, Шарлотта пишет подруге:

«Я задала себе два вопроса. Первый: люблю ли я Генри Насси так, как должна любить женщина своего мужа? И второй: тот ли я человек, который может принести ему счастье? И на оба вопроса я, по совести, ответила отрицательно… Не могу же я целыми днями сидеть перед мужем с суровым лицом — меня бы разобрал смех, я бы начала шутить и говорить что ни попадя».

У младших сестер профессиональная жизнь тоже не задается. Осенью 1838 года двадцатилетняя Эмили, вслед за Шарлоттой, идет преподавать. В школе в Ло-Хилл на окраине Галифакса ей куда тяжелее, чем Шарлотте в Роу-Хэд: трудиться приходится с шести утра до одиннадцати вечера с получасовым перерывом. О стихах и Гондоле надо забыть. В письме Эллен Насси Шарлотта называет такую работу «рабством», пишет подруге, что боится, что сестра не выдержит и на этот раз. И оказалась права: не проработав и полугода, в марте 1839-го Эмили тоже возвращается домой. И пишет стихотворение, по своей ностальгической тональности в точности, почти слово в слово, совпадающее со стихами Шарлотты «Мы в детстве свили паутину»:


The house is old, the trees are bare

And moonless bends the misty dome

But what on earth is half so dear —

So longed for as the hearth of home?11


Идет служить гувернанткой и девятнадцатилетняя Энн, это ее первая работа. Как и героиня ее первого романа Агнес Грей, она преисполнена самых лучезарных надежд:

«Как же замечательно быть гувернанткой! Выйти в мир; вступить в новую жизнь, проявить себя на новом поприще, продемонстрировать свои еще не реализованные возможности, испытать себя, самой зарабатывать на жизнь, утешить моих отца и мать, мою сестру, помочь им…»

Действительно, жизнь Энн в Блейк-холл, доме мирового судьи Ингхема, складывается не так тяжело, как у Шарлотты в семье Сиджвиков или у Эмили в Ло-Хилл: с родителями у нее «контакт», а вот с их шестилетним сыном и пятилетней дочерью отношения не сложились: мало сказать, что дети Энн не слушаются, не желают с ней считаться, злоупотребляют ее миролюбием, незлобивостью, — они к тому же постоянно жалуются на юную гувернантку родителям, в результате чего в конце мая Энн отказывают от места.

Все четверо детей Патрика Бронте снова дома. В самом деле, «что может быть дороже, любимее, чем домашний очаг». И других «очагов» пока не предвидится.


9


Любовь к домашнему очагу — вещь естественная, но, чтобы поддерживать в нем огонь, нужны деньги, а их у Бронте не хватает.

Весной 1840 года Энн вновь устраивается гувернанткой, на этот раз к преподобному Эдмунду Робинсону, состоятельному священнику, жившему с красавицей женой и пятью детьми в Торп-Грине, неподалеку от Йорка. Условия завидные: большой, ухоженный дом, огромный парк, вежливые, предупредительные, не чета Ингемам, хозяева. Забот с детьми хватает, но дочери — взрослые, да и младший сын уже подросток, и пеленать и кормить его необходимости нет. С детьми Энн худо-бедно справляется, а вот с извечной тоской по дому — нет, но, как и раньше, держит эту тоску при себе, о ее слезах, бессонных ночах и ностальгических стихах Робинсоны не знают, да и не хотят знать.

Пробует себя в роли гувернера и Брэнуэлл — в отличие от сестер, особой тоски по дому он не испытывает. Место для начинающего литератора (и начинающего же домашнего учителя) подвернулось лучше не бывает. Бротон-хаус, дом Роберта Послуэйта, судьи в отставке и богатого землевладельца, находится в живописном, овеянном романтикой Озерном крае, в нескольких милях от Райдл-Маунта, где живет Вордсворт. По пути на место службы Брэнуэлл — теперь это в порядке вещей — напивается, однако перед своими будущими хозяевами предстает, что называется, в идеальном виде: назначением дорожит — первое время во всяком случае.

«Видел бы ты меня сейчас, — пишет он весной 1840 года своему другу, ховортскому дьякону Джону Брауну, — и ты бы от души посмеялся, каким я кажусь со стороны. О лицемерие людское!.. Кто же я в самом деле такой? Каким меня воспринимают? На редкость спокойный, степенный, трезвый, выдержанный, терпеливый, добросердечный, добродетельный, безупречно воспитанный философ — образец добропорядочности и добронравия. Прежде чем войти в комнату, я прячу колоду карт под скатерть, а очки — в буфет. Я, поверишь ли, не пью ни капли, одеваюсь во все черное и улыбаюсь, как святой или мученик. Только и разговоров: „Ах, какой же прекрасный юный джентльмен нанят учителем к мистеру Послуэйту!” Я сопровождаю мистера Послуэйта, когда тот едет в Алверстон, в банк, я пью чай и злословлю с дамами преклонных лет — да и с молодыми дамами тоже! Одна из них, восемнадцатилетняя, сидит сейчас со мной рядом: ангельский лик, голубые глазки, темные волосы — загляденье! Сидит и не подозревает, что дьявол от нее в двух шагах!»

«Безупречно воспитанный философ» обязанностями домашнего учителя обременяет себя не слишком. Бродит по окрестностям, заучивая на ходу сонеты Вордсворта, сочиняет собственные стихи, переводит (и очень недурно) оды Горация, исправно посылает свою литературную продукцию Томасу де Квинси и Хартли Кольриджу и не очень расстраивается, не получив от мэтров ответа. На одно из его стихотворений Кольридж-младший, правда, отозвался, и весьма положительно:

«Вы, пожалуй, единственный из начинающих поэтов, кого я готов оценить по достоинству и похвалить без лести… Я был поражен мощью и энергией Ваших поэтических строк… Ваши переводы из Горация выглядят еще более многообещающими… Многие оды в Вашем переводе могут быть напечатаны с самыми незначительными изменениями…»

Брэнуэлл, увы, этого письма не получил: Кольридж, рассеянный, как все поэты, забыл его отправить, и письмо, причем недописанное, нашлось лишь век спустя в его бумагах.

Учительствовал Брэнуэлл недолго, уже летом Послуэйты вынуждены были с ним расстаться. Однажды «философа», не явившегося вовремя на урок, нашли мертвецки пьяным в близлежащем пабе, к тому же выяснилось, что он соблазнил служанку в доме, где снимал комнату, — скрывать эту связь в скором времени стало невозможно, «обнаружилось (процитируем Пушкина) следствие неосторожной любви»…

Пасторскую обитель — кто бы мог подумать! — также сотрясали бурные любовные чувства, правда, так далеко не зашедшие. По возвращении из Озерного края Брэнуэлл увлекся подругой Шарлотты Мэри Тейлор, но, убедившись, что эту интрижку Мэри воспринимает всерьез, вовремя одумался.

«Я не говорила тебе, что один мой родственник проявил интерес к одной юной леди. Когда же он убедился, что она увлечена им больше, чем он ей, то облил ее презрением», — с осторожностью, напустив должного тумана («один мой родственник», «одна юная леди»), пишет Шарлотта Эллен Насси летом 1840 года.

Влюблена и Шарлотта — кажется, впервые в жизни. И не она одна. Все сестры одновременно влюбились в викария ховортского прихода Уильяма Вейтмена, блестящего эрудита, остроумца и красавца, присланного в Ховорт прямо с университетской скамьи. Когда Вейтмен спустя два года скоропостижно умрет двадцати восьми лет от холеры, Энн будет безутешна и сочинит на его смерть длинное стихотворение, которое, впрочем, кончается скорее за здравие, чем за упокой:


I’ll weep no more thine early doom

But Oh I still must mourn —

The pleasures buried in thy tomb

For they will not return12.


Шарлотта же, не столь романтичная, как ее младшие сестры, так же быстро в преподобном Вейтмене разочаровалась, как и влюбилась, «оплакивать его безвременный уход» она, в отличие от младшей сестры, не станет.

«Ховорт — не место для него, — пишет она в августе 1840 года Эллен Насси, — человек он светский, ему нужны новые люди, новые впечатления, преодолевать трудности он неспособен. Он так легко в себя влюбляет, что вскоре ему самому надоедает, что в него влюблены. Нет, напрасно Челия Амелия пошла в приходские священники, совершенно напрасно».

(Шарлотта любит псевдонимы: Вейтмена она нарекла Челией Амелией, Эллен — Менелаем, Эмили — Майором, себя — Калибаном, а Брэнуэлла — Громовержцем13.)

Громовержец меж тем продолжает искать себя: теперь он уже не гувернер, а скромный клерк на недавно открытом участке железной дороги Лидс — Манчестер. Работа клерком на заброшенном полустанке — не из тех, о чем можно мечтать, но неподалеку Галифакс, а в Галифаксе — театр и яркие творческие личности. Брэнуэлл близко сходится со скульптором Джозефом Бентли Лейлендом и его братом, букинистом Фрэнсисом Лейлендом, оставившим в своих мемуарах подробное описание двадцатитрехлетнего поэта-художника-железнодорожного клерка:

«Строен, хорошо сложен, не так мал ростом, как о нем говорят, выражение лица радостное, победоносное. Голос звучный, выражается складно. Пребывает в превосходном настроении, никаких следов невоздержанности, о чем пишут многие. Брат не раз говорил мне о поэтическом даре Брэнуэлла, его образованности, о том, какой он превосходный собеседник, и я, познакомившись с ним, в этом убедился».

Выражение лица радостное, победоносное, ибо Брэнуэлл преисполнен оптимизма. В самом деле, есть кому почитать стихи, с кем выпить и поговорить по душам или «о высоком». Есть где послушать музыку, где погулять, что почитать, да и работа не пыльная, времени на творчество и на досуг хватает с лихвой. И, главное, есть где печататься. Брэнуэлл посылает в «Галифакс гардиан» несколько стихотворений собственного сочинения за подписью «Нортангерленд» и «П. Б. Б.» (Патрик Брэнуэлл Бронте), и, о радость, его стихотворение «Небеса и земля» принимается к публикации, да еще в рубрике «Оригинальная поэзия», а вслед за «Небесами и землей» берут в газету еще с десяток стихов. Наконец-то! Брэнуэлл не верит своим глазам, в написанном в августе 1841 года стихотворении есть строки, в полной мере передающие его тогдашнее радостное смятение, головокружение от успехов:


When I look back on former life

I scarcely know what I have been

So swift the change from strife to strife

That passes oer the wildering scene14.


«Столь быстрый переход от борьбы к борьбе» — эти строки оказались пророческими. Не прошло и года, как борьба за публикацию сменяется борьбой за выживание: Брэнуэлл лишается и работы на железной дороге тоже. В марте 1842 года на станции Ледденден-Фут, где он служит, проходит аудит, обнаруживается недостача, и Брэнуэлла увольняют за «регулярную небрежность, заслуживающую порицания». Формулировка довольно мягкая и, зная Брэнуэлла, вполне соответствующая действительности: деньги он присваивал вряд ли, хотя при его страсти к спиртному и опиуму возможно и такое, а вот к своим обязанностям домашний учитель и железнодорожный клерк относился не слишком ответственно. К тому же пьянство на железной дороге карается как нигде сурово.

В апреле Брэнуэлл возвращается в родные пенаты, но сестер дома не застает. Энн по-прежнему пестует детей Эдмунда и Лидии Робинсон, а Шарлотта и Эмили уехали в Бельгию и раньше, чем через полгода, не вернутся.



10


В марте 1841 года отправилась зарабатывать свой горький гувернантский хлеб, причем уже во второй раз, и Шарлотта. Иллюзий относительно этой профессии у нее уже нет никаких. В «Джейн Эйр» она скажет об этом, так сказать, в полный голос. В романе сестры молодого священника Сент-Джона Риверса Диана и Мэри покидают Мур-Хаус и возвращаются к жизни гувернанток:

«…обе служили в семьях, богатые и чванливые члены которых видели в них лишь прислугу и ничего не желали знать об их внутренних достоинствах, ценя только приобретенные ими знания».

Ее будущий хозяин, коммерсант Джон Уайт был богат, но вовсе не чванлив, он жил с женой и тремя детьми в собственном доме в Аппервуде, в нескольких милях от Бредфорда, буквально в двух шагах от школы Вудхаус-гроув, той самой, где много лет назад отец Шарлотты познакомился с ее покойной матерью.

Не прошло и трех недель, а Эллен Насси получила от подруги вполне безысходное письмо, его смысл сводился к тому, что гувернантки из Шарлотты не получится, хотя с Уайтами и их детьми она, как ей кажется, поладила.

«Могу сказать тебе как на духу: мне тяжело дается быть гувернанткой. Я одна сознаю, как претит эта служба всей моей природе, моему миропониманию. Не подумай только, что я себя за это не корю, что я с собой не борюсь. Труднее всего мне даются вещи, которые тебе покажутся, должно быть, вполне банальными. Более всего не переношу я грубой фамильярности детей. Терпеть не могу обращаться к прислуге или к хозяйке дома, когда мне чего-то не хватает. Мне проще переносить тяготы, чем обращаться с просьбами эти тяготы устранить. Как же я глупа, и ничего не могу с собой поделать!»

Больше же всего Шарлотта, как и Энн, как и Эмили, страдает от семейной болезни — тоски по дому:

«Здесь мне лучше, чем у Сиджвиков. Я стараюсь изо всех сил держать себя в узде, но один Бог знает, чего мне это стоит… Тоска по дому изводит меня всякий день. Мистер Уайт мне очень нравится, да и с миссис Уайт мы изо всех сил стараемся найти общий язык. Мои нынешние подопечные — не такие бесенята, как младшие Сиджвики, но бывает, и с ними мне приходится нелегко…»

Нелегко, надо признать, приходится и Уайтам с Шарлоттой, ее хозяева делают все от них зависящее, чтобы гувернантка в их доме прижилась, хвалят ее, «стараются найти с ней общий язык» (фраза, оптимизма не внушающая), потакают ей, приглашают Патрика приехать к ним в Аппервуд погостить — но у них ничего не получается. Шарлотте-гувернантке не хватает самого главного — любви к детям, к чужим, во всяком случае, отчего эта профессия ей, по ее же собственным словам, противопоказана. Если этого чувства нет, объясняет она Эмили, жизнь домашнего учителя будет тяжкой и бессмысленной борьбой от начала до конца. Гувернантка может зарабатывать совсем неплохо (зарабатывает же Энн почти вдвое больше, чем Шарлотта), но счастливой «в людях» она не будет никогда.

И все же Шарлотта еще какое-то время продолжает тянуть лямку, да и Уайты не хотят с ней расставаться. На решительные действия у нее из-за ее повышенного чувства долга, любви к родным, ответственности перед ними нет моральных сил. То ли дело Мэри Тейлор: подруга Шарлотты заявила, что ни за что не пойдет ни в гувернантки, ни в учительницы, ни в модистки, ни в служанки. В Англии, Мэри нисколько не сомневается, хорошей работы ей не найти, а потому она собирается куда подальше — в Новую Зеландию. «За три моря» Мэри и в самом деле уедет — только гораздо позже. Пока же она решила ограничиться Европой, собирается в Бельгию, в Германию, чем необычайно увлекла Шарлотту, у нее, как и у ее героини Джейн Эйр, перемены заложены в натуре и никак не реализованы:

«Просыпалась жажда обладать зрением, которое… достигло бы большого мира: городов и дальних краев, кипящих жизнью».

Она, как и Джейн, мечтает «приобрести побольше опыта, встречаться с близкими по духу людьми, расширить круг своих знакомств, а не ограничиваться обществом тех, с кем судьба свела меня здесь».

Некоторое время назад Шарлотта вместе с Энн затеяли было открыть собственную школу — мисс Вулер готова оказать посильную помощь, предоставить для школы помещение, и совсем недорого. А почему бы для начала не поехать, скажем, в Брюссель и не поучиться в тамошней школе? Набраться опыта, овладеть французским — такой опыт, такие знания в любом ведь случае пригодятся. А собственная школа никуда не убежит.

И Шарлотта, не откладывая заграничные планы в долгий ящик, в сентябре того же 1841 года посылает запасливой тетушке Брэнуэлл письмо следующего содержания:

«Во Францию или в Париж я ехать не хочу. Я бы скорее поехала в Брюссель, в Бельгию. Дорога обойдется нам недорого, самое большее в пять фунтов, жизнь в Брюсселе вдвое дешевле, чем в Англии, а образование, по крайней мере, не хуже, чем в любой другой европейской стране. Не пройдет и полугода, как я бегло заговорю по-французски, подучу итальянский и, может даже, займусь немецким. Если, конечно, здоровье не подведет.

Быть может, папа сочтет этот план безумным и амбициозным — но ведь без амбиций никому еще не удавалось преуспеть в этом мире, правда? Он и сам в свое время повел себя ничуть не менее амбициозно, когда приехал из Ирландии в Кембридж. Я хочу, чтобы мы все поехали в Европу. Я знаю, мы талантливы, и пришло время этим талантам раскрыться. Очень рассчитываю, тетушка, что Вы нам поможете. И коль скоро Вы дадите согласие, Вам не придется раскаяться в своей доброте».

Шарлотта рассказала тетушке не все. Во-первых, школьный проект откладывался до лучших времен. Во-вторых, поучившись в брюссельской школе, можно будет попытаться устроиться работать за границей, ради чего, собственно, Шарлотта и надумала ехать в Европу. И, в-третьих, под «мы все» подразумевались только двое — Шарлотта и Эмили; Шарлотта, склонная к мистике, но с умом вполне практическим, прикинула, что ее одну отец не отпустит. Энн своей работой дорожит, да и жалованье у нее приличное, полусотней фунтов в год не бросаются. Что же до Брэнуэлла, то спутник он с его неуравновешенностью, слабохарактерностью, слабостью к спиртному не самый лучший, да и есть ли в бельгийской столице мужской пансион такого уровня? К тому же и увлечения у Брэнуэлла вовсе не академическ